• Наши партнеры:
    Аккумуляторы для ноутбуков
  • Брайан Бойд. Владимир Набоков: русские годы
    Глава 8. Превращение в Сирина: Кембридж, 1919–1922

    Часть 2

    ЕВРОПА: СИРИН

    Гетто эмиграции, по сути дела, было средой более культурной и более свободной, чем те страны, в которых мы жили. Кому захотелось бы расстаться с этой внутренней свободой, чтобы выйти наружу, в незнакомый мир? Что касается меня, я чувствовал себя вполне уютно там, где я был, — за своим письменным столом, в комнате, снятой внаем. Но впрочем, я не типичный эмигрант. Я очень нетипичный эмигрант, который сомневается в том, что типичный эмигрант вообще существует.

    В. Набоков. Из интервью 1966 года1


    Превращение в Сирина: Кембридж, 1919–1922

    Не знаю, поедет ли кто-нибудь и когда-нибудь в Кембридж, чтобы отыскать следы шипов, оставленные моими футбольными бутсами…

    «Память, говори»

    I

    Беженцев на борту «Надежды» не кормили, и им пришлось довольствоваться собственными припасами — колбасой, яйцами, хлебом. На исходе второго дня вдали показался Константинополь и «пропал в сумраке ночи, опередившей судно». На следующий день — 17 апреля 1919 года — Владимир, рано поднявшись со своей жесткой скамьи, увидел восход солнца над Босфором, корабли, застывшие, словно в янтаре, и далекие минареты. Поскольку Константинополь уже был переполнен беженцами, пассажиры «Надежды» не получили разрешения сойти на берег. Лишь после двухдневной стоянки, когда минареты стали казаться фабричными трубами, судно двинулось дальше, через Мраморное море2.

    «Надежда» вошла в афинский порт Пирей. Хотя у пассажиров кончились продовольствие и вода, корабль на двое суток поставили на карантин в Пирейской бухте, и лишь в день двадцатилетия Владимира Набокова он и его близкие сошли на берег Греции. Там их уже ждали Сергеевичи и Дмитриевичи, и все три семейства двинулись вдоль берега — подальше от закопченных угольных суденышек и минных тральщиков, мимо сверкающих яхт — к белым отелям Фалерона, фешенебельной приморской окраины Афин. Несколько недель Владимир Дмитриевич с женой и детьми провели — несмотря на отчаянную нехватку денег — в отеле «Новый Фалерон» — трехзвездном, судя по набоковскому путеводителю, а две другие семьи — в «Актеоне». Владимиру Дмитриевичу удавалось объясняться с лакеями на древнегреческом3.

    В день приезда Набоковы отправились на «электрическом поезде» мимо сонных домишек в центр Афин. Акрополь показался юному поэту «священным», и он тут же написал о нем стихотворение, сидя на мраморной плите среди бледных маков, пробивающихся из древнего мусора4. В одном из двух других стихотворений, посвященных Акрополю, он оживляет удивительно романтическую сцену, реальность которой подтвердили — независимо друг от друга — несколько свидетелей. Компания молодых Дмитриевичей и Сергеевичей отправилась ночью в Акрополь. Там, в лунном свете, они услышали прекрасный женский голос: еще одна беженка, оперная певица Марианна Черкасская, звезда не только русской оперной сцены, но и «Ла Скала», пела арию из «Аиды» и какую-то русскую песню, по-своему отзываясь на ту красоту, которая открывалась перед ними. Младшие Набоковы, стоя слушавшие пение, заметили, как их кузен Владимир вышел из тени Парфенона и направился к Эрехтейону с хорошенькой молодой дамой5.

    Ее фамилия была Новотворцева[54], она была русской и такой же «белой», как залитые лунным светом руины, словно написанные на театральном заднике. Замужняя дама, на несколько лет старше Набокова, Новотворцева писала стихи для своих невзыскательных друзей. Она стала героиней одной из трех любовных историй, на которые Набоков нашел время за три с половиной недели, проведенные в Греции. Не удивительно, что впоследствии ему казалось, что он прожил там гораздо дольше6.

    — и выжженные солнцем ландшафты, и местные жители, оказавшиеся довольно скучными. Одной из причин его досады были бабочки. Он пробовал ловить их в Кефизии, на середине марафонской дистанции от Афин, и в окрестностях: «Два проведенных в Греции весенних месяца я посвятил, снося неизменное негодование пастушьих псов, поискам оранжевой белянки Грюнера, желтянки Гельдриха, белянки Крюпера: поискам напрасным, ибо я попал не в ту часть страны»7.

    II

    Отъезд из Греции был гораздо роскошнее, чем приезд. 18 мая Набоковы отправились в Марсель на кунардовском пароходе «Паннония», следовавшем в Нью-Йорк. На большом трансатлантическом лайнере, где палубы были надраены и вся медь начищена до блеска, имелась и своя выставка картин, и просторный танцевальный зал, в котором Владимир освоил фокстрот и тустеп. Проскользнув между Африкой и «лиловой чертой Сицилии», потом между Корсикой и Сардинией, 23 мая «Паннония» пришла в Марсель. Из Марселя Набоковы на поезде приехали в Париж, где прожили трое суток в отеле «Терминюс» у вокзала Сан-Лазар. Владимир отправился вместе с Евгенией Гофельд к парижскому ювелиру Картье, чтобы продать жемчужное ожерелье Елены Ивановны, но Набоков был «невероятно одет», и приказчики, заподозрив неладное, задержали их и вызвали полицию. Им, однако, удалось убедить приказчиков, что они именно те, за кого себя выдают, и их отпустили, не дожидаясь прихода жандармов8.

    27 мая Набоковы отправились в Гавр, пересекли Ла-Манш и из Саутгемптона поездом выехали в Лондон. На вокзале Виктория их встречал дядя Владимира, Константин Дмитриевич. В. Д. Набоков шагнул навстречу брату, по-русски широко раскрыв объятия. Чопорный уранит Константин охладил его пыл: «Мы в Англии, мы в Англии». Chargé d'affaires[55] в посольстве России в Англии, Константин Дмитриевич представлял правительство, свергнутое полтора года назад. Каждый месяц Англия меняла свое отношение к большевистской и антибольшевистской России, заметно склоняясь к признанию нового режима, и в этих условиях положение Константина Дмитриевича напоминало положение персонажа мультфильма, который, сорвавшись со скалы в пропасть, продолжает работать ногами в воздухе, пока сила земного тяготения не берет свое[56]9.

    В. Д. Набоков приехал в Англию в надежде занять такой пост, который позволил бы ему влиять на общественное мнение, убеждая англичан в необходимости сопротивления большевистскому правительству, — задача, оказавшаяся невыполнимой. Набоковы сняли четыре комнаты на Стэнхоуп-Гарденз, 55, в Южном Кенсингтоне — в элегантном оштукатуренном доме по соседству с музеем естествознания. За квартиру платили из денег, вырученных от продажи драгоценностей Елены Ивановны, — их хватило на год жизни в Лондоне. Одна нитка жемчуга обеспечила сыну Набоковых два года учебы в Кембридже10.

    «Паннонии» танцевал фокстрот с самой Анной Павловой. Через одну или две недели после приезда в Лондон на каком-то благотворительном балу он совершенно случайно встретил Еву Любржинскую — по его описаниям, капризную, стройную девушку, — и она со смехом вспомнила их общее прошлое. Вскоре они уже скользили в танце — щека к щеке, и их любовная связь возобновилась. Хотя Набоков все еще был увлечен Евой, он замечал, что она постоянно чем-то недовольна и сама не понимает, чем именно, что она несчастна и все время терзает себя11.

    В Кенсингтоне на плохоньком корте Владимир с Сергеем играли в теннис — единственную игру, которая нравилась им обоим. И тому и другому предстояло поступление в университет. Вместе они поехали в Оксфорд к Глебу Струве (сыну Петра Струве, соратника Владимира Дмитриевича по борьбе за свободную Россию еще до революции 1905 года), чтобы обсудить с ним выбор университетов. Г. Струве — в будущем историк русской эмигрантской литературы, которая тогда только начинала свое существование, и первый, кто представил Сирина английскому читателю, — готовился поступить в Бейллиол-колледж и жил в Оксфорде, совершенствуясь в английском языке. Набоковы — в белых теннисных брюках — и Глеб Струве сидели на лужайке напротив его дома, Владимир читал свои стихи и говорил о своей страсти к энтомологии и литературе. Струве порекомендовал ему поступить в Кембридж, где особый упор делался на естественные науки, а Сергею, интересовавшемуся главным образом французской литературой, посоветовал остановить свой выбор на Оксфорде12.

    В конце июня Набоков встретил еще одного друга из прошлого — Самуила Розова, только что приехавшего в Англию и собравшегося поступать в Лондонский университет. Они играли в бильярд вместе с еще одним школьным товарищем — в то лето Лондон заполонили знакомые призраки. Розов одолжил Набокову свой аттестат об окончании Тенишевского училища. Набоков показал его в Кембридже и объяснил, что у него есть точно такой же. Члены комиссии, которые не могли прочесть по-русски ни слова, решили, что Набоков показывает им свой собственный аттестат, и зачислили его в университет без предварительных экзаменов[57]13.

    В то лето Владимир Набоков сократил выпуск поэтической продукции до двух стихотворений в неделю, причем эти стихи гораздо бледнее многих крымских, кроме одного, в котором он пишет о бессоннице, мучившей его всю жизнь:

    Я задыхаюсь в беспрерывной,
    Самосознанья ужас дивный
    качает душу в пустоте.

    В начале июля Набоковы переехали в Челси — юго-западный район Лондона — в дом номер 6 по Элм-Парк-Гарденз, улице, отходящей от Фулем-роуд. Четырехэтажный дом с узким фасадом из тускло-красного кирпича, в котором они поселились, ничем не отличался от других домов на этой улице. Здесь Владимир перевел на русский несколько английских стихотворений (Лэндор и некий Сеймас О'Суливан[58], отыскавшийся в какой-то антологии), перевел на английский одно из своих стихотворений и, кроме того, написал первое, удручающе пресное стихотворение по-английски. После отъезда из России метрические схемы А. Белого исчезли из набоковских альбомов, зато в его лондонской тетради практически на каждое стихотворение приходится по шахматной задаче14.

    III

    «Vladimir Nabokoff» — именно так он писал свою фамилию до переезда в Америку — был официально зачислен в Тринити-колледж Кембриджского университета. Он был «a pensioner» — студентом-нестипендиатом, который должен содержать себя сам, хотя впоследствии и вспоминал о какой-то стипендии, «выданной скорее в качестве компенсации за политические испытания, чем как признание его интеллектуальных заслуг». Ему отвели «апартаменты R6» (лестница R, квартира 6) в юго-западной части Great Court — Большого внутреннего двора, самого большого и самого величественного в Кембридже и Оксфорде. В северо-западном крыле жил сэр Дж. Дж. («Атом») Томсон, открыватель электрона и новый Мастер Тринити-колледжа. В угловом доме северно-восточной части — по диагонали от Набокова — когда-то жил сам Ньютон. И, согласно легенде, именно здесь, в юго-восточном углу Большого двора, Байрон держал на цепи своего медведя, издеваясь таким образом над правилом, запрещавшим держать на территории университета собак. Итак, обойдя весь двор, мы возвращаемся к Набокову. Когда «толстомордые колледжевые швейцары в котелках» пригрозили ему штрафами за преступления вроде «гулянья по мураве», он не сумел поверить, что посторонние люди вправе ему что-либо запретить или разрешить, и принял их угрозу за традиционную шутку15.

    Опыт показал, что он ошибался. Первый — и наиболее постоянный — контакт с кембриджской администрацией Набоков установил, встретившись с Эрнестом («Шпионом») Гаррисоном (1877–1943), своим «тютором», или наставником, в обязанности которого входило не учить студентов, но действовать in loco parentis[59] — следить за посещением лекций, предоставлять в течение семестра «отпускной билет», выносить выговор, если студент получал штраф (за возвращение домой после полуночи, за неношение мантии в вечернее время и за множество других мелких провинностей). Когда Набоков, пройдя через Большой двор, впервые зашел к Гаррисону, он умудрился навсегда испортить отношения со своим «тютором», опрокинув в слабоосвещенной гостиной стоявшие на ковре чайные принадлежности. В течение последующих трех лет Набокова будут вызывать сюда «с унылой регулярностью» за штрафы, которые он на себя навлекал. Его раздражала неизменно мрачная улыбка Гаррисона, известного филолога-классика, и он считал своего «тютора» «поганым господином» и «необыкновенно глупым человеком»16.

    В Тринити-колледже студентов обычно расселяли по двое в «квартире». В R6, расположенной на третьем этаже (или втором, по британскому стилю), у каждого студента была своя спальня, выходившая окнами на запад — на крыши зданий, окаймлявших Новый двор; из спальни можно было попасть в общую гостиную с видом на Большой двор. Поскольку Гаррисону показалась «блестящей» идея дать Набокову в сожители другого «White Russian»[60], его соседом стал Михаил Калашников, изучавший в Кембридже историю. Вначале Россия и юношеская восторженность объединяли их, но вскоре их несходство вышло наружу. Калашников, который был на два года младше Набокова и не отличался большим умом, оказался пошляком и черносотенцем17.

    — в отличие от Джойса в Дублине или Сэмюэля Джонсона в Оксфорде — не собрал вокруг себя поклонников и почитателей. Ему не помогла семейная англофилия: Англия его детства осталась в детской, и он ощущал между собой и английскими студентами некую стену. «Вдохновенные вихри» души, столь естественные для русского, вызывали недоуменную мину на гладковыбритом лице англичанина; любое ослабление самоконтроля — когда «сболтнешь по простоте душевной, что вот, кажется, всю кровь отдал бы, чтобы снова увидеть какое-нибудь болотце под Петербургом, — это просто дурной тон». Поэтому самых близких друзей Набоков нашел среди русских, и круг их был неширок: Калашников; «очень умный и очень тонкий» Михаил, брат Евы Любржинской, который поступил в Питерхаус-колледж на семестр раньше Набокова; Петр Мрозовский, еще один первокурсник Тринити-колледжа, изучавший химию; граф Роберт Луис Маголи-Серати де Калри, тоже новичок в Тринити и русский только по крови — по материнской линии18.

    С другой стороны, Набоков не чувствовал себя обделенным вниманием англичан. Футболист, игравший за команду своего колледжа, теннисист и боксер, да еще русский, он неизменно вызывал интерес: «В Кембридже ко мне все так и льнули». В автобиографических книгах Набоков нарисовал стилизованный портрет кембриджского студента своей университетской поры — Бомстон из «Других берегов» и Несбит из «Памяти», — которого никак не удавалось убедить, что большевизм — не более чем «новая форма жестокой тирании, такой же старой, как пески пустыни». За стилизацией проглядывает индивидуальность — молодой человек, который был на фронте, писал стихи без рифм и стал видным ученым. Этот долговязый, посасывающий трубку молодой социалист и его «несколько упадочные» друзья познакомили Набокова с основами студенческого этикета: никогда не здороваться за руку, не кланяться и не желать доброго утра, приветствовать знакомого — даже если это профессор — широкой улыбкой и развязным междометием, никогда не ходить по улице в пальто и шляпе, как бы холодно ни было, но и не становиться рабом этих правил. Набоков внешне ничем не отличался от большинства и не носил пальто, но при этом он брезгливо отверг и колючее шерстяное белье, которое согревало большинство его английских товарищей. Простуды постоянно преследовали его19.

    Все считали должным говорить с ним о России, но больше других — Р. А. Батлер, будущий заместитель премьер-министра от консервативной партии, которого Набоков впоследствии вывел под маской Несбита и назвал «ужасным занудой». Мысленно возвращаясь к своей университетской жизни, Набоков с удивлением вспоминал, как много он говорил тогда о политике. 28 ноября — через шесть недель после приезда в Кембридж — он даже участвовал в обсуждении резолюции дискуссионного клуба «Мэгпай и Стамп» «Об одобрении политики союзников в России». Владимир, естественно, спорил с противниками интервенции:

    Мистер Набокофф выступал исходя из личного знания большевизма, который он назвал отвратительной болезнью. Ленин — сумасшедший, остальные — негодяи. Он привел пример с роялем, который делили среди нескольких претендентов, — аналогия с судом Соломона. Он рекомендовал Англии оказать незамедлительную помощь Деникину и Колчаку и не вести никаких дел с большевиками.

    Предусмотрительно заучив написанную по-английски статью своего отца, Набоков выступал 18 минут 50 секунд. Как только оратор продекламировал все, что помнил, он иссяк: «И это была моя первая и последняя политическая речь»20.

    — хотя на бумаге он продолжал свои атаки на большевиков, — но и в своей прозе воздерживался от той логически выверенной системы аргументации, которой столь виртуозно владел его отец. Набоков ясно мыслил и высоко ценил право на критику («следующее по важности после права на творчество… самый драгоценный дар, который только может предложить свобода мысли и слова»), и он любил разоблачать логические ошибки в чужих произведениях, пользуясь для этого не размеренным шагом силлогизма, а внезапным сальто контрпримеров[61]21. Однако он редко прибегал к рациональным объяснениям для того, чтобы развить свои доводы. Отсюда некоторые читатели делают неверный вывод, что своих идей у Набокова не было и он ничего не мог предложить, кроме язвительных суждений. Считать так — значит не понимать роли аргументации в человеческом мышлении.

    Набоков, по-видимому, всегда интуитивно понимал то, на что указывал Юм, поставив в тупик философов двух столетий, и что в конце концов объяснили революционные открытия в гносеологии, совершенные Поппером: как ни важна логика для изобличения лжи, она не в состоянии обнаружить правду или придать идее неуязвимость. Избрав безопасный путь, ведущий от известного к неизвестному, логика вдруг обнаруживает, что она лишь ходит по кругу. Только свобода двигаться в направлении, противоположном тому, которое избрала для себя логика здравого смысла, — а часто это просто привычка и скудость воображения, не способного увидеть альтернативный путь, — может приблизить нас немного к неизвестному и определить новый взгляд на известное. Соответственно, в таком контексте, где скорее всего можно было бы ожидать от писателя аргументированных рассуждений (будь то критика или откровенно философские пассажи его прозы), стиль Набокова становится демонстративно неупорядоченным, он переворачивает логику с ног на голову, ерошит ей волосы, бросает ей вызов в лицо, он проносится по крепостям разума на детской лошадке фантазии[62]. Однако мы забежали вперед, а пока Набокову еще предстоит учиться в Кембридже.

    День он обычно начинал с «паломничества в ванное заведение при колледже», облачившись в пурпурный халат, купленный в Лондоне и плохо защищающий от кембриджской туманной стужи. В «царственной столовой», под портретом Генриха VIII, он завтракал овсяной кашей, такой же серой и скучной, как небо над Большим двором, и, схватив в охапку книги, вскакивал на велосипед или поспешно топал в какую-либо из аудиторий, рассеянных по городу, куда гуськом входили студенты, чтобы слушать, «как с кафедры мямлит мудрая мумия», и «выражать одобрение переливчатым топаньем», уловив вдруг шутку или красное словцо. После ленча можно было заняться — в зависимости от времени года — теннисом или футболом или покататься в лодке по реке Кем, а в середине дня пить у друга крепкий чай с кексами, а затем, возможно, поспеть еще на пару лекций перед ужином в Тринити22.

    зоологии. <…> Целый семестр я препарировал рыб, пока наконец не сказал своему университетскому «тютору» (Э. Гаррисону), что это мешает мне писать стихи, и спросил, нельзя ли мне переключиться на русскую и французскую филологию.

    В более поздних воспоминаниях он называет уже не зоологию, а ихтиологию, однако единственный курс, хоть как-то соответствующий этому ярлыку, — «Жизнь в море» — профессор Стэнли Гардинер читал только во втором семестре23. Поскольку журналы успеваемости, которые вел «тютор», считались в то время его личной собственностью и не сохранялись в архивах колледжа, нам, вероятно, так никогда и не удастся разгладить эту измятую страницу в кембриджском досье Набокова.

    Несомненно, Набоков и в самом деле препарировал рыб. Он ненавидел их запах, он в шутку говорил, что они потом попадают в пищу студентам, они наводили на него тоску24«трайпоса» по естествознанию («трайпос» — экзамен на степень бакалавра в Кембридже), предлагались курсы по зоологии позвоночных и беспозвоночных, а также по эволюции и генетике. В соответствии с кембриджской системой Набоков, вероятно, мог сдать часть первую «трайпоса» по естественным наукам, а затем имел право выбрать для второй части экзамена либо естествознание более высокого уровня, либо какие-нибудь другие предметы (например, современные и средневековые языки), которые тогда становились основной специальностью при получении степени. Так или иначе, к третьему семестру Набоков окончательно выбрал курс филологии, для которого требовалось сдать два иностранных языка, в его случае — русский и французский. Поскольку часть первая «трайпоса» по современной и средневековой филологии включала только перевод с французского и русского на английский и наоборот, а также сочинения на двух «иностранных» языках, Набоков, вероятно, решил, что ничего нового для него в этом нет. Скорее всего, он с самого начала намеревался получить степень по французской и русской филологии, сдав часть вторую этого «трайпоса», — что потребовало бы от него минимальных усилий и позволило бы большую часть времени уделять своим собственным занятиям, — но прежде прослушать часть первую курса по естественным наукам, чтобы получить необходимую подготовку для серьезного изучения лепидоптерологии.

    Какие бы предметы ни выбрал для себя Набоков в первых двух семестрах, один аспект его занятий зоологией несомненен. Во время первого семестра в Тринити он написал свою первую энтомологическую работу «Несколько заметок о лепидоптере Крыма». Она вышла в свет в самом начале его второго семестра и была его первой публикацией на английском языке25. Характерно, что эта статья не имела ничего общего с его учебой. На протяжении пребывания Набокова в Кембридже его интеллектуальное развитие следовало своим собственным курсом: «Что до учебы, я мог с таким же успехом посещать Инст. М. М. в Тиране»[63]. Истинная жизнь Владимира Набокова в Англии представляла собой «историю моих потуг стать русским писателем»26. Боясь растратить единственное наследство, вывезенное им из России, — родной язык, — он, к своей радости, нашел на книжном лотке на рыночной площади в центре Кембриджа[64] «Толковый словарь» Даля в четырех томах и читал по крайней мере по десять страниц ежевечерне, «отмечая прелестные слова и выражения»[65]27.

    Не зная, что ему предстоит стать крупным англоязычным писателем, Набоков внимательно вслушивался в язык, на котором говорили вокруг: слово «skoramus» (ночная ваза), услышанное им от кембриджских донов, через сорок с лишним лет попало в «Бледный огонь» вместе с глаголом «to knackle» (сталкиваться, стукаться), который он подхватил где-то на скачках в Кембриджшире. В октябре 1919 года он написал пару английских стихотворений, одно из которых даже удостоилось быть напечатанным в следующем году в «English Review», хотя, на наш вкус, оно слишком банально («Like silent ships we two in darkness met…»[66]). Он также читал Руперта Брука, любимца соседнего Кингз-колледжа, А. Э. Хаусмана, чье угрюмое лицо с густыми длинными усами он видел за «высоким столом» Тринити-колледжа почти каждый вечер, и Уолтера Деламара. Высокое мнение о поэзии А. Э. Хаусмана он сохранил на всю жизнь. Позднее он говорил, что ритмы этих модных английских поэтов настолько прижились у него, «шныряя по моей комнате и по мне самому, словно ручные мыши», что незаметно проникли даже в его русские стихи28.

    Несмотря на этот флирт с английским языком и английскими стихами, именно верность русской поэзии определяла его образ жизни в Кембридже, когда он ночи напролет проводил без сна, в каком-то поэтическом экстазе, рассеянно куря турецкие папиросы или вглядываясь в тень оконного переплета, проступающую на залитом лунным светом полу. Рядом не было никого, с кем он мог бы разделить то единственное, что имело для него значение. Калашников не выносил вида читающего человека, а тем более поэта, высматривающего в пространстве свои рифмы, и не раз грозил своему соседу спалить его книги и стихотворные тетради29.

    Лишь родителям Набоков мог излить душу, и не тогда, когда приезжал к ним в Лондон на уикенд (дорога на поезде занимала чуть больше часа), но главным образом в письмах. Переписка была такой регулярной, что трехдневный перерыв в ней мог вызывать волнение и упреки с обеих сторон. Часть их теплых писем друг другу сохранилась. Называя сына Володюшкой, иногда Пупсом или Пупсиком, Владимир Дмитриевич обращает его внимание на трудную шахматную задачу в «Morning Post», упоминает о смерти какого-то французского писателя, обсуждает соревнования по боксу или демонстрирует юмор, которого нет в его политических статьях и о котором всегда так живо вспоминали его близкие. В ответ Владимир забрасывал родителей стихами.

    [67], в середине декабря, Набоков приехал в Лондон на Рождество. Его связь с Евой Любржинской еще продолжалась, несмотря на свидания с кембриджскими девушками, и он провел с ней выходные дни на вилле ее дяди в Маргите, графство Кент, где в первый — и «предпоследний» — раз летал на аэроплане — небольшой дешевой штуковине. В Лондоне Владимир Дмитриевич участвовал в создании английской газеты «Новая Россия», однако, поскольку стоимость жизни в Англии была высока и страна не хотела больше втягиваться в русские дела, он начал понимать, что ему придется строить будущее где-нибудь в другом месте30.

    IV

    Когда в десятых числах января 1920 года Владимир возвратился в Кембридж, с ним приехал и Сергей, который не смог прижиться в Оксфорде и теперь поступил в Крайст-колледж (предыдущий семестр ему засчитали). Вместе с Калашниковым Набоков поменял квартиру: теперь они жили в доме номер 2 по Тринити-Лэйн — узкой улице между грязной кирпичной стеной Большого двора и такой же глухой стеной Гонвилл-энд-Киз-колледжа. Восточный фасад здания был винной лавкой и имел номер 38 по Тринити-стрит — оживленной торговой улице, где чаще можно было увидеть студентов, чем горожан. Здесь располагались книжные лавки, велосипедные магазины, а в доме номер 35 — ванное заведение Alma Mater, парикмахерская и зал для бритья. Хозяевам, сдающим квартиры студентам, требовалось предварительно получить одобрение университетского начальства; миссис Элис Ньюман, сдававшая в доме номер 2 на Тринити-Лэйн квартиры по 23, 20, 12 и 11 с половиной шиллингов, а в придачу к ним — ветхую, расстроенную пианолу, на которой счастливым жильцам позволялось играть ежедневно, кроме воскресенья, разумеется, удовлетворяла всем требованиям. Но в глазах Набокова его «апартаменты» представляли собой полный контраст с той нарядностью и сказочной роскошью, с которой с детства ассоциировалось для него все английское. Реклама туалетного мыла «Перз» не предупреждала, что ему придется брести холодным утром по Тринити-Лэйн к ванному заведению31.

    Когда Набоков учился на первом курсе, он познакомил Еву Любржинскую со своим товарищем по Тринити Робертом Латьенсом, сыном архитектора Эдвина Латьенса, пописывавшим стихи (сборник которых вышел позднее в том же году)32. В декабре 1920 года Ева станет миссис Латьенс, но, хотя Набоков сам едва не женился на ней, он не испытал ничего, кроме облегчения, когда она испарилась из его жизни. У него было одновременно несколько любовных связей с местными красавицами — дочерью хозяина лавки, некоей Эвелайн, какой-то Мириам, а также «Маргарет-Странное-Имя» — вдовой-датчанкой, муж которой погиб на войне33.

    группе — вовсе не сын раджи, как Набоков утверждал позднее, а цейлонец Пол Лейрис. Он мощным ударом серьезно повредил Владимиру носовой хрящ, после чего правая ноздря навсегда осталась деформированной34.

    Не столь бесславными были его выступления за футбольную команду Тринити-колледжа, в которых он, по его собственной оценке, показал себя «неровным, но весьма артистичным голкипером». Набоков (товарищи по команде называли его «Nabokov» или изысканно «MacNab») считал, что слишком большое внимание англичан к «солидной сыгранности всей команды», их «национальный страх перед показным блеском» лишают голкипера того романтического ореола, той байронической одинокости и независимости, которую ценят в нем итальянские и испанские болельщики. И все же в набоковских описаниях футбольных матчей со сборными Сент-Джонз-колледжа и Крайст-колледжа есть какая-то трогательная притягательность. В дни, когда футбольное поле обдувал холодный восточный ветер с кембриджских болот, его вдохновляло чувство собственной отрешенности. Покуда игра велась на противоположной стороне поля, он сочинял стихи на «никому не известном наречии» и иногда выходил из поэтического транса лишь после того, как мяч влетал в сетку его ворот. По-видимому, именно в этом семестре он оставил занятия зоологией из-за того, что они препятствовали поэзии. Футбол препятствовал его работе в библиотеке — но от футбола он конечно же не отказался35.

    V

    В середине марта Владимир с Сергеем отправились в Лондон на пасхальные каникулы. Однако Владимир Дмитриевич, который незадолго до этого передал сыну лестный отзыв Тэффи о его стихах, все это время был в Париже на конференции кадетской партии и уже тогда планировал основать «настоящую русскую газету» в Берлине, где поселились его давние коллеги Иосиф Гессен и Август Каминка36. В Лондоне благодаря широкому кругу знакомых Константина Дмитриевича как среди русских, так и среди англичан его племянникам была обеспечена бурная светская жизнь. Вращавшаяся в тех же кругах, что и Набоковы, Люси Леон впоследствии так описывала Владимира: молодой homme du monde[68] в темно-синем костюме и канареечно-желтом джемпере, красивый, «романтической внешности, немного сноб, веселый обольститель». Сергей в ее воспоминаниях — «денди, эстет, балетоман, который являлся на все Дягилевские премьеры в черной развевающейся театральной накидке, держа в руках трость с набалдашником». С Ниной Романовой, княжной императорской крови, Набоков катался в Лондоне на роликовых коньках, а позднее, в Кембридже, — на плоскодонном ялике. На одном из лондонских благотворительных балов его внимание привлекла красивая молодая женщина, продававшая воздушные шары. «Да это же Маринка!» — воскликнул Калашников. Оказалось, что Набоков с ней тоже знаком. Это была Марианна Шрейбер, которую он обожал девятилетним мальчиком в Петербурге и которая теперь, в Лондоне, танцевала в балете. Они стали любовниками и часто встречались в Лондоне или в Кембридже37.

    — ему исполнился 21 год — и в тот же день уехал в Кембридж, чтобы успеть к началу пасхального триместра. К этому времени он уже остановил свой выбор на французской и русской филологии. В пасхальный триместр он усердно занимался, изучая французских классиков, подробно конспектируя лекции, из которых не пропустил ни одной. Почти все курсы русского языка и литературы вел Александр Гуди, славист, который не только давал консультации по сербскому и болгарскому языкам, но и обучал студентов испанскому и новогреческому. Разумеется, преподавателей французского было гораздо больше, но среди них ни одного сколько-нибудь известного ученого. Самое главное, что дала Набокову университетская программа, — это знакомство с шедеврами средневековой литературы: он глубоко полюбил повесть «Окассен и Николетт», сочинения Кретьена де Труа, которые заняли в его сознании место рядом со «Словом о полку Игореве», восхищавшим его со школьных лет38.

    Впоследствии, вспоминая свои студенческие годы, Набоков представлял себя глубоко несчастным, тоскующим по России. Он действительно тосковал и даже назвал «Ностальгией» свой новый, начатый в первый день триместра поэтический альбом39. Но о чем он забывал в своих поздних воспоминаниях, так это о том, что и тогда, как обычно, он все же чаще радовался жизни, о чем свидетельствует его письмо матери:

    Стены комнатки нашей выкрашены теперь в белый цвет, и от этого она помолодела, повеселела.

    У памяти моей 42° температуры: Кембридж по-весеннему тревожен, и в одном углу нашего сада пахнет так, как пахло по вечерам в двадцатых числах мая, на крайней тропинке Нового Парка — помнишь? Вчера на склоне дня мы, как бешеные, бегали по аллеям, по лугам, смеялись беспричинно и, когда я закрывал глаза, мне казалось, что я в Выре; «Выра» — какое странное слово… Я вернулся домой опьяненный воспоминаниями, с жужжанием майских жуков в голове, с ладонями, липкими от земли, с детским одуванчиком в петлице. Какая радость! Какая тоска, какая щемящая, дразнящая, невыразимая тоска. Мамочка, милая, никто ведь кроме нас с тобой не может этого понять.

    40

    По-видимому, ощущение счастья преобладало: он играл на отменном земляном корте в теннис с Сергеем (никогда раньше братья не проводили так много времени вместе), катался на лодке по реке Кем под розовыми шатрами цветущих каштанов, дурачился вместе с Михаилом Калашниковым и князем Никитой Романовым41. Студент Крайст-колледжа, князь Никита, как и Сергей, поступил в университет на семестр позже Владимира. Набоков нашел его очаровательно робким и вместе с тем озорным, и позднее он послужил прототипом Вадима в «Подвиге»:

    Он говорил скоро, отрывисто, издавая при этом всякие добавочные звуки, шипел, трубил, пищал, как дитя, которому не хватает ни мыслей, ни слов, а молчать невмоготу. Когда же он бывал смущен, то становился еще отрывистее и нелепее, производя смешанное впечатление застенчивого тихони и чудачливого ребенка. Был он, впрочем, милый, привязчивый, привлекательный человек… и отличный сквернослов… Образованием он не блистал, по-английски говорил очень смешно и симпатично, но едва понятно42.

    В течение первых двух университетских лет Набоков очень ценил компанию этого веселого, наблюдательного, прямого юноши, способного и на хулиганскую выходку, и на душевную чуткость, «падкого на смешное и способного живо чувствовать». Калашников же все больше мрачнел и ожесточался, все чаще впадал в мизантропию. Впрочем, втроем они весело проводили время, и «не одному проктору знакомы наши лица… В одну буйную ночь мы сломали два хозяйских стула и облепили противоположную стену кремом ядовитых пирожных. За это приходится платить — но не дорого»43.

    в сборник избранных стихов. Одно из них — «Ласточки», названное им в письме родителям «неизданным стихотворением Александра Сергеевича», в самом деле взмывает в пушкинские небеса, хотя и не на пушкинских крыльях. Он также сообщил отцу, что очень хочет немного заработать во время летних каникул, но когда он заикнулся об этом в Кембридже, то получил «самые невероятные предложения, одно из которых состояло в том, чтоб ехать на Цейлон в качестве ассистента энтомолога»44.

    VI

    Еще раньше в том же году, когда Набоков был настроен менее прозаически, он мечтал провести лето в Соединенных Штатах, но 14 июня 1920 года, лишь только его первый учебный год в Кембридже подошел к концу, он сел в поезд и отправился в Лондон. Неделей раньше сюда возвратился и Владимир Дмитриевич, который провел месяц в Париже и Берлине, где окончательно уточнял детали своего переезда. Хотя жизнь в Берлине из-за перебоев с продуктами показалась ему мрачной, а в самой атмосфере города чувствовалось что-то враждебное, Владимир Дмитриевич понимал, что переезд туда — единственный выход для него и его семьи45.

    В Лондоне они с Владимиром заговорили как-то о трудностях, которые ждут переводчика «Кола Брюньона» Ромена Роллана, стилизованного, написанного сочным раблезианским языком романа, каждое событие которого — лишь повод «для балагурья, прибауток и шуток, присказок и припевов, поговорок и заговоров. То — Везувий слов, извержение старофранцузского лексикона <…> непрерывная игра ритмическими фигурами, ассонансами и внутренними рифмами, цепи аллитераций, ряды синонимов». Набоков заключил с отцом пари, что он сможет перевести книгу на русский, сохранив ритм и рифмы оригинала. Он не был высокого мнения о Роллане как о писателе, и в этой работе его привлекала лишь сама сложность задачи, возможность испытать себя46. Для создания соответствующей исторической атмосферы романа, действие которого происходит меньше чем на полпути от средневековья к современности, Роллан использовал архаизированный французский, и Набокову, таким образом, предстояло покопаться в словаре Даля, чтобы отыскать русские эквиваленты не менее почтенного возраста. Для студента, избравшего современные и средневековые языки своей специальностью, более полезное упражнение трудно было придумать.

    В начале августа Набоковы вместе с бабушкой Марией Фердинандовной, жившей с ними в Лондоне после бегства из России, поселились в берлинском районе Грюневальд на Эгерштрассе, 1. Они сняли квартиру у вдовы Рафаила Лювенфельда, переводчика Толстого и Тургенева, которая предоставила в их распоряжение большую русскую библиотеку47

    В начале августа в Берлине вышла замуж двоюродная сестра Набокова Оня (София). Фотография, сделанная по случаю большого семейного торжества, запечатлела Владимира за шеренгой чванливых крахмальных воротничков: он стоит с гордым и отрешенным видом, щеголяя новыми бакенбардами48. В Берлин тогда лишь начинали устремляться беженцы из России. Новая волна эмиграции хлынула сюда после окончательного разгрома Белой армии в ноябре 1920 года, и, поскольку жизнь в Германии быстро дешевела, в течение следующих трех лет русское население Берлина настолько выросло, что возник процветающий город внутри города, настоящий центр эмиграции, — раздолье для русских издателей.

    Этот процесс еще только начинался, когда А. И. Каминка, И. В. Гессен и В. Д. Набоков приступили к переговорам с крупнейшей издательской фирмой Ульштейна, имевшей либеральную ориентацию. В течение августа и сентября они обсуждали планы организации первого русского издательства «Слово» и русской ежедневной газеты. Вначале новую газету собирались назвать «Речь», однако один из бывших редакторов бывшей «Речи», Павел Милюков, уже сотрудничал в то время в парижской газете «Последние новости», которую вскоре стал редактировать. В сентябре Владимир Дмитриевич, все еще подыскивавший газете имя, начал склоняться к «Долгу»: это короткое, как и «Речь», название напоминало бы о верности России. Владимир предложил свой вариант, в котором проявляется его отношение к родине, — «Слеза»49.

    VII

    4 октября 1920 года Владимир и Сергей Набоковы уехали из Берлина в Кембридж: начинался второй учебный год50

    Мамочка, милая, — вчера я проснулся среди ночи и спросил у кого-то, не знаю у кого, — у ночи, у звезд, у Бога: неужели я никогда не вернусь, неужели все кончено, стерто, погибло?.. Мне приснились черные, глазчатые гусеницы на лозах царского чая, потом те желто-красные деревянные стулья, с резными спинками в виде конских голов, — которые, помнишь, стояли под лестницей в нашем доме «step, step, no step»[69], и я спотыкался, и ты смеялась… — мамочка, ведь мы должны вернуться, ведь не может же быть, что все это умерло, испепелилось, — ведь с ума сойти можно от мысли такой! Я хотел бы описать каждый кустик, каждый стебелек в нашем божественном вырском парке — но не поймет этого никто… Как мы мало ценили рай наш, мамочка, — нужно ведь было перецеловать все дороги (батовскую, даймишенскую, грязенскую — и все безымянные тропинки), нужно было их острее любить, сознательнее, — исповедоваться деревьям нежным, кутаться в облака! — Вошли люди в комнату, у меня душа сразу сморщилась, писать уж больше не могу. Нет собственного угла, это просто мучительно порою51.

    Набоков много играл в теннис и футбол и почти не принимался за перевод «Кола Брюньона», несмотря на договор с издательством «Слово». Прочитав в письме отчет о распорядке дня Владимира, отец укорял его: «Опасность умственного переутомления тебе как будто не угрожает, конечно, 2 часа умственного труда в день — это страшно много… 7200 секунд в день!» Аванс за перевод был уже выплачен, и Владимир Дмитриевич, то поддразнивая, то обхаживая сына, пытался убедить его в необходимости закончить работу к 1 января52.

    Тщетно: Владимир веселился от души. Ночью, празднуя годовщину Порохового заговора, они с друзьями кричали во все горло, пускали ракеты и били фонари: «Городские ходили толпами. Один из них ударил меня по макушке». За какую-то подобную выходку Набоков, согласно одному из источников, был даже исключен из университета и не посещал занятий, пока Гаррисон не добился отмены приказа. Михаил Калашников и Никита Романов были идеальными сотоварищами для Набокова, готовыми и промчаться с криками по улицам, и вспомнить вместе старую Россию или пушкинскую строку. В Сент-Джонз-колледже появился еще один новичок из русских — брат Люси Леон, Алекс Понизовский. Десять лет спустя он научит азам русского языка Джеймса Джойса и очень недолго будет обручен с его дочерью Лусией. Набокову понравился Понизовский, не в последнюю очередь за присущую ему «тихую эксцентричность… Однажды, например, он, как ни в чем не бывало, проглотил содержимое пузырька с чернилами, который оказался у него под рукой, когда мы сидели у камина и беседовали»53.

    «Saturday Express» свои очерки о новой России54. Пробыв там две недели[70] с сыном Джорджем, немного знавшим русский язык, он пришел к выводу, что бедственное положение страны — результат продолжительной войны, а не политики большевиков, в которых, несмотря на примитивность их марксистской идеологии, он видел единственную надежду на установление порядка среди всеобщего хаоса и которых поэтому призывал поддерживать. Его сообщениям верили как откровению. 8 ноября в гостях у знакомого студента Набоков и Калашников встретили Джорджа Уэллса, приехавшего в Тринити-колледж на этот семестр.

    По рассказам молодого Wells'a, все обстоит великолепно, и если Иван Иванович не может достать ананасов, то это исключительно вина блокады <…> Заметьте, что сии путешественники… говорят по-русски хуже, чем я — по-исландски.

    Горький подарил им несколько пар розовых очков, а Шаляпин (a jolly good fellow, damn him[71]— мудрый, как Соломон, и чувствительный, как институтка из повести Чарской. Смех у него, что колокольчик. «On the whole, ye know, it's not bad at all. The workmen are really happy. It was most pathetic to see their children — cheerful little chaps — romping in the school-yards»[72]. И так далее, и так далее <…> Мы с Калашниковым просто разозлились. Дошли до того, что обозвали социалистов мерзавцами. Кончилось тем, что Мишка вскочил и заорал, бешено сверкая глазищами: бей жидов! И смешно и грустно <…>

    <…> Я говорю ему [Уэллсу]: «Да ведь людей-то сколько погибло, сколько душ людских искалечено, уничтожено. Красота-то вся ушла из жизни. Вишневые сады вырублены…» И сынок фабианца в ответ: «А казаки? А погромы кишиневские?» Болван55.

    Слышать, как кишиневский погром вменяется в вину противникам большевизма, было, наверное, особенно неприятно Владимиру — ведь именно его отец сразу после погрома резко обрушился на царское правительство в печати, а сейчас на страницах «Новой России» критиковал Герберта Уэллса.

    Как же мог сын Владимира Дмитриевича Набокова, столь решительно выступавшего против притеснения евреев, мириться с обществом Калашникова? В зрелые годы Набоков будет удивительно строго и бескомпромиссно осуждать любой намек на антисемитизм (и, кстати, откажется встретиться со своим университетским соседом по квартире), но хотя к этому времени он и будет считать, что прожил с Калашниковым под одной крышей не больше одного семестра, да и то едва его выносил, на самом деле он два года делил квартиру с «Мишкой» и часто проводил с ним время, разумеется, надеясь при этом, что тот не сядет на своего любимого, закусившего удила, конька56— «Протоколы сионских мудрецов», он просто не обращал на это внимания. Кого он не мог выносить тогда в Кембридже, так это людей, подобных Джорджу Уэллсу. Эксплуатация классовой ненависти коммунистами представлялась ему более непростительным грехом, чем что-либо другое. История довольно скоро научила его, что еще более отвратительной может быть ненависть расовая.

    К ноябрю «тютор» Набокова, решив, что пора начать им руководить, заставил его «чахнуть» в знаменитой Реновской библиотеке Тринити, выкапывая какие-то сведения из пыльных фолиантов. Набоков так никогда и не узнал, где находится главная университетская библиотека и даже имеется ли в Тринити-колледже читальный зал для студентов (а он, естественно, там был) 57.

    18 ноября он написал матери, что в «Trinity Magazine» напечатано его новое большое английское стихотворение «Дом» и что он чувствует себя героем. Еще раньше в том же году он успел опубликовать три других стихотворения в одном русском эмигрантском журнале, но именно газета, которая в те дни рождалась в Берлине, напечатает почти все его ранние стихотворения, пьесы, рассказы, рецензии, переводы и даже крестословицы.

    Наконец газете подыскали имя — «Руль»: ее нарекли так главным образом в честь газеты «Речь», с названием которой у «Руля» совпадает и количество букв, и первая буква, что позволило подчеркнуть преемственность даже в оформлении первой страницы. Больше, чем какая-либо другая газета дореволюционной России, «Речь» старалась предоставлять свои страницы подлинной литературе, и «Руль» вскоре после своего рождения последовал ее примеру. В первом номере «Руля» от 16 ноября, который продавался на улицах Берлина с четырех часов дня 15-го, литературных публикаций еще не было58. Начало было положено в номере от 27 ноября, когда газета поместила рассказ Ивана Бунина — самого известного из писателей-эмигрантов старшего поколения — и стихотворение Владимира Набокова, которого скоро признают лучшим среди молодых. Под стихотворением стояла подпись «Cantab»[73]

    «Руль» открывался ламентациями: неожиданные новости о втором исходе из Крыма, поражение генерала Врангеля, прекращение организованного сопротивления большевистскому режиму. К 7 декабря, когда Набоков приехал из Кембриджа к родителям, русское население Берлина заметно выросло, достигнув без малого ста тысяч. Все шире становился круг читателей. 7 января 1921 года, в день русского Рождества, «Руль» напечатал три стихотворения «Влад. Сирина», а на соседней странице — его же рассказ «Нежить» — событие, о котором Набоков впоследствии никогда не вспоминал, утверждая, что начал печатать свою прозу лишь три года спустя.

    В этом рассказе Набоков воображает, что его в эмиграции навестил Леший из старого вырского парка. Прежде чем добраться до него, Лешему пришлось долго скитаться по разным лесам, которые вырубали, жгли, превращали в общие могилы. Никого из его племени на Руси не осталось — ни легкого Полевого, ни Водяного, ни косматого Постена, — вся непостижимая красота Руси покинула ее. Сочетая сказочный и укоризненно-ностальгический мотивы, рассказ намечает путь, по которому впоследствии Набоков откажется идти, исследуя безвозвратно ушедшее прошлое, иную реальность.

    На протяжении всех лет европейской эмиграции Набоков оставался Сириным. Он взял псевдоним, чтобы его не путали с Владимиром Дмитриевичем, часто печатавшимся в «Руле» и других эмигрантских изданиях. Набоков никогда не пытался скрыть свое подлинное имя; он мог подписываться и как Владимир Сирин, и как В. В. Сирин, и даже — во французских и английских изданиях 1930-х годов — как Сирин-Набокофф или Набокофф-Сирин[74]. Разумеется, Набоков выбрал себе именно этот псевдоним не случайно. В русском фольклоре Сирин — это мифическая райская птица. Через два года после того, как Набоков взял имя Сирин, в одном английском эссе, подписанном V. Cantaboff, он рассуждал:

    деревянной резьбе, украшающей крыши деревенских изб. Эта чудо-птица настолько поразила воображение, что трепетание ее золотых крыл стало душой русского искусства; мистицизм трансформировал серафима в длиннохвостую птицу с рубиновыми глазами, золотыми когтями и невообразимыми крыльями; ни один народ в мире не любит так сильно павлиньи перья и флюгера.

    Англичанин до кончиков пальцев, Набоков мог подписываться Cantab или Cantaboff, однако гораздо дольше он называл себя Сириным, и этот псевдоним обнаруживает и его острую тоску по России, и неожиданную связь с ярким миром русской волшебной сказки59.

    Во вторую неделю января Набоков уехал из Берлина, так и не признавшись, что он перевел лишь 110 страниц «Кола Брюньона». Теперь он начал работать над переводом регулярно, чувствуя себя подлецом, если к вечеру у него не было готово четырех страниц, — как он сообщает в письме матери, подписанном «Dorian Vivalcomb». В течение великопостного, весеннего триместра его стали беспокоить по ночам сердечные перебои, и, отказавшись от двадцати турецких папирос, которые он выкуривал каждый вечер за сочинением стихов, он перешел на трубку, набивая ее трижды в день60.

    В письмах родителям Набоков нередко шутил над своей музой, чей образ появится позднее в его прозе. Он сообщает, что, несмотря на занятость, они с музой часто гуляют вместе по субботам. А когда Калашников уехал на выходные дни в Лондон, он «воспользовался этим, чтобы пригласить к себе музу… угостил ее чаем с клубничным вдохновеньем, тарелкой дактилей à la crême[75] и жареным амфибрахием». Разумеется, в его жизни были и менее эфирные (хотя и более эфемерные) женщины: какая-то молодая итальянка, Марианна Шрейбер и еще три русские девушки. Марианна оставила его сразу, как только узнала о существовании всех остальных61.

    «угрюмая, красная, как кумач»: «Случилась страшная вещь, сэр… Страшная вещь… Прямо не знаю, как вам признаться…» Он подумал было, что за ним пришли полицейские или что Мишка умер по дороге на лекцию. Оказалось, что его футбольные бутсы, которые он поставил сушиться в печь, сгорели. Спустя две недели Набоков и Калашников подрались с тремя пьяными студентами, которым не понравилось, что они говорят по-русски. Страсти улеглись, и они вернулись домой. В полночь их противники залезли по стене к ним в гостиную. Последовало столкновение, однако жильцам миссис Ньюмен все же удалось избежать вмешательства университетской администрации62.

    Когда в середине марта Набоков приехал в Берлин на пасхальные каникулы, перевод книги Роллана, получивший русифицированное название «Николка Персик», был завершен. После этого он уже мог не бояться за свои первые кембриджские экзамены по русскому и французскому языкам в следующем триместре. В Берлине актер Владимир Гайдаров чуть было не вызвал Набокова на дуэль за то, что он закрутил роман с его партнершей Ольгой Гзовской — в недавнем прошлом актрисой МХТ, которая станет вскоре одной из звезд берлинских киностудий. Однако, по утверждению самого Набокова, к его романтической жизни со всеми ее перипетиями Ольга Гзовская не имела никакого отношения63.

    VIII

    Начало майского триместра 1921 года. На экране оживают дергающиеся кадры старой трехчастной фильмы. Часть первая: из-за забастовки шахтеров в университетских душевых нет горячей воды, и Набокову приходится по утрам плескаться и фыркать в валкой резиновой ванне. Часть вторая: в первый же уикенд в Кембридже (день рождения Владимира) они с Калашниковым отведали английской жизни — чай, игра в шары на лужайке, — съездив на велосипедах к некоей молодой русской даме, которая обитала среди толстых пасторов и скучных сплетен. Часть третья: на следующий день в зоологической лаборатории Набоков пишет по-русски стихотворение с английским названием «Biology». Воспевая в нем радости препарирования и работы с микроскопом, Набоков все же считает своим долгом объяснить, что это не означает измены его музе64. Позднее он не колеблясь станет превозносить и страсть в науке, и точность в поэзии — для него в равной степени восхитительные.

    Приближались экзамены, и Набоков вновь перешел на папиросы. Сначала он сдавал устные экзамены: 26 апреля — диктант по французскому в экзаменационном зале, 27 апреля — диктант по русскому и ответы на вопросы по роману Тургенева «Дым», 28 апреля — вторая часть экзамена по французскому с вопросами по «Философским письмам» Вольтера. На последний экзамен он явился раньше профессоров и, усевшись в аудитории, сочинил одно из лучших своих стихотворений того времени: «Если ветер судьбы ради шутки» (если ветер судьбы сведет его вновь с Люсей Шульгиной). Естественно, устные экзамены по русскому и французскому языкам были сданы с отличием65.

    на древнегреческом, принялся за письмо другу). В этой статье уже можно обнаружить яркие метафоры, присущие зрелому стилю Набокова-критика, и великолепные переводы стихов Руперта Брука. Набоковская мысль ясна: «Ни один поэт так часто, с такой мучительной и творческой зоркостью не вглядывался в сумрак потусторонности». Процитировав изречение Киплинга о том, что человеческое сердце любит только родину свою, да и то один какой-нибудь ее уголок, Набоков дает понять, что городок Гранчестер для Брука значил то же самое, что для него — Выра. Он отметил, что сама Аркадия Брука оставила его равнодушным: «Я как-то проезжал на велосипеде через Гранчестер. В окрестных полях мучили глаз заборы, сложные, железные калитки, колючие проволоки. Ветер сдуру вздувал подштанники, развешанные для сушки меж двух зеленых колов над грядками нищенского огорода. С реки доносился тенорок хриплого граммофона». Набоков знает, что важны не «объективные» характеристики местности, но сила сердечной привязанности66.

    Так же как и год назад, он достиг своей лучшей поэтической формы в мае. Теннис, байдарка, буйное цветение природы и даже экзаменационное напряжение — все, казалось, помогает ему. Утром 23 мая он сдавал первые два экзамена части I «трайпоса» — перевод на французский. Быстро закончив перевод, он тут же, в экзаменационной аудитории, пишет стихотворение и помечает время — 11.42. Во второй половине дня он сдает перевод с французского. На следующее утро он пишет работу на тему по выбору: или французская литература XVII века, или история того же периода. Утром 27 мая он переводит на русский фрагменты из романов В. Скотта и Диккенса, а после обеда катается на лодке. Утром следующего дня он пишет по-русски экзаменационное сочинение о литературе XIX века, а во второй половине дня заканчивает экзамены части I «трайпоса» переводом с русского. Как и следовало ожидать, результатом экзаменов стала первая степень бакалавра с отличием и «весьма успешно» по русскому языку и литературе67.

    IX

    Владимир и Сергей вместе с Михаилом Калашниковым 13 июня выехали в Берлин. Через неделю Калашников повел своего кембриджского соседа в Лихтерфельде — район на юго-западе Берлина, где жили его двоюродные сестры Зиверт. Набоков сразу стал ухаживать за младшей из них — жизнерадостной шестнадцатилетней красавицей Светланой: черные раскосые татарские глаза, смуглая кожа, темные волосы, перехваченные бархатной лентой. Двадцатидвухлетний Набоков, стройный, красивый, спортивный и веселый, остроумный и пылкий, показался ей совершенно неотразимым68.

    23 июня он вписал в ее альбом одно из своих старых стихотворений, а через шесть дней сочинил новое, в котором обыгрывает ее имя и восхищается ее глазами. Судя по третьему стихотворению, написанному неделей позже, он готов был вновь, страстно и всей душой, влюбиться — впервые после разлуки с Люсей Шульгиной или, по крайней мере, после пика своего увлечения Евой Любржинской:

    Мечтал я о тебе так часто, так давно,

    Все стихотворение неосторожно приоткрывает то, что позднее подтвердит время: его чувство к Светлане родилось не из внутренней близости, а лишь потому, что он долго грезил о любви, время которой наконец пришло. Однако вначале молодости, красоты, общительности, живости характера было более чем достаточно, чтобы распалить его страсть добела. Ему приятно было воображать,

    Как Пушкиным была бы ты любима!69

    В то лето Набоков, Калашников, Светлана и ее двадцатилетняя сестра Татьяна встречались вчетвером, играли в теннис, дурачились на платформе Лихтерфельде или на пристани Ванзее, — щеголяя своими тросточками и канотье и с притворным унынием взирая на оловянно-серую воду. Вечером Владимир заходил к Зивертам и после обеда вел с ними литературные споры, отстаивая Чехова и отвергая Достоевского, или слушал, как Светлана музицирует у открытого окна, из которого долетал легкий ночной ветерок70.

    Вскоре после возвращения в Берлин Набоков выпустил ко дню рождения отца маленький семейный журнал «Рулик», где поместил стихотворение Ольги, свое собственное и несколько рисунков71— стихов о Светлане и обо всем, что волновало его воображение. В конце следующего года многие, даже слишком многие из этих стихотворений он включил в поэтический сборник под названием «Гроздь».

    5 сентября семейство Набоковых (в том числе и Мария Фердинандовна) переехало ближе к центру — в Вильмерсдорф, на Зекзишештрассе, 67, — в большую и дорогую квартиру на четвертом этаже с окнами на теннисный корт, которую они арендовали у немецкого офицера фон Клейста. Чтобы позволить себе подобную роскошь, им пришлось сдать две комнаты в этой квартире какому-то тихому англичанину. Сестры Владимира учились в русской школе, организованной группой русских преподавателей-эмигрантов. Елена Ивановна скучала по Лондону72.

    К этому времени русский Берлин, сосредоточившийся вокруг Вильмерсдорфа, стал культурным центром всей эмиграции. В. Д. Набоков, редактор главной русской газеты, стоял во главе одной из двух крупных издательских фирм, публиковал статьи и участвовал в дискуссиях по вопросам культуры и политики (вечер памяти Льва Толстого, дискуссия кадетской партии и т. д.), был президентом большинства основных немонархических общественных организаций русских эмигрантов и членом комитетов почти всех остальных. Короче говоря, он стал неофициальным лидером крупнейшей эмигрантской общины. Квартира Набоковых «была проникнута духом богатого, интеллигентного петербургского дома»; вновь их семья оказалась в самом центре живой русской культуры. В просторной гостиной, служившей также столовой и кабинетом Владимира Дмитриевича, они принимали гостей, среди которых были писатель Алексей Толстой, политик Павел Милюков, режиссер К. С. Станиславский, актрисы Елена Полевипкая, Ольга Гзовская, вдова Чехова Ольга Книппер и даже вся труппа МХТ. «Нескончаемый поток посетителей — писателей, ученых, художников, политиков и журналистов», — вспоминал Николай Набоков, который часто убегал сюда из дома своей матери с его белоэмигрантской атмосферой — бывшие полковники, бывшие помещики, бывшие графы и бароны, — чтобы зарядиться у Набоковых интеллектуальной энергией73.

    Николай Набоков, будущий композитор и деятель культуры, рисует живые портреты Владимира Дмитриевича и Елены Ивановны:

    У дяди Владимира в осанке, в манере говорить, во всем облике было что-то аристократическое; подобно другим либеральным русским дворянам своего времени, он был человеком светским, ироничным, слегка высокомерным, космополитом. Однако en famille[76]

    Тетя Леля была совсем иной. Нервная, робкая, очень умная, она казалась сложнее и тоньше своего мужа. Непросто было завоевать ее дружбу.

    За столом у Набоковых всегда было оживленно и весело. Мы говорили о политике, культуре, литературе, искусстве. Когда приезжали кузены Владимир и Сергей, беседа превращалась в марафон вопросов и ответов, сопровождавшийся легким поддразниванием. Поддразнивание это состояло в том, что жертве — обычно бабушке, мне или кузине Ольге — задавали вопросы, на которые мы не могли ответить (Кто был чемпионом мира по шахматам до Ласкера? Что сказал Наполеон во время коронации? Чем питаются гусеницы на листьях бирючины? Что написал Пушкин Гоголю, прочитав его книгу?). Иногда кузен Владимир придумывал какого-нибудь писателя или поэта, короля или генерала и задавал вопросы о его мнимой жизни. Обычно жертва расстраивалась (особенно кузина Ольга) и бранила насмешника. Однако до жестокости никогда не доходило…

    Володя всегда делал все с une superbe sans égal[77], и я испытывал благоговейный страх перед широтой его познаний. Если мне доводилось сделать неловкое замечание, или невпопад ответить на прямой вопрос, или неверно процитировать какое-нибудь стихотворение, он поднимал меня на смех и нещадно подтрунивал надо мной74.

    русской колонии в собственной прочности стал новый, роскошно иллюстрированный, красочный журнал «Жар-птица», выходивший ежемесячно и посвященный русскому искусству и литературе. В первом, августовском номере его была напечатана поэма Сирина «Крым». В рецензии на «Жар-птицу», вышедшей в начале сентября, Марк Цетлин, который вел раздел поэзии в «Современных записках» — наиболее авторитетном из русских литературных журналов, — благожелательно упомянул это «талантливое стихотворение», что было, по-видимому, если не считать похвалы в журнале Тенишевского училища, первым печатным откликом на творчество Набокова75.

    7 августа 1921 года в Петербурге скончался Александр Блок. Неделю спустя «Руль» напечатал стихотворение Сирина, в котором он отдает дань Блоку и вторит его «Стихам о Прекрасной Даме». В этом же номере напечатана статья Владимира Дмитриевича о блоковской поэзии, в которой он отвергает «Двенадцать» и признает себя рыцарем его Прекрасной Дамы. Журналист и писатель Дионсо (И. В. Шкловский) в письме В. Д. Набокову с восхищением отозвался о стихах молодого поэта Сирина, которые печатаются в «Руле». Отец Набокова рад был услышать подобный комплимент от человека, не знавшего, что Сирин — его сын. «Талант его растет, — ответил он. — Я возлагаю на него большие надежды». В середине сентября Союз русских писателей и журналистов в Берлине организовал вечер памяти Александра Блока. Среди участников были В. Д. Набоков, выступивший со своими воспоминаниями о поэте, и Сирин, прочитавший свои стихи его памяти76. Отцу и сыну уже недолго оставалось быть рядом.

    X

    Владимир вернулся в Кембридж 7 октября, как обычно, через Остенде. Начинался его последний университетский год. Он по-прежнему жил в той же квартире на Тринити-Лэйн, которую раньше делил с Калашниковым, отчисленным из университета: Калашников был не силен в английском и из-за этого провалился на экзамене по истории. Никита Романов тоже ушел из университета, и без своих друзей Набоков сначала впал в уныние. Скоро их место занял Бобби де Калри — внимательный, добрый, «очаровательно милый» молодой человек; Набоков привязался к нему и даже начал брать у него уроки итальянского77.

    Он усердно работал, писал Светлане, читал французские тома XVII века в Библиотеке Рена, однако по-настоящему его интересовало другое — недавно купленная теннисная ракета, стихи, которые он продолжал посылать родителям. Елена Ивановна, как и раньше, жила его письмами, с удовольствием вела сложный учет новой продукции, которую бесперебойно поставлял ей сын, переписывала его стихи и вносила их в каталог78«Гранях» — новом издательстве, организованном Сашей Черным.

    Саша Черный (Александр Гликберг, 1880–1932) был лучшим юмористическим поэтом своего поколения, «единственным заслуживающим внимания непоэтическим поэтом периода господства символизма» и, наряду с К. И. Чуковским, — самым известным детским поэтом своего времени79. Набоков ценил и его юмор, и детскость его воображения: «…маленькое животное в углу стихотворения — марка Саши Черного, — написал он позднее, — так в гостиной или в кабинете можно иногда найти под креслом плюшевую игрушку, и это признак того, что в доме есть дети». Еще выше ценил он те серьезные стихи Саши Черного, которые исторгла из него революция. Но главное, Набоков испытывал искреннюю благодарность к этому робкому, нерешительному, часто замыкавшемуся в себе маленькому человеку с грустными глазами, который помогал молодому Сирину не чрезмерной похвалой, но конкретными советами старшего: «волнистая черта недоумения», помечающая неловкую строку, «осторожно исправленная безграмотность», рекомендация, в какую именно редакцию послать стихи, которые Владимир приносил в его темноватую комнату в Шарлоттенбурге. Как редактор «Жар-птицы» и составитель двух литературных альманахов — «Радуга» и «Грани», Саша Черный опубликовал сиринские стихи, прозу и драматургию. Уже в сентябре 1921 года издательство «Грани» рекламировало сборник Сирина «Стихи», хотя не были еще известны ни состав, ни название книги, которая вышла лишь в 1923 году. Впоследствии Набоков считал, что Саша Черный осуществил это издание не потому, что высоко ценил его стихи — у него для этого, по мнению Набокова, был слишком хороший вкус, — а лишь из доброго отношения к подающему надежды и плодовитому сыну близкого друга80.

    В октябре 1921 года Владимир Дмитриевич написал сыну, что он отклонил предложение Саши Черного ради разнообразия поставить под стихотворением, которое скоро должно появиться в «Жар-птице», реальное имя, а не псевдоним. Молодой поэт ответил на это с притворным жаром: «Мало ли какие есть Набоковы, — Сирин-то един! Therefore[78], нужно пресечь порыв Черного — пусть он поставит ту подпись, которую знает весь мир»81.

    — начале ноября он сочинил небольшую пьесу «Скитальцы» и послал ее родителям, выдав за перевод первого акта драмы «The Wanderers» английского драматурга, которого он назвал «Vivian Calmbrood» анаграммировав таким образом свое имя. Для первого своего опыта в драме Набоков выбрал безопасно-туманное прошлое. В трактире «Пурпурного Пса» встречаются два брата: один из них долго скитался по свету и теперь мечтает снова увидеть свой дом, второй никогда не покидал родного графства, но проделал путь к противоположному моральному полюсу, превратившись в разбойника и пьяницу. Как мы догадываемся, дочь хозяина трактира, прекрасная Сильвия, может спасти одного из братьев или их обоих либо стать виновницей их роковой ссоры. Владимир Дмитриевич поверил, что «Скитальцы» — это действительно перевод, и высказал опасение, как бы сын не потратил зря время, занимаясь такими пустяками из чистой любви к литературе. Если бы пьеса «Скитальцы» действительно была написана английским поэтом конца XVIII или начала XIX века, она конечно же не заслуживала бы перевода, но как упражнение в литературном перевоплощении двадцатидвухлетнего русского поэта XX века она, несомненно, оставляет яркое впечатление82.

    Посылая новые стихи своей матери, Набоков заметил: «Этот стишок докажет тебе, что настроенье у меня всегда радостное. Если я доживу до ста лет, то и тогда душа моя будет разгуливать в коротких штанах». Владимир озаглавил это стихотворение «Сириниана», словно бы хотел выразить таким образом свое жизненное кредо. Впрочем, так это и было на самом деле:

    Есть в одиночестве свобода,
    и сладость — в вымыслах благих.
    Звезду, снежинку, каплю меду
    И еженочно умирая,
    я рад воскреснуть в должный час,
    и новый день — росинка рая, а
     прошлый день — алмаз83.

    XI

    и он попросил разрешения у матери, напирая на то, что снежные пейзажи с деревьями, покрытыми инеем, могут стать лекарством от ностальгии. Против таких аргументов устоять было невозможно. 5 декабря закончился семестр, и через три дня Набоков и де Калри пересекли швейцарскую границу. Они катались на коньках в Шамбери, фотографировались в бриджах на вершине горы Мили, занимались лыжным спортом в Сен-Морисе. Набоков не только пользовался лыжами де Калри, но и спал с ним в одной кровати, не зная, что тот гомосексуалист84.

    На обратном пути они остановились в Лозанне, где навестили Сесиль Миотон, бывшую гувернантку Набокова. Постаревшая, потолстевшая, почти совсем глухая, она утешалась в своих страданиях, вспоминая Россию, так же как прежде страдания ее смягчал лишь образ Швейцарии. Два года спустя Набоков использует свои впечатления от этой встречи для остро характерного портрета вернувшейся в Швейцарию гувернантки в своем рассказе «Пасхальный дождь», который был обнаружен лишь недавно. Но сначала ее сентиментальные воспоминания, искажавшие их общее прошлое, его просто покоробили; позднее подобный эпизод появится в «Подлинной жизни Себастьяна Найта», а Швейцарские Альпы выкристаллизуются в «Подвиге». На следующий день молодые люди принесли ей слуховой аппарат, предположив, что сама она не может позволить себе подобную роскошь.

    Сначала она неправильно приладила сложный инструмент, что, впрочем, не помешало ей сразу поднять на меня влажный взгляд, посильно изображавший удивление и восторг. Она клялась, что слышит даже мой шепот. Между тем этого не могло быть, ибо, озадаченный и огорченный поведением машинки, я не сказал ни слова, а если бы заговорил, то предложил бы ей поблагодарить моего товарища, заплатившего за аппарат85.

    В Берлин Набоков приехал вместе с де Калри, который на ближайший месяц заменил Калашникова в квартете с сестрами Зиверт86.

    В начале января в «Руле» появилась рецензия на альманах Саши Черного «Грани», в которой набоковское «Детство» названо «красивой поэмой… в ряде строгих и звучных строф возрождающей воспоминания ранних детских лет». Это был первый сколько-нибудь подробный отклик в печати на творчество Набокова. В конце месяца Владимир Дмитриевич пригласил Сашу Черного отобедать у них на Зекзишештрассе и определить порядок стихов в сборнике Сирина, который они собирались отдать в набор на следующий день. Для своего будущего сборника Набоков предложил два варианта заглавия — «Светлица» («как бы символ света, вышины, уединенности», а также из-за созвучия слова с именем Светлана) или «Тропинки Божии». Владимир Дмитриевич и Саша Черный оттолкнулись от второго варианта и назвали книгу «Горний путь», сохранив и дорогу, и дорожную трансцендентальную пыль. Поддразнивая сына, Владимир Дмитриевич утаил от него придуманное ими название «во избежание свойственных юным авторам капризов»87.

    «трайпоса» составила лишь 2 фунта, да и то он мог потратить эту сумму лишь на несколько книг из специального списка, таких, например, как «История Кембриджа в картинках». Он ежедневно играл в футбол, не расставался с де Калри и — по крайней мере какое-то время — работал над повестью для альманаха «Грани». Она так никогда и не была написана87.

    XII

    Набоков вновь приехал в Берлин 18 марта 1922 года на пасхальные каникулы. К этому времени «Николка Персик» был уже набран. Иосиф Гессен как редактор издательства «Слово» предварительно прочитал корректуру и внес некоторые исправления, после чего через Владимира Дмитриевича передал ее для окончательной правки Набокову. Владимир Дмитриевич, возвращая Гессену корректуру, заметил с улыбкой: «А знаете, что Володя шепнул мне: ты меня только не выдавай. Я все его поправки потихоньку резинкой стер»88.

    В то время как Елена Ивановна активно занималась организацией фонда помощи для голодающих России, Владимир Дмитриевич готовился к приезду Павла Милюкова, который недавно вернулся в Париж из лекционного турне по Соединенным Штатам и теперь получил приглашение выступить в Берлине89.

    После поражения Врангеля в ноябре 1920 года Милюков призвал кадетов изменить тактику партии, вступить в более тесное сотрудничество с эсерами, отказаться от традиционно внеклассовой позиции и поддержать крестьянство. Милюков и его последователи готовы были, как и эсеры, грезить о том, что враждебное отношение крестьян к большевикам перерастет в организованное восстание. В. Д. Набоков стоял во главе противников этой новой тактики. Он указывал на то, что она изначально обречена, ибо эсеры категорически отвергали заигрывания Милюкова, и заявлял, что необходимо добиваться не поддержки какого-либо одного класса, но создания объединенного фронта всех демократических сил России, противостоящих автократии, будь то власть царя или большевиков, — другими словами, утверждал старые идеалы кадетов. В течение первых девяти месяцев 1921 года между «Последними новостями» Милюкова и «Рулем» Набокова не утихали ожесточенные споры, причем В. Д. Набоков подвергался особенно злобному поношению. К концу 1921 года оформился окончательный раскол партии, в результате которого Милюкову удалось привлечь на свою сторону лишь небольшую часть кадетов.

    Несмотря на резкие разногласия, существовавшие между ними, В. Д. Набоков напечатал в «Руле» приветствие Милюкову, когда тот стал главным редактором «Последних новостей». Следуя этой же линии, он настойчиво приглашал Милюкова приехать в Берлин, чтобы поделиться своими впечатлениями об Америке. Утром 28 марта он напечатал в «Руле» небольшую заметку, в которой приветствовал Милюкова в Берлине и выражал надежду на то, что, учитывая изменившуюся ситуацию в России, они восстановят былое дружеское согласие. Милюков, однако, не откликнулся на призыв к примирению90.

    «Америка и восстановление России». Краснолицый, обрюзгший экс-министр иностранных дел собрал полный зал — послушать его пришло около полутора тысяч человек. Как только в 10 часов вечера Милюков закончил первую часть лекции, из публики выбежал какой-то маленький человек в темном пиджаке и несколько раз выстрелил ему вслед с криком: «За царскую семью и за Россию!» Кто-то сбил Милюкова с ног. Прежде чем публика успела опомниться и устремиться к выходу, Владимир Дмитриевич вскочил с места и схватил стрелявшего за руку, пытаясь его обезоружить. Вместе с подоспевшим Каминкой Владимир Дмитриевич повалил стрелявшего и прижал его к полу. В следующий миг, когда Каминка бросился к Милюкову, на сцену выскочил второй террорист, высокий молодой лысоватый мужчина, и три раза выстрелил в В. Д. Набокова, чтобы освободить сообщника. Две пули попали в позвоночник, третья прошла через левое легкое и сердце. Смерть наступила мгновенно.

    Прежде чем преступников обезоружили и арестовали, было ранено еще семь человек. Террористы оказались членами ультраправой группы; они вместе жили и работали в Мюнхене — центре русских монархистов в Германии. Первым стрелял Петр Шабельский-Борк, вторым — Сергей Таборицкий. Покушение на Милюкова (который не пострадал), возможно, подготовил некий полковник Винберг — лидер русских ультраправых в Баварии, однако он так и не предстал перед судом ввиду отсутствия прямых улик. Во всяком случае, Шабельский уже несколько лет назад клялся отомстить Милюкову, на которого он возлагал вину за Февральскую революцию. Преступники, как выяснилось на суде, совершенно не разбирались ни в политике, ни в истории России и ничего не слышали о В. Д. Набокове, но, узнав о той ведущей роли, которую он играл в кадетской партии, решили, что их усилия не пропали даром92.

    Владимир Набоков в своем дневнике подробно описал самый трагический день своей жизни. Эта запись, оставляющая ощущение пронзительной боли, — уникальный документ, в котором подробно и последовательно зафиксированы его мысли; приоткрывая нам окно в его непосредственное сознание, она в то же время предвосхищает его прозу, где он по-новому решает задачу изображения эмоционального кризиса. В собственных воспоминаниях о трагедии он, кажется, нашел некий психологический ключ, открыв для себя, что острое потрясение способствует концентрации мысли, но не ограничивает ее одним предметом, как это принято считать, а умножает ее центробежную силу.

    28 марта. Я вернулся домой около 9-ти часов вечера, после восхитительного дня. Поужинав, я сел в кресло рядом с диваном и открыл томик Блока. Мама, полулежа, раскладывала пасьянс. В доме было тихо, — сестры уже спали, Сергей был в гостях. Я читал вслух нежные стихи об Италии, о влажной, звонкой Венеции, о Флоренции, подобной дымчатому ирису. «Как это прекрасно, — сказала Мама, — да, да, именно: дымчатый ирис». И тут зазвонил в передней телефон. В этом звонке ничего необычного не было. Мне было только неприятно, что он прервал мое чтенье. Я подошел. Голос Гессена: «А кто это говорит?» — «Володя. Здравствуйте, Иосиф Владимирович». — «Я звоню вам потому… я хотел вам сказать, предупредить вас…» — «Да, я слушаю». — «С папой случилось большое несчастье». — «Что именно?» — «Большое несчастье… Сейчас за вами приедет автомобиль». — «Да что же именно случилось?» — «Приедет автомобиль. Откройте дверь внизу». — «Великолепно». Я повесил трубку, встал. В дверях стояла Мама. Спросила, подергивая бровками: «Что случилось?» Я сказал: «Ничего особенного». Голос у меня был холодный, почти сухой. «Скажи же». — «Ничего особенного. Дело в том, что папочка попал под мотор. Повредил себе ноги…» Я прошел через гостиную в свою комнату. Мама — за мной. «Нет, умоляю тебя, скажи…» — «Да ничего страшного нет. Сейчас приедут за мной…» Мама дышала часто и трудно, словно шла в гору. Она и верила мне и не верила… Мои мысли, все мысли точно стискивали зубы. «У меня сердце разорвется, — говорила Мама, — сердце разорвется, если ты скрываешь что-нибудь». — «Папочка ноги себе повредил, и довольно серьезно, по словам Гессена. Вот и все». Мамочка всхлипнула, встала передо мной на колени. «Умоляю тебя, умоляю…» Я продолжал успокаивать ее, как мог, боялся взглянуть в глаза.

    Да, знало, знало сердце, что наступил конец, но что именно произошло, было еще тайной, и в этом незнании чуть мерцала надежда. Ни Мама, ни я как-то не связали слова Гессена с тем, что папа был в этот вечер на лекции Милюкова и что там предвиделся скандал… Я почему-то вспомнил, как днем, провожая Светлану, я начертал пальцем на затуманенном стекле вагонного окошка слово «счастье», — и как буква каждая вытянулась книзу светлой чертой, влажной извилиной. Да, расплылось мое счастье…

    «Вы только не волнуйтесь. Была стрельба на митинге. Папа ранен». — «Тяжело ли?» — «Да, тяжело». Они остались внизу, я пошел за Мамой. Повторил ей, что услышал, зная в душе, что правда смягчена. Спустились вниз… Сели. Поехали…

    Эту ночную поездку я вспоминаю, как что-то вне жизни, чудовищно длительное, как те математические задачи, которые томят нас в бредовом полусне. Я глядел на проплывающие огни, на белесые полоски освещенных тротуаров, на спиральные отражения в зеркально-черном асфальте, и казалось мне, что роковым образом отделен от всего этого, что фонари и черные тени прохожих — случайный мираж, и единственное, что значительно и явственно и живо, — это скорбь, цепкая, душная, сжимающая мне сердце. «Папы больше нет». Эти три слова стучали у меня в мозгу, и я старался представить его лицо, его движения. Накануне вечером он был так весел, так добр. Смеялся, боролся со мной, когда я стал показывать ему боксерский прием — клинч. Потом все пошли спать, папа стал раздеваться в своем кабинете, и я в соседней комнате делал то же. Мы переговаривались через открытую дверь, говорили о Сергее, о его странных, уродливых наклонностях. Потом папа помог мне положить штаны под пресс и вытягивал их, закручивая винты, говорил, смеясь: «Как им, наверное, больно». Переодевшись в пижаму, я сел на ручку кожаного кресла, а папа, сидя на корточках, чистил скинутые башмаки. Говорили мы теперь об опере «Борис Годунов». Он старался вспомнить, как и когда возвращается Ваня после того, как отец услал его. Так и не вспомнил. Наконец я пошел спать и, слыша, что папа тоже уходит, попросил его из спальни моей дать мне газеты, он их передал через скважину раздвижных дверей — я даже руки его не видел. И я помню, что движенье это показалось мне жутким, призрачным — словно сами просунулись газетные листы… И на следующее утро папа отправился в «Руль» до моего пробуждения, и его я не видал больше. И теперь я качался в закрытом моторе, сверкали огни — янтарные окна скрежещущих трамваев, и путь был длинный, длинный, и мелькающие улицы были все неузнаваемые…

    И вот мы приехали. Вход в филармонию. Через улицу к нам навстречу идут Гессен и Каминка. Подходят. Я поддерживаю мамочку. «Август Исаакиевич, Август Исаакиевич, что случилось, скажите мне, что случилось?» — спрашивает она, хватая его за рукав. Он разводит руками… «Да что же, очень плохо…» Всхлипывает, недоговаривает. «Значит, все кончено, все кончено?» Он молчит, Гессен молчит тоже. Зубы у них дрожат, глаза бегают. И Мама поняла. Я думал, она в обморок упадет. Как-то странно откинулась, пошла, глядя пристально перед собой, медленно раскрывая объятия чему-то незримому. «Так как же это так?» — тихо повторяла она. Она словно рассуждала сама с собой — «Как же это так?..» И потом: «Володя, ты понимаешь?» Мы шли по длинному коридору. Через открытую боковую дверь я мельком увидел залу, где произошло это. Одни стулья стояли криво, другие были опрокинуты. Напоминало буревал. Наконец мы вошли в нечто вроде прихожей; там толпились люди, зеленые мундиры полиции. «Я хочу его видеть», — повторяла Мама однозвучным голосом. Из одной двери вышел чернобородый человек с забинтованной рукой и, как-то беспомощно улыбаясь, пролепетал: «Видите, я тоже… я тоже ранен…» Я попросил стул, усадил Маму. Кругом беспомощно толпились люди. Я понял, что полиция не позволяет нам войти в ту комнату, где лежал убитый. В этой комнате всю ночь простоял тот, в которого стрелял один из сумасшедших. Я мимолетно представил себе его стоящим над трупом, — сухого, розового, седого старика, ничего не боящегося и не любящего ничего. И внезапно Мама, сидящая на стуле посередине прихожей, полной незнакомых, смущенных людей, стала плакать навзрыд и как-то напряженно-трудно стонать. Я прильнул к ней, прижался щекой к бьющемуся, горячему виску и шепнул ей одно слово. Тогда она начала вслух читать «Отче наш» и затем, докончив, словно окаменела. Я почувствовал, что незачем больше оставаться в бредовой этой комнате93.

    Первую панихиду отслужили через два дня в Берлине, а вторую — днем позже в русской православной церкви в Тегеле на северо-западной окраине города. Здесь 1 апреля открытый гроб с телом В. Д. Набокова был выставлен для последнего прощания. Его похоронили на небольшом русском кладбище при церкви. На его могиле был поставлен двухметровый православный крест. Потрясенная русская община быстро откликнулась на страшное известие. Семья Набоковых получала множество писем и телеграмм с соболезнованиями от коллег, политиков, юристов, журналистов, писателей, среди которых были И. А. Бунин, Д. С. Мережковский, А. И. Куприн. Отслужили еще несколько панихид. Был учрежден фонд В. Д. Набокова94.

    XIII

    Владимир по-своему откликнулся на смерть отца, напечатав в пасхальном номере «Руля» стихотворение «Пасха»: «Но если все ручьи о чуде вновь запели… тогда ты в этой песне, ты в этом блеске, ты живешь!..» Из стихотворений, вошедших в сборник «Гроздь», это, очевидно, было написано последним. Возможно, Набоков сам составил этот сборник для одного из новых издательств, появившихся на процветающем книжном рынке русского Берлина, еще до своего отъезда 20 апреля в Кембридж, где ему предстоял последний и самый невеселый семестр. Сергей остался в Берлине до начала экзаменов, чтобы присматривать за убитой горем матерью. Учитывая семейные обстоятельства, университетские власти позволили Сергею Набокову не посещать занятия в течение целого семестра95.

    В первые годы эмиграции Владимир всегда вспоминал весной, что раньше, в России, это было время отъезда в Выру, где зацветала сирень. В эту весну, когда он потерял не только родину, но и отца, ему было больно вдвойне:

    Мне подчас так тяжело, что чуть не схожу с ума, — а нужно скрывать. Есть вещи, есть чувства, которых никто никогда не узнает96.

    назад, в Британию, «Улиссом» в синей обложке, а потом ходил взад и вперед по комнате, потчуя Владимира самыми пикантными кусочками монолога Молли Блум. К счастью, подошло время экзаменов, и Набоков начал заниматься по 15–16 часов в день, иногда — для разнообразия — сидя в лодке в тени ив, окаймлявших Кем. Вот когда пригодились почти дословные конспекты лекций за последние два года, компенсировавшие его нерадивость в самостоятельных занятиях97.

    Экзамены проходили в последнюю неделю мая в малом экзаменационном зале: сначала он сдавал французскую литературу, философию и историю 1688–1870 годов, затем русскую историю, общественную жизнь и литературу до 1700 года, потом шла французская литература, философия и история 1495–1688 годов, русская литература, философия и история начиная с 1700 года и, наконец, французская литература, общественная жизнь и история до 1495 года. Часть вторая «трайпоса» оказалась намного труднее первой. Последние две ночи перед экзаменами Набоков вообще не ложился, и на этот раз никаких стихов в экзаменационной аудитории написано не было. За два дня до экзаменов он сообщил матери, что приедет в Берлин 1 июня, не дожидаясь конца сессии, если только поймет, что провалился. Когда же экзамены начались, он увидел, что сдать их вполне в его силах. С особой готовностью и удовольствием он отвечал на вопрос по гоголевским «Мертвым душам» (описать сад Плюшкина), который абсолютно соответствовал его склонности к точному знанию, четкому зрительному представлению, острой памяти на детали. Он написал Елене Ивановне, что часто видит во сне отца: «…и перед каждым экзаменом я смотрел на портрет его, как на образ, — и я знаю, что он мне помогал». 17 июня Владимир и Сергей Набоковы узнали о том, что оба они получили степень бакалавра второго класса. Три дня спустя состоялась церемония присуждения степени, а 21 июня Владимир уехал в Берлин98.

    Финансовое положение Набоковых было слишком шатким, чтобы Владимир позволил себе отказаться от тех преимуществ, которые могла бы предоставить ему кембриджская степень бакалавра, однако усилия его были минимальными. Через два дня после окончания экзаменов он написал матери, что вновь чувствует возвращение музы и слышит «ее легкие шажки»99. Впрочем, она никогда не уходила от него далеко. По разнообразию и количеству публикаций Набоков явно превзошел любого из кембриджских студентов: статья по энтомологии, два английских стихотворения, критическая статья и стихотворные переводы с английского, виртуозный перевод сложного романа с французского, первый написанный по-русски рассказ, первое эссе, первая стихотворная драма и главное — его русские стихи: их печатало полдюжины русских журналов, раз в одну или две недели они появлялись в «Руле», а два новых сборника стихов — третий и четвертый — уже были сданы в типографию. В Кембридже он направлял всю энергию, которую не поглотили молодость, изгнанничество и любовь, не на то, чтобы стать Владимиром Набоковым, бакалавром наук, а на превращение во Владимира Сирина.

    Примечания

    [55]. Управляющий делами (фр.)

    [56] К. Д. Набокова освободили от должности в сентябре 1919 года.

    [57.] У обоих тенишевцев были одинаковые оценки — «пятерки» по всем предметам, правда, «у Набокова стояла четверка по физике, а Розов, не принадлежавший к православной церкви, не был аттестован по Закону Божьему, тогда как Набоков заработал по нему пять с минусом» (письмо В. Набокова Э. Филду от 20 февраля 1973 г. — ABH).

    [58] Псевдоним Джеймса Старки (1879–1958) — ирландского поэта, удостоившегося упоминания в «Улиссе» Джойса.

    (лат.)

    [60] Белого русского (англ.)

    [61] «„Реальность — это долговременность“, — бухал один из голосов, Болотова, „Никак нет, — восклицал другой. — Мыльный пузырь так же реален, как зуб ископаемого!“» (В. Набоков, «Пнин»).

    «Я с большим успехом перемешиваю метафоры», — написал В. Набоков в один из таких моментов.

    [63] Куда посылали дочерей белых офицеров.

    [64] Книжные лотки в Кембридже заготовили для Набокова еще один курьез. Когда-то в Лондоне он увидел во сне зеленую стену (по-английски «green wall»), а на следующий день его познакомили с человеком по фамилии Greenwall. «Я ни разу его больше не встречал, да и эта встреча никак не повлияла на мою жизнь, но несколько лет спустя, взяв с лотка книгу, я прочел „A. Greenwall. Сны и их значение“» (The Nabokovian, 20, 1988, 13).

    [65] Этот словарь усердно изучал и А. Солженицын, которому удалось провезти с собой в экибастузский лагерь одну-единственную книгу — 3-й том Даля (см.: Michael Scammell. Solzhenitsyn: A Biography N. Y.: Norton, 1984).

    [66] Как беззвучные корабли, мы двое встретились во тьме

    [67] В Кембридже и некоторых других университетах и школах — осенний триместр, который начинается в сентябре — октябре. (Прим. перев.)

    [68] Человек света (фр.)

    [69] Ступенька, ступенька, ступеньки нет

    [70] Еще раньше — в конце января — начале февраля 1914 года — Г. Уэллс побывал в России вместе с Морисом Бэрингом. В цивилизованном Петербурге его принимали англофилы-либералы, и он был приглашен на обед к Набоковым. Впоследствии Владимир Набоков вспоминал «ужасный эпизод» за обеденным столом, свидетелем которого ему, тогда четырнадцатилетнему, пришлось стать. «Переводчица Г. Уэллса Зинаида Венгерова, вскинув голову, сообщила ему „Из ваших работ мне, знаете ли, больше всего нравится "Затерянный мир"“ (Lost World) [Автор „Затерянного мира“ — Артур Конан Дойл — Прим. перев.]. — „Имеется в виду война, которую марсиане проиграли“ (The war the marcians have lost), — быстро сказал отец» (SO, 104). В ту зиму Набоков с жадностью прочел книги Уэллса из библиотеки отца, и с тех пор будущий создатель Антитерры навсегда сохранил уважение к Уэллсу как мастеру приключенческого романа.

    [71] Славный малый, черт побери!

    [72] В целом, знаете, все не так уж плохо. Рабочие просто счастливы. А как трогательны их ребятишки, веселые сорванцы, когда они резвятся в школьных дворах. (англ.)

    [73] Cantab — Кембриджский университет или его студент, сокр. от латинского названия города Cantabrigia. (Прим. перев.)

    «Между прочим, в 1910-е годы существовало издательство „Сирин“, выпускавшее альманахи под тем же названием, в которых печатались так называемые „символисты“, и помню, какое острое наслаждение я испытал, когда обнаружил, роясь в 1952 году в Гарвардской библиотеке, что по ее каталогам я в возрасте десяти лет активно издавал Блока, Белого и Брюсова» (SO, 161).

    [75] С кремом (фр.)

    [76] В семье (фр.)

    [77] С непревзойденным блеском (фр.)

    [78] Поэтому

    1. Эпиграф к части II: Интервью Шредера-Яна (Herr Schroeder-Jahn) с ВН, 1966, машинопись, АВН.

    2. Письмо ВН к Сесиль Миотон, июнь 1919; ВН, стихотворный альбом, январь — июнь 1919, 60; интервью ББ с ССН, 1982, сентябрь; Машенька, 117; Подвиг, 116.

    3. Письмо ВН к Сесиль Миотон, июнь 1919; заметки ВН для Э. Филда, 1970, 12 июня; интервью ББ с ЕС, 1981, декабрь; интервью ББ с ССН, 1982, сентябрь; письмо ССН от 31 декабря 1984.

    «Стихи 1919», 61, АВН; письмо ЕС к ВН от 4 апреля 1958, АВН.

    5. «Акрополь», Стихи, 23; СРП 1, 581; интервью ББ с ССН, сентябрь 1982 и декабрь 1984.

    6. ЗЭФ-1; заметки ВН для Э. Филда, 1970, 12 июня; Field, Life, 35.

    7. Письмо ВН к Сесиль Миотон, июнь 1919; ПГ, 533; NWL, 156.

    8. Письмо ВН к Сесиль Миотон, июнь 1919; Подвиг, 126; ПГ, 533; папка «Familial Matters», АВН; переписка, 65; письмо ВН к ББ, февраль 1986.

    10. Письмо ВН к Сесиль Миотон, июнь 1919; ПГ, 253; Vladimir Nabokov — a Profile, The Last Word (Wellesley College), 1943, April 21.

    11. SO, 171; ВН, стихотворный альбом, январь — июнь 1919, 81; ПГ, 534; письмо ВН к ЕИН от 16 октября 1920, АВН.

    12. ПГ, 535; Струве Глеб. Дневник читателя: памяти В. В. Набокова. НРС, 1977, 17 июля, 5; интервью ББ с Г. Струве, 1983, май.

    13. Письмо ВН к С. Розову от 4 сентября 1937.

    «Стихи 1919», 4, АВН; папка «Familial Matters», АВН; альбом, январь — июнь 1919, АВН.

    15. Admissions Logbook, Trinity College Library; ПГ, 533; Trevelyan G. M. Trinity College: An Historical Sketch (Cambridge: Trinity College, 1943, 1983), 90 (P. Робсон в последнем издании, 90 прим., выражает сомнение в том, что Байрон держал медведя на Большом дворе); ВН, Университетская поэма, стих. 10; ДБ, 221, 222.

    16. Harrison Obituary, Times, 943, 30 марта; Venn. A. Alumni Cantabrigiensis (Cambridge: Cambridge Univ. Press, 1947); Подвиг, 140; ПГ, 538–539; заметки ВН для Э. Филда, 1970,12 июня; Field, Life, 139; письма ВН к ЕИН, примерно февраль 1920 и от 7 июня 1921, АВН.

    17. ДБ, 220–221.

    18. ДБ, 221; ПГ, 539; Кембридж // Руль, 1921, 28 октября; Подвиг, 136–137; письмо ВН к ЕИН от 6 ноября 1920, АВН; Admissions Logbook, Trinity College; интервью ББ с ВЕН, декабрь 1984.

    –266, 267; ДБ, 220–225; ПЖСН, 58–59; ПГ, 540–542. Источник цит. о «Песках пустыни» пока установить не удалось: ПГ? SO?

    20. Field, VN, 67; ЗЭФ-1; ДБ, 223; Magpie and Stump Debating Society Minutes, Trinity College Library (в тексте протокола опечатка: «Он получил безотлагательную помощь от Англии» (Не derived immediate help from England). Быть может, секретарь клуба хотел написать «derided» («высмеял»), а затем решил не завершать это предложение и, оставив эту набоковскую насмешку последующим поколениям, перешел к другому предложению, имея в виду «advised» (посоветовал). SM, 179.

    21. LectsR, фронтиспис.

    22. ПЖСН, 61–62; ПГ, 540; «Кембридж»; Подвиг, 142; ЗЭФ-1.

    23. Заметки ВН для Э. Филда, 1970, 12 июня; ЗЭФ-1; Cambridge University Reporter, 1920, January 14, 511.

    25. Entomologist, 1920, 53, 681 (February), 29–33.

    26. ПГ, 540, 548.

    27. ДБ, 226; ПГ, 545.

    28. Письмо ВеН к Рубену Абелю (Reuben Abel) от 31 января 1968, АВН; Remembrance // English Review, 1920, no. 144 (November), 392; ДБ, 226–227; № 6, 79; анкета, 1938, АВН; ПГ, 545.

    —март 1920, АВН; Field, Life, 139.

    30. Интервью Хью Маллигана(Hugh Mulligan) с ВН, ноябрь 1976, машинопись, АВН; заметки ВН для Э. Филда, 1970, 12 июня; ВН, альбом, октябрь 1919—март 1920, 31; письмо ВДН к А. С. Ященко от 21 января 1921, Hoover. После того как в 1970 г. Набоков упомянул свой «предпоследний полет», он еще несколько раз в последние годы жизни в Европе летал на самолете.

    31. Council Minute Book 1918–1919, CUA; Spalding's Cambridge Directory 1919–1920, 198–199; Minutes of the Lodgings Houses Syndicate, CUA; Д Б, 221; ПГ, 540; Подвиг, 136–137.

    32. См.: Lutyens M. Edwin Lutyens (Lnd.: Black Swan, 1991), 201–206.

    33. Интервью ББ с ВеН, январь 1982; Times Literary Supplement, 1920, September 30, 638, рец. сб. Латьенса «Poems and Verses»; письмо ВН к ЕИН от 16 октября 1920, ABH; ПГ, 549; ДБ, 227; Донжуанский список; ЗЭФ-1; Field, Life, 141; Field, VN, 66.

    35. Интервью Р. Хьюза с ВН, 1966, 3 января, машинопись, ABH; интервью Роберта Робинсона (Robert Robinson) с ВН, Listener 1977, March 24, 367; ПГ, 546–547; ДБ, 228–229; Field, Life, 140. Возможно, однако, что ВН продолжал изучать зоологию во втором семестре, о чем свидетельствует тот факт, что его соперником на боксерском ринге, в частности и в весеннем семестре, был его товарищ по зоологической группе. Струве Г. Дневник читателя: Памяти В. В. Набокова; письмо ВН к ВДН от 10 июня 1920, АВН, позволяющее предположить, что рвение, с которым ВН взялся за французскую литературу в пасхальном триместре, объяснялось стремлением нагнать упущенное и компенсировать неудачу в занятиях зоологией; письмо ВН к Вере Слоним от 8 января 1924, АВН; письмо ВеН к Л. Мацца (L. Mazza), Mondadori, 1961, 26 декабря, ABH.

    36. Письма ВДН к Ивану Петрунксвичу от 30 апреля 1920, ColB, и к ВН от 12 марта 1920 и 20 апреля 1920, АВН.

    37. Noel Lucie Leon. Playback. Triquarterly, 1970, 17 (зима), 212; Field, VN, 66; интервью ББ с Гарри и Еленой Левиными, февраль 1987; Донжуанский список.

    38. Письмо ВН к ВДН от 10 июня 1920, АВН; Student's Handbook to the University and Colleges of Cambridge, 1919–1920, 460. Среди преподавателей французской литературы следует назвать Браунхольца (Е. G. W. Braunholtz) (литература Средних веков и раннего Возрождения), профессора Прайора (О. Н. Prior) и Стюарта (Dr. H. F. Stewart). Cambridge University Reporter, 1921, 18 июня, 1178.

    «Ностальгия», апрель 1920-июль 1921, АВН.

    40. Письмо ВН к ЕИН от 26 апреля 1920, АВН.

    41. ПГ, 537.

    42. Подвиг, 148–149.

    43. Письмо ВН к ЕИН от 6 ноября 1920; письмо ВН к ЕИН и ВДН от 10 июня 1920, АВН.

    45. Письмо ВН к ЕИН, датированное (возможно, ошибочно) в 1960-х гг. самим ВН «февралем 1920»; письма ВДН к Ивану Петрункевичу от 29 июня 1920, ColB, и к ВН от 14 июля 1920, АВН.

    46. Андрей Левинсон, Руль, 1921, 28 мая, 2; ЗЭФ-1.

    47. WL, 204; интервью ББ с ЕС, 1982, июнь; письмо ВДН к И. Петрункевичу от 29 июня 1920.

    48. Интервью ББ с Мариной Астманн, 1983, март.

    50. Письмо ВН к А. Тырковой-Вильямс от 3 октября 1920, АВН.

    51. Письмо ВН к ЕИН, 16 октября 1920, АВН.

    52. Письмо ВН к ЕИН от 15 октября 1920, АВН; Гессен И. В. Годы изгнания, 103; письмо ВДН к ВН от 1 ноября 1920, АВН.

    53. Письмо ВН к ЕИН от 6 ноября 1920, АВН; Field, VN, 64; SO, 292.

    «Russia in the Shadows» (Lnd.: Hodder & Stoughton, n. d.).

    55. Письмо ВН к ЕИН от 8 ноября 1920, АВН.

    56. NWL, 181; ДБ, 221.

    58. Письмо ВДН к ВН от 1 ноября 1920, АВН; Гессен. Годы изгнания, 121.

    60. Письмо ВН к ЕИН от 23 февраля 1921; паспорт, LCNA; письма ВН к ЕИН от 25 января и 27 мая 1921, АВН; ДБ, 227.

    «Ностальгия», 80; Донжуанский список; Field, VN, 66.

    62. Письма ВН к ЕИН и ВДН от 5 февраля и к ЕИН от 23 февраля 1921, АВН.

    63. Интервью ББ с ВеН, 1982, август, и письмо ВеН к ББ от 13 июня 1988; Донжуанский список.

    «Ностальгия», 89.

    29 апреля 1921, АВН; ВН, Стихи, 72.

    66. Письмо ВН к ВДН и ЕИН от 11 мая 1921, АВН; Руперт Брук // Грани, 1922, 1,216, 231; СРП1, 728.

    67. См. стихотворения «В. Ш.», «Художник-нищий», «Беженец», «Облака», «Пир», «Кони», «Пьяный рыцарь», «Я думаю о ней», «Перо»; письмо ВН к ЕИН от 23 и 27 мая 1921, АВН; Cambridge University Reporter, 1921, May 17, June 18, 996, 1178.

    68. Письмо ВН к ЕИН от 7 июня 1921, АВН; письмо Светланы Андро де Ланжерон (урожд. Зиверт) к ББ от 31 января 1981.

    «Глаза» // «Гроздь» (Берлин: Гамаюн, 1923), 37; СРП1, 457; стихотворение, процитированное в письме ЕС к Светлане Андро де Ланжерон от 25 октября 1949, частное собр.

    70. Письма Светланы Андро де Ланжерон к ББ от 15 декабря 1983 и 8 ноября 1984; альбом ВН «Стихи», июль 1921—январь 1923, 32, АВН.

    71. Интервью ББ с ЕС, 1981, декабрь.

    72. Руль, 1921, 6 сентября, 15 ноября, 5; альбом ЕИН со стихами ВН, АВН; интервью ББс ЕС, 1982, сентябрь; ЗЭФ-1; письмо ВДН к Исааку Шкловскому (Дионео) от 14 мая 1921, ЦГАЛИ, ф. 1390, оп. 1,№ 49, цит. Белодубровский Е., Шиховцев Е. Из материалов о Набокове в советских архивах, неопубликованная машинопись, АВН.

    –109, 110–111.

    75. «Жар-Птица», ПН, 1921, 1 сентября, 3.

    76. Руль, 1921, 14 августа, 3 и 11 сентября; Время, 1921, 26 сентября; письмо ВДН к Дионео от 5 октября 1921, ЦГАЛИ, ф. 1390, оп. 1, д. 949.

    «Familial Matters», АВН; письмо ВН к ЕИН от 3 июня, письмо ВДН к ВН, октябрь, письмо ВН к ЕИН и ВДН от 24 октября 1921, АВН.

    78. Письмо ВН к Светлане Зиверт, ноябрь 1921; письмо ВДН к ВН от 19 ноября 1921, АВН.

    80. ВН, памяти А. М. Черного // ПН, 1932, 13 августа; Энди. Памяти А. Черного и М. Волошина// Наш век, 1932, 25 сентября, 5; Русская книга, 1921, № 9, 47.

    82. Скитальцы // Грани, 1923, 2, 69–99; СРП1, 647.

    83. Письмо ВН к ЕИН от 25 ноября 1921, стихотворение было напечатано без названия, Гроздь, 11; СРП 1, 444.

    апрель 1983.

    –109; ПГ, 412.

    86. Письмо Светланы Андро де Ланжерон к ББ от 31 января 1984.

    87. «П. Ш.», Грани // Руль, 1922, 8 января, 6; письмо ВН к ЕИН от 1 декабря 1921 и письмо ВДН от 29 января 1922, АВН.

    88. Отметка в паспорте, LCNA; ЗЭФ-1; письмо ВН к ЕИН от 27 января 1922, АВН.

    90. Руль, 1922, 2 и 29 марта.

    91. Гессен. Годы изгнания, 123, 134; В. Д. Набоков, неопубл. лекция Николая Астрова, 1932, 28 марта, ColB.

    92. Подробнее об этом см.: Руль и ПН, 1922, 29 марта — середина апреля, а также Руль, 1922, 13–15 июля (судебный процесс).

    —9 апреля.

    95. Стихи, 66; СРП 1, 458; отметка в паспорте, LCNA; Council Minute Book, CUA.

    96. Письмо ВН к ЕИН от 27 мая 1922, АВН.

    –63; ПГ, 548–549; ЗЭФ-1.

    98. Cambridge University Reporter, 1922, May 16, June 17, 947–948, 1141–1142; письма ВН к ЕИН от 2 июня и 22 мая 1922, АВН; ДБ, 230; ЗЭФ-1; диплом и отметка в паспорте, LCNA.

    Раздел сайта: