Брайан Бойд. Владимир Набоков: американские годы
Глава 10. В поисках времени для "Лолиты": Корнель и Гарвард, 1951–1953

ГЛАВА 10

В поисках времени для «Лолиты»: Корнель и Гарвард, 1951–1953

I

В июне 1951 года, оглядываясь на свой первый год в Корнеле, Набоков назвал его смертоубийством. Ему не терпелось уехать на запад — ловить бабочек, приходить в себя и работать над «Лолитой». Он жаловался, что никогда прежде не испытывал такого острого желания писать1.

Но перед отъездом из Итаки у Набокова еще были дела. В начале июня у него состоялся нелицеприятный разговор с Мильтоном Коуэном, возглавлявшим отделение современных языков в Корнеле, по поводу Гордона Фэрбэнкса и его незнания русского языка. По итогам этой встречи Набоков составил для себя своего рода меморандум. В те дни, когда сотни университетских преподавателей в Америке теряли работу вследствие политики Маккарти, Набоков подчеркивал опасность преподавания студентам «глупейших ошибок (исторических ляпсусов и представления советской пропаганды как фактов)», каковые он обнаружил в «Хрестоматии по русистике» Фэрбэнкса. Но эти ошибки, добавил он, следствие не столько опрометчивых политических симпатий или простой наивности, сколько того, что профессор Фэрбэнкс «не знает русского языка»2. Его жалоба Коуэну не дала никакого эффекта.

В течение года у Набокова не было времени писать для «Нью-Йоркера», в результате возникли сложности с деньгами, тем более что осенью Дмитрий оказался в Гарварде без стипендии. Набокову пришлось занять денег у Романа Гринберга. Он объяснил: «Мне невозможно писать ради денег рассказы — патологический холод сковывает члены, — и совсем другое пленит меня — роман… Если бы ты мне ссудил тысячу, призраки отвязались бы и в плодородной части души все прояснилось бы». Он начал писать «Лолиту», зная, что ее, возможно, не удастся опубликовать, но рассчитывая на корнельскую зарплату и на коммерческий успех автобиографии. Теперь он пожаловался Эдмунду Уилсону, как ему надоело, что его книги «окутаны молчанием, как драгоценные камни ватой. Бурный энтузиазм отдельных читателей, от которых я получаю письма, смехотворно несоизмерим с отсутствием интереса к моим книгам у моих беспомощных и бесполезных издателей… Я весь в deche[74], испытываю докучные финансовые трудности, не вижу способа развязаться с надоевшей преподавательской работой (к тому же еще и плохо оплачиваемой)»3.

Преподавание в Гарварде, по крайней мере, оплачивалось неплохо. В осеннем семестре Джон Финли преподавал Первый гуманитарный курс (Эпический жанр: «Илиада», «Одиссея», «Энеида», «Божественная комедия» и «Потерянный рай»), а в весеннем семестре Гарри Левин читал Второй гуманитарный курс (Роман: «Дон Кихот», «Страдания молодого Вертера», «Холодный дом», «Моби Дик», «Война и мир»). Весной 1952 года Левин был занят. Не сможет ли Набоков заменить его, выбрав произведения на свой вкус? Набоков согласился. В любом случае он будет в Гарварде, будет вести два семинара по русской литературе вместо Карповича, следить за успехами Дмитрия, и лишний доход отнюдь не помешает. Не нравилось ему только то, что Левин настаивал на введении в лекционный курс как минимум одного нового для него романа. Первый гуманитарный курс охватывал более двух тысячелетий от Гомера до Мильтона, и Левин считал, что будет нелепо, если Второй гуманитарный курс ограничится одним лишь девятнадцатым веком. Почему бы Набокову не обратиться к более ранним временам, к «Дон Кихоту»? Набокову не хотелось браться за большую новую книгу, тем более что он не знал испанского, но в конце концов пришлось согласиться4.

Перед отъездом на запад Набоковым предстояло решить очередную житейскую проблему. Большой дом № 802 по Ист-Сенека-стрит, который они снимали с сентября 1948 года, был им не по карману. Предстояло искать новое жилье. Они продали свою скудную мебель, в том числе и пианино, а остальные вещи частично сложили за матовыми стеклянными дверьми кабинета Набокова в Голдвин-Смит-Холле, частично оставили на хранение на складе «Дин оф Итака»5. Так они стали кочевниками и с тех пор каждое лето снимали дешевое жилье на западе, а во время учебного года жили в Корнеле — в домах отсутствующих преподавателей.

II

В конце июня их престарелый «олдсмобиль» отчалил на запад. В законченной еще в 1948 году статье Набоков назвал и описал вид Lycaeides argyrognomon sublivens на основании девяти мужских особей, хранившихся в Музее сравнительной зоологии. В надежде поймать первую самку sublivens и понаблюдать этот вид в природе, он попросил Веру отвезти его в Теллурид, штат Колорадо, где полвека назад были отловлены самцы. Для дождливых дней и послеобеденных часов он взял с собой многочисленные черновики «Лолиты», «романа, который я закончил бы за год, если бы мог полностью сосредоточиться на нем». Дмитрий тем временем отправился в Лос-Анджелес участвовать в общенациональном конкурсе молодых риторов6.

Всю дорогу Вера мужественно боролась со стихией — дождями, грозами и наводнениями. О ловле бабочек не могло быть и речи, и вместо этого Набоков ловил впечатления для «Лолиты». В специальном дневнике он проклинал вонючие мотели и превозносил нежные оттенки небес. 28 июня: «Вчера вечером высокомерные грузовики как невероятных размеров рождественские ели в темноте». 29 июня: «Первые столовые горы… первые юкки». 30 июня: «Ночь. Св. Франциск. Старик фермер с шеей мумии, морщинистой и загорелой. Мрачный эльгрековский горизонт. Перемежающиеся полосы воды и зеленой кукурузы — блеска и тьмы, раскрывались как веер на нашем пути — где-то в Канзасе»7.

Вера вела машину, а Набоков периодически записывал оброненные ею фразы: «Как свечка о свечку, зажигаются маленькие огни автомобилей»; «Мой Олдсмобиль глотает мили, как фокусник огонь. Ах, посмотри, дерево присело на корточки!»8 Джон Синдж однажды выдвинул довольно маловероятное предположение — что драматурги Елизаветинской эпохи, встав от ужина, хватали перья и вписывали в свои пьесы фразы, которые только что услышали от своих матерей или детей, и добавил, что «в Ирландии те из нас, кто знает народ, обладают той же привилегией». В своих книгах Набоков никогда не цитировал Вериных фраз слово в слово — она говорила по-русски, не по-английски — но записи в дневнике показывают, что его постоянно окружала стимулирующая воображение атмосфера.

Они расположились в номере мотеля с тонкими стенами, сквозь которые слышно было соседей-молодоженов; Набоков часто перебирался в машину. Устроившись на заднем сиденье в своем частном мобильном кабинете — единственное место в Америке, где не было шума и сквозняков, как сказал он впоследствии журналистам, — он работал над «Лолитой»: писал ручкой или карандашом на твердой стопке карточек, одновременно служившей ему миниатюрным письменным столом. Ночью в постели — чтобы прогнать бессонницу — ему приходилось использовать ушные затычки, чтобы не слышать воя и скрежета машин на шоссе9.

В начале июля Набоковы остановились на ранчо «Скайлайн» к югу от Теллурида, во влажном, редко посещаемом, вымирающем шахтерском городке, находящемся почти в 3000 метрах над уровнем моря в высокогорном тупике, в конце двух невероятно разбитых дорог — из Плейсервиля и из Долорес. Два дня спустя к ним присоединился Дмитрий, и они поселились в единственном мотеле Теллурида, «жизнерадостном и отличном „Вэлли-вью-корте“». Каждый вечер огромная радуга раскидывалась над городом, и часто Набоковы наблюдали то, что в «Бледном огне» описывается как

Ложная радуга, когда, прекрасное и странное,
В ярком небе над горной грядой одинокое
Овальное опаловое облачко
Отражает радугу, следствие грозы,
Разыгранной где-то в далекой долине.

По собственному признанию Набокова, он испортил семье отпуск — бесконечный туман и дождь — зато нашел то, что искал10.

У него по-прежнему были ноги футболиста, но на широком торсе тяжело колыхался жир, когда он ежедневно одолевал более или менее крутые подъемы на высоту не меньше 3500 метров в поисках sublivens.

Каждое утро в шесть, когда я отправлялся, небо было безупречно голубым. Первое невинное облачко проносилось в 7.30 утра. Более крупные парни с темными животами начинали застить солнце около 9 утра, как раз когда я выходил из тени скал и деревьев к хорошему району охоты. Около 10 утра начинался ежедневный электрический шторм в нескольких выпусках, сопровождаемый раздражительно близкой молнией, какой я не встречал ни в Скалистых горах, ни на Лонгз-Пике, что уже много значит, и потом остаток дня была облачная и дождливая погода.

15 июля он поднялся наверх по Томбой-Роуд. Три часа он ходил и ловил бабочек, потом прошел сквозь Сошиал-Таннел, сводчатый проход в сплошном гранитном массиве на высоте около 3200 метров. Немного дальше он обнаружил слева крутой, почти что отвесный склон, «просто какой-то зачарованный склон, с колибри и с разнокалиберными мотыльками, навещающими высокие зеленые горечавки, которые растут среди островков голубого лупина, Lupinus parviflorus, a он и оказался тем растением, которое ест моя бабочка». Ибо на этом склоне он нашел несколько свежевылупившихся самцов sublivens. Три дня спустя на том же склоне обнаружилась необыкновенно эффектная самка. За июль он поймал все на том же склоне около шестидесяти бабочек этого вида, но, облазив всю гору и даже поднявшись на высоту 4250 метров, больше нигде их не нашел11.

Для читателей Набокова Теллурид, соседний Долорес и этот очарованный склон над городом с колибри, разнокалиберными мотыльками и призовой самкой сохраняют особое, незабываемое очарование. В конце «Лолиты» Гумберт Гумберт смотрит со старой горной дороги на маленький шахтерский городок в долине и слышит, как призрачные голоса играющих детей несутся вверх по долине: «Стоя на высоком скате, я не мог наслушаться этой музыкальной вибрации, этих вспышек отдельных возгласов на фоне ровного рокотания, и тогда-то мне стало ясно, что пронзительно-безнадежный ужас состоит не в том, что Лолиты нет рядом со мной, а в том, что голоса ее нет в этом хоре». Сцена, которую описывает Гумберт, в точности совпадает с той, которую Набоков описывает в письме Эдмунду Уилсону: «Старомодный, никем не посещаемый шахтерский городок, населенный добрейшими, очаровательными людьми, — и когда идешь отсюда, с высоты 2700 м, на высоту, скажем, 3000 м, город с его жестяными крышами и застенчивыми тополями лежит, как игрушка, на плоском дне тупиковой долины, доходящей до гигантских гранитных гор, и ты слышишь только голоса детей, играющих на улице, — восхитительно!» Когда эта сцена вошла в «Лолиту», собственно набоковское восхищение ею отразилось в не менее зачарованном, но куда более грязном и грустном мире Гумберта Гумберта. Пока Набоков пережидал дождь и ветер в мотелях, тот мир становился все более реальным12.

В начале августа Набоковы отправились на северо-запад через Скалистые горы. Дмитрий сидел за рулем и, наводя ужас на родителей, элегантно брал крутые повороты, с которых ничего не стоило сорваться в пропасть. Они остановились на озере Дженни в Титонских горах, где Дмитрий две недели проучился скалолазанию в школе Петцольда-Эксума, карабкаясь по трудным и опасным склонам, о чем его родители, дабы избежать ночных кошмаров, старались не думать. Набоков постоянно волновался, но при этом не мог не одобрять «необычной и всепоглощающей страсти», значившей для Дмитрия то же, что бабочки для его отца. Он восторгался альпинистами, которые учили Дмитрия, и кивком узнавания приветствовал то, как их тяжелый физический труд таинственным образом превращается в духовный опыт13.

И все же он вздохнул с облегчением, когда Вера повезла его — с присущей ей плавностью — в Уэст-Йеллоустон, штат Монтана, до которого от озера Дженни было около 150 километров. Там в горах они сняли ранчо «Дак» — или, точнее, две его комнаты, пригодные для жилья, — за смехотворно низкую цену — и наконец-то остались одни. «Осины, сосны, а столько теплокровных животных я никогда раньше не видел в одном месте», — в том числе стадо крупного рогатого скота, которое однажды пришло попастись около их домика, — «ни одного человека вокруг, вдалеке ворота, которые нам приходилось отпирать, чтобы выехать на дорогу, где было больше цветов, чем песка, — и все это за пару долларов в день»14. Хотя Набоков посвящал все свое время бабочкам, даже в этом непригодном для нее месте в плохую погоду «Лолита» напоминала о себе.

III

В конце августа Набоковы заехали за Дмитрием и вернулись в Итаку. Теперь они жили на Хайленд-роуд, 623, в доме преподавателя-инженера. Район Кейюга-Хайтс, расположенный к северу от Корнельского кампуса, простирается по берегам озера Кейюга чередой поросших лесом, извилистых улиц, где газоны спускаются прямо к шоссе и нет тротуаров. Этот пригород Корнеля, густо заселенный преподавателями, стал излюбленным местом проживания кочевников Набоковых. Их нынешний дом был меньше огромной коробки на Сенека-стрит, зато куда тише, уютней и живописней — он притаился среди уже тронутых желтизной осенних листьев15.

Несмотря на то что начиналась осень, у Набокова случился солнечный удар, и он пролежал две недели в постели. «Глупая ситуация: после двух месяцев лазания без рубашки в Скалистых горах пасть жертвой хилого нью-йоркского солнца на щеголеватом газоне. Высокая температура, боль в висках, бессонница и постоянная, блистательная, но безрезультатная, путаница мыслей и фантазий»16.

Среди его новых соседей были Артур и Розмари Майзенеры. Артур Майзенер только что поступил работать в Корнель, написав биографию Фицджеральда. При первой же встрече с ним, обменявшись рукопожатиями, Набоков вынес свой вердикт: «„Ночь нежна“ шедевр, „Великий Гэтсби“ никуда не годится». Впоследствии Майзенер охарактеризовал Набокова:

Я никогда не встречал человека более ученого, в буквальном смысле слова, чем Владимир; объем, точность, глубина его знаний поражали и восхищали…

всех лекциях Владимира по европейскому роману, хотя и не учился на этом курсе; Владимир немедленно повел студента в другой конец комнаты и представил Вере Набоковой, дав полный отчет о том, как восхитили студента его лекции17.

За несколько месяцев до этого фонд Форда, через посредство своего Восточноевропейского фонда, решил основать в Нью-Йорке новое русскоязычное издательство — Издательство имени Чехова. Задачей его было печатать произведения русских эмигрантов — Бунина, Алданова, Набокова-Сирина — и советских авторов вроде Булгакова или Ахматовой, ставших «внутренними эмигрантами». Благодаря поддержке фонда Форда Издательство Чехова могло платить большие авансы и продавать книги по более низким ценам, чем другие американские эмигрантские издательства. В середине сентября Набоков послал в еще не открытое официально издательство рукопись «Дара»18.

В тридцатые годы, когда русские книги Набокова печатались по частям в «Современных записках», издатели отказались публиковать 4-ю главу «Дара» — сатирическую биографию идола социалистов Николая Чернышевского, длиной в отдельный роман. До сих пор Набокову не удалось целиком напечатать книгу в европейской эмигрантской прессе, да и в Америке эта затея не увенчалась успехом. Теперь же, почти через двадцать лет после начала работы над книгой, он наконец-то услышал, что роман, признанный многими лучшим русским романом двадцатого века, будет опубликован полностью.

В середине сентября Набоковы отвезли Дмитрия в Гарвард и вернулись в Корнель на осенний семестр — им предстояло перебраться в Гарвард весной. Набокова перевели с отделения литературоведения, возглавляемого Дэвидом Дейчесом, на более близкое ему отделение романской литературы, под дружескую эгиду Морриса Бишопа. Впервые за все время работы в Корнеле ему повысили зарплату — с 5000 до 5500 долларов, хотя он считал, что ему по-прежнему недоплачивают «смехотворным и оскорбительным образом». Занятия возобновились 21 сентября: курс литературы от Остин до Толстого, семинар по Пушкину и обзорный курс русской литературы. Последний регулярно посещали всего лишь два студента. Набоков жаловался, что после обучения у Фэрбэнкса студенты не в состоянии читать русскую литературу в оригинале, и в последующие годы ему пришлось перейти на преподавание по-английски19.

Он начал также готовить лекции по «Дон Кихоту» для Гарварда. Его контрольные в Корнеле к этому времени стали остро заточенными педагогическими инструментами, уколы которых заставляли студентов изучать мир романов в мельчайших подробностях. «Я буду устраивать вам контрольные, потому что учить и не проверять — все равно что писать вилами на воде», — объявил он. 4 октября состоялась первая контрольная по «Мэнсфилд-парку»: «Места пронумерованы… Попытка посоветоваться с соседом будет означать провал… Что делала Джулия сразу после свадьбы сестры?.. Сколько стоила мистеру Прайсу его ежедневная газета?» Вероятно, по Корнелю уже ходили слухи о его дотошности, потому что большинство студентов отвечали правильно: «Джулия сопровождала сестру во время медового месяца — странная традиция того времени… Наконец тот факт, что г-н Прайс неизменно брал газету в долг у соседа, проливает яркий свет на его образ жизни». Помимо того, что в аудитории и во всех прочих местах он хулил почитаемых другими авторов, Набоков еще и любил впоследствии изображать себя свирепым преподавателем, рассказывая о поставленных им двойках и единицах, о разрывающем бумагу карандаше, которым он перечеркивал нелепый ответ. На самом деле оценивал он работы довольно либерально[75], и, по словам Майзенера, «кроме тех ситуаций, которые затрагивали его литературное кредо, был чрезвычайно мягок со своими студентами»20.

Но вся его мягкость исчезала, если дело касалось обмана[76]. В отличие от других преподавателей в Корнеле, Набоков во время экзамена не покидал аудиторию, в надежде, что его бдительность помешает списыванию. Однажды студенты превратили туалет в центр обмена информацией. Набоков узнал об этом и в последующие годы предупреждал студентов, чтобы они ходили в туалет заранее и что если они захотят выйти во время экзамена, то он заберет их работу, немедленно проверит ее и даст им новые и более трудные вопросы21.

В октябре Набоков вновь попытался получить Гуггенхаймовскую стипендию: она дала бы ему возможность поработать над аннотированным переводом «Евгения Онегина», который он обдумывал в течение нескольких лет. Среди его замыслов была книга статей «о нескольких европейских романах („Госпожа Бовари“, „Холодный дом“ и др.)»22. Впрочем, его творческая энергия требовала срочного выхода.

В течение месяца Набоков воплотил «запал нервной энергии, эквивалентный дюжине далеких гроз» в рассказ, во многом навеянный тревогами за Дмитрия и восхищением его страстью к альпинизму. Во время работы над рассказом, по словам Морриса Бишопа, Набоков «иногда появлялся на работе весь дрожащий и признавался, что не спал всю ночь; слова и фразы до утра плясали в его сознании демонические пляски. Убеждать, чтобы он работал потихоньку и не истязал себя, было бессмысленно: творческий дух всегда терзает тех, на кого нисходит». Набокову пришлось привыкнуть к постоянному ритму: одну ночь он вообще не спал, на вторую принимал снотворное, затем на третью тщетно пытался заснуть без снотворного, но слова продолжали вихрем кружиться у него в голове23.

IV «Ланс»

В конце ноября он отправил в «Нью-Йоркер» итог своих усилий — «Ланс», последний из когда-либо написанных им и один из лучших его рассказов24. В некотором отнесенном в будущее, но не указанном точно времени мистер и миссис Боке прощаются со своим единственным сыном, который отправляется в первую экспедицию на другую планету, — прощаются, вопреки всему надеясь на его возвращение, впрочем маловероятное. В конце рассказа Ланс возвращается — лишь для того, чтобы сказать, что одного из его друзей постигла в экспедиции таинственная смерть, но что сам он тем не менее снова улетит в ноябре.

Набоков превращает эту историю в головокружительное стилистическое исследование: в яркое, бурное отрицание как сверкающих от новизны технических приспособлений, так и потрепанных условностей научной фантастики, в поименную перекличку героев средневекового рыцарского романа (ученая специальность мистера Боке), в обвал альпинистских терминов (юный Ланс много лазил по горам). Набоковские образы кружат перед нами, пока мы не утрачиваем ориентацию, как, быть может, и Ланс утратил ее, куда бы он ни направился, или как теряют ее родители Ланса в их попытках вообразить неведомый мир, в котором пребывает, живым или мертвым, их сын. В одно мгновение рассказчик уверенно правит пространством и временем; в другое выглядит простым смертным, взывающим к своему давно покойному двоюродному деду, вспоминающим часто повторявшийся в детстве сон, боящимся ввинтить в патрон электрическую лампочку, совершающим, подобно человечеству в целом, поразительные подвиги отваги и изобретательности и все-таки не уверенным в том, с каким багажом воображение способно вернуться из странствия в великое неведомое, которое со всех сторон окружает наш маленький мир. Пересказывая историю Ланса в форме то научно-фантастической, то отзывающейся рыцарским романом, позволяя герою взбираться на небеса, как мы могли бы восходить на обледенелую скалу или штурмовать занятую врагом высоту, Набоков перетасовывает перспективы вызывающим оторопь образом, заставляя нас нутром прочувствовать два противоречащих здравому смыслу, непостижимых факта: что пространство и время уходят в бесконечность прямо от нашего «здесь и сейчас» и что наш маленький, скудно освещенный островок жизни окружен гигантской пустотой смерти.

«Ланс» — это рассказ об отваге: отваге самого Ланса, устремляющегося в космос, и отваге мореплавателей, в течение многих веков уходивших в не нанесенные на карты моря, к ожидающей их неведомой участи; отваге родителей Ланса, безнадежно ждущих его, оставшись дома, подобно миллионам рыбацких жен и солдатских невест; отваге человечества, знающего, что каждого ждет впереди смерть, и все же храбро продолжающего жить, знающего, что космос становится тем холоднее, чем сильнее удаляемся мы от дома, и все же готового углубиться в неизвестное.

По-видимому, первым толчком к написанию этого рассказа стала овладевшая Дмитрием страсть к альпинизму, которая напомнила Набокову и собственную страсть к охоте на бабочек, и его юношеские мечты об опасных приключениях, и подвиги бесстрашия, которые он совершал со своим двоюродным братом Юрием, пока тот не погиб в кавалерийской атаке. Но главным источником рассказа стал испытываемый им и Верой страх за жизнь Дмитрия. «Ланс» — одно из последних в ряду произведений на тему родительской любви и боязни потерять ребенка: «Под знаком незаконнорожденных», «Знаки и символы», «Убедительное доказательство», в финале которого родители увозят Дмитрия подальше от опасностей войны; полное, отталкивающее выворачивание всей этой темы наизнанку в рассказе о любви Гумберта к Лолите и ее утрате еще коренилось в набоковском сознании, когда он сочинял «Ланса»; двумя более мягкими вариациями этой же темы являются мучительная любовь Пнина к Виктору, сыну его бывшей жены, и плач Шейда по его покойной дочери.

«Ланс» стал также итогом исследований средневековой французской литературы, которым Набоков предавался в Кембридже, а также более позднего злорадно насмешливого изучения научно-фантастического чтива. Средневековая романтичность рассказа, как и пародия на научную фантастику, делают ткань повествования более плотной, одной из самых трудных для восприятия в череде рассказов Набокова, и после того, как весной «Нью-Йоркер» отверг «Сестер Вейн», Набоков не питал особенно радужных надежд на то, что журнал примет «Ланса». На деле же «Ланс» так понравился Кэтрин Уайт, что она уговорила Гарольда Росса напечатать рассказ, хоть Росс и противился этому, говоря, что ничего в нем не понял. Набоков получил за «Ланса» 1256 долларов, выплаченных журналом «по необычайно высокой расценке», как сообщила ему Кэтрин Уайт, «просто по причине его оригинальности»25.

Несмотря на энтузиазм редакторов «Нью-Йоркера», они все же пытались кое-что в рассказе подправить. Ответы Набокова на их вопросы показывают его стремление к точности, дотошность во всем, что касается фактов, и добродушное терпение к привередливым посягательствам на его текст:

3. Название «Asclepias» является более точным, поскольку слово «milkweed»[77] используется для обозначения не только «asclepias», но и некоторых других, совершенно от него отличных растений. Если вы действительно предпочитаете «milkweed», я готов сдаться, но мое чувство точности будет при этом страдать. Причем страдать невыносимо.

«Селенографы это вам подтвердят, ну да у них и линзы получше наших». Я не понял вопроса. Я говорю здесь о селенографах — не об астрономах вообще, но о тех из них, кто составляет карты Луны и чьи лунные карты подтверждают то, что карты других планет лишь предполагают (наличие пустынь), поскольку селенографы, находящиеся ближе к объекту своих наблюдений, могут в большей мере полагаться на свои телескопы, чем те, кто наблюдает планеты более удаленные. Боюсь, здесь я ничего изменить не могу, в особенности потому, что Луна упоминается в начале главки 3.

Пожалуйста, постарайтесь смотреть в один со мной телескоп!

5. «Пространщики» — слово, используемое в «научно-фантастических» журналах, каковые я с крайним отвращением изучил. Этот перл следует сохранить…

9. …Что касается Биолы и Вэлы, которых следует оставить нетронутыми, то это имена ученых и женщин, выуженные мной в научно-фантастических журналах. По мнению сочинителей научной фантастики, они долженствуют представлять имена, которые в ходу в отдаленном будущем или на отдаленных планетах.

10. Посылаю вам картинку из журнала «Гэлакси сайанс фикшн», иллюстрирующую сказанное мной. Все, что я говорю в моем рассказе о научной фантастике, задумано как ведущее к (и претерпевающее в нем кульминацию) пассажу насчет кентавров[78]. У меня были и другие изображения этих четвероногих красавцев, вырезанные из других журналов, да я их потерял. Но, думаю, сойдет и это. Нам предлагается вид спереди. Очень сомневаюсь, что под набедренной повязкой скрыто нечто такое, чего не стоит показывать…

27. «…под проливным дождем… на минуту приостановись у калитки под роняющим капли лирным деревом». «Лирное дерево» здесь абсолютно необходимо. На самом деле упомянутое несколько раньше «тюльпанное дерево» упомянуто лишь потому, что единственной его обязанностью было — привести нас к «лирному». Вы, конечно, отметите абсолютно необходимые «l», «r» и «dr» (driving rain, dripping liriodendron[79]), которые сводятся воедино названием дерева; ибо так же как звучание слова «гистрикоморфные» в этом же предложении внушает представление об истерической спешке, так и звучание «лирного дерева» подразумевает лирически радостное восклицание и (в «др») скольжение копыт. Почти тридцать столетий назад Гомер уже прибегал к подобным фокусам — не понимаю, почему мне нельзя этого сделать.

«Лирное дерево» столь же существенно, сколь рассказ в целом. Поэтому, прошу вас, оставьте его мирно расти в этом сыром уголку моего рассказа…

Ради удобства тех, кто занимается у вас уточнением фактов, я хотел бы упомянуть (дабы им не пришлось взваливать на себя лишний труд), что планета эта, скорее всего, Марс; что Сосновые Долы имеются по меньшей мере в семнадцати штатах; что конец верхнего абзаца на гранке 3 содержит отсылку к знаменитым «каналам» Скиапарелли (и Персиваля Лоуэлла); что я исчерпывающим образом изучил повадки шиншилл; что «charrete»[80] это слово старофранцузское и должно содержать одно «t»; что источник Боке на гранке 9 точен; что «Ланселотик» это не кельтское уменьшительное, а славянское; что правильное написание «Бетельгейзе» должно содержать «з», а не «с», вопреки указаниям некоторых словарей; что «Индиговый» рыцарь есть результат кое-каких собственных моих штудий; что сэр Груммор, упоминаемый и в «Смерти Артура», и у Амадиса Галльского, был шотландцем; что «L'Eau Grise»[81] представляет собой ученый каламбур; и что никакие побои, ниже́ льстивые речи не заставят меня отказаться от слова «hobnailnobbing».

Как всегда, я чрезвычайно признателен вам за деликатность и заботу, с которой вы стараетесь донести смысл мною написанного, невзирая на все мои темноты, до читательских ламп, которых, надеюсь, будет с каждым годом становиться все больше26.

Если сотрудников «Нью-Йоркера» «Ланс» привел в замешательство, то некоторых из читателей журнала он попросту разозлил. Одной из таких читательниц, письменно пожаловавшейся, что ни она, ни ее друзья не смогли отыскать в этом рассказе ничего, кроме слабой пародии на научно-фантастические комиксы, «Нью-Йоркер» ответил:

Конечно, в «Лансе» он осмеивает «научную фантастику», но также и использует ее в качестве опоры для серьезной подспудной темы, которая, насколько мы ее поняли, говорит о постоянстве человеческих чувств в вечно меняющемся мире. Сколь бы необычайными ни представлялись нам сегодня межпланетные экспедиции, чувства, которые они будут пробуждать, не отличаются от тех, что люди испытывали в Средние века, когда рыцарь Ланселот отправлялся на битву, или испытывают ныне, когда сын уходит на войну. То же напряжение, то же неловкое прощание, тот же страх неизвестности, то же тревожное ожидание, переживаемое родителями, та же отвага в условиях стресса, та же печаль при утрате друга, та же радость при возвращении, та же безыскусность в стараниях человека передать то, что он чувствует и видит. Какие бы перемены ни претерпел мир, наши человеческие отношения, наши чувства, наши реакции остаются в основе своей все теми же, и то, что ныне мы не можем даже вообразить, станет, когда придет его время, вполне заурядным.

Гений может остаться не понятым своим временем, но может также быть и прекрасно понятым. Приведенное выше письмо тронуло Набокова, и он написал Кэтрин Уайт: «Пожалуйста, передайте автору, что он (или она) в точности уловил суть рассказа, сказав именно то, что хотелось бы сказать мне (только я не смог бы сделать это с такой ясностью). Это письмо доставило мне огромное удовольствие, огромное удовлетворение»27.

V

— навестить Дмитрия и подготовить свой переезд. В начале декабря они отправились в Нью-Йорк, и 8 декабря в театре Мастер-института состоялся творческий вечер Набокова для русских эмигрантов. Первую половину вечера он говорил о Гоголе (1952 год был столетней годовщиной со дня смерти Гоголя), а вторую — читал свои русские стихи. В Нью-Йорке он обедал с Паскалем Ковичи из «Вайкинга», который был готов печатать любое произведение Набокова. Набоков предложил ему свой новый роман и собрание лекций под названием «Поэзия прозы». Но он не знал, когда закончит роман, поскольку ему приходилось сочетать его с краткосрочными проектами просто «чтобы прокормиться»28.

Вернувшись в Итаку, он продолжал готовить курс лекций для Гарварда и вел занятия в Корнеле. Между тем «Лолита» росла. Набоков продолжал собирать материал. Он отыскал книгу о недавно обнаруженных пещерных рисунках в Ласко, в которой содержалась информация, нужная ему для последнего абзаца романа: в нем Гумберт выражает надежду, что Лолита будет «жить в сознании будущих поколений. Говорю я о турах и ангелах, о тайне прочных пигментов». На другом конце временно́й шкалы стояла другая задача — ему нужно было изучить школьный сленг. Он ездил в автобусах, записывая в дневнике услышанные фразы: «Девчонка хоть куда», или же: «Слушай, я встретила…», или: «заметано», «мрак», «конец света». Он использовал «предплечье одной девочки, которая когда-то приходила к Дмитрию, коленную чашечку другой». Он беседовал с директором школы под предлогом, что хочет отдать туда свою дочь. Он выискивал новейшие исследования физического и психологического развития американских школьниц, записывая на карточки относящиеся к делу подробности из таких работ, как «Взгляды и интересы девочек до и после первой менструации» и «Половое созревание и физическое развитие девочек в возрасте от шести до девятнадцати лет». Он отмечал газетные сообщения о несчастных случаях, половых извращениях и убийствах: «растлитель среднего возраста», который похитил пятнадцатилетнюю Салли Хорнер из Нью-Джерси и держал ее двадцать один месяц в качестве «вездеходной рабыни», пока ее не нашли в мотеле в Южной Калифорнии; неуклюже инсценированная Г. Эдвардом Грэммером автокатастрофа с целью скрыть убийство жены; человек, обвиненный в убийстве, признается, что завернул запасные патроны в носовой платок, — так позднее поступит Гумберт. Он изучал историю револьвера «кольт», каталоги огнестрельного оружия, статью о барбитуратах, книгу об итальянской комедии. Он заимствовал названия песен у ресторанных радиол и фразы у подростковых журнальчиков, женских журналов, руководств по домоводству, афиш, объявлений в мотелях, учебников для девочек-скаутов или подслушанных разговоров («У меня их лимоны», «Она такая потрясающая»)29.

Уже много лет он пытался найти время для «Лолиты». При этом кажется странным, что в свободное время он продолжал работать над куда менее неотразимыми проектами вроде предисловия к рассказам Гоголя, выходившим в Издательстве Чехова, написанного во время рождественских каникул. Может быть, он просто боялся, что «Лолиту» никто не опубликует, и поэтому писал другие вещи. В конце января он сообщил Паскалю Ковичи: «Мой роман движется хорошо и быстро приближается к стадии пера-бумаги». Он надеялся найти в Кембридже время для массированной атаки на «Лолиту». Пока же, заваленный экзаменационными работами, он писал Эдмунду Уилсону: «Меня тошнит от преподавания, меня тошнит от преподавания, меня тошнит от преподавания»30.

VI

В начале февраля Набоковы приехали в Кембридж и поселились по адресу Мэйнард-плейс, дом 9, возле реки Чарльз, в двадцати минутах ходьбы от Гарвардского кампуса. Дом этот они нашли благодаря своей знакомой Сильвии Беркман, знавшей дам, которые сдавали его, писательницу Мэй Сартон — «очаровательную лесбиянку», как считал Набоков, — и Джудит Мэтлак, уезжавшую в академический отпуск. Набокову нравился ветхий дом со всеми его прикрасами и с хорошей bibliothèque. Он смеялся над продолжительным и довольно безалаберным оргазмом, испытываемым каждые пять минут трубами батареи в его уютном солнечном кабинете наверху31. И он от души полюбил тигрового кота Мэй Сартон Тома Джонса — Набоковы переименовали его в Томского[82] — который впоследствии стал героем книги Сартон «Мохнатая личность». В этой книге хозяйка Тома Джонса описала длинный стол на козлах у окна кабинета и жесткий стул:

Набоков убрал этот аскетический предмет мебели и заменил его огромным, туго набитым креслом, в котором мог писать полулежа. Том Джонс вскоре понял, что ему разрешено размещаться в самом сердце гения, на груди Набокова, растопыривать лапы подобно морской звезде, исступленно мурлыкать и иногда — довольно болезненно для объекта его удовольствия — выпускать когти. Я люблю представлять себе, что именно в тот год рождалась «Лолита» и что присутствие Тома Джонса могло как-то повлиять на создание этого чувственного мира. В любом случае, для него это был год грандиозных трапез и утонченных страстей32.

его создателя33.

Официальная должность Набокова в Гарварде называлась «внештатный лектор по славянским языкам и литературе», период работы — весенний семестр. Он вел для славистов два курса по русской литературе: курс номер 150 — модернизм (Тютчев, Некрасов, Фет, Достоевский, Толстой, Чехов, Блок, Ходасевич и Маяковский) и курс номер 152 (Пушкин). Главную же часть его нагрузки составлял Второй гуманитарный курс, «Роман». По вторникам и четвергам с 10.00 до 11.00 он читал лекции в аудитории Сондерс Мемориального зала перед «бездной из пятисот студентов». Вера сидела в первом ряду — прямая, сосредоточенная, седовласая, с мелом наготове, чтобы записывать сложные слова на доске34.

Натаскивая Набокова перед лекциями, Гарри Левин предупредил его, что мало кто из студентов, какими бы умными и любознательными они не были, «интересуется литературой с художественной точки зрения; откровенно говоря, они просто хотят, чтобы романы открыли для них окна в жизнь людей других времен и стран». Набоков очень огорчился, когда заметил, что большинство студентов действительно совершенно равнодушны к романам и предпочитают слушать их в пересказе. Несмотря на это, он продолжал рассказывать об искусности искусства и возможностях воображения. В ответ Левину он начал лекции следующим отрезвляющим заявлением:

Мы постараемся избежать роковой ошибки и не станем искать в романах так называемую «жизнь». Оставим попытки помирить фиктивную реальность с реальностью фикции. «Дон Кихот» — сказка <…> Нелепые постоялые дворы, где толпятся запоздалые герои итальянских новелл, нелепые горы, которые кишат тоскующими рифмоплетами в костюмах аркадских пастухов, делают картину страны, нарисованную Сервантесом, примерно настолько же точной и типичной для Испании XVII века, насколько фигура Санта Клауса точна и типична для Северного полюса века двадцатого35.

Он прочел шесть лекций о «Дон Кихоте». Похоже, что он начал готовить лекции, плохо помня текст, но с симпатией относясь к его герою. Внимательно перечитав роман, он ужаснулся описанной в нем грубости и жестокости. Жестокие герои вроде Гумберта Гумберта и Вана Вина и жертвы жестокости вроде Адама Круга и Тимофея Пнина навели некоторых читателей — в том числе Эдмунда Уилсона — на мысль о том, что Набоков сам любил причинять другим боль. На самом деле совершенно очевидно, что он не выносил жестокости. Его отношение к «Дон Кихоту» было кристально ясным. Ему мерзок был громкий хохот, которым, по замыслу Сервантеса, читатели должны были встречать всякое поражение героя, и он без конца сравнивал порочное «веселье» книги с унижением и распятием Христа, с испанской Инквизицией, с современным боем быков. Какие-то мальчишки задирают хвосты Росинанту и серому ослику Санчо и засовывают под них колючки: «Животные начинают брыкаться, встают на дыбы и в конце концов сбрасывают наездников на землю. Над этим будут смеяться те, кто любит смотреть за деньги на брыкающихся лошадей в фигурной езде — брыкающихся лошадок с разъедающими кожу ремнями на животах»36.

«Дон Кихота» перед такой многочисленной аудиторией, и он высказал свое мнение об этой книге Гарри Левину. «Гарвард придерживается иной точки зрения», — серьезно ответил Левин. Впрочем, отношение Набокова к «Дон Кихоту» было если и нестандартным, то не извращенным: Моррис Бишоп был с ним солидарен и, хотя и преподавал романскую литературу, сам не любил говорить о Сервантесе37.

Набоков всегда с удовольствием оспаривал общепринятое. Дон Кихот, писали критики, постоянно проигрывает. Набоков внимательно перечел книгу сцена за сценой и обнаружил, что это не так. Он даже подсчитал победы и поражения Дон Кихота как геймы в почти что ничейном теннисном матче: «6: 3, 3: 6, 6: 4, 5: 7. Но пятый сет никогда не будет сыгран; Смерть отменяет матч». И хотя он терпеть не мог, когда говорили, что сентиментализированный образ Дон Кихота, горемычного борца с несправедливостью, это и есть квинтэссенция книги Сервантеса, он все же воздал красноречивую дань Дон Кихоту как независимому культурному символу: «Триста пятьдесят лет он ездил по джунглям и тундрам человеческой мысли — и обрел за это время новое жизнеподобие и стать. Мы больше не смеемся над ним. Его герб — жалость, его знамя — красота. Он защитник всего кроткого, одинокого, чистого, альтруистического и галантного»38.

Закончив «Дон Кихота», Набоков перешел к тому, о чем раньше читал лекции в Корнеле: «Холодный дом», «Мертвые души», «Госпожа Бовари» и «Анна Каренина», кое-что добавляя, чтобы лучше очертить переход от эпических произведений к романам в русле единого лекционного курса. В Корнеле он впоследствии не читал лекций по «Дон Кихоту», зато использовал более подробные гарвардские лекции о других произведениях. Среди гарвардских вставок, посвященных эволюции литературы, есть необыкновенно тонкие наблюдения. Хваля сцену родов Кити из «Анны Карениной», Набоков замечает, что «вся история художественной литературы в ее развитии есть исследование все более глубоких пластов жизни. Совершенно невозможно представить, что Гомер в 9 в. до н. э. или Сервантес в 17 в. н. э. описывали бы в таких подробностях рождение ребенка». Или же, говоря о патетике «Холодного дома» и глубоком сострадании Диккенса детям, он задается вопросом:

Насколько, например, отличается мир Диккенса от мира Гомера или Сервантеса? Испытывает ли герой Гомера божественный трепет жалости? Ужас — да, испытывает, и еще некое расплывчатое сострадание, но пронзительное, особое чувство жалости, как мы его понимаем сейчас?.. Не будем заблуждаться: сколько бы ни деградировал наш современник, в целом он лучше, чем гомеровский человек, homo homericus, или человек средневековья39.

VII

Решающей причиной, толкнувшей Набокова в Гарвард, было желание быть рядом с сыном, который заканчивал первый курс. В письме сестре Елене Сикорской он написал, что Дмитрий «больше всего интересуется, в следующем порядке: альпинизмом, барышнями, музыкой, бегом, теннисом и науками». Вот типичный для его первого университетского года поступок: однажды ночью Дмитрий и его друг-альпинист полезли по поросшим вьюном стенам на башню Мемориального зала. Когда университетский полицейский застал их за этим занятием, Дмитрий сказал: «Ну и что такого? Мой отец там читает лекции», — и изумленный полицейский отпустил их. Первый семестр Дмитрия начался бурно, и родители с волнением ожидали экзаменов. Как они и боялись, его отношение к учебе не преминуло отразиться на результатах40.

собирались вместе работать над английским изданием «Слова о полку Игореве»; теперь же Набоков не мог вспомнить отчества Якобсона — он всегда плохо помнил имена неприятных ему людей. Дочке Левинов только что подарили магнитофон — в то время большая редкость! — и гостей попросили прочесть вслух любимые стихи. И Набоков, и Якобсон выбрали Пушкина, и чтение превратилось в поединок между петербургским и московским выговором. Якобсон также прочел Хлебникова, которого Набоков терпеть не мог. Когда проигрывали пленку, все отчетливо услышали голос Набокова, пробормотавший: «Это ужасно». В другой раз Левины пригласили Мэри Маккарти. Она нашла, что за десять лет Набоков очень изменился: уже не худощавый эмигрант-аскет, каким она знала его в начале сороковых годов, а бонвиван, полный, цветущий, более открытый во всех отношениях41.

Гарри Левин познакомил Набокова с поэтом Ричардом Уилбером, стихи которого Набоков впоследствии стал ценить очень высоко[83]. Уилбер прочел в «Партизан ревю» главу из автобиографии Набокова, «Первое стихотворение», и его поразило, что Набоков десятилетия спустя помнил мельчайшие детали, вроде капли, соскользнувшей с мокрого листа. Увы, все детали верны, ответил Набоков, потому что он жертва абсолютной памяти. В другой раз, за ужином в Гарвардском научном обществе, Уилбер отметил хладнокровие и беспристрастность, с которыми Набоков слушал ошалевшего от хереса младшего коллегу, разглагольствовавшего об уродстве русских женщин42.

Благодаря Левинам Набоковы часто встречались с Уильямом и Элис Джеймс. Уильям, художник, был сыном любимого набоковского философа и племянником писателя. Набоков называл Уильяма Джеймса «милым существом, наделенным деликатностью струнного тона» и обращался со стариком — в 1952 году Джеймсу было семьдесят лет — удивительно тепло и почтительно43.

Страницы набоковского ежедневника весны 1952 года — такие ежедневники он вел с 1943 года до самой смерти — самые грязные и замусоленные из всех. Набоковы встречались с друзьями из Уэлсли: Стивенсами, Суини, Керби-Миллерами, Андрэ Брюэль и Сильвией Беркман. Они виделись с Якобсонами, Ренато Поджиоли, поэтом Джоном Чиарди (при Чиарди Дмитрий получал лучшие оценки по английскому языку), Мэй Сартон, Артуром Шлезингером, Исайей Берлином, Марком Шорером, Ричардом Элманом и юной Адриенной Рич. У Уильяма Джеймса Набоков познакомился с Робертом Лоуэллом и говорил с ним о школе Св. Марка, в которой Лоуэлл когда-то учился, — ей скоро предстояло воплотиться в «Пнине»44

В феврале рентген показал, что у Набокова «„Тень за сердцем“ — нечто, преследовавшее меня более десяти лет, чего ни один доктор не мог объяснить, — но какое замечательное название для старомодного романа!»[84] В отнюдь не старомодной «Подлинной жизни Себастьяна Найта» Себастьян Найт умирает молодым от сердечной болезни. В феврале 1952 года и герой, и сама книга воскресли во французском переводе «La vraie vie de Sebastian Knight», который французская пресса расхваливала как «un chef-d'œuvre», «un des plus beaux, des plus riches, des plus neufs, des plus passionnants romans que nous ayons lus depuis longtemps»[85]45.

В конце марта Набоков выступал в программе поэтических чтений, устроенных Моррисом Грэем в гарвардском Север-Холле — сезон начался Уильямом Карлосом Уильямсом и закончился Уоллесом Стивенсом. Меньше чем за две недели до этого он обнаружил, что не привез с собой своих английских стихов, — и его охватила паника. Тогда он написал новое стихотворение «Реставрация» («Restoration») и за три дня до чтения — еще одно «Пожалейте пожилого седого переводчика» («Pity the elderly grey translator»), после чего смог перейти к переводу Пушкина, Тютчева и Некрасова для курса по модернизму. Он читал отрывки из «Убедительного доказательства» в Уэлсли и должен был прочесть лекцию по Чехову в Торонто, но отменил ее, чтобы не проводить все выходные в поезде Бостон — Торонто — Бостон. Он рассказывал о Гоголе в колледже Дартмут: пришло всего восемь слушателей — организатор забыл развесить афиши, — но Набоков собрал все свое мужество и прочел «чудесную лекцию»46.

В конце марта он начал переводить «Слово о полку Игореве» и закончил перевод за две недели изнурительного труда. Он сделал фотокопии перевода, чтобы раздать студентам, и потом взял их с собой в Корнель. Самодельные копии перевода ходили по Гарварду и Колумбийскому университету вплоть до 1960 года, когда перевод наконец был опубликован.

«Евгения Онегина», а дали ее как дополнение к его стипендии 1943 года, для поощрения «литературного творчества». Теперь он мог позволить себе неоплачиваемый отпуск во время весеннего семестра 1953 года и с оптимизмом озирал свои многочисленные проекты, вдруг ставшие более выполнимыми. В мае он обсудил с Паскалем Ковичи издание перевода «Слова о полку Игореве» с комментариями Якобсона и Шефтеля, перевод «Евгения Онегина», новый роман, новый том автобиографии и том литературной критики47.

В конце мая закончились лекции в Гарварде. В начале июня начались экзамены, а в Бостоне оказались проездом Эдмунд и Елена Уилсоны, и Набоков пригласил их к ужину. Уилсон согласился, добавив: «Похоже, приближается время, когда я возьму в руки [Володино] полное собрание сочинений и напишу статью, которая, боюсь, выведет его из себя»48. Странная реакция на приглашение в гости, хотя и вполне типичная для долгой осени их дружбы. Легкая прохлада их писем растворялась при встрече в порыве тепла, но потом вновь вкрадывалась в переписку, где оба они, стараясь доказать свою непредвзятость, грозили друг другу суровой критикой. Впрочем, до начала их противостояния оставалось еще тринадцать лет.

VIII

Набоковы все втроем выехали из Кембриджа 20 июня 1952 года: впереди мчался Дмитрий на своем новоприобретенном «форде» 1931 года выпуска, сзади — его родители на «олдсмобиле». Они переночевали в Итаке, сдали вещи на летнее хранение и отправились на запад в Вайоминг. К концу месяца они очутились в мотеле «Лэзи-ю» в Ларами49.

Набоков собирался вплотную заняться «Лолитой», но прежде ему надо было отдохнуть от тяжелого учебного года. Через семь недель после отъезда из Кембриджа он написал Эдмунду Уилсону: «Я не прочел ни одной книги (кроме сборника рассказов Генри Джеймса — жалкий хлам, бессовестная подделка, тебе следовало бы когда-нибудь развенчать эту бледную морскую свинку и ее плюшевые пошлости) и не написал ни слова после отъезда»50.

«Медисин бау» — самая красивая дорога, которую они видели в Скалистых горах. Они остановились в Риверсайде, «(один гараж, два бара, три мотеля и несколько домиков), в полутора километрах от древнего, зачахшего городка Энкэмпмент (неасфальтированные улицы, деревянные тротуары)». Дмитрий устроился работать главным гостиничным садовником и спасателем при бассейне в находящейся неподалеку Саратоге, а его родители поселились в маленькой бревенчатой хижине. Набоков решил ловить бабочек почти что на четыреста километров южнее, чем прошлым летом, там, где Континентальный Водораздел проходит через снега горной цепи Сьерра-Мадре, — он хотел найти географическое объяснение сменяемости одного вида рода Colias другим и географически обосновать гибридизацию в подвиде longinus51.

В первую же неделю его ожидал интересный сюрприз — наблюдательного смотрителя заповедника, что первая весенняя стая уже пролетела пятью неделями раньше. Ему удалось зафиксировать их путь, двигаясь с течением лета вслед за ними на северо-запад, и доказать существование в Северной Америке межзонной миграции чешуекрылых, «которые в начале сезона перемещаются из своих субтропических домов к местам летнего размножения в неарктической зоне, но никогда там не зимуют»52.

4 июля в маленьком Риверсайде состоялось буйное гулянье: в одном из двух баров, заполненном пьяными дебоширами, ревела музыка, разносясь почти что на километр, пока местный полицейский не арестовал бармена53. Похоже, что и это отразилось в «Лолите»: Лолитин День Независимости, когда она наконец убегает от Гумберта в городке к западу от Континентального Водораздела, совпадает с неким шумным «великим национальным праздником» — 4 июля: Гумберт слишком болен, чтобы понять, что именно празднуют.

Многие первые читатели «Лолиты» путали Гумберта с Набоковым. Мало кто мог себе представить, чем Набоков на самом деле занимался одновременно с написанием «Лолиты». Вскоре после Дня Независимости чутье привело его к «отвратительному на вид ивовому болоту, полному коровьего помета и колючей проволоки», где он обнаружил столько бабочек вида сколько никогда еще не видел на западе, однако их оказалось «очень трудно поймать, они развлекались тем, что сновали над довольно высокими ивами, окружавшими небольшие оконца… на которые разделяют болото кустарники»54.

В середине июля все трое двинулись к северо-западу — в Дюбуа, недалеко от тех мест, где они провели лето 1949 года (возле Гранд-Титона, который теперь покорял Дмитрий) и лето 1951 года (в Йеллоустоне). В «Рок-бьютт-корте», их пристанище в Дюбуа, их наконец настигло пересылавшееся с места на место письмо дочери Эдмунда Уилсона Розалинды. Розалинда работала в фирме Хаутона Миффлина. Вспомнив рассуждения Набокова по поводу мимикрии, она предложила ему написать о ней книгу. Вера, от его имени, ответила Розалинде исполненным энтузиазма письмом: «Проблема мимикрии горячо интересовала его всю жизнь, и одним из самых сокровенных его замыслов всегда была книга, которая включала бы все известные примеры мимикрии в животном царстве. Это был бы обширный труд, и одни только исследования заняли бы два или три года». Столь колоссальный проект, к сожалению, спугнул Хаутона Миффлина55.

Набоковы продолжали скитаться по Вайомингу и в начале августа поселились в мотеле «Коррал-лог-кэбинс» в маленьком городке Эфтоне, который очаровал их в том числе и дивным климатом. В Эфтоне Набоков ощутил, что его нервы наконец-то начали успокаиваться. Вскоре он написал Роману Гринбергу, что еще не вполне оправился после зимней и весенней перегрузки, но что его нервная система пришла в себя и перестала ходить по плохо натянутой запутанной колючей проволоке. Он дорабатывал перевод «Слова о полку Игореве». Поскольку в заявлении на Гуггенхаймовскую стипендию, которую он получал с 1 августа, было написано, что он хочет переводить «Евгения Онегина», Набоков добросовестно принялся за работу, излишне оптимистично надеясь закончить перевод к осени 1953 года56.

IX

в Итаке, в доме 106 по Хэмптон-роуд, опять же в Кейюга-Хайтс. Этот маленький домик на вершине холма с огромным окном во всю стену, в которое видно было почти все озеро Кейюга и окружающие его холмы, принадлежал химику-технологу, тоже университетскому преподавателю. За Верой уже закрепилась репутация безупречной хозяйки, поэтому Набоковых считали идеальными жильцами и желающих сдать им жилье было хоть отбавляй. Они, в свою очередь, не жаловались на то, что раз или два в год, после лета на колесах, им приходилось переезжать. Скорее, как вспоминал Моррис Бишоп, они «радовались частой перемене декораций. Им нравилось угадывать характер отсутствующих хозяев по предметам их обихода — безделушкам, книгам, бытовым механизмам, смеси претенциозности и лапидарности»57. Живое любопытство Набокова превращало стены и полы в лабораторию для создания «Лолиты», «Пнина» и «Бледного огня»[86].

В середине сентября они отвезли Дмитрия в Гарвард и вернулись в Корнель на осенний семестр. У Набокова было двести студентов по курсу европейской литературы, шесть по русскому модернизму и тридцать по обзорному курсу русской литературы58. Впервые он вел обзорный курс, пользуясь исключительно переводами на английский язык («Сокровищница русской литературы» Герни, «Три русских поэта» Набокова, его же мимеографированный перевод «Слова о полку Игореве» и зачаточный «Евгений Онегин»). Эти же курсы он вел в течение последующих пяти лет, с 1952-го по 1957 год: европейская литература, обзорный курс русской литературы на английском языке и то углубленный семинар по Пушкину, то курс, который Набоков консервативно именовал «Модернизм в русской литературе» (стихи Тютчева, Блока и Фета; проза Толстого и Чехова), на английском языке, но с русскими текстами.

В этом году преподавать было уже значительно легче. Лекции стали рутиной, готовиться больше не приходилось, он хорошо отдохнул за лето и знал, что в весеннем семестре возьмет академический отпуск и будет свободен с января по конец сентября. Как только закончились организационные мучения начала года, он начал регулярную работу над «Лолитой».

— «приближается к моменту», как человек, который годами тренировался и теперь входит на стадион для решающего пробега. Он объяснил, что по некоторым причинам хочет опубликовать книгу под псевдонимом, и попросил у «Вайкинга» формальное обязательство хранить тайну. Но чтобы на законченном холсте можно было различить его подпись, он ввел в книгу героиню по имени Вивиан Дамор-Блок. В начале ноября он сообщил Ковичи, что надеется за несколько недель подготовить хотя бы часть рукописи59.

В то же время Издательство имени Чехова, полностью напечатав «Дар», запросило и другие книги Набокова. Он надеялся, что они переиздадут его ранние романы «Защита Лужина» и «Приглашение на казнь», но вместо этого его попросили перевести какой-нибудь его англоязычный роман на русский язык. Он предложил им «Убедительное доказательство» и с радостью согласился на обычный аванс в 1500 долларов. В начале года Роман Гринберг перевел одну главу, но Набоков считал, что по-русски она звучит невыносимо топорно60. Если уж издавать по-русски, то переводить будет он сам.

В тот период он посвящал почти что все время «Лолите», пока не уставала его «пухлая веснушчатая рука», но по-прежнему блистал в аудитории. «Братьев попрошу сесть врозь. Сестер попрошу сесть врозь. Писать только чернилами», — объявил он с игривой краткостью перед ноябрьским экзаменом по европейской литературе. Однажды он пришел на занятие по модернизму, сел за стол и начал качать головой с озадаченной, изумленно-заинтригованной улыбкой. «Вы никогда этому не поверите! Знаете, что со мной сегодня случилось? Посреди лекции по европейской литературе одна девушка вдруг встала и вышла! Я говорил об этом венском шарлатане… а она вдруг встала и ушла с моего занятия!» Чувствовалось, что он не столько обижен, сколько заинтригован и даже приятно удивлен смелостью студентки, вступившейся за Фрейда61.

Во время рождественских каникул Дмитрий с друзьями двинулся в переделанном катафалке покорять высочайшую гору Мексики, 5750-метровую Оризабу. Отец же его отправился в Нью-Йорк и 21 декабря выступал перед эмигрантской аудиторией: в первом отделении — лекция о Блоке, во втором — его собственная проза и стихи62.

«Анне Карениной». В один безоблачный январский день он вдруг почувствовал, что и он сам, и студенты расслабились. Среди студентов был его будущий критик и друг Альфред Аппель, который вспоминает, как Набоков

оборвал свою речь, стремительно и без единого слова прошагал к правому краю кафедры и выключил все три лампы на потолке. Затем он спустился по пяти или шести ступеням в лекционный зал, грузно прошествовал по проходу к задним рядам — двести испуганных голов одновременно повернулись… наблюдая, как он молча задернул шторы на трех или четырех окнах (шторы других окон были уже задернуты, на предыдущем занятии по истории искусств показывали слайды). Набоков вернулся на кафедру и снова встал в правом углу, возле главного выключателя. «На небесном своде русской литературы, — провозгласил он, — это Пушкин!» Зажглась лампа на потолке в дальнем левом углу аудитории. «Это Гоголь!» Зажглась лампа посередине. «Это Чехов!» Зажглась лампа справа. Тогда Набоков вновь спустился с кафедры, промаршировал в конец зала, к центральному окну и отдернул штору, которая подпрыгнула на ролике (бац!), широкий белый поток солнечного света заструился в аудиторию, как некая эманация. «А это Толстой!» — прогремел Набоков63.

X

30 января закончились экзамены, и Набоков на восемь месяцев ушел в отпуск. Он рассчитывал провести остаток зимы в Уайденеровской и Хоутонской библиотеках в Гарварде, подбирать материал для комментариев к «Евгению Онегину» и быть рядом с Дмитрием, который по-прежнему мало интересовался учебой; и затем как можно раньше добраться до гор на самом юге Аризоны на мексиканской границе — где должны появиться первые бабочки.

1 февраля Набоковы приехали в Кембридж и поселились в доме 35 по Брюстер-стрит. Дом, который они сняли до апреля, подыскала им все та же Сильвия Беркман — дом принадлежал поэту Роберту Фросту, который, как обычно, зимовал во Флориде. Это холодное, как камень, жилище Набоковы прозвали Jack Frost House[87]64.

К середине февраля они перебрались в отель «Амбассадор» (ныне Кулидж-Холл) на территории университета — дом номер 1737 по Кембридж-стрит, 617-й номер. Отель идеально подходил Набокову для работы: всего лишь пять минут ходьбы от Уайденеровской библиотеки и никакого хозяйства, так что Вера, свободная от повседневных забот, могла помогать ему в подборке и упорядочивании материала65.

С 9 утра до 2 часов ночи Набоков работал над комментариями к «Евгению Онегину». Он начал с того, что прочел в Уайденеровской библиотеке книгу «Пушкин и его современники» и работу Ходасевича о Пушкине. Он изучил десять переводов «Евгения Онегина» — четыре английских, четыре немецких и два французских. Он прочел «все книги, на которые Пушкин ссылается в „Е. О.“. Даже Бэрка. Даже Гиббона. Конечно же, Ричардсона и Мадам Коттен», причем читал их все по-французски, как Пушкин. Он перечел Лафонтена и Вольтера и прошлепал через болото французских авторов семнадцатого и восемнадцатого веков, которые могли повлиять на Пушкина идеями, стилем или версификацией. Он даже раздобыл сонник, в котором Татьяна ищет толкование своего пророческого сна. К тому времени, когда Набоков уехал из Кембриджа, его комментарии распухли до трехсот страниц, а вся книга, по его предварительным расчетам, должна была составить около шестисот. Он и не подозревал, что охватил взглядом только треть этого чудища66.

Элис Джеймсами, которые познакомили их с писательницей Элизабет Боуэн. Набоков встретился со своим приятелем Алленом Тейтом, пребывавшим в изрядном подпитии, на творческом вечере в Рэдклифе. Он беседовал с критиком и поэтом Я. А. Ричардсом67. И он пригласил Тома Джонса на дружеское чаепитие в своем люксе отеля «Амбассадор». Мэй Сартон описала эту сцену:

Естественно, ему требовались сопровождающие лица. Мы с Джуди повезли его в такси. Мне было не по себе, поскольку хотя Том Джонс был котом-джентльменом, он все же был котом… а коты ужасно переживают при любом переезде, поэтому мы все трое несколько нервничали, когда поднимались в лифте; Том Джонс ехал у меня на руках.

Приняли нас действительно очень радушно, не только чай для сопровождающих лиц, но и блюдо с сырой печенкой, разрезанной на маленькие нежные кусочки, — его поставили на пол для героя торжества. Торжество, однако, не задалось. Том Джонс, в тяжелом приступе агорафобии, исчез под бархатным диваном и в течение всего мучительного часа нашего визита отказывался оттуда выходить. В конце концов, когда настало время прощаться, нам пришлось отодвинуть диван и грубо выволочь его оттуда. Воссоединение, которое так любовно воображал Набоков… не стало воссоединением. Оно обернулось катастрофой68.

XI

В начале апреля Набоковы уложили вещи в багажник, залили полный бак бензина и двинулись в Аризону через Бирмингем, штат Алабама. «Встопорщенный, встормошенный, с головой, гудящей от бессонницы», вновь доработавшийся чуть ли не до нервного срыва Набоков решил на несколько месяцев отложить Пушкина и переписать начисто окончательный текст «Лолиты»69.

«олдсмобиль» Набоковых с пыхтением вполз в Портал на юго-востоке штата Аризона, почти что на границе Олд- и Нью-Мексико. Там они сняли домик на ранчо, устроенном на манер заповедника. Великолепные птицы в огромных количествах слетались на поросшую кактусами и юккой пустошь прямо под окнами. Каждое утро Набоковы отправлялись в часовое путешествие из кактусовой пустыни к осинам гор Чирикахуа, где, если позволяла погода, Набоков с 8 утра до полудня или даже дольше ловил бабочек. Он надеялся взять как можно больше представителей вида maniola, которых другой энтомолог низверг — ошибочно, по мнению Набокова, — в подвид dorothea, открытый Набоковым в Гранд-Каньоне в 1941 году. После этого с 2 часов дня до ужина он работал над «Лолитой»70.

«Лолита» от этого только выигрывала, и Набоков значительно продвинулся в переписывании начисто окончательного текста. Разнообразия ради иногда он занимался тем, что переводил куски «Убедительного доказательства» на русский язык71.

Довольно глупо ехать за тысячи километров, спасаясь от холодной весны в Новой Англии, и приехать к холоду и бурям. Набоковы стали задумываться о том, чтобы двигаться дальше. Вере особенно захотелось сменить обстановку, когда ее муж убил большую гремучую змею — семь гремушек на хвосте — в нескольких шагах от их домика72.

В начале июня они направились в Эшланд, Орегон, посетив по дороге несколько Калифорнийских озер, останавливаясь для ловитвы. Их маршрут был частично обусловлен тем, что альпинистский клуб Дмитрия в июле собирался в Британской Колумбии. (Когда сезон закончился, Набоков написал сестре, что они с Верой проводят время «в постоянной тревоге из-за него — верно, никогда не привыкнем».) Были и другие причины. Набоков уже побывал повсюду на востоке, на Юге и на Среднем Западе США — по дороге в различные колледжи и к местам ловли в Скалистые горы — но ни разу не оказывался на северо-западе возле Тихого океана, — а он хотел, чтобы Гумберт Гумберт своей «извилистой полосой слизи» осквернил все штаты Америки. Помимо этого, были — же были быть — веские энтомологические основания для того, чтобы задержаться в Орегоне. В 1949 году в своей самой крупной научной монографии Набоков заметил: «Самая дремучая Африка, кажется, лучше изучена в лепидоптерологическом отношении, чем западное побережье Северной Америки к северу от Мендосино»73.

чем во всех их итакских жилищах, был окружен клумбами роз и ирисов. Орегон казался удивительно пышным и умиротворяющим после унылого ветреного Портала. Несмотря на свой 90-килограммовый вес, Набоков проходил до тридцати километров в день по сиренево-зеленым холмам в окрестностях Эшланда. Дождей не было, и взятые им трофеи оказались превосходными. Он признался сестре, что на этот раз его страсть к бабочкам превратилась в настоящую манию74.

В то же время Эшланд способствовал литературному вдохновению. Теперь «Лолита» шла гладко, как по маслу, и он уже диктовал отдельные законченные главы Вере, которая печатала их на машинке. Оставалось лишь наложить последние мазки, и в воображении Набокова начинали роиться новые творческие идеи. В июне или в начале июля он сочинил стихотворение «Строки, написанные в Орегоне» и незабываемую, забавную «Балладу о долине Лонгвуда». «Балладу» «Нью-Йоркер» отверг, и Набоков перерабатывал ее в течение последующих четырех лет75.

В июне и в июле он также писал рассказ о некоем профессоре Пнине. В конце июля рассказ был послан Кэтрин Уайт вместе с любопытным замечанием, явно идущим вразрез с набоковским восхищением Пниным в последующие годы: «Он не очень симпатичный, хотя и забавный человек». Набоков хотел предложить «Нью-Йоркеру» целую серию рассказов о Пнине — и получать гонорары, пока издатели будут пережевывать мрачную исповедь Гумберта76.

Он поставил себе цель закончить «Лолиту» и писал не отрываясь. Вера пыталась заставить мужа отдохнуть, но он продолжал диктовать ей, комкая отработанные страницы черновика и выбрасывая их в окно автомобиля или в отельный камин77. Ибо «Лолите» вскоре предстояло явиться в свет — причем, как надеялся ее автор, в качестве анонимного произведения, — а поэтому хранить обжигающую пальцы рукопись казалось ему слишком опасно.

XII

на строительстве дороги в Орегоне, покорил горы Селкерк в Британской Колумбии и подписал с родителями договор, что поплатится машиной и занятиями по легкой атлетике, если на следующий учебный год его средний балл окажется ниже четверки. Потом родители не спеша двинулись на восток и по пути в Итаку успели еще раз повидать сына в Лоуэлл-Хаусе в Кембридже: он отрастил бороду, привел в негодность свою третью подержанную машину и мечтал купить свой первый подержанный самолет78.

Перед самым началом семестра Набоковы вселились в дом номер 957 по Ист-Стейт-стрит — в котором они жили в 1948 году, сразу по приезде в Итаку, и который теперь принадлежал другому преподавателю из Корнеля. Моррис Бишоп добился, чтобы Набокову повысили зарплату до 6000 долларов79.

Впервые после 1950–1951 учебного года Набоков оставался в Корнеле на оба семестра. У него было 207 студентов по курсу европейской литературы, 34 — на обзорном курсе по русской литературе в переводах и один-единственный студент в семинаре по Пушкину. Этот студент раз в неделю приходил к Набокову домой — в кабинет с видом на травянистый склон и деревья по берегу ручья — и впоследствии написал, что провел «вдохновляющий год с великодушным человеком»80.

В письме Эдмунду Уилсону Набоков заметил, что наработался за лето и теперь преподавание кажется ему отдыхом. Отдыхом? Помимо преподавания у него было пять творческих проектов. Он закончил вчерне перевод «Слова о полку Игореве» и надеялся зимой завершить «Евгения Онегина». Вместе с Верой они переводили «Убедительное доказательство», которое предполагалось подготовить к весне 1954 года. К тому же он задумал «Пнина» — роман из десяти глав — уже представлял себе структуру книги и свое собственное появление в последней главе в качестве одного из героев. «Пнина» он рассчитывал написать за год81.

Но прежде всего Набоков хотел закончить «Лолиту». Вскоре после возвращения в Итаку он уже работал по шестнадцать часов в день — ему некогда было даже читать газеты. В Корнеле он договорился, что Вера, за дополнительную плату, проверит вместо него экзаменационные работы студентов в середине и в конце семестра, и 6 декабря 1953 года с облегчением написал в дневнике: «Закончил „Лолиту“, которая была начата ровно 5 лет назад». Машинописную рукопись в 450 страниц, без фамилии автора на титульном листе, можно было посылать в Нью-Йорк — к неболтливому издателю82.

[74] Долгах (фр.).

[75] Раздавая контрольные, он зачитывал имена студентов, получивших высокие оценки, и просил их выйти вперед.

[76] В интервью 1960-х годов он назвал нечестность одним из трех худших человеческих прегрешений (SO, 162).

(англ.).

[78] «Обитатели чуждых планет… обладают одной примечательной общей чертой: интимное их устройство не описывается никогда. Из высокой приверженности правилам хорошего двуногого тона кентавры не просто носят набедренные повязки, — они их носят на передних ногах».

[79] Под проливным дождем, под роняющим капли лирным деревом.

[81] Серая вода (фр.).

[82] Не просто, как могло бы показаться, добавив суффикс «-ский», чтобы русифицировать имя: Набоковы усложнили игру слов Мэй Сартон — «tomcat» (англ. «кот») и Том Джонс — намеком на Томского из пушкинской «Пиковой дамы».

[83] Однажды Уилбер приехал в Корнель читать стихи, усталый и голодный — его рейс задержался, — посмотрел на аудиторию, увидел Набокова, «сидящего в одиночестве на самом первом ряду, и от всей души пожалел, что не поел, что плохо себя чувствую, что у меня не такие уж хорошие стихи».

[84] Эта фраза тоже попала в «Пнина» — когда Пнин говорит, что у него «тень за сердцем», Шато замечает: «Хорошее название для плохого романа».

[85] Шедевр, один из самых лучших, насыщенных, новаторских, увлекательных романов из всех, какие нам довелось прочесть в течение уже долгого времени (фр.).

–1953 учебный год. Они провели Набоковых по своему просторному жилищу в Кейюга-Хайтс с чудным видом на озеро, но те не выказывали никакого энтузиазма. Только войдя в детскую и увидев младенческие вещи ребенка Абрамсов, Набоков оживился, и глаза его зажглись: «Как прелестно, Вера, нам это подходит». Но Абрамсы хотели сдать дом на целый год, а Набоков брал отпуск на весенний семестр 1953 года — в результате ничего не вышло.

[87] Игра слов: англ. frost «мороз» и фамилия Роберта Фроста. (Прим. перев.)

2. Дневник, АВН; Gordon H. Fairbanks, Helen E. Shadick, Zulefa Yedigar, A Russian Area Reader for College Classes (New York: Ronald Press, [1951]).

3. Письмо BH к Гринбергу, 9 июня 1951, ColB; NWL, 264.

4. SL, 120–121, и переписка ВН с Финли и Левином, июнь — ноябрь 1951, АВН.

5. SL, 121; Liberation, 31 августа 1986; дневник, 2–6 сентября 1951, АВН.

7. Ежедневник, АВН.

8. Там же.

9. Интервью Роберта Хьюза с ВН, сентябрь 1965, машинопись, АВН; интервью Алана Нордстрома с ВН, My Child Lolita

10. Female of Sublivens, 35; БО, 32; письмо ВеН к Игорю Трофимову, 21 марта 1980, АВН.

11. Female of 35, 36; Переписка, 69; письмо ВН к Марку Алданову, август 1951, ColB; NWL, 265; письмо ВН к П. Шелдону Ремингтону, 23 июня 1953, АВН.

12. Лолита, 374; NWL, 265.

13. NWL, 266; SL, 122; диплом школы Петцольдта-Эксума, 16 августа 1951, АВН; письмо ДН к ББ, 22 сентября 1988; ДН, СС ошибочно датирует его 1949 г.

14. NWL, 265–266; SL, 122; интервью ББ с ВеН, январь 1985.

16. NWL, 265; письмо ВеН к Дусе Эргаз, 2 сентября 1951, АВН.

17. Mizener, Professor Nabokov, 56.

18. Письмо ВН к Вере Александровой, 13 сентября 1951, АВН.

19. NWL, 266; письмо Корнельского попечительского совета к ВН, 28 августа 1951, АВН; письмо Леонарда Котрелла к ВН, 4 мая 1951, АВН.

–9 октября 1951, АВН; SO, 55, 128; Mizener, Professor Nabokov, 56.

22. Письма ВН к Генри Аллану Mo, 8 октября, к KW, 2 ноября, и к Дусе Эргаз, 30 октября 1951, АВН.

23. NWL, 270; Bishop, Nabokov at Cornell, 237; SL, 124.

24. Письмо ВН к KW, 2 ноября 1951; опубл. New Yorker, 2 февраля 1952; перепеч. ND, 197–212.

26. Письмо ВН к KW, 29 ноября 1951, АВН.

27. Ответ редакции «Нью-Йоркера» г-же Т. Л. Сло, 28 февраля 1952; письмо ВН к KW, 10 марта 1952, АВН.

28. Дневник, АВН; письмо ВеН к Джудит Мэтлак, 29 октября 1951, АВН; НРС [прибл. 10 декабря 1951]; SL, 127–128 и переписка ВН с Ковичи, октябрь 1951 — январь 1952, АВН.

29. Рук. заметки к «Лолите», LCNA; дневник, 1951, ABH; Field, Life in Art, 328; интервью Пенелопы Джиллиат с BH // Vogue, декабрь 1966, 280; интервью Ханса-Петера Риклина с ВН, 5 января 1970, машинопись, АВН.

31. NWL, 269, 270; письмо ВН к Моррису Бишопу, 21 февраля 1952, АВН.

32. Sarton, Fur Person, 8.

33. Field, VN, 268. Филд пишет, что «Том Джонс в конце концов поселился в „Бледном огне“», хотя Кинботов кот черный, а не полосатый, к тому же Кинбот терпеть его не может. Ср. Marina Naumann, Novel Cat Connections // Nabokovian 22 (1989), 18–20.

34. Письмо ВН к Моррису Бишопу, 21 февраля 1952, АВН; интервью ББ с Иваном Набоковым, январь 1985; письмо Юрия Иваска к ББ, 21 августа 1983.

36. DQ, 72.

37. NWL, 272; Field, Life, 264; Гарри Левин // NYTBR, 16 ноября 1980; интервью ББ с Левином, февраль 1987; письмо Левина к ББ, 23 июля 1990; письмо Геннадия Барабтарло к ББ, 11 июня 1990.

38. DQ, 110, 112.

39. ЛРЛ, 246; ЛЛ, 131.

41. Интервью ББ с Гарри и Еленой Левинами, март 1983, и с Мэри Маккарти, январь 1985.

43. NWL, 278, 311; интервью ББ с Гарри Левином, март 1983.

44. Дневник, 1952, АВН; письмо Ричарда Элмана к ВН, 2 января 1975, АВН; письмо ВН к Моррису Бишопу, 21 февраля 1952, АВН; Field, Life, 262.

— март 1952, АВН.

46. Письмо Арчибальда Маклиша к ВН, 27 ноября 1951, АВН; письмо ВН к KW, 10 марта 1952, АВН; «Restoration» и «Pity the elderly grey translator», рук., АВН; переписка ВН с колледжем Уэлсли, февраль — март 1952, и с университетом Торонто, март — апрель 1952, АВН; Field, Life, 247.

47. Письмо Генри Аллана Mo к ВН, 9 апреля 1952, АВН; дневник, АВН; письмо ВеН к Джейсону Эпстайну, 17 сентября 1960, АВН; письмо ВН к Паскалю Ковичи, 11 апреля 1952, АВН; SL, 132–134.

48. NWL, 276.

49. Дневник, АВН; письмо ВеН к Изабель Стивене, 5 июля 1952; ДН, СС, 307.

51. Письмо ВеН к Гансу Эпстайну, январь 1953, АВН; письмо ВеН к Изабель Стивене, 5 июля 1952; Butterfly Collecting in Wyoming, 50; письмо ДН к ББ, 17 октября 1990.

52. Migratory Species, 51–52.

53. Письмо ВеН к Изабель Стивене, 5 июля 1952.

54. Butterfly Collecting in Wyoming, 50.

56. Butterfly Collecting in Wyoming, 49; письмо ВН к Джеймсу Лохли-ну, 16 августа 1952; NWL, 277; письмо ВН к Гринбергу, 10 августа 1972, Со 1В; письмо ВеН к Ивон Давэ, август 1952, АВН; письмо ВеН к Джону Фишеру, 13 августа 1952, АВН.

57. Папка семейных дел, АВН; Bishop, Nabokov at Cornell, 236; интервью ББ с Элисон Бишоп, апрель 1983, и с Гарри Левином, март 1983; письмо ДН к ББ, 17 октября 1990.

58. Дневник, АВН.

59. Письма ВН к Ковичи, 14 октября и 3 ноября 1952, АВН; SL, 391.

61. Письмо ВН к Георгию Гессену, 1 октября 1952, АВН; записи к текущей работе, АВН; Trahan, Laughter from the Dark, 179.

62. Дневник, АВН; НРС, 18 декабря 1952; ДН, СС, 308–309.

64. Интервью Роберта Хьюза с ВН, сентябрь 1965, машинопись, АВН; письмо Сильвии Беркман к ВеН, 26 февраля 1953, АВН.

«Амбассадор», 10 декабря 1955, АВН; письмо Морриса Бишопа к ВН и ВеН, 26 февраля 1953, АВН.

66. NWL, 280; дневник, АВН; SL, 136.

67. NWL, 280; дневник, АВН.

68. Sarton, Fur Person, 9.

69. Дневник, АВН; NWL, 280.

71. Письмо ВН к Паскалю Ковичи, 6 мая 1953, АВН; ПГ, 320; дневник, АВН.

72. Письма ВеН к Элис Джеймс, 17 мая 1953, и к Карповичу, 17 июня 1953, ColB.

73. SL, 139; Nearctic Members, 496.

74. Записи к текущей работе, АВН; NWL, 282; письмо ВеН к Ивон Давэ, 20 июня 1953, АВН; письмо ВеН к Розмари Майзенер, 17 июня 1953, АВН; SL, 139.

76. Письмо ВН к KW, 26 июля 1953; SL, 140.

77. Life, 13 апреля 1959; письмо ВеН к Элисон Бишоп [прибл. 21 июля 1953], АВН; Los Angeles Mirror Evening News, 31 июля 1959.

78. Письмо ВН к Моррису Бишопу, 21 июля 1953, АВН; записи к текущей работе, АВН; SL, 139; дневник, 12 ноября 1953; письмо ВеН к Карповичу, 17 июня 1953, ColB.

79. Записи к текущей работе, АВН.

81. Письмо ВН к EW, 15 октября 1953, Yale; SL, 138–139; письмо ВН к KW, 7 ноября 1953, АВН.

82. Письмо ВеН к г-же Солтус, 20 ноября 1953; SL, 139; письмо ВН к Уильяму Сейлу, 26 октября 1953, АВН; письмо ВеН к Колетт Дюамель, 9 декабря 1953, АВН.

Разделы сайта: