Брайан Бойд. Владимир Набоков: американские годы
Глава 20. "Ада" зарождается: Монтрё, 1964–1966

ГЛАВА 20

«Ада» зарождается: Монтрё, 1964–1966

I

Еще в 1958 году Набоков начал собирать идеи для вымышленного трактата о времени. В начале 1963 года, год спустя после завершения «Бледного огня», он вернулся к своим заметкам о «природе времени». В 1964 году он полагал, что следующим его произведением станет «Ткань времени», и поведал репортерам о трудностях, сопряженных с этой книгой:

Трудность состоит в том, что я должен придумать своего рода научный трактат о времени, и затем постепенно превратить его в рассказ, который у меня уже задуман. Метафоры оживают. Метафоры постепенно превращаются в повествование, потому что говорить о времени, не используя сравнений или метафор, очень трудно. И моя цель — сделать так, чтобы эти метафоры, размножившись, постепенно оформились в самостоятельный рассказ, затем вновь распались, а завершалось бы все это довольно сухим, хотя серьезным и добросовестно написанным трактатом о времени. Все это так трудно сочинять, что уж и не знаю, что делать.1

Когда в сентябре 1964 года Джейн Хауард брала у него интервью, он рассказал и ей о своем новом замысле. Вернувшись в Америку, она послала ему «Естественную философию времени» Джеральда Уитроу, которая в свое время тоже влилась в привольное течение «Ады»2.

Еще в июле Вера писала Уолтеру Минтону, что ее муж «заканчивает» новую книгу. Но его дневники и рукописи свидетельствуют о том, что хотя он и рассчитывал на скорый прорыв, роман мало продвинулся за этот год, что неудивительно: все свободное от переводов, предисловий и интервью время он работал над «Бабочками Европы». Однако в конце сентября 1964 года, еще до того, как Джейн Хауард послала ему свой подарок, он всерьез приступил к «Ткани времени»3.

В середине октября он начертал на одной из карточек заглавие «Эксперимент» и начал записывать свои сны, чтобы проверить утверждение Дж. У. Данна, сделанное в «Эксперименте со временем»: время движется не только вперед, но и назад, и сны кажутся пророческими потому, что время в них зачастую течет в ином направлении — будущее предшествует настоящему. Набокову не удалось ничего доказать, но этот эксперимент строился вокруг его любимых совпадений, а кроме того, он начал анализировать свои собственные сны, разбив их на следующие категории: «1. Профессиональные (в моем случае: литература, преподавание и лепидоптера). 2. Мрачно-морочные сны (в моем случае кошмары фатидического знака, бред бедствий, угрожающие последовательности и загадки). 3. Очевидные влияния непосредственных занятий и впечатлений (Олимпийские игры и т. д.). 4. Воспоминания далекого прошлого (детство, школа, родители, эмигрантская жизнь). 5. „Предзнание“. 6. Эротическая нежность и душераздирающее умиление». Он отметил также «очень точное сознание времени по часам, но туманное ощущение течения времени» или «довольно последовательные, довольно отчетливые, довольно логичные (в особых пределах) размышления»4. Этот самоанализ послужил основой антифрейдистских лекций о сновидениях, которые Ван Вин читает в «Аде».

Набоков вернулся к «Ткани времени» отчасти потому, что ему пришлось отложить поездку в Британский музей. Ему нужно было точно знать, какие виды бабочек из тех, которые он собирался включить в книгу, представлены в музейной коллекции. Он жаловался, что медлительность и небрежность сотрудников музея держат его в постоянном напряжении и раздражении. Весь ноябрь он занимался и книгой о бабочках, и новым романом — «романом или повестью, — писала Вера, — он еще не уверен в конечной длине»5.

Похоже, Набоков вообще был не вполне уверен в «Ткани времени», ибо 1 декабря он снова принялся за заброшенный в феврале 1963 года русский перевод «Лолиты». Две недели спустя первый издатель «Лолиты» был признан банкротом. Правда, в апреле 1965 года решение суда было заморожено в связи с отсутствием интереса к «Олимпии» со стороны кредиторов. Это банкротство позволит Набокову, после еще четырех лет судебных разбирательств, официально расторгнуть договор с Жиродиа. Пока же он запретил Жиродиа печатать отрывки из «Лолиты» в «Олимпия ридер». На это Жиродиа заявил, что раз он не может опубликовать отрывок из самой знаменитой книги, выпущенной его издательством, ему придется написать о своих взаимоотношениях с Набоковым и с Минтоном, избегая клеветы. Набоков в письме к Минтону попросил того поставить «Гроув», издающее «Олимпия ридер», в известность, «что письмо Жиродиа — письмо шантажиста, и его ждет то же, что и любого из этой братии»6.

В конце осени Набоковы продали «пежо»: у Веры болели запястья, и она «перестала получать удовольствие от единоборства со льдом и снегом» на дорогах. В Рождество, чтобы избежать толпы возвращающихся из Швейцарии итальянцев, они отправились на поезде в Падую и провели две недели в отеле «Дуэ Торри» в Абано, где Вера прошла курс лечения «фанго» (горячие грязевые ванны). Там в дождь, снег и холод они вдвоем переводили «Лолиту» на русский язык7.

Набоков вернулся в Монтрё 10 января. Дел, как всегда, было по горло. Он переводил «Лолиту», пересматривал систему классификации в своих «Бабочках Европы», думал съездить в Париж, чтобы поторопить Национальный музей, и в Испанию — когда начнется сезон ловли. В середине февраля он сел править свой перевод «Отчаяния» на английский язык, сделанный в 1935 году. Набоков собирался серьезно редактировать текст, но перевод оказался лучше, чем он думал. Важный абзац, описывающий взаимное безразличие Германа и его жены во время полового акта, был в пуританские тридцатые годы «по глупости опущен» и в русском, и в английском изданиях, но теперь Набоков восстановил его по рукописи. Он добавил несколько свежих образов, некоторые живые подробности, вымышленные приготовления к последующим событиям и великолепный пародийный заключительный абзац, в котором Герман орет сверху на толпу и на полицию, словно режиссер фильма, в котором толпа должна задержать полицию и дать королю преступного мира благополучно скрыться. 1 марта Набоков впервые за много лет сочинил шахматную задачу. Может быть, это занятия русской прозой — «Лолитой» — задели пружину его воображения? Так или иначе, но к концу марта Набоков перевел на язык страны, в которой родился, роман, почти всем обязанный стране, которую он сделал своей8.

II

По большей части Набоков старался переводить «Лолиту» как можно ближе к тексту — так, как он переводил и другие книги9. Смысл для него был важнее созвучий: «Lolita, light of my life, fire of my loins» стало «Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел» и утратило переливающиеся аллитерации. Зато он нашел, по словам Кларенса Брауна, «как всегда блестящие» русские эквиваленты английской игры слов и эквиваленты-параллели английским и французским аллюзиям10. В русском тексте «Лолиты» иносказательная комичность и камуфляж кошмарных криптограмм Куильти ничуть не уступают английскому оригиналу. Соавтор Куильти, загадка-анаграмма Вивиан Даркблум становится «Вивиан Дамор-Блок (Дамор — по сцене, Блок — по одному из первых мужей)», словно за ней уже числится немало интимных и загадочных театральных связей или словно романтика и тайна «Darkbloom» превратились в новое воплощение романтической и туманной «Незнакомки» Блока.

Перевод интересен и для читателей английской «Лолиты» — в русском тексте зачастую раскрывается то, что только упомянуто в английском: не по адресу направленный антисемитизм, проявившийся, когда «Гумберга» не хотели селить в «Зачарованных Охотниках»; точные условия, на которых Лолита зарабатывала свои карманные деньги. «Her weekly allowance, paid to her under condition she fulfil her basic obligations, was twenty-one cents at the start of the Beardsley era»[183], — говорится в английском тексте, но в русском тексте уточняется, что она должна была выполнять свои «основные обязанности» трижды в сутки.

В послесловии к английской «Лолите» Набоков писал о том, что «личная моя трагедия… — это то, что мне пришлось отказаться от природной речи, от моего ничем не стесненного, богатого, бесконечно послушного мне русского слога ради второстепенного сорта английского языка»11. В новом послесловии к русскому переводу он признался читателям, что работа над переводом разочаровала его: «Увы, тот „дивный русский язык“, который, сдавалось мне, все ждет меня где-то, цветет, как верная весна за наглухо запертыми воротами, от которых столько лет хранился у меня ключ, оказался несуществующим, и за воротами нет ничего, кроме обугленных пней и осенней безнадежной дали, а ключ в руке скорее похож на отмычку»12. Многие русские согласились с этим утверждением — по их мнению, русская «Лолита» написана неуклюжим и неестественным языком. Многие, но не все. Нина Берберова, пожалуй, самая крупная после Набокова романистка среди русских эмигрантов его поколения, не разделяла набоковского мнения, что его русские струны охрипли. Геннадий Барабтарло, после смерти Набокова переведший на русский язык «Пнина», заявил, что последнее творение Набокова на русском языке «во многих отношениях его превосходнейшее» и достойно занять место «на самой верхней ступени замершего эскалатора русских шедевров»13.

Различие суждений в данном случае отчасти можно объяснить процессом постепенной вульгаризации, которой подвергался русский язык в Советском Союзе. Набоков сознательно противился этому процессу, поэтому многим советским читателям его стиль кажется напыщенным. Другие, однако, считают, что Набоков писал для России будущего, где язык и искусство опять обретут свободу, подлинность, индивидуальность. Кларенс Браун пишет, что Набоков перевел «Лолиту» «для того самого гипотетического читателя, к которому обращались его земляки Баратынский и Мандельштам: для „друга в потомстве“, как выражались они. Однако чтобы писать для будущего, нужно иметь уверенность, что это будущее наступит». Владимир Вейдле, эмигрантский критик, пророчит, что когда-нибудь перевод «Лолиты» обязательно принесет плоды в русской литературе и станет еще более значимым явлением, чем английский оригинал для англоязычной литературы14.

В послесловии к переводу Набоков сравнивал выразительность русского и английского языка: оба одинаково хорошо передают поэзию пейзажа, движений и чувств, однако абстракции, недоговоренности, а также то, что связано с модой, спортом, наукой и техникой, в русском языке обозначаются многословными и неуклюжими построениями. Набоков написал своему другу Бертрану Томпсону, что русский — «хороший язык „С“, но ужасный язык „На“. Главная беда — с техническими терминами: они или многоречивые и окольные, или же шуточные. Например, windshield wipers[184] можно либо передать фразой из сорока букв, либо выбирать между „лапками“, „дворниками“ и „близнецами“ — все это вульгаризмы, используемые в СССР». В данном случае Набоков выбрал «близнецов», но уникальное владение обоими языками позволило ему сотворить многие точные и уместные эквиваленты, которых нет ни в одном стандартном англо-русском словаре, — ныне они собраны в специальном «Англо-русском словаре „Лолиты“ Набокова», ставшем бесценным лексикографическим пособием15. Эти неологизмы обогатили не только лексикографию, но и литературу: «Ада», с ее ироническим взглядом на технику («вжикер», «дорофон») и беззаботным превращением американских штатов в русские пенаты, существует отчасти благодаря набоковскому опыту переложения «Лолитиной» Америки на русский язык.

III

Весной 1965 года вокруг «Монтрё паласа» шли строительные работы, и отель стал слишком шумным для писателя со сверхчувствительным слухом. Набоковы купили новую машину, «ланча флавия», и в конце апреля покатили в Гардон-Ривьеру на озере Гарда. По дороге они остановились в Милане, где Набоков собирал материал для «Бабочек в искусстве» в Пинакотеке Амбросиане. Его пленила прекрасная (хотя и без бабочек) картина Караваджо «Корзина с фруктами» — вскоре выдуманный Караваджио станет одним из самых запоминающихся шедевров в «Аде»16.

В Гардоне они жили в «Гранд отеле», и балкон комнаты Набокова выходил на озеро Гарда. Каждое утро он рыскал по холмам в поисках настоящих, а не нарисованных бабочек, потом садился работать над «Тканью времени». Набоков с удовольствием прочитал малайскую трилогию Энтони Берджесса и начал читать «Герцога» Сола Беллоу, но книга оказалась слишком скучной. Часто приезжал Дмитрий. Ему шел тридцать второй год, все его гоночные призы уже не помещались на каминной полке. В то лето, к огромной радости родителей, Дмитрий решил покончить с гонками и посвятить себя опере. Однажды перед очередным стартом друг Дмитрия тенор Джузеппе Кампора и его жена заперли его гоночный автомобиль в своем дворе и отказались открыть ворота.

Дмитрию все же удалось их уломать, и на следующий день он, как обычно, получил на гонке в Триесте приз, однако вера друзей в его оперный талант растрогала молодого певца, и он больше никогда не участвовал в серьезных соревнованиях17.

Когда в живописной Гардоне стало слишком жарко, Набоковы уехали в швейцарские горы, поселившись в Сен-Морисе в отеле «Сювретта». 7 июля, через неделю после переезда, Набоков прочел рецензию Эдмунда Уилсона на его «Евгения Онегина» и тут же послал телеграмму Барбаре Эпстайн в «Нью-Йоркское книжное обозрение»: «Пожалуйста, приберегите в следующем номере место для моего грома»18.

Рецензии на «Евгения Онегина» выходили уже почти что в течение года. Все восхищались информативностью комментария, хотя некоторые критики и упрекали Набокова за избирательность, склонность к отступлениям и привередливый тон. Все хвалили точность набоковского перевода, но, как правило, сетовали на то, что Набоков даже не пытался сохранить мелодичность и живость пушкинского языка, что перевод Набокова звучит только как перевод. В начале 1965 года он обменялся письмами с Бабеттой Дейч, которая до него перевела «Евгения Онегина», и эта переписка стала краткой схваткой перед боем19.

В начале рецензии Уилсон упоминает о своей дружбе с Набоковым, после чего тут же переходит на личности:

никуда не годный лингвист и ученый, — обычно с подтекстом, что это также человек низшего класса и одиозная личность, он не должен сетовать на то, что рецензент, хотя и не подражая его дурным литературным манерам, не постесняется подчеркнуть его слабости.

На самом деле Набоков никогда ничего подобного не заявлял, а, наоборот, хвалил таких переводчиков, как Иван Тургенев — Луи Виардо и Андре Лирондель, таких комментаторов, как Лернер, Щеголев, Ходасевич, Томашевский, Тынянов и другие. Кроме того, как отмечает Кларенс Браун, Уилсон не понял скромности поставленной Набоковым задачи: передать лишь точный смысл «Евгения Онегина», даже не пытаясь, в отличие от других переводчиков, сохранить мелодичность и изящество Пушкина20.

Главным обвинением Уилсона было то, что «лысый и неловкий язык» набоковского перевода не имеет ничего общего с Пушкиным. Как объяснял Уилсон:

Известен также извращенный [набоковский] прием — пугать читателя или втыкать в него булавки, и думается, что здесь его склонность к извращенности сказалась в том, что он обуздал свое собственное великолепие; что он — с его садо-мазохистскими наклонностями в духе Достоевского, так остро подмеченными Сартром, — терзает и читателя, и себя самого, уплощив Пушкина и лишив свой собственный талант возможности проявиться во всю силу.

Помимо этого желания терзать себя и других — такого важного элемента в его художественной прозе — единственный характерный штрих Набокова, который заметен в этой книге, это склонность к малоупотребительным и непонятным словам.

— на первый взгляд они так же недоступны для понимания, зато постепенно раскрываются во всей своей глубине. Это важнейшее свойство набоковского таланта Уилсон принимал за желание мучить и унижать читателя. Набоков применил тот же подход к «Евгению Онегину»: пушкинский шедевр представлен у него как многогранное чудо, постичь которое возможно лишь ценой большого труда, познав его бесценные детали. Набоков вовсе не стремился запутать читателей, но хотел позволить им вдохнуть полный букет Пушкина — так, стараясь передать архаизм и мелодику слова «воспомня» по сравнению с более нейтральным «вспомня», Набоков перевел его необычным в английском языке «rememorating», и это благое намерение Уилсон счел своенравной жестокостью.

Уилсон утверждал, что некоторые выбранные Набоковым слова вовсе не существуют в английском языке, — потому что не удосужился заглянуть в Словарь Вэбстера. Он не понял метода Набокова, поставившего себе цель создать лишь скромный подстрочник на корявом английском языке, чтобы показать читателям непереводимость русского оригинала. По словам уже процитированного Кларенса Брауна, в своей рецензии Уилсон главным образом сетовал на то, что перевод

кратких лекций по русской лексикологии и грамматике, сам каждый раз грубо ошибаясь. (Где были его русские друзья, на которых он постоянно ссылается?) Его также раздражает набоковский тон, он считает, что манеры его «близкого друга», как всегда, невыносимы, и вообще отвергает комментарий не столько за какие-то ошибки, сколько за то, что он раскрывает больше, чем кто бы то ни было хочет знать, — а заканчивается его рецензия оскорбительным комплиментом внешнему виду книг21.

IV

Почему Уилсон так ополчился на старого друга? Уилсон отличался особым талантом переворачивать именно тот камень, под которым спрятался самый диковинный краб, открывать в литературе что-то необычное, неведомое другим — например, писателей Гражданской войны, которых он включил в сборник «Патриотическая кровь». Набоков, в отличие от него, не признавал посредственной литературы, одни только шедевры, заявляя, что произведение искусства обязано превосходить человеческие возможности. Уилсона всегда раздражало его пренебрежительное отношение к знаменитым авторам — Бальзаку, Стендалю, Достоевскому, Манну. При этом Набоков обычно старался отыскивать достоинства в книгах друзей, в то время как Уилсон гордился своей объективностью и непосредственностью и, наоборот, жестоко критиковал друзей в лицо. «Он от души любил спорить, — пишет Эдит Оливер. — „Экий ляпсус! — говорил он. — Что тут имеется в виду? Я никак не могу понять, что тут имеется в виду“. Он считал, что любая изданная книга… подлежит критике»22.

Но это не объясняет откровенной враждебности Уилсона к Набокову — чтобы понять ее, нужно проанализировать историю их дружбы.

«конкуренция между ними практически никогда не ослабевала», и Набоков попросил его заменить эту фразу на «„различие между двумя совершенно несхожими складами ума, позициями и образованиями никогда не стиралось“. Мы никогда не были конкурентами. Да и, Господи, в чем?»23. Их общим коньком была русская культура (язык, литература и история), которую Набоков знал безусловно лучше, чем Уилсон. И конечно же, Набоков не сомневался в том, что как писатель он несравненно талантливее Уилсона, как, впрочем, и любого другого своего современника.

Уилсона возмущало то, как Набоков критиковал других писателей, коробила его неколебимая самоуверенность, и еще в 1945 году он упомянул в письме Набокову «твое ненасытное и нарциссическое тщеславие». Чтобы подразнить Уилсона, Набоков подыгрывал этому образу. Когда тот написал ему, что учится играть в шахматы, Набоков ответил: «Я надеюсь, скоро ты будешь играть достаточно хорошо, чтобы я смог тебя разгромить»24.

Набоков был настолько убежден в неконкурентоспособности своего друга, что Уилсону все больше и больше хотелось бросить Набокову вызов и обойти его. Он тоже писал прозу и в момент знакомства с Набоковым как раз сочинял свою любимую книгу — сборник новелл «Записки о графстве Гекаты». Читая Набокова, Уилсон постоянно пытался навязать ему иное развитие сюжета, уверяя, что получится куда лучше. Начало «Смеха в темноте» ему нравилось больше, чем конец, «к концу все становится довольно неправдоподобно. Я думал, что у несчастного героя вот-вот разовьется цветной слух и он станет определять, где находится его подружка, слыша ее красное платье или что-нибудь в таком духе». Уилсон с интересом прочел «Бледный огонь», «но он показался мне довольно глупым… Я ожидал, что профессор окажется настоящим королем, а комментатор — убийцей». Точно так же Уилсон критиковал «Подлинную жизнь Себастьяна Найта», «Русалку» и «Под знаком незаконнорожденных»25.

Придумывая иные сюжетные развития, Уилсон соперничал с Набоковым на инстинктивном уровне, тогда как его рецензии были орудием осознанным и куда более мощным — ведь Уилсона считали лучшим американским критиком эпохи. Еще в 1947 году он пообещал Набокову написать большую работу о его творчестве. В 1952 году Уилсон с гордостью объявил Вере, что скоро начнет читать все набоковские книги и напишет критическую работу, «которая, боюсь, выведет его из себя». В течение последующих десяти лет он без конца повторял и обещание, и угрозу. Уилсон считал, что секрет набоковского искусства заключается в schadenfreude[185]«Ране и самостреле», что способность к художественному творчеству рождается из травмы. В набоковских книгах «все постоянно претерпевают унижения», потому как «он сам, с тех пор, как оставил Россию, а также в результате убийства отца, должно быть, перенес много унижений». Впоследствии Набоков заметил: «„Страдания, ужасы и лишения“, которые, он предполагает, мне пришлось пережить… в основном суть плоды его нездоровой фантазии… Он даже не потрудился прочесть „Память, говори“, записи и воспоминания о счастливой экспатриации, которая началась практически в день моего рождения»26.

Если кто-то из них и страдал schadenfreude, то явно не Набоков, который ненавидел охоту, корриду и любое проявление жестокости к животным, а сам Уилсон. В 1967 году Набоков прочел в «Нью-Йоркере» очередное сочинение Уилсона и записал в дневнике: «Только негодяй мог написать, что он может понять „сексуальное удовлетворение“ от созерцания того, как женщина наступает на насыщенного молоком котенка и давит его в лепешку»27.

Эротические «Записки о графстве Гекаты» были запрещены и забыты. «Лолита» же принесла Набокову богатство и славу, что усилило раздражение Уилсона: он явно не мог соперничать с Набоковым, и Набоков об этом знал. В тот год, когда «Лолита» была опубликована в Америке, Уилсон не ответил на письмо Набокова, и, догадавшись, в чем дело, Набоков написал ему еще одно письмо, намеренно не упоминая в нем «Лолиту». Набоков пытался поддерживать угасающую дружбу, и когда в 1960 году Уилсон опять не ответил на его письмо, написал: «Ты совсем забыл меня». Роман Гринберг, их ближайший общий друг, встречался с Уилсоном в 1962 году, после чего спросил у Набокова в письме, за что Уилсон так злится на него. «Зависть? Вы такие разные!»28

V

Пушкин всегда был их общей любовью, а теперь стал яблоком раздора. В 1962 году Уильям Макгвайр написал Набокову, что Дуайт Макдональд и Уилсон хотят посмотреть гранки «Онегина». Набоков ответил: «Простите — я определенно не желаю, чтобы их показывали кому бы то ни было, в особенности Уилсону». Тем не менее год спустя, когда была готова последняя корректура, он разрешил Макгвайру послать гранки Уилсону, «но если он станет задавать вопросы, пожалуйста, не передавайте их мне»29.

Издательство «Боллинджен» обрадовалось, когда летом 1964 года появилась первая положительная рецензия на «Евгения Онегина». Набоков не придал ей большого значения, заявив: «Хорошего здесь только то, что некоторые из этих банальных комплиментов можно использовать для… рекламы в полную страницу… В остальном же у меня нет никаких иллюзий в отношении этих статей. Среди рецензентов нет ни одного по-настоящему компетентного человека». Фонд «Боллинджен» рассчитывал на статью Уилсона, но Набоков предупредил их, что ничего особенного от Уилсона не ждет: «Как я упоминал прежде, его русский язык рудиментарен, а его знание русской литературы поверхностно и нелепо. Он мой очень старый друг, и я надеюсь, наша переписка за четверть века… когда-нибудь будет опубликована»30.

«дорогой друг» «превратится в завистливого осла», стало для него полной неожиданностью. Прочитав рецензию, Набоков ошибочно предположил, что Уилсон успел просмотреть гранки «Онегина» и написать свою отповедь еще до того, как приехал погостить в начале 1964 года в Монтрё, но подло молчал, желая нанести удар со спины. На самом деле, хотя Набоков и разрешил Макгвайру послать Уилсону гранки в сентябре 1963 года, Уилсон прочел «Онегина» только после публикации (летом 1964 года)31.

В комментарии к «Евгению Онегину» Набоков удивляется, почему в определенной ситуации «Пушкин, мстительный Пушкин с его обостренным чувством чести и amour-propre[186]» не вызвал на дуэль знаменитого повесу, написавшего на него оскорбительную эпиграмму. Набоков, наделенный пушкинским чувством amour-propre, естественно, решил постоять за себя, но его первым ответным выпадом было на удивление деликатное письмо в «Нью-Йоркское книжное обозрение». Упомянув про свою долгую дружбу с Уилсоном и выразив ему благодарность за оказанную в прошлом помощь, Набоков перечислил и объяснил восемь ошибок, сделанных Уилсоном в русском и английском языках, считая, что этого будет достаточно. В завершение он написал: «Как мне кажется, эти ошибки (там есть и много других, которые будут перечислены позже), как и странный тон этой статьи, разрушают дидактический пафос господина Уилсона. Смесь напыщенного апломба и брюзгливого невежества безусловно не способствует разумному обсуждению пушкинского и моего языка»32.

В том же номере был опубликован ответ Уилсона. Он посоветовался с Максом Хэйуордом, на которого обрушился в 1958 году за перевод «Доктора Живаго» — продемонстрировав еще тогда весьма приблизительное знание русского языка. С тех пор они успели стать друзьями и собутыльниками, и теперь Хэйуорд сформулировал ответный выпад Уилсона. Например, Набоков написал: «Я думаю, что г-ну Уилсону не следует поучать меня, как нужно произносить ту или иную русскую гласную». Хэйуорд посоветовал Уилсону взять набоковское описание одного русского согласного и объявить, что предложенный Набоковым вариант звучания «характерен для белорусского языка. Я слышал, как г-н Набоков настаивает на превосходстве петербургского произношения перед московским, и был удивлен, когда обнаружил, что он рекомендует произношение минское»33.

Энтони Берджесс, написавший до этого рецензию на перевод «Онегина», впоследствии скромно вспоминал, что, прочитав статью Уилсона и ответ Набокова, «мелкие рецензенты вроде меня поспешно удрали с линии перекрестного огня, оставив поле битвы гигантам»34«Нью-Йоркского книжного обозрения», «Нью рипаблик», «Поэтри» и так далее, и Набоков с огорчением обнаружил, что многие, не знающие русского языка или не понимающие его метода, согласны с Уилсоном и тоже жалуются на уродливость перевода, который он и не пытался приукрасить.

В конце октября — начале ноября Набоков написал длинную статью об этой полемике, предназначенную для «Нью-Йоркского книжного обозрения», но в конце концов напечатанную в «Энкаунтер». Он начал с утверждения, что никогда не реагирует на критику в адрес своих художественных книг, однако научная работа «обладает этической стороной, нравственным и человеческим началами. Она отражает честность или нечестность, талант или бездарность автора. Когда говорят, что я плохой поэт, я улыбаюсь; но когда говорят, что я плохой ученый, я тянусь за самым своим тяжелым словарем». В статье Набоков обосновал метод дословного перевода, мимоходом ответил на замечания некоторых критиков, и, уже не сдерживаясь, принялся за рецензию Уилсона, язвительно приветствуя «необычную, невероятную и весьма привлекательную возможность… опровергнуть практически каждый пункт в этом огромном труде… Это просто воплощенная мечта полемиста»35.

Разбирая каждое свое на первый взгляд странное и посему разгромленное Уилсоном толкование, он отметил, что «у всех у них в прошлом — агония, отставка и восстановление в правах, и с ними следует обращаться как с выздоравливающими больными или сирыми старцами, а не обзывать их самозванцами — особенно критику, который говорит, что восхищается некоторыми из моих книг». Его точность и эрудиция убийственны, его ирония безжалостна:

«слушать шум морской» (Глава 8, IV: 11) я выбрал архаический и поэтический транзитивный оборот «to listen the sound of the sea», потому что в соответствующем отрывке у Пушкина использован стилизованный архаический тон. Г-ну Уилсону может не нравиться этот оборот — мне он и самому не очень нравится — но глупо с его стороны допускать, что я впал в наивный русицизм и нуждаюсь в том, чтобы меня поучали: «по-английски следует говорить listen to something». Во-первых, это г-н Уилсон не знает, что в русском языке существует аналогичная конструкция, прислушиваться к звуку, — что, конечно, делает бессмысленным его обвинение в непреднамеренном использовании русицизма, и, во-вторых, если бы он удосужился пролистать одну из песней «Дона Жуана», написанного в год, когда Пушкин начинал свою поэму, или некую «Оду к памяти», написанную, когда работа над пушкинской поэмой близилась к концу, мой ученый друг заключил бы, что у Байрона («Listening debates not very wise or witty») и Теннисона («Listening the lordly music») столько же русской крови, сколько у Пушкина и у меня36.

«Ответа Набокова» в Англии «Обсервер» назвал эту заваруху самым кровавым литературным скандалом с тех пор, как Ф. Р. Ливис едва не перекусил яремную вену Ч. П. Сноу. Королевская Шекспировская Труппа почтила набоковский перевод чтением в Олдвиче, которое прошло с огромным успехом. Почему-то всех тянуло сопоставлять скандал Набокова — Уилсона со спорами Сноу и Ливиса за и против объединения «двух культур» — науки и искусства, Набоков был ученым и, работая над «Бабочками Европы», сказал Вайденфельду, что скорее поместит в книге фотографию не очень качественного экземпляра из описываемой местности, чем безупречную бабочку из другой: «Мы будем жертвовать „красотой“ ради науки, с тем чтобы достичь подлинной красоты». Тем же принципам он следовал при переводе «Евгения Онегина»: жертвуя поверхностной «красотой» рифмованного стиха, он стремился к безупречной точности — ради более глубокой истины и более подлинной красоты[187]37.

Отголоски этого противостояния звучали и позднее: несколько печатных выпадов и контрвыпадов Уилсона и Набокова в 1966-м, а потом в 1968 годах и куда более интересные личные письма. Уилсон считал свою рецензию здоровой честностью, а вовсе не злобным поклепом, и послал ее их с Набоковым общему другу Роману Гринбергу. Гринберг написал Набокову, что Уилсон по-прежнему ждет ответа: «Он не понимает, до чего он жалок». После этого Уилсон удивил Набокова, в конце 1965 года прислав ему рождественскую открытку, которая выглядела бы «очаровательной и даже остроумной при других обстоятельствах». Год спустя от него пришла еще одна открытка: «Мне жаль, что наша полемика завершилась. Мало что доставляло мне столько наслаждения». Набоков ответил с натянутой вежливостью: «Хотя мне наша „полемика“ отнюдь не доставила того наслаждения, которое, как ты говоришь, она доставляла тебе, я хотел бы поблагодарить тебя за поздравление с Рождеством». Два года спустя Набоков записал в дневнике: «Странный сон: кто-то на лестнице берет меня со спины за локти. Э. У. Веселое примирение». Наяву примирение не состоялось38.

VI

Несмотря на рецензию Уилсона, несмотря на холод, тучи, дождь и даже снег, июль 1965 года в Сен-Морисе прошел приятно. В ясную погоду пейзаж и бабочки были великолепны. На крутых поросших альпийскими лилиями склонах горы Грум Набоков поймал очень редкую, только в этой местности встречающуюся желтополосую чернушку — и завопил от радости39.

К 10 августа он вернулся в «Монтрё палас» и начал помечать свою территорию на шестом этаже, рисуя на абажурах несуществующих, но правдоподобных бабочек и вписывая гротескных мелких зверьков в причудливые узоры на обоях. Месяц спустя он сообщил Джорджу Вайденфельду, что раздумал писать книгу о бабочках. У него были такие гигантские планы — более ста шестицветных листов большого формата — что Вайденфельд вознамерился собрать международный консорциум европейских издателей для финансирования книги. Набоков не был уверен, что из этого что-то получится; затянувшееся ожидание сперва раздражало его, потом стало невыносимо, ибо отнимало творческую энергию, которую он мог бы направить в другое русло. Вайденфельду было жаль отказываться от проекта, и он тут же предложил аванс в 10 000 долларов, но Набоков не согласился40.

Энтомология проиграла, выиграла литература, хотя «Бабочки Европы» могли бы стать замечательной книгой — двести страниц текста и иллюстрации. Набоков успел написать большую часть книги. Описывая ареал того или иного вида, он иногда вставлял в текст собственные воспоминания, демонстрирующие необычайную точность памяти: один вид занимал территорию «вдоль Атлантического побережья к югу, по крайней мере до Биаррица (где, помню, я взял ее мальчиком в сентябре 1909 года, в сосновом лесу)», другой — до Перпиньяна, «где я видел ее [в 1929 году] во фруктовых садах в марте, в тесной близости к обычной пиренейской форме». Из записей видно, где он научился наблюдать, различать, запоминать: «порывистый, зигзагообразный полет особей этого вида и группы tynandras отличают их от других эребий. Независимость в движениях и, в молодых особях, голубовато-серая вспышка на исподе заднего крыла особенно примечательны»41.

В вопросах таксономии он проявлял умеренность, здравомыслие и сдержанность, вовсе не будучи, как многие считали, радикалом-раскольником. Он никогда не возводил в ранг открытия слегка нестандартный экземпляр, который коллекционер-любитель с гордостью окрестил бы новым подвидом. В Тироле, например, было обнаружено чуть ли не восемнадцать различных подвидов популярного «что превратило эту маленькую, но легко доступную для туристов область в истинный рай для любителей давать новые имена». Из двухсот подвидов apollo, навеки вошедших в полные каталоги, Набоков выбрал лишь десять важных, характерных и ярко выраженных.

Иллюстрации, как и текст, показывают стремление Набокова к красоте и истине, существующим на стыке науки и искусства. Он хотел, чтобы иллюстрации печатали на матовой акварельной бумаге, чтобы цветные фотографии походили на акварельные зарисовки. При этом он думал разместить бабочек, как в музейной коллекции, «в два или три вертикальных ряда (как „серии“ особей в стеклянных витринах) от четырех до восьми экземпляров в каждом раду». Он рассчитывал, что под каждой бабочкой будет печатный ярлык, подобно рукописным ярлыкам под настоящими бабочками в трехмерных коллекциях: на ярлыке должно было значиться наименование бабочки, дата, географическое название и высота над уровнем моря местности, где была взята данная особь, и коллекция, к которой она принадлежит. Все было заранее продумано — как и миры его романов бывали продуманы еще до того, как он начинал писать: размеры ярлычков в миллиметрах; два различных кегля для надписей: один — для названия вида, другой — для прочих сведений; точное число и облик нужных ему бабочек; точное размещение видов и подвидов на листах.

VII

«Лолиту» на русский язык, не рассчитывая на немедленную публикацию, но перевод был опубликован издательством «Федра» всего лишь два года спустя42. В 1965 году у «Федры» было одно лишь название, но директор издательства Оскар де Лисо заинтересовал Набокова, предложив издать «Бабочек в искусстве», и благодаря этому сумел заполучить другие книги Набокова, которые издательство «Путнам» сочло неприбыльными: повесть «Соглядатай», четыре рассказа, составившие тонкую книжечку «Квартет Набокова», пьесу «Изобретение Вальса» и «Лолиту» на русском языке.

Рекламная кампания «Соглядатая», который «Федра» опубликовала в начале осени 1965 года, продемонстрировала неприкрытую жажду обогащения при ярко выраженном недостатке издательской проницательности и еще более откровенном недостатке вкуса: «Книга автора „Лолиты“ в стиле Джеймса Бонда!.. Шпионская история в традициях Яна Флеминга и Джона Ле Карре». Увидев эту рекламу, Набоков послал де Лисо телеграмму: «Ради Бога, не сравнивайте меня в рекламе с Бондом и Ле Карре, кем бы они не были». Прочитав раннюю рецензию на «Соглядатая», де Лисо сменил тон и начал сравнивать Набокова с Тургеневым, Фицджеральдом и Конрадом. Вера написала в ответ: «Он не хочет, чтобы в рекламе его с кем-либо сравнивали, Вам следует понять, что Вы издаете произведение совершенно самобытного писателя… Если Вам необходимо сравнение, пожалуйста, сравнивайте настоящее произведение с прочими его работами… Рекомендуйте его книги именно так: его книги»43.

В середине сентября приехал из США Роберт Хьюз — снимать Набокова для Национального образовательного телевидения. Интервью Хьюза проливает неожиданный свет на репутацию, характер и мышление Набокова. Вначале Хьюз послал Набокову осторожное, даже робкое письмо с просьбой об интервью, уповая на успех, но боясь, что Набоков облает его. Набоков ответил горячим согласием и предложил поужинать вместе44 прогулки вдоль озера и на скамейке в Глионе — над Монтрё.

«Твердые убеждения», — лишь небольшая часть того, что засняли операторы45. Набоков подробно говорил о прошлом, шутил о настоящем. Когда речь зашла о переводе «Лолиты», он захотел прочесть ее начало. «Конечно, в это трррудно поверрить, — сказал он, по-петербургски грассируя и поглядывая искрящимися глазами поверх очков, — но, возможно, не все помнят, как „Лолита“ начинается по-английски», — и вот для этих несчастных Набоков прочел сначала вступление Humbert'a Humbert'a, a затем — зачин Гумберта Гумберта, преображенного в русской транслитерации так же, как Hamlet, превратившийся в Гамлета. Он рассказал о своих настоящих и будущих проектах — о «Ткани времени» и «Письмах на Терру». Он показал Хьюзу карточки с набросками к будущим книгам: краткие записи по геральдике, удачное сравнение, дожидающееся подходящего сюжета, гротескное признание Фрейда, что, провалившись в университете на экзамене по ботанике, он в символическом смысле стал дефлоратором.

Набоков мнил себя плохим оратором, но многие с ним не соглашались. Возможно, он не всегда мог сразу определить направление своей речи, иногда колебался и поправлялся, но заснятое на пленку интервью свидетельствует, что живость его воображения, прекрасная память и наблюдательность проявлялись и в спонтанной беседе. Когда Хьюз упомянул, что мечтал бы заснять некоторые сцены из прошлого, особенно те, в которых участвовали писатели, Набоков мгновенно отпарировал:

Да, да, конечно. Шекспир в роли Тени отца Гамлета. Говорят, это была одна из его лучших ролей. Шествуя, шествуя. Или возьмите некоторых американских писателей. Германа Мелвилла, скармливающего за завтраком сардинку своему коту. Милое утречко. Венчание По. Пикники Льюиса Кэрролла. Все в таком духе. Или в американской истории. Русские покидают Аляску в восторге от заключенной сделки. Можно было бы в самом конце поместить аплодирующего тюленя!

Вернувшись в Америку, Хьюз написал Набокову, что пребывание в Монтрё стало одним из приятнейших событий в его жизни. Однако, получив текст в виде типоскрипта, Набоков пришел в ужас:

— ужасным стилем, неряшливым словарем, обидными, несправедливыми заявлениями и путаницей в фактах. Мои рассуждения скучны, плоски, изобилуют повторами, вульгарными формулировками — словом, разительно отличаются от стиля моей письменной прозы и, следовательно, от «публикационной» части интервью. Я всегда знал, что я отвратительный собеседник, теперь я глубоко сожалею о своем опрометчивом решении и должен извиниться за то, что так глупо поддался расслабляющей атмосфере Вашей глионской террасы. Я сохранил то, что в состоянии стерпеть из этого сумбурного вздора, и буду признателен, если Вы сделаете еще более обширные купюры в этой части… В некоторых случаях это довольно обидно — я мог бы выразить то же самое так хорошо, так точно, если бы написал текст заранее. Но теперь это уже неважно — у Вас полно материала и без вычеркнутых страниц…

Прошу меня извинить, если мои купюры доставят Вам огорчение, но я уверен, Вы поймете, что в конце концов я прежде всего писатель и мой стиль — это все, что у меня есть46.

Прочитав окончательный вариант сценария, Набоков заметил, что в нем отсутствует сцена, в которой из ванной комнаты слышно пение Дмитрия, — они договорились включить ее в фильм. Желая поспособствовать карьере сына, он написал Хьюзу:

Если выбор — между пением моего сына и одним из двух эпизодов, которые Вы упоминаете (шахматная задача — писание романа и наслаждение от литературного труда), я бы, конечно, предпочел увидеть эпизод с его участием, а не с моим. Почему бы не включить его на полминуты где-нибудь на фоне более или менее немых событий и отдать эти полминуты лишь ему одному? Хотя это и щекотливый момент, я хочу Вам напомнить (не особо на это напирая), что предоставил в Ваше распоряжение неограниченное количество своего времени и не прошу никакого иного вознаграждения, кроме этого короткого фрагмента, где звучит пение.

В феврале Набоков посмотрел готовый вариант, успокоился и поздравил Хьюза с «искусно сделанным, живым, умным и в целом совершенно замечательным» фильмом — хотя голос Дмитрия в нем так и не прозвучал47.

VIII

американских интеллектуалов, Набоков больше беспокоился о том, что распространение советского влияния задушит свободу во Вьетнаме, и поддерживал Джонсона — и в отношении Вьетнама, и в отношении законодательства о гражданских правах. Когда президенту делали операцию на желчном пузыре, Набоков послал ему телеграмму, желая «скорейшего возвращения к работе, которую Вы выполняете с таким блеском»48.

В конце октября Набоков начал писать ответ Эдмунду Уилсону, задуманный как третье приложение к «Евгению Онегину»49. В начале ноября он сочинил послесловие к русской «Лолите», в котором описал муки перевода с английского на русский. Послесловие это почему-то датировано «7 ноября 1965 года, Палермо», хотя нет никаких свидетельств, что в ту осень Набоков уезжал из Монтрё.

1 ноября он начал перерабатывать и расширять «Память, говори» — о чем подумывал вот уже десять лет50. В 1954 году он перевел «Убедительное доказательство» на русский язык, значительно его дополнив. После публикации «Лолиты» Набоков стал так же известен в англоязычном мире, как и среди русских эмигрантов, и факты его жизни теперь представляли такой же интерес для англоязычных читателей, как и для читателей «Других берегов», поэтому уже в течение десяти лет он собирался дополнить английскую автобиографию. Работая параллельно с английским оригиналом и с русским переводом, он добавил подробности, даты, фотографии, предисловие, указатель и — на форзацах — план фамильных усадеб. В результате в новой книге жизнь Набокова представлена намного полнее, чем в первой автобиографии, где автор виден лишь сквозь яркие завесы его прозы. Доказательство стало еще более убедительным.

исследовал свое прошлое и снова заставил себя пожертвовать приблизительной красотой во имя точной правды. В первой главе «Убедительного доказательства» Набоков описал свое раннее воспоминание, праздничную прогулку по аллее молодых дубков в Выре, когда родители вели его за руки и он осознал их возраст и свой. Он написал, что это был день рождения его отца, сотворив изящную симметрию с предвидением смерти отца в конце главы. Оспорить дату этой прогулки не мог никто, тем не менее Набоков вспомнил, что она состоялась в 1903-м, а не в 1902 году, и в августе, вероятно в день рождения матери, — день рождения отца был в июле. Глава отчасти лишилась симметрии, но Набоков знал, что делает: факты для него были важнее художественного вымысла.

В начале декабря Набоков почти полностью переписал некоторые части переведенного Дмитрием «Изобретения Вальса». Многочисленные поправки он выносил на поля корректуры — процедура для него необычная — однако по большей части изменения эти были отнюдь не внезапным наитием: некоторые из них он задумал еще в 1939 году, готовя пьесу к постановке, которую впоследствии отменили. Пока Набоков переписывал пьесу, радио «Свобода», на котором когда-то работал Кирилл, предложило переиздать некоторые его русские романы для подпольного распространения в СССР — без упоминания радио «Свобода», под прикрытием «Эдисьон Виктор», с указанной на книгах ценой, но так, чтобы на самом деле раздавать их бесплатно. Проект не был политическим (планировалось также напечатать «Постороннего» Камю и «Дублинцев» «Джемса Джойса»), и Набокову хотелось первым делом включить в него русскую «Лолиту», но радио «Свобода» выбрало «Приглашение на казнь», а год спустя — «Защиту Лужина»51.

IX

Набоков всегда умел постоять за свою честь. В 1961 году он пришел в ярость, когда «Плэйбой» задержал публикацию его ответа Жиродиа, написавшему «Порнографа на Олимпе», но теперь у него было слишком много работы, нужно было дочитать три корректуры, и он не смог быстро отреагировать на новый опус Жиродиа «„Лолита“, Набоков и я» (или же «Грустная, некрасивая история „Лолиты“»)52. Именно в этот момент явилось первое и долгожданное видение «Ады», которое Набоков поспешил записать:

Море шумит, откатывается, шурша галькой, рядом с Хуаном его возлюбленная, юная шлюха — говорят, ее имя Адора? она итальянка, румынка, ирландка? — она спит у него на коленях, прикрытая его оперным плащом, свеча неряшливо оплывает в жестяной плошке, рядом завернутый в бумагу букет длинных роз, его шелковая шляпа на каменном полу возле пятна лунного света, все это в углу ветхого, некогда великолепного публичного дома Вилла Венус на скалистом Средиземноморском побережье, сквозь приоткрытую дверь виднеется вдали нечто напоминающее освещенную луной галерею, на деле же это полуразрушенная гостиная с обвалившейся наружной стеной, за огромной прорехой в стене пустынное море, звучащее, будто вздохи разлученного со временем пространства, уныло ухает и уныло отступает, волоча за собой мокрую гальку…53

«Ады» — прекрасный, надрывный абзац, один из самых красивых снов в мировой литературе.

Пока что он еще плохо представлял себе свой будущий роман, но работа над новым вариантом автобиографии постепенно подводила его к «Аде». Оказавшись в контексте «Ады», страсть любовника в этом темном романтическом сне сливается с болью изгнанника, Ван разлучен с Адой, с Ардисом, со своим счастливейшим отрочеством. Переделывая «Память, говори», Набоков вновь погрузился в воспоминания о светлом прошлом, символом которого были летние месяцы в родительской усадьбе. Эти трепетные воспоминания присутствуют в «Аде», но вместо защищенности, которую дает родительская любовь, Ада и Ван испытывают ненасытную подростковую страсть, которую им приходится скрывать от родителей.

Особенно много дала «Аде» переработка 12-й главы «Память, говори», в которой Набоков описал свою любовь к «Тамаре», а точнее Валентине (Люсе) Шульгиной. Он провел с Люсей два лета в Выре, как и Ван провел два лета с Адой в Ардисе; во дни любви к Люсе время от осени до весны казалось тяжелым испытанием («Позднее, в редкие минуты уныния, она говаривала, что наша любовь не справилась с трудностями той зимы; дала трещину, говорила она… Та же зловещая трещина имелась и в сборничке — банальная гулкая нота, бойкая мысль о том, что наша любовь обречена, потому что ей никогда не вернуть чуда ее первых мгновений»)[188], как и жизнь Вана между «Ардисом Первым» и «Ардисом Вторым» представляется горькой и безрадостной. Когда Набоков оказался в Крыму уже после завершения их с Люсей романа, письма ее впервые заставили его прочувствовать «всю горечь изгнания», так же и Ван, добровольный изгнанник из Ардиса, страдает сильнее, получая Адины письма. Ностальгия по Люсе полностью исчезла лишь после того, как Набоков описал ее в своем первом романе; Ван, чтобы заглушить тоску по Аде, сочиняет «Письма с Терры».

В «Убедительном доказательстве» Набоков рассказал, как во время его любовных свиданий с Люсей в дядиной усадьбе его гувернер подглядывал за ними в подзорную трубу, и прекратилось это лишь после того, как Набоков пожаловался матери. В «Других берегах» он уточнил, что о подглядывании он узнал от дядиного управляющего. В «Память, говори» этот эпизод описан еще более подробно: однажды гувернер был «выслежен дядиным багровоносым стариком-садовником Апостольским (большим, кстати, охотником до девок на выданье), почтительно доложившим о том моей матери». Подслушивание и подглядывание за охваченными страстным пылом Адой и Ваном становятся одним из центральных мотивов в «Аде», объединяющим Люсетту, горничную Бланш, кухонного мальчишку Кима и одного из любовников Бланш, старого Соруса, «ночного сторожа, скабрезника»54«Докторе Живаго» (любимая книга Бланш — «Les amours du docteur Mertvago»[189]), но отчасти восходят к набоковской юности. В «Память, говори» Набоков более откровенно говорит об их с Люсей сексуальной инициации, упоминая «грубый рисунок на некой… калитке, соединивший наши… имена». В первое ардисовское лето амурные занятия Вана и Ады становятся «в округе священной тайной и символом веры».

«Однажды на закате, близ оранжево-черной реки, — читаем мы в „Память, говори“, — молодой данник с наездницким хлыстом в руке поклонился ей [Люсе], проходя, отчего она покраснела, будто девица из романа, но сказала только с бодрой насмешливостью, что он в жизни на лошади не сидел». В «Аде» наездницкий хлыст связан с первым подозрением Вана, что Ада ему неверна. «А в другой раз, — продолжает Набоков в автобиографии, — когда мы вышли на изгиб шоссе, две мои сестрички едва не выпали, от ярого любопытства, из семейного Торпедо, лихо свернувшего к мосту». Комичность этого эпизода с нежно подглядывающими младшими сестрами вскоре тоже отразится в «Аде»: неотвязная слежка Люсетты за ненасытными братом и сестрой и важные сцены поездок с Адой с Люсеттой в «виктории».

X

«Память, говори», составил указатель — типично набоковский, подобный указателю в «Бледном огне», в данном случае главный ключ к пониманию книги, и написал предисловие55. Это было пятое из написанных им за последний год предисловий — послесловий (к «Соглядатаю», «Отчаянию», русской «Лолите» и «Изобретению Вальса») — красноречивый показатель его продуктивности.

Наконец-то у него нашлось время ответить на клевету Жиродиа, утверждавшего, что как только Набоков понял, что «Лолита» будет напечатана в Америке, он разорвал отношения с «Олимпией» из чистой жадности. На сей раз Набоков, сдерживая раздражение, продемонстрировал неопровержимые факты:

С первых же шагов я столкнулся со странной аурой, окружавшей все наши деловые отношения, — аурой небрежности, уклончивости, затяжек и лжи… Сожалеть о нашем сотрудничестве меня заставляли вовсе не «мечты о быстром обогащении», не моя «ненависть» к нему «за то, что он присвоил часть набоковской собственности», но необходимость сносить уклончивость, увертливость, отсрочки, обманы, двуличность и полнейшую безответственность этого человека56.

На этот раз Жиродиа смолчал.

— предчувствовал новую большую книгу, но пока что еще плохо представлял ее. Перебирая свои бумаги в поисках материалов, касающихся Жиродиа, он начал составлять каталог многочисленных изданий и переводов своих книг, сваленных в кабинете и в chambre de débarras[190]. В начале февраля он перевел «Сентиментальный марш» Булата Окуджавы — первое произведение советского автора, переведенное Набоковым из уважения, а не из презрения[191]. В октябре предыдущего года он читал стихи Осипа Мандельштама в новом издании, одним из редакторов которого был его друг Глеб Струве. «Стихи изумительные и душераздирающие», — тут же отреагировал Набоков. Теперь же Вера Набокова отправила перевод из Окуджавы в «Нью-Йоркер», поясняя: «Кровь В. кипит, когда он видит то, что называют переводами с русского — скажем, из бедного, беззащитного, дважды убитого Мандельштама, — выполненными некоторыми из наших современных профессионалов». Речь шла в основном о недостатках «подражаний» Мандельштаму Роберта Лоуэлла, недавно опубликованных в «Нью-Йоркском книжном обозрении». Набоков был не одинок в своем суждении. Когда Андрей Вознесенский узнал, что Лоуэлл отклонил приглашение президента Джонсона на прием в Белый Дом, он захотел, чтобы его стихи переводил именно Лоуэлл. Макс Хэйуорд и Патриция Блейк стали отговаривать Вознесенского, убеждая его, что Лоуэлл может не задумываясь превратить «лошадь» в «малину». В мае, дискутируя с Лоуэллом в «Энкаунтере» по поводу перевода «Евгения Онегина», Набоков призывал «перестать калечить беззащитных мертвых поэтов — Мандельштама, Рембо и других» и несколько месяцев спустя в письме Струве выразил надежду, что кто-нибудь разгромит Лоуэлла «за его безграмотные и кретинические переделки бедного, чудного Мандельштама». В «Аде» Набоков решил сам справиться с этой задачей[192] и одновременно воздать дань «солдатской частушке, сочиненной неповторимым гением» Окуджавой57.

«Аде» еще предстояло материализоваться, и Набоков по-прежнему чувствовал себя беспокойно. «Забавляться с рассказом „Углокрылый адмирабль“ в промежутках между занудливыми разбирательствами с Жиродиа», — наставлял себя Набоков в дневнике, в поисках идей перебирая свои старые карточки. Наставлению он последовал, но и на сей раз ему не удалось оживить старые записи 1958–1959 годов58.

XI

«Труа куронн», где жила их приятельница графиня Вивиан Креспи.

Сцена окончательного воссоединения Ады и Вана после семнадцатилетней разлуки происходит в отеле «Три лебедя» — прозрачное слияние «Труа куронн» и старого крыла «Синь» в «Монтрё паласе»[193]. Адин звонок из гостиничной комнаты ожидающему в вестибюле Вану вроде бы возрождает надежду, что они смогут воссоединиться со своим далеким прошлым, но встреча оборачивается кошмаром, и Ада под неубедительным предлогом сбегает в Женевский аэропорт. В отчаянии Ван поднимается в свой номер и, чтобы отвлечься, продолжает работать над «Тканью времени». На следующее утро он выходит на балкон и видит этажом ниже торжествующе жестикулирующую Аду. Ночью она вернулась; Ван бежит к ней, они больше никогда не расстанутся. Читатель постепенно поймет, что в Адином телефонном звонке накануне вечером заключен узор всех их пылких воссоединений и горьких расставаний, объединяющий все незабываемые утренние сцены, меняющие жизни героев. Неожиданное появление Ады на нижнем балконе и то, как оно мистически связано с важнейшими эпизодами их прошлого, демонстрируют Вану жизненность двух постулатов «Ткани времени»: будущее абсолютно непредсказуемо, зато прошлое это не жесткая последовательность событий, а хранилище воспоминаний и сокрытых линий, в которых и содержится ключ к таинственному узору бытия.

«Роман как целое, — пишет Набоков, — совершил скачок из небытия в существование, которое можно и должно было облечь в слова лишь в феврале 1966 года… Его подкидной доской стал телефонный звонок Ады»59«Ткани времени», способ, позволяющий метафорам философов о времени «размножиться и оформиться в самостоятельный рассказ, затем вновь распасться» и опять превратиться в размышление о времени. И теперь он мог увязать все это с сочиненным за шесть недель до того абзацем о Хуане, Адорe и Вилле Венус, с темой любовной разлуки и безутешной инверсией своего великолепного прошлого в «Память, говори». Роман хлынул на следующий же день после ужина в «Труа куронн». Четыре дня спустя Набоков придумал название — «Ада». Еще через пять дней он записал в дневнике: «Новый роман продвигается с устрашающей скоростью — по крайней мере полдюжины карточек ежедневно».

Набоков долго вынашивал «Лолиту» (с 1935 года) и «Бледный огонь» (с 1939 года), постоянно отвлекаясь, обогащаясь новыми впечатлениями и устремляясь в новых направлениях, в преддверии окончательного марш-броска. То же самое произошло и с «Адой». Ее, конечно же, навеяли воспоминания о Выре и Люсе, преломленные сквозь барочную призму — но началась[194] «Ада» с «Ткани времени» в 1958 году и «Писем с Терры» в 1959-м. В роман вплелись всевозможные последующие впечатления: вихрь славы, которую принесла «Лолита»[195]; путешествия через океан; сценарий «Лолиты», превратившийся в сценические и экранные адаптации «Евгения Онегина», «Проклятых детей», «Последнего порыва Дон Гуана» и «Писем с Терры»; обрусение американской «Лолиты»; замыслы «Бабочек в Европе» и «Бабочек в искусстве» — любовь Ады к биологии и Люсетты к живописи; «Евгений Онегин» и последующая полемика по поводу перевода; работа над «Память, говори»; неожиданный образ старости как золотого заката в «Аде» — отражение поразительно безмятежного пейзажа над Женевским озером в шестидесятые годы.

В «Аде» есть все, что Набоков считал в жизни существенным. Россия, Америка и изгнание. Родительская любовь, романтическая любовь, первая любовь и последняя любовь. Три языка, три литературы: русская, английская и французская. Все его профессии, помимо писательской: энтомология, перевод, преподавание шедевров европейской литературы. Но роман — не просто поток его сознания и мечтаний. Написав «Аду», Набоков разобрал свой мир по кусочкам, чтобы тщательно сложить их заново — один к другому и воплотить в них весь познанный им смысл и волшебство.

XII

«Путнама» не нравилось, что издательство «Федра» печатает так много книг Набокова: «Соглядатай» вышел за несколько месяцев до этого, «Изобретение Вальса» появилось в конце февраля, в начале марта Набоков написал предисловие к «Квартету Набокова» из четырех рассказов, и только что издательство приняло русскую «Лолиту». Но «Федра» печатала лишь книги, отвергнутые Минтоном, причем платила большие авансы и обеспечивала несравненно более широкую рекламу, чем Минтон, который издавал куда более значительные произведения Набокова. Набоков уже давно чувствовал, что скудные авансы и скромные потиражные «Путнама» — результат плохой рекламы всех его книг, кроме «Лолиты». «Нью-Йоркер» напечатал «Защиту Лужина», «Плэйбой» — «Соглядатая» и «Отчаяние», отчего же «Путнам» не может найти ему читателей?60

Американские университеты с нетерпением ждали выхода в свет новых набоковских книг, кто бы их ни издал. У американских интеллигентов пробудился вкус к Набокову. Теперь уже «Пнин», «Лолита», «Бледный огонь» и еще не переработанная «Память, говори» повсеместно преподавались в колледжах. В конце года должна была выйти первая критическая книга о Набокове, написанная Пейджем Стегнером61. Эндрю Филд, работавший над книгой «Набоков: его жизнь в искусстве», послал Набокову отрывок из своей рукописи и получил в ответ следующий мягкий упрек:

Надеюсь, Вы не обидитесь, если я скажу, что решительно возражаю против механического использования фрейдистских idées reçues[196]«символ кастрации» Вы обращаетесь так, словно оно есть неопровержимая истина, тогда как оно принадлежит тому же уровню, что и идея наших предков, будто печень рыси — верное средство от проказы, а стигматы истерической девчонки — небесное знамение (я прошу прощения, если Вы принадлежите к католической церкви). Я думаю, что, обладая таким оригинальным и самостоятельным умом, как Ваш, следует избегать кушеточных клише62.

Набоков обычно отказывался помогать осаждавшим его студентам-дипломникам, надеявшимся превратить объект своего исследования в основной источник информации, но всегда содействовал тем, кто писал о нем книги для публикации. В последующие десять лет это подбавило ему работы — он тщательнейшим образом проверял такие рукописи, и это помимо необходимости писать и править ответы к интервью и следить за переводами книг на четыре языка[197]63.

Эти дела, разумеется, отрывали Набокова от основной работы. Однако когда Библиотека Конгресса попросила его перевести на русский язык речь Линкольна в Геттисберге, он согласился, считая это своим патриотическим долгом, поэтому в апреле отложил в сторону быстро продвигавшуюся «Аду» и взялся за перевод63. Может быть, в качестве компенсации во всеядную «Аду» попал «Авраам Мильтон».

XIII

Набоков не любил музыки, живо интересовался живописью, но был равнодушен к абстрактному искусству. Из современников он ценил таких художников, как американский пейзажист Питер Гурд, умевший совместить реалистичность с поэзией, и Балтус, который даже в конце двадцатого века умудрялся отыскать новые позы, выражения и повороты человеческого тела, новую игру света. Однако любимым художником его был карикатурист Сол Стайнберг, способный задавать неожиданные вопросы о стиле, даже о единственной линии и отгадывать метафизические загадки, словно Эшер или Магритт, но пользуясь гораздо более экономным рисунком. Набоков пригласил Стайнберга в Монтрё и, отужинав с ним в начале марта, записал: «Чудесное время с чудесным Солом Стайнбергом»65.

— ловля которых помогала ему отыскивать идеи, фразы и фантазии — и работать. В тот год Вера старалась почти никому не давать летних адресов: «Мы пытаемся спрятаться». В середине апреля они отправились в Италию и на пару дней остановились в Монце, куда Дмитрий переехал из соседнего Милана. Они побывали в картинной галерее Болоньи, но ничего там не нашли, затем провели две недели во Флоренции, обойдя больше дюжины галерей. Набоков заметил, что поиск был трудным. Натюрморты, в нашем веке немодные, — «пробелозаполнители, обычно висящие в темных местах или высоко. Иногда необходимы лестница, фонарик или лупа!.. Поскольку многих картин в выставочных залах не оказывается, я стараюсь отыскать куратора, — некоторые полотна обнаруживаются в запасниках». В начале мая они с Верой провели два дня на старых улочках Помпеи «среди замечательной красоты и не менее замечательной безвкусицы». Набоков хотел увидеть эротические фрески за запертыми дверями в древнем борделе-лупанарии, которые решил использовать как материал для «Ады», так же как и для «Бабочек в искусстве». В конторе Набоковым сказали, что это невозможно, потому что помещение реставрируется. Услышав об этом, их гид расхохотался: «Они всем так говорят. На самом деле Папа просто считает это место неприличным». Гид продолжал хохотать, повторяя «il Papa, il Papa», складывая ладони и пародируя молитву66.

7 мая Вера повезла их по извилистой приморской дороге в Амальфи, где они надеялись остаться до наступления июльской жары. Несмотря на великолепие города, им не понравился отель, монастырь капуцинов тринадцатого века, притулившийся между морем и скалами. Они задержались там всего на две недели, а потом на четыре дня уехали в Неаполь, где провели время с большой пользой. В Национальном музее Набоков увидел знаменитую стабианскую фреску с изображением девушки, рассыпающей цветы, и сразу понял, что она войдет в первую главу «Ады»67.

здесь немецкое телевидение умудрилось взять у Набокова интервью. Хорошая погода и красивая местность вокруг Чанчано увлекали Набокова на многочасовую охоту за бабочками. Когда стало жарко, они с Верой двинулись на север и провели день в Парме — эскизы Пармиджанино для свода Санта Мария-делла-Стекката вошли во вторую главу «Ады», — а потом переехали в Понте-ди-Леньо, крошечный лыжный курорт в итальянских Альпах, недалеко от границы с Австрией и Швейцарией. С конца июня и до августа они дрожали в «Гранд Алберго экчельсиор», и Набоков прилежно ловил бабочек, как только прекращался дождь и пробивались лучики солнца, от которых, впрочем, намного теплее не становилось68.

В середине августа они вернулись в Швейцарию и остановились последовательно в «Гранд отеле» и «Курхаузе» в Бад-Тараспе в Энгадинах. Пенелопа Джиллиат взяла у Набокова интервью для журнала «Вог». Она описывает его как высокого, энергичного человека, походка и пристальный взгляд которого напомнили ей Жака Тати. Джиллиат записывала набоковские экспромты и игнорировала заранее приготовленные им реплики, благодаря чему ей удалось представить живую картину его искрометной спонтанной речи. В подвалах отеля находились необходимые Вере термические ванны. В день приезда Джиллиат Набоков, как обычно, встал в шесть утра и тоже принял ванну: «Я открыл секрет левитации. Упираешься плоско поставленной ступней в край ванны и всплываешь, покрытый пузырями, как мехом. Я чувствовал себя медведем. Память о прошлом состоянии». Джиллиат спросила его о Пастернаке, и он долго и подробно говорил о слабостях знаменитых пастернаковских переводов Шекспира и о «Докторе Живаго». «И метафоры. Непривязанные сравнения. Предположим, я выразился бы так: страстно обожаемый и оскорбленный, как барометр в горном отеле, — проговорил он, глядя на дождь. — Это была бы красивая метафора. Но о ком она? Образ слишком невнятный. Его не к чему привязать». Несколько недель спустя Набоков увидел рукопись интервью. Текст понравился ему, но он попросил убрать многие «попавшие на бумагу замечания беспечного болтуна». Эта просьба осталась невыполненной, и вопль его пришелся слишком поздно69.

XIV

В начале сентября Набоковы вернулись в «Монтрё палас». В Монтрё было теплее и солнечнее, чем в Италии, и они проводили много времени в шезлонгах у бассейна. Приехал фотограф Филип Халсман с женой снимать Набокова для статьи Герберта Голда в «Сатурдэй ивнинг пост». Родившийся в Латвии Халсман говорил по-русски и был страстным поклонником Набокова с 1930-х годов, поэтому они легко сошлись. Халсман хотел запечатлеть Набокова-писателя в его среде: сидящим перед раскрытым томом Вэбстера; устремившим взгляд в пустоту в поисках нужного слова; рядом с Верой, положившей голову ему на плечо и любовно глядящей на человека, посвятившего ей все свои книги. Халсман только что фотографировал Линдона Джонсона, которого, по словам Герберта Голда, снимать было нелегко:

… Джонсон то и дело вырывал пленку из фотоаппарата. Ему не нравились собственные уши, а на некоторых фотографиях и собственные волоски, и собственные бородавки, и собственные черты лица; было очень трудно получить именно то, чего он хотел. Что касается Набокова… Я спросил… «Почему с него не получилось ни одной плохой фотографии?» <…> [Халсман ответил] «Он так хорошо получается, потому что ему наплевать». И это правда. Он снимал его сидящим, ходящим, прогуливающимся, преследующим бабочек… и все снимки вышли великолепно, потому что Набоков любил быть самим собой.

Набоков считал, что фотографии Халсмана удались лучше всех других70.

11 сентября приехал Герберт Года, формально — чтобы взять интервью для «Парис ревю», а еще — чтобы собрать материал для статьи в «Сатурдэй ивнинг пост». Как полагалось, он предварительно послал Набокову вопросы интервью. Когда Голд явился в «Монтрё палас», Набоков спустился в вестибюль с конвертом в руке: «Вот ваше интервью. Можете возвращаться домой». Перепуганный Голд все же успел заметить блеск в глазах Набокова. В результате он пробыл в Монтрё две недели, ссылаясь на то, что ему тут нравится, что он не хочет отрывать Набокова от работы и подождет, пока Набоков сам позвонит ему. Набоков позвонил на следующее же утро в девять часов: «Г-н Голд, на сегодня я работу закончил. Что мы будем делать?» Они беседовали, гуляли, плавали. В другой раз Набоков тоже позвонил в девять утра: «Сэр, вы заказывали два виски?»71

Набоков упрекнул Голда за то, что тот еще с 1958 года, с их первого знакомства в Корнеле, сочинял и рассказывал о нем анекдоты. Например, будто бы Набоков сказал об общем друге: «Разумеется, он милейший человек. Разумеется, ему нельзя давать денег в долг. Разумеется, он совершенно бездарен. Разумеется, он лгун и лицемер. Разумеется, он педераст. Разумеется, это просто замечательно, что вы с ним знакомы, он милейший человек»72«Сатурдэй ивнинг пост», Набоков сыграл с ним самую свою остроумную шутку со времен истории с Василием Шишковым, послав в журнал письмо о том, что «most unfair» (совершенно несправедливо) со стороны Голда обнародовать этот разговор об общем друге:

Этот друг был и есть (ибо он все еще жив и здоров — и очень расстроен) не кто иной, как Сэм Фортуни [Sam Fortuni], поэт. Сэм утверждает, что видел г-на Голда лишь однажды, сорок лет назад, и никогда бы не стал просить у него денег в долг. Я могу добавить — в опровержение приписанных мне утверждений — что Сэм довольно талантлив, любит женщин, всегда говорит правду, не то чтобы милейший человек и не существует.

Это одна из причин, по которой я неизменно умоляю интервьюеров либо придерживаться сценария, который я даю в форме письменных ответов на их письменные вопросы, либо, если они предпочитают свои собственные впечатления моим заявлениям, давать мне перед публикацией проверить статьи на предмет фактических ошибок.

Несмотря на свое обещание так и поступить, г-н Голд не исполнил моего требования. Я не мог бояться предстоящего посещения съемочной группы немецкого телевидения, в которой должен был быть и мой переводчик Дитер Циммер, с которым я очень хотел познакомиться… В статье есть другие досадные неточности, но этих хватит в качестве примеров. Я надеюсь, г-н Голд, который, кажется, любит анаграммы, внимательно посмотрит на имя нашего бедного рассерженного поэта.

Отто Фридрих, главный редактор журнала, был озадачен. Ежели этот Сэм Фортуни существует или существует какой-то другой Сэм Фортуни, Набокову незнакомый, то письмо, в котором Набоков преподносит его как их общего друга, можно назвать клеветническим. Может, это имя — анаграмма? Но ее никто не мог расшифровать, «и один специалист по Набокову даже утверждает, что намек на анаграмму означает, что никакой анаграммы там нет». Фридрих попросил у Набокова разрешения напечатать письмо без упоминания Сэма Фортуни. Набоков настаивал на том, что письмо должно быть напечатано целиком, и добавил:

«Сэм Фортуни» — мое изобретение, а его имя — моя загадка, в моих заявлениях не может быть ничего клеветнического, даже если бы старый поэт с этим именем вдруг действительно всплыл и заявился, очень пьяный, в Ваш кабинет…

Очень простая комбинация SAM FORTUNI = 12345678910 = 35178942106 = MOST UNFAIR (фраза, действительно употребленная в моем письме) — ее можно расшифровать в редакторской сноске на благо неопытных набоковедов.

К радости Набокова, Фридрих напечатал оба письма целиком, поместив между ними еще и послание от себя73.

Вернувшись в Монтрё, Набоков продолжал работать над «Адой», которая все еще была «в полной силе». В течение девяти недель с шести до десяти утра он проверял французский перевод «Дара», а с двух до семи занимался «Адой». Были и другие дела. Набоков прочел полуслепую, размноженную на термофаксе рукопись Эндрю Филда «Набоков: его жизнь в искусстве» и счел ее великолепной. Филд подчеркивал значимость русских сочинений Набокова и необходимость рассматривать его новые книги в свете его старых книг. В рукописи назывались и кратко характеризовались произведения Набокова, в то время практически недоступные читателям нерусскоязычным. Филд стремился разработать оригинальный метод литературоведческого анализа, и хотя, по мнению большинства рецензентов, преуспел он не сильно, Набоков, по крайней мере, поддерживал Филда в этом стремлении. У Филда были сложные отношения с американскими русистами, и Набоков, не особо ладивший с традиционными учеными, считал это лишним доказательством его самобытности. На самом деле подобное отношение научного сообщества к Филду объяснялось огромной самоуверенностью последнего, его недостаточным знанием русского языка и небрежным отношением к фактам. Набоков начал исправлять ошибки Филда — их было более чем достаточно, чтобы в любом другом случае вызвать недовольство Набокова, но пока они вызывали только снисходительную улыбку; Набокова покорили льстивый тон юного критика и преклонение перед его книгами74.

Одновременно с этим, в конце сентября, Набоков помогал и другим молодым американским литературоведам: он правил рукопись «Ключей к „Лолите“» Карла Проффера и готовил ответы для интервью Альфреда Аппеля в посвященном Набокову выпуске «Вестника современной литературы Висконсинского университета»75

Филд, Проффер и Аппель стали ключевыми фигурами на первом этапе набоковедения. Книга Филда «Набоков: его жизнь в искусстве» стала самой известной книгой о Набокове, после чего Филд составил библиографию набоковских работ и написал еще один вариант его биографии. Несмотря на самоуверенный тон Филда, в его работах, поначалу очень бойких, но скорее декларативных, чем проницательных, вскоре проявились катастрофические неточности и серьезные перегибы, и в середине семидесятых годов Набоковы и Филд общались только через адвокатов. Работы Проффера, напротив, были раскованными, непритязательными, оставляющими свободу другим исследователям, зато в 1969 году он основал «Ардис», крупнейшее издательство русской литературы за рубежом. Проффер и его жена Эллендеа издали все русские книги Набокова для растущего числа читателей в Советском Союзе и стали в Монтрё редкими, но желанными гостями. Работы Аппеля76, безусловно лучшие из критических работ о творчестве Набокова, предлагали более глубокое, чем у других литературоведов, понимание его литературной техники, деталей, юмора и человечности, и постепенно бывший набоковский студент, выпускник Корнельского университета стал близким другом писателя.

«Цайт» и главным редактором академического собрания сочинений Набокова на немецком языке в двадцати трех томах. В конце сентября, два дня спустя после отъезда Аппеля, Набоков начал отвечать на присланные Циммером вопросы, и в начале октября Циммер на неделю приехал в Монтрё вместе с телевизионной съемочной группой. До войны Набоков прожил в Германии почти что двадцать лет. Циммер спросил его, собирается ли он когда-нибудь снова посетить Германию. «Нет, я никогда туда не поеду, как никогда не вернусь в Россию… Пока я жив, там еще могут быть живы скоты, которые мучили и убивали беспомощных и безвинных. Как я могу знать, что за бездна в прошлом у моего современника — добродушного незнакомца, руку которого мне случится пожать?»77

В сентябре и октябре в Монтрё обычно наезжали все, кто ждал возвращения Набокова после летних странствий, но эта осень и вовсе стала «сумасшедшим домом интервью, фотографов, издателей… и ТВ». Тем не менее «Ада» все росла, и 25 октября Набоков записал в дневнике про коробку с карточками по «Аде»: «тяжелая и живая»78.

[183] Ее недельное жалованье, выплачиваемое ей при условии, что она будет исполнять основные свои обязанности, было, в начале Бердслейской эры, двадцать один цент (англ.).

[184] Автомобильные стеклоочистители (англ.).

(нем.).

[186] Самолюбия (фр.).

[187] «Вырванный из своей исконной словесной среды, — писал он в „Проблемах перевода: "Онегин" по-английски“ (1955), — оригинальный текст не сможет парить и петь; зато он поддается расчленению, препарированию и научному рассмотрению во всех его органических деталях».

«Других берегах» текст еще ближе к настроению «Ады»: первые лирические моменты их любви предыдущим летом «уже казались в ту беспризорную зиму невозвратным раем, а эта зима — изгнанием».

[189] «Любовные похождения доктора Мертваго» (фр.).

[190] Кладовке (фр.).

«Вишневая косточка», которые он переводил для своих студентов в Корнеле.

[192] Часть 1, интермеццо из главы 2; травестийная сценическая адаптация «Евгения Онегина» — пародия на бред, в который Лоуэлл превратил Мандельштама.

[193] Trois couronnes — три короны, Cygne — лебедь (фр.).

«лолитабургерами». Ср. в «Аде» «несколько лет мировой славы» Вана, когда его забытый роман «Письма с Терры» превращен в пользующийся успехом фильм: «нарождались клубы ПСТ, ПСТ-потаскушки, жеманно семеня, выносили мини-меню из отзывающих космическим кораблем придорожных закусочных».

[196] Общих мест (фр.).

[197] В отношении немецкого языка, который Набоков знал довольно плохо, ему приходилось во многом полагаться на Веру.

1. Интервью Роберта Хьюза с ВН, сентябрь 1965, машинопись, АВН.

3. Письмо ВеН к Уолтеру Минтону, 13 июля 1964, и неопубликованные записи, АВН.

4. Записи к текущей работе, АВН.

5. Письма ВеН к Вайденфельду, 27 октября, и к Минтону, 17 ноября 1964, АВН.

6. Дневник, 28 марта 1965, письма Жиродиа к Барни Россету, 10 декабря 1964, и ВН к Минтону, 21 декабря 1964, АВН.

8. Письмо ВН к Вайденфельду, 30 января, и к Николасу Томпсону, 14 февраля, ВеН в Sécurité publique, Лозанна, 7 февраля, ВН к Минтону, 16 февраля 1965, АВН; Despair, 8 (ср.: Grayson, Nabokov Translated); PP, 183; дневник, 28 марта 1965, АВН.

9. Русский перевод «Лолиты» 1963–1965, опубл. Нью-Йорк: Федра, 1967.

10. Little Girl Migrates // New Republic, 20 января 1968.

11. Лолита, 385.

13. О негативных отзывах на «Лолиту» можно прочитать в: Ellendea Proffer, Nabokov's Russian Readers, 253–260; о положительных — в интервью ББ с Берберовой, апрель 1983; Barabtarlo, Onus Probandi, 26; машинописный отчет о лекции Шиховцева, 1986, АВН.

14. Brown, Little Girl Migrates, 20; Вейдле // Русская мысль 29 (декабрь 1977), 10.

15. Письмо ВН к Бертрану Томпсону, 21 марта 1965, АВН; Nakhimovsky and Paperno, English-Russian Dictionary of Nabokov's Lolita.

17. Письма ВеН к Уильяму Максвеллу, 9 мая, к Ледигу Ровольту, 1 июня, к Минтону, 8 июня и 14 мая 1965, АВН; письмо ДН к сестрам Маринел, 5 июня 1965, архив Джулиара; Augusta Chronicle, 2 января 1972; ДН, СС, 315; письмо ДН к ББ, 5 марта 1989.

18. SL, 374; рецензия EW вышла в NYRB, 15 июля 1965.

19. Письма к редактору // New Statesman, 22 января 1965 (ВН), 9 апреля 1965 (Дейч) и 23 апреля 1965 (ВН).

20. Pluck and Polemics, 313.

22. См.: An Edmund Wilson Celebration, под ред. John Wain (Oxford: Phaidon, 1978), 7.

23. ЗЭФ-1.

24. NWL, 150, 214.

25. NWL, 58; письмо EW к Роману Гринбергу, 20 мая 1962, ColB; NWL, 51–52, 63, 183.

–162; SO, 218.

27. EW // New Yorker, 29 апреля 1967; дневник ВН, 20 мая 1967, АВН.

28. Письмо ВН от 26 мая 1958 (в NWL ошибочно датировано 24 марта 1958) осталось без ответа, и ВН написал еще одно письмо 2 марта 1959, NWL, 327; письмо ВН к EW, 10 октября 1960, Yale; письмо Гринберга кВН, 6 августа 1962, АВН.

29. Письма ВН к Уильяму Макгвайру, 16 сентября 1962, и 30 сентября 1963, архив «Боллинджена», LC.

30. SL, 356, 358.

32. EO, 2: 429; NYRB, 26 августа 1965.

33. Patricia Blake, предисловие к: Hayward, Writers in Russia, lvi-lviii; NYRB, 26 августа 1965.

34. Inquiry, 9—23 июля 1979, 23.

35. Nabokov's Reply // Encounter, февраль 1966, 80–89; SO, 241, 247.

–257.

38. Письма к редактору, NYRB, 20 января 1966 (ВН), 17 февраля 1966 (EW), New Statesman, 5 января 1968 (EW), 19 января 1968 (ВН); письма Гринберга к ВН, 4 декабря, ВеН к Гринбергу, 25 декабря 1965, АВН; черновик письма к EW, рук. ЕО, АВН; дневник, АВН.

39. Письма ВеН к Вайденфельду, 8 июля, ВН к Георгию Гессену, 16 июля 1965; SO, 136.

40. DN, Enchanter, 110–111; интервью ББ с Вайденфельдом, март 1983; письма ВеН к Вайденфельду, 9 и 15 сентября 1965, АВН.

42. Письмо ВеН к Филиппе Рольф, 15 марта 1965, АВН.

43. Переписка с «Федрой», 13–23 сентября 1965, АВН.

44. Переписка с Хьюзом, август — сентябрь 1965, АВН.

45. SO, 51–61. Последующие отрывки приводятся по машинописным текстам, АВН, и по фильму.

–382.

47. Письма ВН к Хьюзу, 31 декабря 1965, 10 января и 9 февраля 1966, АВН.

48. SL, 378.

49. SL, 380–381.

50. Дневник, 1 января и 10 марта 1966, АВН.

«Изобретения Вальса», АВН; предисловие к «Изобретению Вальса»; переписка с радио «Свобода», декабрь 1965 — январь 1967, АВН.

52. Письмо ВеН к Любе Ширман, 14 декабря 1965. Статья Жиродиа вышла под первым названием в «Evergreen Review» в сентябре 1965 года, под вторым названием — в антологии «The Olympia Reader».

53. SO, 310.

54. Ада, 204. Обратите внимание, что слово «tumbler» (в описании Апостольского; рус. перевод — «большим… охотником до девок на выданье» — ПГ, 514) вновь появляется в «Аде»: «ворошить листву [tumbling the foliage]… по выражению ночного сторожа, скабрезника Соруса».

55. Дневник, 5–13 января 1966.

— 15 февраля 1966, АВН. Опубл. в Evergreen Review в феврале 1967 после того, как NYRB и Encounter отвергли его, опасаясь, что их обвинят в клевете.

57. Speranza, рук., АВН; SL, 378; письмо ВеН к Уильяму Максвеллу, 3 февраля 1966, АВН; Lowell, Nine Poems; Blake // Hayward, Writers in Russia, lxiii-lxiv; письмо ВН к редактору // Encounter, май 1966, 91; письмо BH к Струве, 14 ноября 1966, АВН; Ада, 399.

59. SO, 122.

60. Переписка с «Путнамом», 1965–1967.

62. Письмо ВН к Филду, 18 февраля 1966, АВН.

63. Письмо ВеН к Роману Гринбергу, 28 сентября 1966.

64. Дневник, 8—11 апреля 1966.

65. Мнение ВН о Гурде см.: «Лолита», 246; о Балтусе — SO, 167; о Стайнберге — в письме ВН к Уильяму Максвеллу, 17 марта 1966, АВН.

5 марта 1989.

67. Письма ВеН к Элен Массальски, 19 мая, и к Бишопам, 29 ноября 1966, АВН; дневник.

68. Письма ВеН к Бишопам, 29 ноября, к Элен Массальски, 10 июня, и к Соне Слоним, 17 июня 1966, АВН; дневник; письма ВеН к Барли Элисон, 10 июля, и к Элен Массальски, 28 июля 1966, АВН.

69. Nabokov // Vogue, декабрь 1966, 224–229, 279–281; SL, 395.

70. Письмо ВН к Барли Элисон, 4 сентября 1966, АВН; Halsman, 80; Письмо Ивонны и Филипа Халсманов к ВН и ВеН, 11 ноября 1968, АВН; Gold, Nabokov Remembered, 52.

71. The Artist in Pursuit of Butterflies // Saturday Evening Post, 11 февраля 1967, 83; Gibian and Parker, 49–50.

72. Saturday Evening Post, 11 февраля 1967, 82.

73. Saturday Evening Post, 25 марта 1967, 6; перепеч. SL, 404–406.

75. Proffer, Keys to Lolita;

76. Nabokov's Puppet Show, 1967; Appel, AnL; Ada «Nabokov's Dark Cinema» довольно информативна и интересна с литературоведческой точки зрения, но Аппель выходит за рамки литературной критики, вдаваясь в очень личные рассуждения о высокой и низкой культуре — о роли ВН, с одной стороны, и кино, комиков и рекламы, с другой стороны, — в Америке и в своей собственной жизни.

77. Дневник; интервью Циммера, машинопись, АВН.

78. Письмо ВеН к Лизбет Томпсон, 25 октября 1966; дневник; 25 октября 1966, АВН.

Разделы сайта: