Брайан Бойд. Владимир Набоков: американские годы
Глава 3. Ученый, писатель, преподаватель: Кембридж и Уэлсли, 1943–1944

ГЛАВА 3

Ученый, писатель, преподаватель: Кембридж и Уэлсли, 1943–1944

ГУМБЕРТ. А это редкий экземпляр?

Экземпляр не бывает редким или обыкновенным, он может быть только скверным или совершенным.

ГУМБЕРТ. Вы могли бы отвести меня…

НАБОКОВ. «редкий вид». Это недурной образец довольно скудного подвида.

«Лолита» — киносценарий1

I

В 1943 году Набоков начал существовать в трех равно важных для него ипостасях — как натуралист, писатель и преподаватель, и так он прожил последующие пять лет. Вернувшись после лекционного турне в Кембридж, он усердно работал в Музее сравнительной зоологии. Теперь он занимался не просто ликенидами (одним из одиннадцати семейств чешуекрылых, обитающих в Северной Америке), а одним из его подсемейств — Plebejinae, так называемыми голубянками.

Этих мелких бабочек, по большей части коричневых или белесых, а вовсе не голубых, очень трудно распознать и классифицировать — требуется изучение под микроскопом структуры гениталий особи мужского рода. Набоков всю жизнь считал себя безруким, но, когда он начал препарировать бабочку, его руки неожиданно оказались очень чуткими, а пальцы — ловкими. Он отделял под микроскопом крючковатую долю гениталий, близких по форме к треугольнику, отсекал их от туловища, покрывал глицерином и помещал каждый образец в отдельную, снабженную ярлыком пробирку со спиртовым раствором. Это, как он обнаружил, давало возможность поворачивать органы под микроскопом и осматривать препарат со всех сторон, что было бы невозможно, если бы он был помещен на обычное стекло. Впоследствии Набоков писал: «Посвящая этому исследованию иногда по шесть часов в день, я навсегда испортил себе зрение, но, с другой стороны, годы, проведенные в Гарвардском музее, остаются самыми восхитительными и захватывающими во всей моей взрослой жизни»2.

Зимой и весной 1943 года Набоков исследовал 350 самцов рода и написал статью под названием «Неарктические формы Lycaeides Hub(ner)», в которой сформулировал первый из открытых им принципов, имеющих общенаучное значение для лепидоптерологии, — необходимость анализа сложнейших гениталий голубянок. Он дал названия отдельным компонентам их структуры (некоторые из этих названий стали общепринятыми терминами) и показал, что различие соотношений определенных компонентов является четким видовым показателем. Ему также удалось вывести прототип генитальной структуры у самца Lycaeides3.

«Помощник режиссера»4. Впервые в своей прозе он обратился к реальным людям и реальным событиям, однако представил их как будто на киноэкране, превратив их историю в невероятно банальную романтическую мелодраму. В Берлине он знал знаменитую русскую народную певицу Надежду Плевицкую и восхищался ее вокальным даром, при этом ужасаясь ее вульгарности. В 1938 году ее приговорили к двадцатилетнему тюремному заключению за то, что она помогла своему мужу — который успел благополучно исчезнуть — организовать похищение и, предположительно, убийство генерала Миллера, возглавлявшего Всероссийский военный союз в Париже. Предшественника генерала Миллера, генерала Кутепова, убили задолго до этого.

В «Помощнике режиссера» знаменитая русская народная певица «La Slavska» выходит замуж за белого генерала Голубкова (в реальной жизни его фамилия была Скоблин). Мечтая стать главой Союза Белых Бойцов, Голубков сделался тройным агентом, работая и на белогвардейцев, и на немцев, и на коммунистов с целью избавиться от двух-трех генералов, возглавлявших Союз прежде (Врангеля, Кутепова и Миллера). Набоков разворачивает повествование с поразительной скоростью, красочностью и точностью. Стремительно сменяют друг друга сцены — поле боя Гражданской войны, уборная Шаляпина, вечера у La Slavska; темы — певица, щеголеватый генерал, эмигрантская среда, голливудская студия, где можно сделать из рассказа фильм, кинотеатр, где фильм можно посмотреть. Жизнь и искусство в рассказе блистательно вывернуты наизнанку: события словно позаимствованы из мира кино, хотя на самом деле они произошли в реальной жизни, которая в свою очередь напоминает дешевую мелодраму. Дав определение пошлости в книге «Николай Гоголь», Набоков в «Помощнике режиссера» великолепно продемонстрировал ее в действии: пошлость голливудского искусства, ремесла La Slavska, навязчивой мечты Голубкова, пошлость всевозможных политиков — русских монархистов, немцев и коммунистов, которым служит эта странная пара.

II

Пока Вера болела воспалением легких, Набоков занимался с сыном русской грамматикой. По словам Дмитрия, «эту несложную дисциплину он преподавал с такой же точностью, обаянием и вдохновением, как и любую другую»5. Набоков рассчитывал, что лекционное турне, вкупе со скромной зарплатой в МСЗ, обеспечат ему средства к существованию, но большая часть лекционных заработков ушла на покрытие дорожных расходов. Не было ответа и из Гуггенхаймского фонда. Зато студентки Уэлсли хотели учиться всему, что подпадало под категорию «в помощь войне» или «в помощь в период восстановления». Разгром немцев под Сталинградом изменил ход войны на Восточном фронте и покорил Америку.

сто девушек (судя по всему, четыре группы по двадцать пять человек) — каждой из них это стоило по десять долларов за семестр. Дважды в неделю Набоков уезжал в Уэлсли после обеда и возвращался только после полуночи6.

К этим занятиям, проходившим в непринужденной обстановке, он особо не готовился, используя «Курс современного русского языка» Джоржа Биркета; на занятиях он крутил учебник в руках, как бы ужасаясь тому, какой он тоненький, — впрочем, довольно часто он давал волю своей фантазии и отступал от текста. «Пожалуйста, девушки, достаньте зеркальца и посмотрите, что происходит у вас во рту… Когда вы произносите гласные „а, э, ы, о, у“… язык отодвигается назад — независимо и отчужденно, — а при произнесении „я, е, и, ё, ю“ — распластанных гласных — он рвется вперед и бьется о нижние зубы — пленник, кидающийся на прутья своей темницы». Он дополнял сухую грамматику поэтическими примерами, остроумной мнемоникой:

Родительный падеж требует окончания «а»:

стол поэта

стул поэта

Он давал им домашние задания и правил их тактично и нестрого: «Обратите внимание на „у“!», «Пожалуйста, переделайте». Он просвещал студенток, мечтающих стать коммунистками, помогая им избавиться от иллюзий относительно Советского Союза7.

Просоветская эйфория, доставившая Набокову столько учеников, принимала абсурдные размеры. Целый номер журнала «Лайф» превратился в невежественный панегирик России. В Голливуде сняли фильм по мотивам сталинистского бестселлера, написанного послом Джозефом Дэвисом, «Миссия в Москву». Беннет Серф из издательства «Рэндом хаус» предложил запретить все книги, критикующие Советский Союз. Впрочем, в этом не было никакой нужды, поскольку их и так не печатали8.

«Новоселье» — они попросили что-нибудь для них написать. Теперь, после великого перелома, когда стало очевидно, что Гитлер проиграет войну, Набоков вместе с немногочисленной американской интеллигенцией, ненавидящей Сталина, чувствовал, что пришло время высказаться против канонизации московского палача — пускай вопреки общественному мнению. В начале апреля он послал в «Новоселье» написанное по-русски гневное стихотворение:

Каким бы полотном батальным ни являлась
советская сусальнейшая Русь,
какой бы жалостью душа ни наполнялась, —
не поклонюсь, не примирюсь
немого рабства — нет, о, нет,
еще я духом жив, еще не сыт разлукой,
увольте, я еще поэт…

Стихотворение переписывали и передавали друг другу русские социалисты в Нью-Йорке — словно запретную литературу в царские времена. Керенский прочитал стихотворение и заплакал9.

«Творческая деятельность: роман» — 2500 долларов, не облагающиеся налогом, на период с июня 1943-го по июнь 1944 года. Обычно стипендию давали только кандидатам моложе сорока — для него одного было сделано исключение. Это произошло, конечно же, благодаря настойчивому содействию Эдмунда Уилсона (в 1935 году, в период своего увлечения Марксом, Уилсон сам получил Гуггенхаймскую стипендию для учебы в Москве в Институте Маркса—Энгельса—Ленина). Набокова также утвердили на следующий год в должности научного сотрудника Музея сравнительной зоологии с зарплатой 1200 долларов — и этот контракт регулярно возобновлялся до 1948 года, пока Набоков не переехал в Корнель. В свободное от бабочек и преподавания время он переводил Пушкина, Лермонтова и Тютчева в сборник «Три русских поэта», заказанный Лохлином для «Нью дирекшнз»10.

В середине апреля Набоков побывал в колледже Суит Брайар недалеко от Амхерста, штат Вирджиния, — изначально он должен был читать там лекции в ноябре, но заболел тогда гриппом. По дороге он остановился в Нью-Йорке повидаться с Эдмундом Уилсоном, коллегами из Американского музея естественной истории и друзьями-эмигрантами. В декабре 1942 года Георгий Гессен и его отец Иосиф, друг Набокова и издатель «Руля», благополучно прибыли в Америку, но, к огромному сожалению Набокова, Гессен-отец умер прежде, чем они успели повидаться. За последние два года в Нью-Йорк более или менее окольными и мучительными путями съехались Верина сестра Соня Слоним, их двоюродная сестра Анна Фейгина, бывшая ученица Набокова Мария Маринел и ее сестры Елизавета и Инна. Теперь Набоков мог заплатить таксисту с большим шиком, чем в первый день. Он встретился с Наталией Набоковой и с сестрами Маринел на ступенях Американского музея естественной истории. Они сели в такси. Когда такси остановилось, Набоков первым выскочил из машины и швырнул деньги на сиденье: «Во всех этих любовных романах герой швыряет деньги на сиденье. Я хотел посмотреть, как это делается и как выглядит»11.

В мае в Кембридже он сочинил рассказ «Однажды в Алеппо…», описав то, о чем ему рассказали в Нью-Йорке друзья: жуткое ожидание на юге Франции возможности наконец-то отплыть в Америку. Писатель-эмигрант, только что прибывший в Нью-Йорк через Марсель и Ниццу, пишет другому писателю-эмигранту («Дорогому В».), уже несколько лет живущему в Америке, рассказывая о своем недолгом и жутковатом браке, более или менее совпавшем по времени с попыткой выбраться из Европы вместе с молодой женой. Ужасающая перетасовка бумаг и людей, торопящихся получить выездные визы, переплетается с исчезновениями и возвращениями жены, ее постоянно меняющимися версиями того, чем она занималась с мужчинами. Ему хочется верить, что это недавнее прошлое — всего лишь длинный кошмарный сон, но ритмы этого сна — это безжалостные ритмы реальности. Письмо заканчивается жалким стоном обманутого мужа — он просит В. написать о его жизни, словно художественная форма способна облегчить индивидуальный ужас ревности, всеобщий ужас изгнания. Вспомнив, что Отелло, прежде чем заколоться, просил, чтобы рассказали его историю, автор письма в ужасе восклицает: «Где-то, в чем-то я совершил фатальную ошибку… Если я не буду осторожен, все это может завершиться в Алеппо. Поберегите меня, В.: вы отягчите вашу игральную кость свинцом непереносимого смысла, если возьмете это слово в заглавие»12.

III

Весной Набоков диктовал жене книгу о Гоголе и в конце мая отправил рукопись Джеймсу Лохлину:

«Гоголя в Зазеркалье».

Эта маленькая книжка стоила мне больше труда, чем любая другая, мною написанная. Причины понятны: мне пришлось сперва создать Гоголя (перевести его), а потом уже обсуждать его (переводить мои русские мысли о нем). Бесконечные переключения рывком с одного вида работы на другой изрядно утомили меня. Мне понадобился ровно год, чтобы написать ее. Я бы никогда не согласился на Ваше предложение, если б заранее знал, сколько оно потребует галлонов мозговой крови; а Вы бы никогда не сделали мне этого предложения, если б знали, как долго Вам придется ждать…

В тексте, наверное, попадаются незначительные описки. Я хотел бы посмотреть на англичанина, способного написать по-русски книгу о Шекспире. Я очень ослаб, слабо улыбаюсь, лежа в отдельной родильной палате, и жду роз13.

Не желая проводить очередное лето в Вермонте, к тому же мечтая поехать на запад и половить бабочек, Набоков спросил у Лохлина, не могут ли они поселиться в его отеле «Алта-Лодж», штат Юта. Лохлин боялся, что из-за войны отель будет пустовать, и обрадовался возможности сдать комнату, пускай и дешево. 22 июня Набоковы сели в поезд, идущий в сторону Чикаго и Солт-Лейк-Сити. Отель находился на лыжном курорте, в часе езды от Солт-Лейк-Сити, в горах Уасач на высоте 2600 метров, — на этом месте прежде стоял лагерь шахтеров. Набоков полюбил местный пейзаж, уединение, пионерское прошлое здешних мест: «ряды конусообразных елей на склонах среди серо-зеленой дымки осин»; ему представлялось, что «двадцать лет назад на этом месте было Ревущее Ущелье, где золотоискатели стреляли друг в друга в салунах», совсем как у Майна Рида14.

Набоков правильно выбрал Юту, один из немногих штатов, мало изученных в отношении бабочек. В отгороженных пустынями горных цепях могли появиться новые виды. Несмотря на ледяные ветры и грозовые дожди, он, едва выглядывало солнце, отправлялся бродить по долинам и горным склонам, натянув шорты и спортивные туфли, преодолевая от 20 до 30 километров в день, пожираемый слепнями. Он хотел открыть заново места обитания давно утерянного подвида рода Lycaeides, которым он занимался прошлой зимой, и с помощью девятилетнего Дмитрия наконец обнаружил искомую бабочку на лупине среди елей на берегах речки Литтл-Коттонвуд, недалеко от Алты. Однажды он пригласил Лохлина на охоту, продлившуюся четыре с половиной часа. Жара стояла даже на высоте 3300 метров. Добравшись до верхней границы леса, Набоков решил обследовать многообещающие луга у подножия самого высокого пика. Ему не хотелось карабкаться по голой скале с сачком в руках, но Лохлин долез до самой вершины и вписал имя Набокова в книгу, на что тот сильно обиделся15.

В Американском музее естественной истории Набоков подружился с Дж. X. Макданнохом, тогдашним генералом американских лепидоптерологов и автором «Полного реестра бабочек Канады и Соединенных Штатов». Макданнох особенно интересовался семейством мотыльков-ночниц. Вечерами Набоков ловил для своего друга неизвестных ночниц на ярко освещенных стеклах веранды «Алта-Лодж». Он послал свои находки Макданноху (среди них обнаружились два вида столь редких, что находки были признаны стандартными образцами, и два совершенно новых вида, один из которых Макданнох в благодарность назвал )16.

Набоков чувствовал себя необыкновенно хорошо, великолепное самочувствие и удачная охота помогали ему писать — подобный прилив сил он будет ощущать почти каждое лето в Америке. Его новый роман, который впоследствии получит название «Под знаком незаконнорожденных», начинал принимать ясные очертания. Он обсудил с Лохлином рукопись книги о Гоголе. Впоследствии ему казалось, что именно в «Алта-Лодж» он и написал эту книгу, хотя в его распоряжении были всего лишь толстый распадающийся допотопный том Гоголя, словно сошедший со страниц Гоголя мэр соседнего шахтерского городка и разрозненные факты, собранные «Бог знает где» в годы его всеядной юности17.

Его отношения с Лохлином становились напряженными — он написал Уилсону, что «в Лохлине яростно соревнуются помещик и поэт — и первый идет на четверть корпуса вперед»18. Лохлин потребовал дать больше фактической информации: сюжеты, простой пересказ биографии Гоголя, список рекомендуемой литературы. Набоков в конце концов сделал то, на чем настаивал Лохлин, но добавил еще и великолепную заключительную главу, до такой степени стилизованную и абсурдную, что многие читатели приняли ее за вымысел.

— Ну что ж… — сказал мой издатель.

Мы были в штате Юта, сидели в гостиной горного отеля. Тонкие осины на ближних скалах и бледные пирамиды старых шахтных отвалов воспользовались зеркальным окном и молчаливо приняли участие в нашей беседе…

— Ну что ж, — сказал мой издатель, — мне нравится, но я думаю, что студентам надо рассказать, в чем там дело.

Я сказал…

— Нет, — возразил он. — Я не о том. Я о том, что студентам надо больше рассказать о сочинениях Гоголя. Я имею в виду сюжеты. о чем же эти книги.

Я ответил…

— Нет, этого вы не сделали, — сказал он. — Я все прочел очень внимательно, и моя жена тоже, но сюжетов мы не узнали19.

IV

человек вошли многие сотрудники колледжа и их жены. Набоков развлекал своих учеников, но при этом успевал передать им нужную информацию и в какой-то степени свой энтузиазм. Целый час он говорил о русских звуках и о синестезии, после чего студентам пришлось согласиться, что буква «х» окрашена в цвет блестящего олова. Прежде чем начать новую тему, он долго молча стоял с опущенной головой и вертел в руках мел. Наконец он поднимал глаза и бормотал: «Я должен сообщить вам весьма прискорбную вещь. У нас в русском языке имеется нечто, именуемое творительным падежом, и он принимает разные окончания, и их необходимо заучить. Но после того, как вы их заучите, вы будете знать практически все, что нужно, о русском языке».

Одна из студенток вспоминает его шутливый увещевающий тон:

«Вы знаете, как по-русски „nice“? Нет? Но ведь мы же учили это в прошлый раз». Про любое слово, даже самое диковинное, он всегда говорил, что мы же учили его в прошлый раз. «Тогда я вам скажу. Ми-ло. Чудное слово, мило. Красивое слово». <…> Он повторяет русское слово несколько раз, задумывается, пишет его на доске, потом неожиданно поворачивается к нам и взволнованно спрашивает: «Вам оно нравится? Правда, чудное слово. Вам нравится?» <…>

Дальше он проверяет упражнения… «Ну, приступим!» — и набрасывается на первое предложение. Студенты открывают рты, не в состоянии усмотреть ни малейшего сходства между потоком гортанных раскатистых звуков и аккуратно выведенными в их тетрадях печатными буквами. Он поднимает голову, видит испуг на лицах и кричит: «В чем дело? Разве у всех остальных не то же самое?» Яростно направляется к ближайшей студентке, вглядывается в ее тетрадь. «И-йи-йи-йи-йи, нет-нет!» Недоверчиво смотрит в другую тетрадь: «Какие уродливые „ч“!» Он хватает кусок мела и медленно, аккуратно выписывает букву, потом рассматривает, пораженный ее красотой.

Урок продолжается. Зачитывая простые английские предложения с драматической, выспренней интонацией, он делает реплики в сторону типа: «Откуда мне знать, „где книга“?» Потом объявляет: «Вот один из печальнейших рассказов на свете: Она здесь. Он там…» Удивляется, почему автор без конца возвращается к «брату, который играет на органе», и сообщает нам о захватывающем предложении в учебнике грамматики, утверждающем, что «те дяди переходят через эти реки».

…Он просит нас почитать вслух по-русски — «вслух» означает, что три отчаянных смельчака сбивчиво бормочут себе под нос. Едва дозвучит исковерканное предложение, он восторженно вздыхает: «Так приятно вновь слышать русскую речь! Словно я опять вернулся в Москву», —

где он, конечно же, никогда не бывал — и к тому же терпеть не мог московское произношение20.

Осенью Набоков завершил книгу о Гоголе, добавив разговор автора с издателем и красочную хронологию жизни Гоголя. К тому же он послал Лохлину готовую рукопись своих переводов из русских поэтов. Тем не менее отношения между ними оставались напряженными, и когда Эдмунд Уилсон предложил Набокову совместно написать книгу о русской литературе для издательства «Даблдэй» с авансом в десять раз больше, чем у Лохлина (предполагалось, что Уилсон напишет вступительные очерки, а Набоков выполнит переводы), он, конечно же, сразу ухватился за это предложение. В конце ноября ему удалили верхние зубы и изготовили «супер-хлюпер с прихлопом». Собираясь в гости к Уилсонам в Уэлфлит в начале декабря, он шутливо предупредил, что они могут его не признать: «Я надеюсь, вы все же опознаете меня, но на всякий случай буду держать в руке вашу телеграмму». Книга о русской литературе осталась ненаписанной — главным образом из-за того, что у Уилсона вскоре появились новые интересы21.

Большую часть 1943–1944 академического года Набоков посвятил бабочкам. Опубликовав первую свою большую работу, посвященную роду Lycaeides, «непрофессионалом» — что в какой-то степени было верно. Он никогда не зарабатывал на жизнь одной лишь энтомологией, не имел ученой степени в области биологических наук, в силу этого недостаточно хорошо разбирался в генетике, биохимии, эволюционной биологии и биологии популяций, плохо представлял себе другие группы насекомых — пчел, муравьев, мух, жуков и прочих, хорошо известные профессиональным энтомологам, даже специализирующимся на одной группе. С другой стороны, занимаясь исключительно лепидоптерой, вернее, одним ее отрядом, чешуекрылыми, он знал о них все — их эволюцию, ареалы, таксономию и морфологию. Он добросовестно ходил на заседания Энтомологического общества, и его исключительные познания в одной узкой области зачастую оказывались ценными и для других разделов науки. Если кто-нибудь читал доклад, например, по колеоптере (жукам) Южного полушария, Набоков предлагал интересные параллели между жуками Австралазии или Южной Америки и бабочками из тех же регионов. Сам он представил работу о концепции видов, вопреки «Систематике и происхождению видов» Эрнста Майра (1943) настаивая на первенстве морфологии, а не «популяции» в определении видов22.

Как любитель он живо интересовался птицами, деревьями, цветами и кустарниками. В «Даре» узкий специалист по бабочкам граф Годунов-Чердынцев привозит из Средней Азии друзьям-натуралистам змею, необычную летучую мышь и целый ковер горной растительности. Впрочем, над своей скамейкой в Музее сравнительной зоологии Набоков повесил карикатуру из «Панча»: человек с сачком стоит в пустыне Гоби, а неподалеку от него тираннозавр нападает на другого динозавра: «Все это очень интересно, но я должен помнить, что я специалист по бабочкам»23. Поскольку ему надо было еще и зарабатывать на жизнь, приходилось тщательно взвешивать время и возможности. Чтобы достичь успехов в научной работе, он вынужден был все более сужать свою специализацию, ограничившись даже не голубянками вообще, а только одним из их родов — Lycaeides.

Набоков разобрался с гениталиями американских и теперь составлял их экспозицию в МСЗ — впоследствии она стала самой полной в мире; в связи с этим он занялся узором на крылышках. При своем пристрастии к деталям, он не был удовлетворен точностью описания бабочек у Шванвича и прочих, обнаружив, что микроскопические чешуйки на каждом крылышке расположены рядами, начинающимися у основания. Так он выработал свой второй принцип общенаучного значения: подсчитывая ряды чешуек — чего никто до него не делал — можно с максимальной точностью указать местоположение каждого элемента узора на крыле бабочки. После Набокова эта техника широко не применялась, но Чарльз Ремингтон из Йельского университета, один из ведущих специалистов по чешуекрылым, хорошо знакомый с работами Набокова, уверен, что ее признают в будущем. Набокову же этот метод позволил сделать новые выводы относительно эволюции отметин на крыльях — что выраженные полоски на крыльях Lycaeides изначально были не полосками, а отдельными точками, — и следовательно, о родстве видов. Взбудораженный своим открытием, Набоков задумал монографию в 250 страниц о группе Lycaeides24.

V

— «Парижскую поэму». Полностью выбивающее из колеи начало стихотворения отражает, по словам Набокова, «хаотичное, неясное волнение, когда в сознании поэта брезжит только ритм будущего творения, а не его непосредственный смысл». Потом строки вспыхивают веселой жизнью, в строфе-другой мелькают проблески смысла, потом смысл вновь угасает и сквозь него проступает экспозиция: русский поэт в своей комнате, он же бредет по ночному Парижу, его сознание рассеивается, его личность распыляется. Тон стиха становится возвышенным, почти экзальтированным, потом вновь снижается, и лишь в конце лирический голос поэта обретает власть над материалом: он отказывается от представления о прошлом как о разрозненных фрагментах и воспевает целокупность и могущество жизни, господство и проницаемость человеческого «я»25.

В начале января 1944 года Набоков написал Уилсону: «Вера серьезно говорила со мной по поводу моего романа. Угрюмо вытащив его из-под рукописей о бабочках, я обнаружил две вещи: во-первых, что он хорош, а во-вторых, что по крайней мере первые двадцать страниц можно отпечатать и сдать. Это будет сделано в кратчайший срок». Вера Набокова неоднократно отрывала мужа от важной работы — бабочек, переводов — для более важной. Одним изнурительным рывком Набоков закончил первые четыре главы романа и послал их в «Даблдэй»26.

В течение нескольких последовавших месяцев литература соперничала с бабочками — с переменным успехом. Впоследствии Набоков скажет, что «удовольствие и отдача от литературного вдохновения ничто рядом с восторгом открытия нового органа под микроскопом или неописанного вида на горном склоне», но также что «миниатюрные крючочки самца бабочки ничто в сравнении с орлиными когтями литературы, которые терзают меня днем и ночью». Обе страсти были сильнее его. В конце января он «с облегчением» вернулся к своим Lycaeides и даже подумывал о том, чтобы переработать «Атлас бабочек» Холланда, единственную книгу, в которой делалась попытка описать всех бабочек Северной Америки. Он понимал, что за любовь к науке приходится платить: «Ужасающее состояние моего кошелька… моя вина, т. к. я посвящаю энтомологии слишком много времени (до 14 часов в день), и хотя моя деятельность имеет далеко идущее значение для науки, я иногда чувствую себя пьяницей, который в моменты просветления осознает, сколько великолепных возможностей он упустил»27.

— французского, английского и латыни, так как во втором семестре у многих студентов не было времени на дополнительный предмет. Его ученица Ханна Френч, работавшая в научной библиотеке, вспоминает, что Набоков стоял в холле и курил до последней минуты, когда надо было идти в аудиторию. Однажды «он приехал из Бостона на поезде и начал быстро рассказывать по-русски о своей беседе с другим пассажиром, заставляя нас переводить». А еще он рассказывал по-русски истории, выразительно жестикулируя — это было нелишне, так как его студенты понимали не больше двух слов28.

В марте Набоков прочитал лекцию по русской литературе в Йельском университете, заработав столько же, сколько он получал за семестр факультативных занятий в Уэлсли. Но его усилия оказались не напрасными. Когда стало ясно, что Советский Союз будет одной из двух сильнейших держав в послевоенном мире, руководство Уэлсли решило включить в программу 1944–1945 академического года курс русского языка для начинающих. Набоков стал его единственным преподавателем29.

Поскольку Милдред Макафи, ректор колледжа, теперь возглавляла WAVES в Вашингтоне, Уэлсли фактически руководила Элла Китс Уайтинг, декан по учебной работе. Она предложила Набокову посоветоваться при разработке курса с другими университетами, например с Гарвардом, узнать, какими методиками они пользуются30. Это предложение оказалось неудачным. За несколько месяцев до того Набоков пожаловался в письме к Роману Гринбергу на плохое преподавание русского языка в окрестных университетах, добавив, что хочет об этом написать. Стадо набоковских bêtes noires[21] возглавлял Сэмюэль Хэзард Кросс, глава отделения русского языка в Гарварде, «который знает лишь середину русских слов и полностью игнорирует приставки и окончания». Набоков если и не писал специально о Кроссе, то нередко рассказывал другим о том, как его приятель Карпович застал Кросса, как говорил Набоков, «white-handed»[22]«Карпович случайно вошел в аудиторию, где только что закончилось занятие Кросса; увидев Карповича, тот метнулся к доске и стал воровато стирать ладонью грамматический пример, который Карпович успел разглядеть: „он его ударил с палкой“ вместо просто „он его ударил палкой“». Разозлившись на неуместный и непрошеный совет, ставящий под сомнение его собственные знания, Набоков вспылил: «Cross me no Crosses»[23]31.

В мае 1944 года он закончил рассказ «Забытый поэт», к работе над которым периодически возвращался в течение года32. Рассказ — размышление о капризах литературной славы и ее зависимости от внелитературных факторов, противоречивая история о русском поэте, будто бы утонувшем в 1849 году двадцатичетырехлетним юношей. В 1899 году, семидесятичетырехлетним стариком, он является на торжественное заседание, посвященное пятидесятой годовщине собственной смерти, и требует себе деньги, собранные ему на памятник, — если, конечно, это все-таки он. После смерти Перов — талантливый поэт, судя по цитируемым в рассказе стихам, — стал кумиром либеральной интеллигенции, представители которой и устраивают вечер памяти. Когда организаторы прогоняют некстати подвернувшегося живого старика, некультурные реакционеры вступаются за Перова — только чтобы насолить своим оппонентам, а сердобольные либералы в это время корчатся и от жалости к столь бессердечно изгнанному Перову, и от отвращения к его новой «смиренческой» философии.

Как и во всей написанной до тех пор «американской» прозе Набокова (если не считать стихов и рецензий), сюжет и герои «Забытого поэта» — русские. Набоков еще не был готов «променять» Россию на Америку, по-прежнему надеялся писать по-русски в алдановский новый журнал. При этом в «Забытом поэте» обобщаются темы набоковских книг и перипетии его биографии в последние несколько лет. В недавней работе о Пушкине и Лермонтове он сопоставил раннюю смерть Пушкина с «невероятным и ненужным» долголетием человека, убившего его. В 1941 году, спустя сто лет после смерти Лермонтова, Набоков представлял себе некоего 127-летнего крестьянина, по-прежнему бредущего по дороге русского села, — столько лет было бы Лермонтову, если бы он по глупой случайности не погиб на дуэли всего лишь в двадцать семь лет33. В «Забытом поэте» Набоков также припомнил панику русских эмигрантов, когда в романе «Дар» он изобразил писателя Николая Чернышевского растяпой, а не святым, каким его сделала прогрессивная мысль. «Забытый поэт» отражает и капризность его собственной славы — невозможность опубликовать «Дар» по-русски без купюр, его литературную репутацию, оставшуюся в уже не существующей эмигрантской Европе, — и надежду на то, что когда-нибудь, может быть, когда он состарится, написанные им за два десятка лет книги тоже дождутся своего часа.

VI

«Забытом поэте» нет ничего личного. Абсолютно безличное, удивительно сдержанное описание явно исторического события в блестяще воссозданной России 1899 года своим правдоподобием заставляет читателей поверить, что поэт Перов действительно существовал, — точно так же в 1936 году читатели Ходасевича поверили в существование цитируемого им Василия Травникова, современника Пушкина34. Читатели «Забытого поэта» оказываются в положении организаторов собрания, прерванного появлением предполагаемого Перова: они отказываются верить, что перед ними Перов, но знают, что для самозванца он слишком убедителен, мы думаем, что перед нами вымысел, но исторические подробности и сухость повествования заставляют нас усомниться — может быть, это мы плохо знаем историю русской литературы и только поэтому не читали поэта Перова.

Обманчивая трезвость «Забытого поэта» совершенно не похожа на столь же обманчивую фантасмагорию «Помощника режиссера», где посредством стилистической виртуозности Набокову почти что удалось убедить нас, что реальные исторические события — всего лишь кинофантазия. В мае 1943 года, прочитав «Помощника режиссера» на занятии по писательскому мастерству в Уэлсли, Набоков объяснил, что любит «заманить читателя и так, и этак, а потом пощекотать его за ухом, чтобы увидеть, как тот подпрыгнет»35«Забытом поэте» он делает то же самое, но с точностью до наоборот.

Здесь уместно сказать несколько слов по поводу склонности Набокова к литературному обману. В статье о мимикрии он, в частности, писал, что ощущает в природе игривую обманчивость, и самая большая радость в жизни — когда удается разглядеть сквозь эту обманчивость новый уровень истины. Этими сюрпризами он угощал своих читателей, описывая невероятную правду или же неочевидную фантазию, предоставляя им возможность самостоятельно найти разгадку и насладиться этим.

Так же он вел себя и в жизни. Елена Левин вспоминает: «Даже когда он говорит правду, он подмигивает, чтобы сбить тебя с толку»36. Он часто придумывал удивительно правдоподобные экспромты, и у слушателей создавалось впечатление, что они видят сквозь trompe l'oeil[24]. Te, кто не умел к этому приспособиться, нередко попадали впросак.

— Schadenfreude[25]37. Но вот как выглядел самый «коварный» розыгрыш Набокова: «Однажды, во время поездки в автомобиле с откидным верхом — вела его Мэри Маккарти, а ее муж сидел рядом, — Набоков, расположившийся вместе с женой сзади, подался вперед и ловко снял с головы Уилсона уродливую коричневую шляпу — словно проказливый ветерок». Уилсон ничего не сказал Набокову, но повернулся к Вере: «У твоего мужа довольно странное чувство юмора»38.

Уилсон с его ранимым самолюбием задался целью никогда не попадаться в набоковские ловушки — в результате ему мерещились несуществующие обманы. Прочитав «Подлинную жизнь Себастьяна Найта», он позвонил Набокову и сказал, что, как он только что понял, весь роман построен как шахматная игра. Набоков честно ответил, что это не так. Тогда Уилсон написал в ответ: «Я не верю ни одному твоему слову о твоей книге, и меня бесит, что я попался на эту удочку (хотя мое мнение о ней скорее улучшилось, а не наоборот)». Год спустя Набоков прочитал посланную ему книгу новых стихов Уилсона и похвалил начало одного стихотворения — «After reading, writing late» («Начитавшись, пишу допоздна») — «по тону, ритму и интонации… прекрасно, как бормотание Пушкина: „Мне не спится, нет огня“». Месяц спустя Уилсон написал ему:

Должен сказать, что ты, сам о том не подозревая, сыграл со мной шутку похлеще самой продуманной. Я был уверен, что ты выдумал стихотворение Пушкина о том, как ночью не спится, звучащее так похоже на мое. Я рассказал об этом Мэри и другим и цитировал эту строку как пример того, на что ты способен в области литературных подделок, а сам поклялся, что ни за что на свете не доставлю тебе удовольствия знать, что я искал эту цитату и не нашел. Потом однажды ночью я все-таки полез проверять и обнаружил, что такое стихотворение действительно существует. Я пришел в ярость39.

Уилсону, казалось, было суждено все время неверно истолковывать поступки Набокова, что не препятствовало ни их дружбе, ни щедрости Уилсона. Набоков ценил щедрость Уилсона — ему катастрофически не хватало денег. Русский литературный фонд предложил ему пособие в сто долларов. Набоков попросил двести — и получил. По приглашению Петра Перцова, помогшего ему перевести два «русских» рассказа для «Атлантик мансли», он прочел «Забытого поэта» в корнельском клубе «Книги и кегли». По дороге назад его постигло очередное пнинианское приключение — полусонный, он сошел с поезда в Ньюарке вместо Нью-Йорка, после чего «в неком скучном кошмаре» пришлось возвращаться домой на пригородных поездах. Он надеялся финансировать публикацию «Дара» по-русски с помощью подписки и собрать какую-то сумму во время публичного чтения романа в Нью-Йорке, но с подпиской ничего не получилось, а чтение книги не состоялось из-за непредвиденных праздников40.

«Нью-Йоркер». За последние два года там напечатали несколько его стихотворений, но рассказы свои он по-прежнему посылал в «Атлантик мансли» — куда менее щедрый к авторам, чем «Нью-Йоркер». В начале 1944 года из штата Мэйн в «Нью-Йоркер» вернулась Кэтрин Уайт, в свое время участвовавшая в создании журнала. Уилсон сказал Набокову: «Одна из идей, с которыми она вернулась, — убедить тебя писать для них рассказы. Она собирала все твои вещи, которые печатались в „Атлантике“». Уилсон поддержал ее, и «Нью-Йоркер» оставался самым верным издателем Набокова в Америке до тех пор, пока не вышла «Лолита» — и издатели не выстроились в очередь за его книгами. Уилсон знал о финансовых затруднениях своего друга, а у него самого как раз были свободные деньги, и он предложил дать Набокову взаймы — тот отказался. Тогда Уилсон переговорил с Кэтрин Уайт, и в июне 1944 года она предложила Набокову аванс в пятьсот долларов — за это журнал получал приоритетные права на публикацию его новых работ. Этот договор с «Нью-Йоркером» оставался в силе три десятилетия, и условия его становились тем щедрее, чем больше возрастала известность Набокова в англоязычном мире41.

VII

6 июня 1944 года, день высадки армии союзников в Европе, запомнился Набокову еще и по другой причине. Два дня спустя он писал Эдмунду Уилсону:

В день высадки союзников некие «бациллы» по ошибке приняли мои внутренности за береговой плацдарм. Я пообедал виргинской ветчиной в маленьком Wursthaus[26] возле Гарвард-Сквер и безмятежно исследовал гениталии экземпляров из Хавила, Керн, Калиф. в Музее, когда вдруг ощутил странную волну тошноты. Причем до этого момента я чувствовал себя абсолютно и непомерно хорошо и даже принес с собой теннисную ракету, дабы поиграть с моим другом Кларком (эхинодермы — если ты понимаешь, что я имею в виду) в конце дня. Внезапно, как я уже сказал, мой желудок всплеснулся с ужасным возгласом. Я кое-как сумел добраться до выхода из Музея, но, не достигнув газона, что было моей жалкой целью, изверг из себя, а точнее под себя, прямо на ступени, целый ассортимент: куски ветчины, шпинат, немного пюре, струю пива — всего на 80 центов. Тут меня скрутили мучительные колики, и мне едва хватило сил добраться до уборной, где поток коричневой крови хлынул из противоположной части моего несчастного тела. Поскольку во мне есть героическая жилка, я заставил себя подняться по лестнице, запереть свою лабораторию и оставить в кабинете Кларка записку, отменяющую игру в теннис. Потом я побрел домой, и меня рвало через каждые три шага, к большому веселию прохожих, думавших, что я перестарался, отмечая высадку союзников.

А надо вам сказать, дорогие Банни и Мэри, что накануне Вера с Дмитрием уехали в Нью-Йорк удалять аппендикс [Дмитрию]… так что, когда я наконец вполз в квартиру, я был совсем один и абсолютно беспомощен. Смутно вспоминаю: раздеваюсь между чудовищными центральными и периферийными выбросами; лежу на полу в моей комнате и выпускаю потоки ветчины и крови в корзину для бумаг; спазматическими рывками продвигаюсь к телефону, который кажется недостижимым, поскольку стоит на непомерно высоком рояле. Я сумел смести аппарат на пол и, собравшись с последними силами, набрал номер Карповича…

— так обычно и случается с юмористами — и мне пришлось долго убеждать ее, что я умираю. По ходу дела меня вырвало в телефон, чего, я думаю, еще никогда ни с кем не бывало. Поняв наконец, что что-то не так, она вскочила в машину и минут десять спустя нашла меня в полуобморочном состоянии в углу комнаты. Никогда в жизни у меня не было таких невыносимых и унизительных болей. Она вызвала «скорую помощь», и в мгновение ока появились двое полицейских. Они хотели знать 1) кто эта дама и 2) какой яд я принял. Этого романтического тона я вынести не мог и откровенно выругался. Тогда они понесли меня вниз. Носилки не подходили к нашей лестнице (американская практичность), и меня, извивающегося и кричащего, тащили на руках двое мужчин и госпожа Карпович. Несколько минут спустя я сидел на жестком стуле в ужасной комнате, на столе вопил негритянский младенец — это была, вообразите себе, Кембриджская городская больница. Юный студент-медик (т. е. изучавший медицину всего 3 месяца) опробовал смехотворную и средневековую процедуру накачивания моего желудка через резиновую трубку, вставленную в нос. Но беда в том, что моя левая ноздря так сужена внутри, что в нее ничего невозможно пропихнуть, а правая имеет форму буквы S… Поэтому неудивительно, что трубка не пролезала, и все время, конечно, я испытывал адские боли. Когда до меня дошло, что несчастный юнец ни на что не способен, я твердо попросил госпожу Карпович увезти меня — куда угодно, и даже подписал документ, что я отказываюсь от помощи. После этого у меня случился сильнейший приступ рвоты и le reste[27] — смешно, что в туалете невозможно делать и то и другое одновременно, поэтому я все время скатывался и скрючивался, поворачиваясь то одной, то другой стороной.

Госпожа Карпович вспомнила, что в 6 часов вечера (было как раз около того) к ее больному мужу должен прийти доктор. Ленивый и малочисленный персонал снес меня к такси, и вот, после невероятных страданий, я уже дрожал под пятью одеялами на кушетке в гостиной у К. К тому времени я был в состоянии полного бесчувствия, и когда появился доктор (симпатичный малый), ему не удалось найти у меня ни пульса, ни давления. Он стал звонить по телефону, и я услышал, как он говорит «необычайно тяжелый случай» и «нельзя терять ни минуты». Пять минут спустя (совсем забыв о бедном господине Карповиче…) он все устроил, и я в мгновение ока очутился в лечебнице «Маунт-Обри»… в полуотдельной палате — «полу» обозначает старика, умиравшего от острого сердечного расстройства (я всю ночь не мог спать из-за его стонов и ahannement[28] — он умер к рассвету, сказав неизвестному «Генри» что-то вроде: «Мой мальчик, нельзя так со мной поступать. Давай по совести» и т. д. — все очень интересно и полезно для меня). В лечебнице в мои вены влили две или три кварты соляного раствора — всю ночь и большую часть вчерашнего дня я пролежал с иглой в руке. Доктор сказал, это пищевое отравление, и назвал его «гемор. колит»… Тем временем меня перевели (несмотря на мои протесты) в общую палату, где по радио передавали пылкую музыку, рекламу сигарет (сочным голосом от всего сердца) и остроты, пока наконец (в 10 часов вечера) я не завопил, чтобы медсестра прекратила это издевательство (к большому недовольству и удивлению персонала и пациентов). Это любопытная деталь американской жизни — на самом деле они не слушают радио, все разговаривали, рыгали, гоготали, острили, флиртовали с (очень обаятельными) медсестрами, не прекращая, — но, очевидно, невыносимые звуки, доносившиеся из этого аппарата (строго говоря, радио я здесь услышал впервые, если не считать кратких спазмов в чужих домах и в вагонах-ресторанах во время моих путешествий), служили «живым фоном» для обитателей палаты, потому что как только радио смолкло, воцарилась полная тишина, и я вскоре заснул. Сегодня утром (четверг, 8-е число) я чувствую себя совсем хорошо — хорошо позавтракал (конечно же, яйцо мне дали крутое) и попытался принять ванну, но был пойман в коридоре и водворен обратно в постель. В данный момент меня вывезли на балкон, где я могу курить и наслаждаться своим воскресением из мертвых[29]. К завтрашнему дню надеюсь быть дома42.

Когда его вновь привезли в палату, там оказалось не так уж уютно: радио, болтовня, шестнадцатилетний мальчик, повсюду ходивший за персоналом и передразнивавший стоны пожилых пациентов. Чтобы заглушить шум, Набоков задернул занавеску вокруг кровати в надежде отдохнуть или проштудировать медицинский словарь, который ему удалось выхватить из шкафа, когда его провозили по коридору. Медсестры отдернули занавески, поскольку они означали внезапную смерть пациента, и конфисковали книгу как чересчур специальную. Всего этого Набоков уже не мог вынести (двадцать лет спустя он заметил в интервью, что «в больницах по-прежнему есть нечто от сумасшедшего дома восемнадцатого века»), и когда в приемные часы явилась госпожа Карпович, он, как заговорщик, на непонятном остальным русском, описал ей план побега. Она вернулась к машине, он, как бы прогуливаясь, прошагал к открытой боковой двери и в одном халате побежал к поджидавшему автомобилю. Двое санитаров кинулись в погоню — но безуспешно[30]43. С тех пор больше никто никогда не пытался засадить Набокова в коммунальную клетку.

[21] Чудищ (фр.).

[22] Здесь игра слов: английское «to catch someone red-handed» означает «застать на месте преступления», буквально — с красными руками. Набоковское «white-handed» — с белыми руками, каламбур, напоминающий о том, что Кросс писал мелом на доске. (Прим. перев.)

«не скрещивайте меня с Кроссом» (английское cross — крест). (Прим. перев.)

[24] Обман зрения (фр.).

[25] Зловредность

[26] Закусочную (нем.).

[27] Прочего (фр.).

(фр.).

[29] В оригинале по-русски. (Прим. перев.)

[30] В «Аде» Ван Вин так же сбежал из больницы в машине Кордулы де Прей.

2. Интервью Анн Герен с BH // L'Expres, 26 января 1961; SL, 102; Morphology of the Genus Lycaeides, 108; SO, 109.

3. Psyche, сентябрь — декабрь 1943, 87–99.

–93. В ND по недосмотру опущены два последних длинных абзаца, которые присутствуют в дефинитивном варианте: Nine stories (New York: New Directions, 1947), 95.

5. Письмо ДН к Стивену Яну Паркеру, 24 октября 1984.

6. NWL, 96–97.

7. Дневник 1943 г., ABH; Breasted, Vladimir Nabokov at Wellesley, 22; NWL, 96; конспекты Джин Стейдекер, WCA; интервью Барбары Брестед с Кэтрин Риз Пиблз, WCA.

8. См. O'Neill, Better World, 59–60, 77–78.

–101, 103, 132; письмо ВН к Софии Прегел-Бриннер, 2 апреля 1943, Иллинойс; опубл. PP.

10. Письмо Генри Аллана Mo к ВН, 23 марта 1943, ABH; Paul, Edmund Wilson, 117; письмо ВН к Джеймсу Лохлину, 4 апреля 1943, АВН.

11. Дневник, АВН; интервью ББ с Елизаветой Маринел-Аллан, март 1983.

12. NWL, 102; опубл. Atlantic Monthly, ноябрь 1943; ND, 141–153.

13. SL, 45.

–107.

16. J. McDunnough, New North American Eupitecias (Lepidoptera, Geometridae), Canadian Entomologist, сентябрь 1945, 168–176, интервью ББ с Чарльзом Ремингтоном, февраль 1987.

17. Письмо ВН к Алданову, 6 августа 1943, ColB; ВН, Заметки переводчика-II // Опыты 8 (1957), 45–46.

18. NWL, 106–107.

–152. Пропуски в оригинале.

20. Кэтрин Риз // We (Wellesley) I, no. 2 (декабрь 1943): 6–7, 32; Интервью ББ с Кэтрин Риз Пиблз, апрель 1983.

21. Письмо ВН к Джеймсу Лохлину, 9 ноября 1943, АВН; NWL, 111–112, 112–113, 115; письмо ВН к EW, 29 ноября 1943, Yale.

22. Интервью ББ с Фрэнком Карпентером, апрель 1983, и Чарльзом Ремингтоном, февраль 1987; рукописи о лепидоптере, АВН.

25. Письмо ВН к Роману Гринбергу, 25 декабря 1943, ColB; опубл. НЖ, 7 (1944), перепеч. в: РР, 114–125. Комментарий Набокова к стихотворению содержится в набросках вступительного слова к выступлению в Нью-Йорке в 1949 г., рук., архив Зензинова, ColB.

26. NWL, 121, 126.

–127, 135.

28. Письмо Ханны Френч к ББ, 14 августа 1983; интервью Барбары Брестед с Ханной Френч, WCA.

— за занятия в Уэлсли.

30. Письмо Эллы Китс Уайтинг к ББ, 3 августа 1983.

32. NWL, 135; опубл. Atlantic Monthly, октябрь 1944, перепеч. ND, 39–54.

33. Three Russian Poets, 37; The Lermontov Mirage, 39.

36. Интервью ББ с Еленой Левин, март 1983.

37. NWL, 234; EW, Letters on Literature and Politics, 578, 733; EW, Upstate, 161–162; EW // NYRB, 15 июля 1965; EW, Window on Russia, 231, 236.

38. ЗЭФ-1; Field, Life, 259.

40. Переписка ВН и Зензинова, май 1944, ColВ и АВН.

41. NWL, 125; письмо KW к ВН, 23 июня 1944, АВН; письмо ВН к EW, 8 июня 1944, Yale.

42. Письмо ВН к EW, 8 июня 1944, Yale.