Брайан Бойд. Владимир Набоков: русские годы
Глава 19. В пути: Франция, 1937

ГЛАВА 19

В пути: Франция, 1937

I

Набоков приехал в Бельгию 19 января и провел три дня у своих друзей — Зинаиды Шаховской и ее мужа, Святослава Малевского-Малевича. Он повидался с братом Кириллом, чья беспечность, как всегда, пробудила в нем отцовский инстинкт, и наказал Малевским-Малевичам и кузену Сергею присматривать за ним. Вечером 21 января Набоков читал эссе о Пушкине в Брюссельском дворце искусств, а на следующий день выехал в Париж, где у него также были запланированы выступления1.

Набоков собирался обосноваться с семьей во Франции или — если получится — в Англии или Америке и хотел, чтобы Вера присоединилась к нему, когда будет знать, куда именно ехать, и разделается с бесконечными формальностями, связанными с отъездом из Германии2. Еще в 1930 году он думал о переезде в Париж, и сейчас, как и раньше, Франция во многих отношениях представлялась наиболее естественным выбором. Там жили четыреста тысяч русских эмигрантов, все основные газеты и журналы эмиграции были прочно связаны с Парижем. У Набокова уже установились прекрасные отношения с эмигрантской общиной, и, приехав в Париж, он, как обычно, остановился у Фондаминского — в «nervus rerum[138] парижской эмиграции»3.

С другой стороны, во Франции Набоков не мог получить разрешения на работу4, даже на получение удостоверения личности — carte d'identité — ушло бы больше года, а шансы прокормить семью одними публикациями в русских изданиях были равны нулю. Хотя Набоков превосходно знал французский язык, в английском он чувствовал себя много свободнее и увереннее. Его единственными сочинениями на французском языке были мемуарная «Мадемуазель О» и эссе о Пушкине, тогда как он уже перевел на английский «Отчаяние», написал по-английски ряд автобиографических очерков и имел литературного агента в Нью-Йорке. Выступления и поиски работы в Лондоне были запланированы на февраль.

24 января Ходасевич открыл вечер Сирина — один из серии литературных вечеров, организованных Фондаминским, — в зале на рю Лас-Кас. Собравшиеся здесь многочисленные поклонники сиринского таланта услышали два отрывка из не оконченного еще романа «Дар», один из которых представлял собой пародийное описание эмигрантского литературного вечера5. Продолжавшееся больше часа чтение было, по словам Алданова, «сплошным беспрерывным потоком самых неожиданных формальных, стилистических, психологических, художественных находок»6. Соперникам нелегко было перенести блеск набоковского таланта. По окончании вечера Бунин, который, как говорили, впадал в приступы зависти при одном упоминании имени Набокова, пригласил Сирина на чай. На этот раз Бунин сказал своему младшему собрату, что считает его лучшим произведением «Университетскую поэму», надеясь таким образом задеть его7. Бунин, блестящий рассказчик, поведал также, как после отъезда из Берлина его задержало гестапо: его допросили, обыскали в надежде найти драгоценности, раздели догола и снова обыскали. Нобелевского лауреата заставили проглотить большую дозу касторового масла, посадили на ведро и затем, когда слабительное возымело действие, его, голого, еще раз обыскал гестаповец, собственноручно его подтиравший8.

Чтение стало событием не только литературным. Среди слушателей была некая Вера Кокошкина с дочерью, Ириной Гуаданини, которой тогда шел тридцать второй год. Еще на предыдущем выступлении Набокова в Париже, в феврале 1936 года, Вера Кокошкина, зная, что Ирине очень нравится Сирин, подошла к нему, осыпала его комплиментами и пригласила на чашку чая. Он принял приглашение, и его позабавило, что мадам Кокошкина играла роль сводни при своей дочери. На этот раз она снова захватила инициативу и пригласила Набокова на обед с Фондаминским и Зензиновым9.

Замысел ее удался. Ирина, привлекательная, кокетливая блондинка с поразительно правильными, классическими чертами лица, была хорошо образованной, наблюдательной, игриво-иронической женщиной, легко запоминавшей стихи. Скоро они с Набоковым стали появляться вместе в кафе и кинематографе, а к февралю их роман был в полном разгаре10.

В Петербурге Иринино семейство принадлежало к тем же кругам, что и Набоковы11. Брат ее отчима, Федор Кокошкин, как и отец Набокова, был одним из руководителей кадетской партии. Большевики арестовали его в петроградском доме той самой графини Паниной, у которой жил в Крыму В. Д. Набоков после своего освобождения из-под стражи. Убийство Кокошкина вместе с Андреем Шингаревым в январе 1918 года прямо в больнице, где они находились на лечении, потрясло всю либеральную Россию: эта расправа, немыслимая до революции, наглядно продемонстрировала либералам и тем левым, которые не принадлежали к большевистской партии, политический стиль Ленина и Троцкого. Даже юный Владимир Набоков обратил внимание на это событие и в годовщину гибели Кокошкина и Шингарева посвятил им стихотворение.

В Бельгии Ирина познакомилась с каким-то русским эмигрантом, приехавшим в отпуск из Конго, и вышла за него замуж. Брак был коротким. Мать, беспокоясь о ее здоровье, запретила ей ехать с мужем в Африку, и она развелась с ним, вновь взяла свою девичью фамилию и уехала с матерью в Париж. Хотя после Второй мировой войны она работала на радио «Свобода», а в шестидесятые годы выпустила небольшой сборник стихов, в тридцатые годы ей приходилось довольствоваться той работой, которую она могла найти. Она любила животных и зарабатывала на жизнь стрижкой пуделей.

Десятью годами ранее Набоков ввел себя с женой в роман «Король, дама, валет», где они противопоставлены трем персонажам, вовлеченным в пошлый адюльтер. В реальной жизни он сурово порицал одного из кузенов за супружескую неверность и не одобрял другого за череду браков. Новое для него положение тяготило Набокова, и в феврале нервное напряжение привело к такому обострению псориаза, что «неописуемые мучения» чуть не довели его до самоубийства12.

Между тем он ежедневно писал Вере, уговаривая ее приехать как можно скорее, чтобы всей семьей поселиться на юге Франции. Вера, не подозревавшая об измене мужа, предлагала поехать в Прагу навестить, как они давно обещали, Елену Ивановну — она сильно постарела, и порадовать ее могла только встреча с любимым сыном и внуком, которого она никогда не видела. Занятый налаживанием литературных контактов в Париже и Лондоне и поисками пути дальше на запад, Набоков не хотел снова пересекать границу в восточном направлении, боясь, что озверевшие немцы перекроют дорогу к свободе. Чем забираться «в глухую Чехословакию, где (в психологическом, географическом и всех других отношениях) я снова буду отрезан от какого бы то ни было источника и возможности заработка, — писал он Вере, — я лучше сяду на ближайший поезд и приеду за тобой в Берлин, что, конечно, неразумно и недешево»13.

«Nouvelle Revue française», как ему позвонил Габриэль Марсель. Он только что получил телеграмму от венгерской писательницы Йолан Фолдес, автора вышедшего во Франции бестселлера «La Rue du chat qui pêche»[139], с известием, что она заболела и не сможет выступить на очередном вечере, до которого оставалось всего несколько часов. Не согласится ли Набоков ее заменить? Набоков согласился. Когда Набоков приехал в Шопеновский зал 11 февраля в 17.00, венгерский консул, приняв его за мужа писательницы, бросился к нему со словами сочувствия. Как только Набоков поднялся на сцену, в большом зале началось волнение. Вся собравшаяся здесь венгерская колония, узнав об изменении в программе, покидала зал. Большинство французов также направились к выходу, и лишь несколько венгров, все еще пребывавших в счастливом неведении, остались на своих местах. Предвидя нечто подобное, друзья Набокова постарались собрать в зале тех, кого он бы хотел здесь видеть, — переводчика Дениса Роша, старую его знакомую Раису Татаринову, Алданова, Бунина, Керенского. Был здесь и Джеймс Джойс, которого привели Поль и Люси Леон, общие друзья его и Набокова. «Незабываемым удовольствием для меня, — вспоминал Набоков позднее, — было видеть Джеймса Джойса, сидевшего скрестив руки на груди и поблескивая стеклами очков, в окружении игроков венгерской футбольной команды»14.

II

Девять дней спустя Набоков был в Лондоне, где выступил на литературном вечере, организованном одним из наиболее значительных русских объединений в Англии — Обществом северян. Слушателей собралось немного15. Малочисленная эмигрантская колония в Лондоне была весьма разобщенной, и хотя благодаря местным русским Набоков смог позволить себе эту поездку и даже немного заработать (он остановился у Марка и Татьяны Цетлиных на Кенсингтон-Парк-Роуд и получил гонорар за выступления), истинной целью его приезда было установление контактов с академическим, издательским и кинематографическим миром Англии. Он встретился с талантливым актером Фрицем Кортнером, бежавшим из нацистской Германии, который хотел поставить фильм по «Камере обскуре». Он попытался получить от Джона Лонга 45 фунтов стерлингов за английский перевод «Отчаяния». Он обедал в ресторане около Британского музея с Глебом Струве, преподававшим в Институте востоковедения и славянских языков, и узнал от него, что надежды на академическую карьеру почти нет16.

Тем не менее Струве сделал для него все, что мог. Мать одной из его студенток, Катрин Ридли, была дочерью бывшего русского посла, графа Бенкендорфа. Струве удалось организовать обед в доме Ридли, куда были приглашены Леонард Вулф, Питер Квеннелл (позднее он отредактирует книгу о Набокове) и прочие представители литературных кругов Лондона. Среди гостей были Л. П. Хартли, Дезмонд Мак-Карти и баронесса Будберг. Набоков прочел главу из своей едва начатой автобиографии — «Ранние связи одного русского с Англией». Однако, хотя несколько гостей позднее попросили прислать рукопись, никаких результатов этот вечер не принес17.

С Савелием Гринбергом, одноклассником по Тенишевскому училищу, он посетил свой университет: «Я допустил грубую ошибку, а именно отправился в Кембридж не в тихо сияющий майский день, а под ледяным февральским дождем, который всего лишь напомнил мне мою старую тоску по родине», «я отчаянно пытался найти преподавательскую работу в Англии»18. Никто из тех, кого он знал раньше, не смог ему помочь. Он встретился с одним из знакомых студенческой поры — Бомстоном, как он назван в «Других берегах» (Несбит в «Память, говори»), и завтракал с ним «в ресторане, который я хорошо знал и который должен бы был обдать меня воспоминаниями, но переменилась вся обстановка… и окно в памяти не отворилось…». Когда Бомстон завел разговор о политике, Набоков уже знал, что ему предстоит услышать разоблачение сталинизма.

В свое время, в начале двадцатых годов, Бомстон, по невежеству своему, принимал собственный восторженный идеализм за нечто романтическое и гуманное в мерзостном ленинском режиме. Теперь, в не менее мерзостное царствование Сталина, он опять ошибался, ибо принимал количественное расширение своих знаний за какую-то качественную перемену к худшему в эволюции советской власти. Гром «чисток», который ударил в «старых большевиков», героев его юности, потряс Бомстона до глубины души, чего в молодости, во дни Ленина, не могли сделать с ним никакие стоны из Соловков и с Лубянки. С ужасом и отвращением он теперь произносил имена Ежова и Ягоды, но совершенно не помнил их предшественников, Урицкого и Дзержинского…

Бомстон посмотрел на часы, и я посмотрел на часы тоже, и мы расстались, и я пошел бродить под дождем по городу, а затем посетил знаменитый парк моего бывшего колледжа, и в черных ильмах нашел знакомых галок, а в дымчато-бисерной траве — первые крокусы, словно крашенные посредством пасхальной химии19.

Возможно, поездка была и неудачной, но кембриджские пейзажи и переживания отложились в творческой памяти Набокова рядом с его английской автобиографией. Через полтора года они слились воедино в эпизоде «Подлинной жизни Себастьяна Найта», когда В. отправляется в Кембридж по следам прошлого своего брата.

Следует упомянуть еще один, заключительный образ этого дня. Когда «день сузился до бледно-желтой полоски на сером западе», Набоков решил навестить своего старого тютора Гаррисона:

Я поднялся по знакомой лестнице, узнавая подробности, которых не вспоминал семнадцать лет, и автоматически постучал в знакомую дверь. Только тут я подумал, что напрасно я не узнал у Бомстона, не умер ли Гарри-сон, — но он не умер, на мой стук отозвался издалека знакомый голос. «Не знаю, помните ли вы меня», — начал я, идя через кабинет к тому месту, где он сидел у камина. «Кто же вы? — произнес он, медленно поворачиваясь в своем низком кресле. — Я как будто не совсем…» Тут, с отвратительным треском и хрустом, я вступил в поднос с чайной посудой, стоявший на ковре у его кресла. «Да, конечно, — сказал Гаррисон, — конечно, я вас помню»20.

В последний день месяца Набоков давал еще одно публичное чтение, на этот раз в Русском доме, резиденции Евгения Саблина, бывшего поверенного в делах России в Лондоне. В напечатанном на мимеографе и разосланном эмигрантам объявлении о вечере устроители подчеркивали бедственное положение Сирина и запрашивали невероятно высокую входную плату — полгинеи21. Слушателей собралось больше, чем раньше, и Набоков привез с собой в Париж в начале марта — в награду за все труды — не только простуду и страшную усталость, но и несколько английских банкнот, а также планы (которым не суждено было осуществиться) издания английского сборника рассказов22.

III

Набоков собирался еще раз приехать в Англию в апреле после выхода «Отчаяния», а пока ему удалось получить для себя и жены разрешение на пребывание во Франции. Решено было, что Вера с Дмитрием поедут в Чехословакию, а в мае присоединятся к Набокову на юге Франции. Вера уже рассталась с квартирой на Несторштрассе, сдала кое-какие вещи — бумаги, книги, детские игрушки — на хранение и, переехав вместе с Анной Фейгиной на временную квартиру, ожидала чешской визы23.

завтра — à la française[140]— с писателями Жаном Поланом, Жюлем Сюпервьелем, Шарлем-Альбертом Сангрия и Анри Мишо, послезавтра — American-style[141] — с Генри Черчем и Сильвией Бич. В письме Вере Набоков сообщил, что продал «Обиду» для майского номера «Mesures»24. Рассказ так и не был напечатан, однако сохранилась фотография, сделанная на память об обеде в середине апреля под Парижем на вилле Генри Черча, американского писателя и миллионера, финансировавшего «Mesures». После обеда за каменным столом в саду собралась редакция журнала — чета Черчей, чета Поланов, друзья Джойса, в том числе Адриенна Монье и Сильвия Бич (с которой Набоков очень подружился), — событие, запечатленное фотографом Жизель Фрейнд. На фотографии Набоков, которого впоследствии приняли за Жака Одиберти, стоит, опустив голову и глядя на что-то белое в правой руке. Хотя белое расплывчатое пятнышко на фоне темного свитера трудно разглядеть, это, скорее всего, бабочка25.

Набоков писал Вере: «Я поправился, загорел, сменил кожу, но испытываю постоянное раздражение, потому что работать негде и некогда». Солнечные ванны, а также сеансы физиотерапии, которые ему бесплатно устроила милая Елизавета Коган-Бернштейн, лечившая его от псориаза, несомненно, пошли ему на пользу26— Ирина Гуаданини. Набоков не принадлежал к тем людям, которые легко относятся к любовным связям, да и сама ситуация, естественно, усиливала их влечение друг к другу: ведь они были избавлены от тех бесчисленных мелких трений, которыми чревата совместная будничная жизнь, их любовь только начиналась, и они боялись ее потерять.

В конце апреля Вера с Дмитрием выехала в Прагу и с облегчением вздохнула, когда их поезд пересек немецкую границу. Поскольку было решено, что Набоков тоже приедет в Прагу, как только получит чешскую визу, ему не было смысла возвращаться в Англию. Срок действия его нансеновского паспорта истек, и продлить его можно было только в Берлине[142].

К зубной боли и исправлению выполненного Денисом Рошем французского перевода стилистически сложной «Весны в Фиальте» прибавилась еще одна пытка — получение нового нансеновского паспорта во Франции27. В префектуре какой-то чиновник спокойно сообщил Набокову, что он потерял все бумаги, которые были поданы ему для оформления документов. Взяв паспорт Набокова, превратившийся в мятую зеленую бумажку, он сделал вид, что собирается выбросить его из окна: «Зачем вам этот клочок старой бумаги?»28

Наконец Набоков получил новый паспорт, и соответствующие инстанции в Праге направили в соответствующие инстанции в Париже его чешскую визу, которая и была ему выдана французскими чиновниками. Он немедленно, 20 мая, выехал из Парижа. Поскольку Вера настаивала, чтобы он держался подальше от Германии и Таборицкого, Набоков поехал на поезде через Швейцарию и Австрию. Маршрут был хотя и утомительным, но живописным: Альпы, горы, водопады, запах снега29.

IV

Стромовка и стараясь наверстать прожитое врозь время, а потом отправились в Франценсбад, где Вера, уже год страдавшая ревматизмом, собиралась брать лечебные ванны. Они остановились в отеле «Эгерлендер»: поля с одной стороны, парк с фазанами и зайцами — с другой30.

В Чехословакии для Набокова образ Гуаданини ярко сиял где-то за горизонтом, тогда как чувство вины и необходимость лгать омрачали ближнюю перспективу. Он тайно писал Ирине, признаваясь, что четырнадцать лет, которые они с Верой прожили вместе, были безоблачно-счастливыми (ни в одном из писем любовнице он не сказал о жене ни слова осуждения), что они знают друг о друге каждую мелочь и что теперь все это погибло. Вера получила анонимное письмо, в котором по-русски, но латинскими буквами подробно, на четырех страницах, описывался роман ее мужа. Набоков все отрицал, но ему мучительно трудно было притворяться, будто семейное счастье, как прежде, незыблемо. «Неизбежная пошлость обмана, — писал он Ирине. — И вдруг совесть ставит подножку и видишь себя подлецом». И все же, не в силах порвать с Гуаданини, он просит ее писать до востребования на имя В. Корфа в Прагу, где мать организовала его выступление31.

Поезд, на котором он ехал из Франценсбада, сломался, и он едва не опоздал на собственный литературный вечер. Остановившись у матери в ее двухкомнатной квартире, он играл с ней в карты и разговаривал ночи напролет. 23 июня, пробыв в Праге пять дней, он навсегда простился с матерью и отправился к Вере в Мариенбад, куда она приехала встречать Анну Фейгину, благополучно вырвавшуюся наконец из Германии32.

На следующей неделе, в Мариенбаде на вилле «Буш», он написал «Облако, озеро, башня» — рассказ-притчу, который не без основания имеет вполне конкретные время и место действия — Германия, год 1936–193733. Впечатлительный русский эмигрант выигрывает на благотворительном балу увеселительную поездку. На обратном пути в Берлин его спутники, здоровяки немцы, которых он раздражает уже тем только, что на них не похож, бьют и мучают его.

«Через радость — к силе»; как исследование всемирной пошлости; как конфликт между стремлением к индивидуальному счастью и жестокостью навязывания собственного представления о счастье другим; как восхищение миром, созданным для счастья; как скорбь по миру, осужденному историей на страдания. «Облако, озеро, башня» находится на полпути между «Приглашением на казнь» (именно так герой рассказа называет свое путешествие) и более поздним романом «Под знаком незаконнорожденных». Кругу, герою этого романа, страдающему от пыток, которым подвергается его сын, облегчение приносит лишь приходящее в безумии осознание того, что сын его — только один из персонажей некоего романа. В «Облаке, озере, башне» неожиданный авторский голос называет протагониста «один из моих представителей» и заканчивает рассказ так:

По возвращении в Берлин он побывал у меня. Очень изменился. Тихо сел, положив на колени руки. Рассказывал, повторял без конца, что принужден отказаться от должности, умолял отпустить, говорил, что больше не может, что сил больше нет быть человеком. Я его отпустил, разумеется34.

Вероятно, это означает смерть, конец истории персонажа. Однако образ автора-рассказчика в «Облаке», как и в романе «Под знаком незаконнорожденных», предполагает существование некоей потусторонней творческой силы, выступающей на стороне героя, униженного историей. Этот короткий рассказ, один из самых любимых писателем, станет первым произведением, переведенным им на английский по приезде в Америку.

V

29 июня в Мариенбаде Набоковы купили путевки на Парижскую международную выставку, дававшие им пятидесятипроцентную скидку на железнодорожные билеты до Парижа при условии, что они поедут кратчайшим путем через Германию. Уже на следующий день они прибыли на Восточный вокзал. Набоков направился к Фондаминскому, а Вера с Дмитрием остановились у родственников Бромбергов. Набоковы посмотрели выставку. Поскольку при входе нужно было пройти между монументальным павильоном Германии с одной стороны и монументальным советским павильоном — с другой, выставка не могла не показаться им «пошлейшей и бессмысленнейшей»35.

Набоков вел переговоры с «Галлимаром» о продаже прав на издание «Отчаяния» по-французски. Это была первая из его книг, которую должны были переводить на французский язык с английского, а не с русского языка — что впоследствии станет нормой для всех его русских произведений. Переговоры с «Галлимаром» служили ширмой для свиданий с Ириной Гуаданини: они встречались урывками четыре дня и расстались у входа в метро. Хотя Набоков сказал Ирине, что они скоро увидятся, она чувствовала, что этого не произойдет. Предчувствие ее не обмануло36.

VI

«Отель дез Альп», на углу рю Сан-Дизьер и рю Жорж Клемансо: хотя отель и соседствовал с железнодорожным мостом, зато в двух шагах от него, по другую сторону, был «Полуденный пляж»37.

Через несколько дней после приезда в Канны Набоков признался Вере, что влюблен в Ирину Гуаданини. Он ничего не утаил. Вера ответила, что, если чувства его к этой женщине действительно столь сильны, ему немедленно нужно ехать к ней в Париж. Он задумался и сказал: «Сейчас не поеду». Не было в его жизни хуже этой ночи, кроме той, когда умер его отец38.

Когда шок, вызванный его признанием, прошел, Набоковы стали заново строить свои отношения, основываясь на дружбе и взаимном внимании. Хотя на поверхности их жизнь, казалось, снова наладилась и Вера не возвращалась к неприятному разговору, мысли о Гуаданини не оставляли Набокова. «Канн, — писал он тайно Ирине, — полон тобой»39. Он загорал на пляже. Стараясь отвлечься, он играл в теннис с приятелем или бродил под палящим солнцем по рыжим утесам гор Эстерел, где не столько ловил бабочек, сколько, так сказать, их перечитывал, ибо давно уже изучил все местные разновидности, а в 1923 году в Солье-Пон собрал хорошую коллекцию. Однажды под вечер, когда он возвращался на грузовике «с сердечными перебоями», его спросили: «Alors, monsieur, vous faites l'élevage des papillons?»[143]40 Большую же часть времени, особенно вечерами, он писал, как в лихорадке.

«Современные записки» напечатали первую главу «Дара», которая была закончена еще в начале года. Оставалось доработать еще четыре большие главы, каждая длиною почти в целый роман. Рукопись нужно было представить к выходу следующего номера «Современных записок», но Набоков решил, что начало второй главы требует значительной переработки. Поскольку на это ушло бы много времени, он отложил вторую главу и подготовил чистовой вариант главы четвертой — написанное за Федора жизнеописание Чернышевского, которое было почти завершено уже два года назад. Этой главой он был «глупо доволен»41. Поскольку она представляла собой самостоятельную часть текста, он надеялся, что «Современные записки» напечатают ее, несмотря на нарушение последовательности.

В конце июля Набоковы переехали в двухкомнатную квартиру в доме 81 по рю Жорж Клемансо, напротив отеля. В жару они уподоблялись амфибиям и вылезали из дома через земляной с цементными перекрытиями туннель прямо на пляж42.

В начале августа Набоков отослал окончательный вариант четвертой главы. Редактор «Современных записок» Вадим Руднев пришел в ужас: как можно сразу после первой главы предлагать читателям четвертую? Где он в последний момент найдет другую прозу, чтобы заполнить пробел? Набоков немедленно засел за переработку начала второй главы43.

Он также сообщил Гуаданини, что Вера узнала о продолжавшейся между ними тайной переписке. Бушуют такие бури, писал он, что он боится сойти с ума4445.

Еще одна граната долетела из Парижа. Руднев прочел главу о Чернышевском и наотрез отказался печатать ее в «Современных записках»46.

В третьей главе «Дара» Набоков описал те трудности, с которыми сталкивается его герой, попытавшись опубликовать столь спорную ревизионистскую работу, как «Жизнеописание Чернышевского». Однако Федор в романе — автор малоизвестный, тогда как Сирина эмиграция признала лучшим писателем его поколения, а «Современные записки» на протяжении почти десяти лет печатали все его романы без каких-либо сокращений. Хотя самим названием «Современные записки» отдавали дань уважения «Современнику» и «Отечественным запискам», знаменитым толстым журналам радикальной интеллигенции XIX века, хотя они были основаны группой эсеров, чей катехизис чтил Чернышевского как Бога, этот журнал на протяжении почти двух десятилетий пользовался всеобщим уважением за свою внепартийность, образцовую терпимость и верность принципам полной свободы мысли. Для Набокова отказ журнала печатать четвертую главу «Дара» стал полной неожиданностью. В отчаянии он писал Рудневу:

Вашим отказом — из цензурных соображений — печатать четвертую главу «Дара» Вы отнимаете у меня возможность вообще печатать у Вас этот роман: не сердитесь на меня, а посудите сами — как могу я Вам дать главу вторую и третью (в которой уже намечаются отвергаемые Вами образы и суждения, развитые в четвертой), а затем главу заключительную (в которой между прочим приводятся целиком четыре рецензии на «Жизнеописание Чернышевского», по-разному бранящие автора за оскорбление памяти «великого шестидесятника» и объясняющие, чем эта память свята), когда я заранее знаю, что в «Даре» будет дыра: отсутствие четвертой главы (не говоря о связанных с этим пропусках в остальных), ибо, скажу без обиняков, никакого компромисса и совместных усилий я принять не могу и ни одной строки ни вымарать, ни изменить в ней не намерен. Меня тем более огорчает Ваш отказ от романа, что у меня было всегда особенное чувство по отношению к «Современным запискам». То, что в них подчас помещались и художественные произведения и статьи, развивавшие взгляды, с которыми редакция явно не могла быть согласна, было явлением необыкновенным в истории наших журналов и представляло собой такое признание свободы мысли (если только эта мысль высказана талантливо и честно — что, впрочем, едва ли не тавтология), которое было убедительнейшим приговором над положением печати в современной России. Почему Вы вдруг говорите мне об «общественном отношении» к моей вещи? Разрешите мне Вам сказать, дорогой Вадим Викторович, что общественное отношение к литературному произведению есть лишь следствие художественного его действия, а ни в коем случае не априорное суждение о нем. Я не собираюсь защищать моего «Чернышевского», — вещь эта, по крайнему моему разумению, находится в таком плане, в котором ей защита не нужна. Отмечу только для сведения ваших соредакторов, что как борец за свободу Чернышевский у меня не умален, — и не потому, что я это так сделал сознательно (мне, как Вы знаете, совершенно безразличны все партии мира), а потому, вероятно, что больше правды было в одном лагере и больше зла в другом, — а если Вишняк и Авксентьев чтили бы в Чернышевском не только революционера, а мыслителя и критика (что является главной темой вещи), то мои изыскания не могли бы их не переубедить. В заключение позвольте обратить Ваше внимание на курьезное положение, в которое я попадаю; ни в советских изданиях, ни в каких-нибудь «правых» органах, ни в «Последних новостях» (Милюков, которому я предложил отрывок, обиделся, говорят, за пренебрежительный отзыв о лондонской выставке 1859-го года), ни у Вас, наконец, — я печатать «Чернышевского» не могу. Вы мне предлагаете Вам помочь найти для «Современных записок» выход: смею Вас уверить, что мое положение гораздо безвыходнее47.

Из-за принятого Рудневым решения «Дар» — книга, которую многие считают величайшим русским романом XX века, — еще пятнадцать лет не был напечатан целиком. Руднев, правда, все же просил прислать ему недостающие главы. Набокову, который остро нуждался в деньгах, пришлось уступить, он засел за вторую главу. В четверг, 2 сентября, Руднев написал Набокову, что если в следующий понедельник к 8 утра рукопись не поступит в издательство, то наборщик, подготовивший к печати всю остальную часть журнала, вообще откажется иметь дело с этим номером. В ночь с воскресенья на понедельник Руднев не мог сомкнуть глаз от волнения, боясь увидеть пустой почтовый ящик. Однако наутро он нашел в нем рукопись и передал в письме Набокову свой благодарный вздох облегчения — «Уф!»48.

VII

Она приехала ночным поездом, отыскала их дом и пошла по направлению к пляжу. С площади Фредерик Мистраль ей видны были окна квартиры и три купальных костюма, развешанные на веревке.

Потом женская рука сняла детские и мужские купальные трусики. Ирина ждала; сердце ее часто билось. Увидев Набокова, который вел Дмитрия купаться, она кинулась к нему, быстро стуча высокими каблуками. Он отпрянул от неожиданности. Он сказал Ирине, что любит ее, но слишком многое связывает его с женой. Он попросил ее уехать, она отказалась и, когда он с Дмитрием расположился на пляже, села в отдалении. Через час Вера присоединилась к мужу и сыну. Когда вся семья пошла обедать, Ирина осталась на пляже. Позднее Набоков рассказал Вере о том, как Гуаданини их сторожила. Это была его последняя встреча с Ириной49.

В заключительной сцене «Евгения Онегина» герой, стоя на коленях, признается в любви Татьяне, но она отвергает его:

Я вас люблю (к чему лукавить?),
 буду век ему верна.

Размышляя о том, какой предстает Татьяна в финальной сцене, Набоков, вопреки обыкновению, обсуждает вопросы, связанные с характером и поведением героев:

Татьяна, как бы то ни было, стала гораздо лучше по сравнению с той романтической девочкой, которая (в третьей главе) пьет яд эротических желаний и тайком посылает любовное письмо молодому человеку, хотя она видела его только один раз… Недавно обретенные ею изысканная простота, зрелое спокойствие и бескомпромиссная твердость сполна компенсируют в моральном смысле утраченную ею наивность50.

Выслушав Татьяну, Евгений поднимается с колен и стоит, как «громом поражен»: в этот момент Пушкин неожиданно покидает своего героя и заканчивает поэму. Для Набокова вся эта сцена была одним из величайших мгновений в литературе. В конце «Дара» он оставляет Федора и Зину на пороге их совместной жизни и завершает книгу онегинской строфой: «Прощай же, книга! Для видений — отсрочки смертной тоже нет. С колен поднимется Евгений, — но удаляется поэт». В предисловии к английскому переводу «Дара», который Джулиан Мойнахан назвал «великой свадебной песней»51«Интересно, как далеко последует воображение читателя за молодыми возлюбленными после того, как их оставил автор?» Намек на то, чего именно он ждал от нашего воображения, можно увидеть в его более позднем замечании, что Федору «ниспослана верная любовь»52.

К сентябрю 1937 года Набоков уже набросал третью и пятую главы «Дара», но в окончательной форме они еще не были написаны. Любопытно, что Набоков завершит работу, где он отдает дань верности, намекая на пушкинскую Татьяну, почти сразу после того, как он, проявив ту же твердость духа, что и Татьяна, изгнал из своей жизни Ирину Гуаданини.

Отметим, правда, и одно существенное различие. Когда Онегин приходит к Татьяне, она в слезах перечитывает — и не в первый раз — его письмо. Татьяна, как намекает Пушкин, понимает, что должна отвергнуть Онегина, но будет по-прежнему его любить. Решение же, принятое Набоковым, было совершенно однозначным. Он отослал Ирине ее письма к нему и попросил вернуть письма, которые он писал ей: в них столько надуманного, что их не стоит хранить. Она сохранила у себя все старые письма, а уничтожила только самое последнее. Когда пришло еще одно, на этот раз заказное письмо, она отказалась даже расписаться в его получении53.

Набоков решительно разорвал с прошлым, и они с Верой вскоре восстановили свои отношения. Впереди их ждали сорок лет безмятежного семейного счастья. Тем, кто близко наблюдал Веру и Владимира Набоковых, они казались молодыми возлюбленными и в шестьдесят, и в семьдесят.

VIII

Жара оказалась благотворной для Набокова, и на Лазурном берегу он работал как никогда много. Завершив вторую главу «Дара», он тут же, без перерыва, перешел к третьей.

«Мы разбогатели! Мы разбогатели!» Американское издательство «Боббз-Меррилл» было готово купить права на издание «Камеры обскуры» в Америке и предлагало выплатить аванс в 600 долларов. К концу сентября Набоков подписал договор, по которому обязался представить текст романа к 1 января. Тогда же он заключил договор с нью-йоркским литературным агентом Алтаграцией де Жаннелли, дававший ей исключительное право представлять его интересы. «Боббз-Меррилл» обещало выплатить половину аванса в течение трех месяцев, а остальное — по представлении рукописи54. Поскольку Набокову очень нужны были деньги, а до сдачи рукописи «Дара» в «Современные записки» оставалось еще несколько месяцев, он немедленно принялся переписывать «Камеру обскуру», чтобы она больше понравилась ему самому, Америке и Голливуду.

Он не воспользовался переводом Уинифред Рой, сделанным в 1935 году, а начал все заново. Он перебрал несколько новых, более прозрачных, названий романа: «Blind Man's Buff» («Игра в жмурки»), «Coloured Ghost» («Цветной призрак»), «The Magic Lantern» («Волшебный фонарь»). Имея в виду образ мотылька и свечи, он придумал также «The Clumsy Moth» («Неловкий мотылек») и «The Blind Moth» («Слепой мотылек») и наконец остановился на «Laughter in the Dark» («Смех в темноте»). Он изменил имена персонажей, устранив их немецкую специфику55. Он написал новое начало, где подчеркнул кинематографическую банальность сюжета, словно бы завлекая непонятливого продюсера. Теперь поводом для знакомства героя со злодеем служат не комические картинки злодея, а идея создать мультфильмы из шедевров старых мастеров, словно бы для того, чтобы сразу же ввести в роман тему кино и тем вдохновить понятливого режиссера. Он улучшил сюжетный механизм, приводящий к встрече героя со злодеем, и изменил обстоятельства, благодаря которым герой узнает о том, что он стал жертвой козней злодея и героини. Переработка привела и к некоторым потерям — картинки, изображающие морскую свинку Чипи, блестящая пародия на Пруста, — но приобретений было гораздо больше.

IX

В середине октября в воздухе запахло осенью, и Набоковы переехали в Ментону, защищенную с севера скалистыми утесами, оберегавшими лето. Они сняли комнаты в пансионе «Лез Эсперид» (сейчас «Ле Шантемерль») на рю Партонё, 11, — в настоящее время это самый центр Ментоны, застроенный в XVIII–XIX веках, когда разросся старый город. Оранжевая, пальмовая, синяя Ментона понравилась Набоковым гораздо больше, чем Канны. Они купались и загорали на пляже «дез Саблет» или наблюдали, как Дмитрий собирал на берегу осколки глиняной посуды, круглую розовую гальку и обточенные волной бутылочные стеклышки. Иногда приезжали друзья: Фондаминский, Николай и Наталия Набоковы с сыном Иваном, Малевские-Малевичи, Анна Фейгина, Никита Романов с женой. Всей семьей Набоковы совершали прогулки в долины Горбио и Борриго, на плато Сан-Мишель, в Гарёван. Кудрявый Дмитрий резво взбирался на горы и умолял родителей перейти через границу в Италию. Они действительно нелегально пересекли границу — захватывающе приятный опыт для обладателей нансеновских паспортов56.

двенадцатого, после чего возобновлял еженощную борьбу с жалобно воющими зимними комарами57. Наверное, он испытывал странное чувство, когда дописывал последние главы «Дара» (самого значительного из его русских произведений, прославляющего русское литературное наследие), сознавая, что после «Отчаяния», «Смеха в темноте» и английской автобиографии он скоро совсем уйдет из русского языка, чтобы стать англоязычным писателем. Он, однако, не был расположен падать духом или прощаться со своими русскими замыслами.

В начале ноября, отослав третью главу, он направил свои усилия в иное русло. Зимой 1936–1937 года Илья Фондаминский дал деньги на новое начинание в Париже — Русский театр. Скоро должен был начаться сезон, и Фондаминский призывал писателей сочинять для него пьесы. В ответ на его призыв Набоков уже несколько месяцев обдумывал одну идею. В середине ноября он приступил к своей первой за десять лет пьесе — «Событие» (см. гл. 21). Четыре недели спустя все три акта были закончены, в Париже начались репетиции, премьера была назначена на февраль58.

Дописав «Событие», Набоков сразу принялся за последнюю и лучшую главу «Дара», представляющую собой блестящий сплав всех причудливо-разнообразных тем романа. После пяти лет исследовательской и творческой работы, после перерывов, во время которых были написаны один роман, одна пьеса, одиннадцать рассказов и небольшая автобиография и сделаны два перевода, — в январе 1938 года он закончил «Дар».

Примечания

(лат.)

[139] Улица Кота-рыболова (фр.)

[140] По-французски (фр.)

[141] По-американски

[142] У русских эмигрантов были паспорта страны, не существовавшей с момента признания Советского Союза. В начале 1920-х годов им и другим лицам, не имевшим гражданства, были выданы временные паспорта, названные «нансеновскими» по имени путешественника Фритьофа Нансена, председателя Комитета по делам беженцев Лиги Наций. Этот непрезентабельный документ, который выдавали с трудом, а на границах и в эмиграционных канцеляриях принимали с неохотой, был рассчитан на год, но действовал вплоть до Второй мировой войны.

[143] «Вы что, месье, бабочек разводите?» (фр.)

1. Письмо ВН к ЗШ от 16 января 1937, LCS; интервью ББ с ССН, сентябрь 1982; ПН, 1937, 21 января.

2. Заметки ВеН, 1986.

4. Письмо ВеН к Э. Филду от 10 марта 1973.

5. Возрождение, 1937, 30 января и 13 февраля 1937.

6. Возрождение, 1937, 30 января и 13 февраля 1937.

7. Устами Буниных, 3: 23; Берберова. Курсив мой, 285; письмо ВН к Ирине Гуаданини от 21 июня 1937, частное собр.

9. Устами Буниных, 3: 21.

10. Интервью ББ с Татьяной Морозовой, март 1983; дневник Кокошкиной.

11. См. мемуары отчима Ирины Гуаданини, Владимира Кокошкина, «Ф. Ф. Кокошкин» под ред. Веры Кокошкиной и Ирины Гуаданини // НЖ, 1963, № 74, 207–208.

12. Письмо ВН к ВеН от 15 мая 1937, SL, 26.

14. SO, 86; неопубл. глава СЕ, LCNA; интервью ВН с Клодом Жанну, Le Figaro litteraire, 1973, 13 января.

15. Русский в Англии, 1937, 31 января и 3 марта.

16. SO, 162, и Appel, NDC, 137; письмо ВН к Джону Лонгу от 25 февраля 1937, АВН; интервью ББ с ГС, май 1983.

17. Письмо Катрин Ридли к ГС от 16 февраля 1937, Struve Coll., Hoover; письма ГС к ВН от 16 ноября 1973 и К. Хантингтона (С. Huntington) к ВН от 17 марта 1937, АВН.

19. ДБ, 232–233; SM, 550–551. О набоковском отождествлении Несбита и Р. А. Батлера (между которыми вряд ли найдется много общего) см. гл. 8.

20. ДБ, 233–234; ПГ, 552.

21. Sablin Coll., ColB.

22. Письмо ВН к ГС (начало марта 1937), Hoover; письмо ВН к ВеН от 30 марта 1937, SL, 21.

éfugiés Russes к ВН от 15 марта 1937, LCNA; письма ВН к ВеН от 20 февраля 1937 (SL, 18–19) и 16 апреля 1937, АВН; письмо ВеН к А. А. Голден-вейзеру от 4 июля 1937, ColB; интервью ББ с ВеН, февраль 1987.

24. Письма ВН к ВеН от 15 апреля и 20 февраля 1937, SL, 22–23,19; письмо ВН к ЗШ от 10 апреля 1937, LCS.

25. Freund Gisele and Carleton V. В. James Joyce in Paris: His Final Years. London: Cassell, 1966, 44–45. См. также о фотографии, сделанной в тот же день в доме: Fitch Noel Riley. Sylvia Beach and the Lost Generation. N. Y.: Norton, 1983, 217.

26. Письма ВН к ВеН от 15 апреля и 15 мая 1937, SL, 23, 26.

27. Письмо ВН к ВеН от 15 мая 1937, SL, 25.

29. Письмо ВН к ВеН от 15 мая 1937, SL, 25; дневник Гуаданини, частное собр.; интервью ББ с ВеН, декабрь 1981; письмо ВН к Вере Кокошкиной и Ирине Гуаданини от 1 июня 1937, частное собр.

30. ПГ, 579; письмо ВН к Кокошкиной и Гуаданини от 1 июня 1937; интервью ББ с ВеН, сентябрь 1982.

31. Письма ВН к Ирине Гуаданини от 14, 21 и 22 июня 1937, частное собр.

32. Письма ВН к Ирине Гуаданини от 22 и 23 июня 1937, частное собр.; заметки ВеН, 1986.

 2; перепеч. ВФ; перевод ВН и П. Перцова, Atlantic, июнь 1941; перепеч. ND.

34. СРП4, 590; ND, 123.

35. Билет на выставку, LCNA; письмо ВеН к ББ от 5 июня 1987; письмо ВН к ЗШ от 22 августа 1937, LCS.

36. Договор с «Галлимаром», 1937, 5 июля, АВН; письмо ВН к Гуаданини от 19 июня 1937, частное собр.; дневник Гуаданини.

37. Письмо ВН к Гуаданини от 21 июля 1937, частное собр.

39. Письмо ВН к Гуаданини от 15 июля 1937.

40. Письма ВН к Гуаданини от 21 и 28 июля и 2 августа 1937, частное собр.

41. Письмо ВН к Гуаданини от 2 августа 1937.

42. Письмо ВН к Гуаданини от 28 июля 1937; письмо ВН к ЗШ от 22 августа 1937, LCS.

44. Письмо ВН к Гуаданини от 7 августа 1937, частное собр.

45. Дневники Кокошкиной и Гуаданини.

46. Письма Руднева к ВН от 10–13 августа 1937, LCNA.

47. Письмо ВН к Рудневу от 16 августа 1937, LCNA.

49. Заметки ВеН, 1986; интервью ББ с Татьяной Морозовой, март 1983. Алетрус [Ирина Гуаданини]. Туннель // Современник. 1961. № 3, 7–8.

50. ЕО, 3: 235–236.

51. Triquarterly, 1970, № 17, 251.

52. SO, 119.

54. ЗЭФ-1, ЗЭФ-2; договор с «Боббз-Меррилл», 1937, 27 сентября, АВН; письмо ВН к Фрицу Корнеру от 5 ноября 1937, АВН.

55. Форзац «Камеры обскуры», АВН.

56. Письмо ВН к Раисе Татариновой от 12 ноября 1937, LCNA; письмо ВеН к Магде Нахман-Ачария от 16 декабря 1937, АВН; интервью ББ с ВеН, декабрь 1981 и 1984; письмо ВеН к ББ от 16 апреля 1982.

57. Письмо ВН к Раисе Татариновой от 12 ноября 1937; SM, facing p. 257.

Раздел сайта: