Брайан Бойд. Владимир Набоков: русские годы
Глава 12. Замыслы воплощаются: Берлин, 1927–1929

ГЛАВА 12

Замыслы воплощаются: Берлин, 1927–1929

I

В последние два десятилетия европейской эмиграции Набокова его жизнь — или, по крайней мере, факты его биографии — приобретают особое свойство. В конце своей литературной карьеры он написал, что история его прошлого похожа не столько на биографию, сколько на библиографию1. Это в гораздо большей степени справедливо в отношении последних лет его европейской эмиграции, чем любого из более ранних и более поздних периодов его жизни. Именно в эти годы Набоков отдавал все свое время сочинительству — что ему никогда не удавалось в Америке, где другие дела — преподавание в университете, занятия лепидоптерологией в музее, летние экспедиции за бабочками — вносили разнообразие в его жизнь и временами отрывали от письменного стола. Даже в последние два десятилетия жизни, когда Набоков, переехав в Европу, вновь смог целиком посвятить себя литературе, он был настолько занят приведением в порядок собственного канона — переводом и переработкой своих произведений, сочинением предисловий к ним, надзором за чужими переводами, вычитыванием корректур всех своих старых вещей, начавших вдруг выходить после успеха «Лолиты», — что уже не мог достичь той плодовитости, которая отличала его в молодости, когда его труды, во всяком случае, были не столь сложны, а жизненных сил хватало, чтобы работать ночи напролет.

и больше лакун — особенно это касается его последнего берлинского десятилетия. Численность берлинской эмиграции резко сократилась, и ее некогда активная пресса вскоре почти совсем замолчала. Множество людей — коллег-преподавателей и коллег-ученых, студентов и издателей, журналистов и критиков, знавших Набокова по Уэлсли, Гарварду и Корнелю или навещавших его в его швейцарском пристанище, могли рассказать о годах, проведенных им в Америке и Швейцарии, однако почти никто из писателей, ровесников Набокова, встречавших его в конце 20-х — начале 30-х годов в Берлине, не пережил войну и не смог выступить в роли мемуариста после его смерти. И без того небольшая эмигрантская община конца 1920-х годов еще сильнее поредела, когда Германию поразила депрессия, когда к власти пришел Гитлер и когда возникла угроза войны, так что к концу 1930-х годов субкультура, в которой до тех пор существовал Набоков, полностью распалась. Несколько лет спустя бомбы стерли с лица земли места, где когда-то оставила свой след берлинская эмиграция, а богатейшие эмигрантские архивы в Праге были конфискованы во время наступления Советской армии. Покидая в мае 1940 года Париж, к которому уже подходили немецкие танки, Набоков был вынужден оставить большую часть бумаг в подвале у одного из своих друзей — русского еврея; в его квартире фашисты устроят обыск, а сам он погибнет в концентрационном лагере. Единственным постоянным корреспондентом Набокова на протяжении почти всех 20-х и 30-х годов была его мать. Целые связки его писем матери, которой он писал так часто, — самый лучший источник сведений о его жизни в те годы — сожжет в Праге его сестра Ольга, которая не рискнула хранить у себя рукописи столь известного эмигранта.

Даже в лучшие годы берлинской эмиграции Набоков по большей части искал творческого уединения за письменным столом. Ему не чужды были общительность и веселость, однако работа и частная жизнь всегда стояли на первом месте. Вера Набокова, лучший свидетель тех лет, еще сильнее оберегала частную жизнь от посторонних. Не случайно потаенность жизни души — или двух душ, соединенных в браке, — станет такой важной темой в его творчестве.

II

Чтобы восстановить короткие отрезки жизни Набокова в эмиграции, нам, таким образом, приходится прибегать то к письменным свидетельствам общественной жизни, то к списку работ, им опубликованных, тогда как внутренняя последовательность его бытия ускользает от нас. Сообщения же о нем — если таковые появляются — могут быть самыми неожиданными.

В конце 1926 года, когда Набоков работал над «Университетской поэмой», в Берлине разразился скандал вокруг румынского скрипача по имени Коста Спиреско, жену которого обнаружили повешенной, со следами жестоких побоев на теле. Хотя до самоубийства ее довел муж, постоянно ее избивавший, Спиреско избежал наказания. Немецкие газеты писали, что после того, что произошло, Спиреско не получит работу ни в одном приличном ресторане города, однако какой-то русский кабачок пренебрег этим предсказанием, и вскоре несколько непотребных женщин стали виться вокруг нового скрипача. Спиреско, которому подобное внимание и букеты цветов придали смелости, совсем распоясался. Набоков, имевший свою точку зрения на все — в том числе и на понятие справедливости — и всегда отрицавший концепцию коллективной вины, горячо настаивая на личной ответственности, был вне себя, узнав, что Спиреско избежал возмездия. Вечером 18 января он с Верой и его друг Каминка с женой пришли в этот ресторан; мужчины тянули жребий, дабы определить, кто из них первый ударит «волосатого, обезьяноподобного» Спиреско (набоковское определение). Жребий пал на Набокова, и он дал пощечину Спиреско, после чего, согласно газетной хронике, «наглядно демонстрировал на нем приемы английского бокса». Каминка сражался против остальных оркестрантов, вставших на сторону Спиреско. В полицейском участке, куда доставили троих главных участников драки, Спиреско отказался выдвинуть обвинения и дал понять, что вызовет своих обидчиков на дуэль. Однако он не взял предложенные ими адреса, и Набоков с Каминкой тщетно прождали два или три дня обещанных секундантов2.

В следующем месяце Набоков предстает в более привычной роли: он сочиняет рассказ «Пассажир»3— обращается писатель к критику, — вы ведь подумали, что спящий незнакомец и есть убийца? Нет, — отвечает критик, — я слишком хорошо знаю ваши приемы, и они представляются мне слишком ограниченными, ибо искусство обладает способностью передавать как форму, так и бесформенность жизни. В проницательном критике читатели могли легко узнать друга Набокова, Юлия Айхенвальда: та же близорукость, та же скромность, та же манера говорить и вести себя, и главное — та же необыкновенная восприимчивость слушателя.

Находясь на вершине славы — в 1960-х и 1970-х годах, — Набоков склонен был недооценивать свои ранние работы. Рассказ «Пассажир» — яркий тому пример. В первых строках рассказа писатель зажигает папиросу и по рассеянности бросает спичку в пустой бокал критика. В последних же строках он наполняет этот бокал вином. Представляя читателям перевод «Пассажира», Набоков замечает: «К концу рассказа все, кажется, уже забывают о горелой спичке в бокале — сегодня я бы подобного не допустил»4. Немолодой Набоков просто не доверяет молодому Сирину, который уже в «Рождестве», «Машеньке» и «Сказке» научился добиваться многозначности, манипулируя тонкими внутренними соотношениями. Спичка в бокале должна наводить читателей на мысль, что писатель портит свое угощение (вино, рассказанный им анекдот) тем, что он от себя отбрасывает, не желает принять (спичка, предлагаемые критиком возможные разрешения анекдота). «Пассажир» начинается с пустяка, от которого писатель избавляется, однако жизнь или, если хотите, искусство более тонко творит свою собственную, особую форму из взаимодействия мелочей и находит в кажущихся случайностях свой узор, свой смысл.

В сильно поредевшей эмигрантской общине русского Берлина Сирин был нарасхват. Репетиции его пьесы «Человек из СССР», премьера которой планировалась на февраль, начались в конце 1926 года. Несмотря на возникшие осложнения с постановкой, в середине марта он уже помогал выбирать костюмы и, отзанимавшись в течение дня с учениками, вечерами приходил на репетиции. Премьера этой первой пьесы об эмигрантской жизни, поставленной в театре «Группа» режиссером Офросимовым, состоялась в переполненном зале «Гротви-ан-Штейнвег» 1 апреля 1927 года. Публика вновь и вновь вызывала на сцену автора, режиссера и исполнителей. Несмотря на успех, условия эмигрантского Берлина были таковы, что смогло состояться лишь еще одно представление5. Будь это в русском Париже, пьеса Сирина могла бы произвести сенсацию, подобную той, которую произвела двенадцать лет спустя его следующая пьеса — «Событие».

«Звонок»6. Проскитавшись семь лет по свету, герой, человек, ценящий превыше всего свободу, заходит без предупреждения к своей матери, и его появление срывает ее свидание с мужчиной, которому она хочет казаться на несколько десятков лет моложе. Здесь Набоков подходит к горькой человеческой драме с беспощадной прямотой, словно бы доказывая, что дистанцированность повествователя в «Драке» или «Университетской поэме» — это отнюдь не его позиция, а лишь один из возможных вариантов отношения искусства к жизни.

Набоков все еще писал стихи, хотя намного реже. 14 мая он сочинил стихотворение «Билет»: билет на поезд, который привезет его в будущем обратно в Россию, ставшую к тому времени свободной. Через три недели после публикации в «Руле» стихотворение было напечатано в «Правде» (и стало единственной прижизненной публикацией Набокова в Советском Союзе) в сопровождении ответа в стихах, сочиненного на скорую руку известным литературным холуем Демьяном Бедным; этот «пролетарский поэт», исполнявший обязанности поэта-лауреата при коммунистической партии, еще десять лет назад был рифмоплетом Демьяном Придворовым, хвастающимся, что он незаконный сын титулованного стихотворца, великого князя Константина Константиновича7.

Если Сирин был достаточно значительной фигурой, чтобы его отвергли в Москве, то в Берлине он стал еще популярнее. Чтобы собрать больше средств, Союз писателей устроил кроме традиционного зимнего бала еще один — 27 мая. Гвоздем программы было комическое представление в двух действиях, написанное специально по этому случаю — «Чепуха» (по-немецки «Quatsch»). В первом действии некое объединение решает устроить благотворительный спектакль и горе-организатору приходится разрываться между бурным собранием женского комитета и репетицией последней нашумевшей пьесы Николая Евреинова «Самое главное» (ее премьера состоялась в 1921 году, после чего ее ставили в Риме, Нью-Йорке и Париже). Входит сам Евреинов; обеспокоенный всем, что он услышал и увидел, он иронически рекомендует заменить пьесу эстрадной программой, что и происходит во втором акте. Новый драматург русского Берлина Сирин, исполнявший роль Евреинова, выходил на сцену в развевающемся парике и экстравагантном костюме. Однако всей энергии писательского Союза — в представлении принимали участие сорок человек — оказалось недостаточно, чтобы принести успех балу8.

III

Июль и август Набоковы, сопровождавшие очередного ученика на летние каникулы, провели в Бинце, на песчаном восточном побережье острова Рюген. В отеле не нашлось свободных номеров, и «в баре какой-то краснолицый парень с полным стаканом в руке» предложил Вере разделить с ним постель. Позднее Набоков вспоминал, как он нанес ему «короткий боковой удар в челюсть, облив и себя и пьяницу липким содержимым его стакана». Ученик Набокова, тихий мальчик из религиозной еврейской семьи, наблюдал эту сцену со сдержанным интересом. Они сняли комнаты в домике рыбака9

Я сегодня пробежал по пляжу верст пять, снял трусики, свернул в лесок и там совершенно один и совершенно голый бродил, лежал на траве, высматривал бабочек, — и чувствовал себя сущим Тарзаном: чудесное ощущенье! Тут хорошо, Верин загар розовато-коричневый, мой же глубокого оранжевого оттенка. Мы с ней часами лежим на песке — а не то барахтаемся в воде или играем в мяч. Мальчики, наши ученики, оказались прелестными: они измываются над моим немецким языком10.

В 1972 году, уже имея на счету шестнадцать романов, Набоков смог описать привычные для него стадии вдохновения: два или три дня горячащего кровь волнения, затем внезапная вспышка, высвечивающая новый роман целиком, после чего — длительный процесс обдумывания, сортировки, который может продолжаться полгода и больше, пока каждая деталь не займет свое место. Только после этого он обычно начинал писать11. Роман «Король, дама, валет» прошел все эти стадии. Идея его впервые вспыхнула у Набокова во время поездки в Бинц — быть может, в тот момент, когда он осознал, что никто его не видит, что он совершенно свободен от обычных условностей в какой-то паре миль от главного пляжа, усеянного тысячами полосатых кабинок. Идея романа состояла в следующем: на балтийский курорт приезжают муж, жена и ее молодой любовник; один из них должен погибнуть — его собираются утопить вдали от толпы курортников, однако погибает заговорщик, тогда как предполагаемая жертва избегает гибели, даже не подозревая об этом. Набокову потребовалось еще полгода, пока все не встало на свои места.

После того как их подопечный уехал домой, Набоковы еще некоторое время провели на море, но уже к 20 августа вернулись в Берлин, где немедленно поместили в «Руле» объявление: «В. В. Набоков-Сирин дает уроки английского и французского языка»12 «Подлец» — самый длинный и самый лучший рассказ этих лет13. Антон Петрович, один из русских берлинцев, вернувшись раньше времени из деловой поездки, обнаруживает, что его жена изменяет ему с его другом. Он вызывает обидчика на дуэль, однако в роковое утро в страхе убегает от секундантов, сопровождающих его к месту дуэли. Не рискуя вернуться домой и опасаясь, что его увидят, он забивается в гостиничный номер: впереди у него нет ничего, кроме стыда.

С мрачным пылом Набоков развенчивает идею дуэли, которая некогда была одной из романтических тем русской литературы и продолжала, как ни странно, оставаться обыденным фактом европейской жизни (в Италии существовал специальный дуэльный сезон, а в Германии рейхстаг недавно предпринял попытку законодательным порядком искоренить эту практику). Всё, словно сговорившись, унижает и оскорбляет Антона Петровича — тесная новая перчатка, которую он, с трудом стянув с руки, неловко бросил в Берга, хлопнулась прямо в кувшин с водой («Метко», — сказал Берг), кромка сала выползает из бутерброда, который он жадно поглощает, позорно укрывшись в гостиничном номере. Подобные антиромантические детали, вероятно, показались неудобоваримыми русским периодическим изданиям: «Подлец» оставался ненапечатанным вплоть до выхода первого сборника рассказов Набокова в 1929 году14.

Тогда как в «Университетской поэме» Набоков уравновешивает избыток романтизма неоклассической сдержанностью художественных средств, в «Подлеце» он дает волю своей врожденной способности к яркому отображению жизни, демонстрируя драматическую ясность и психологическую глубину, достойные Льва Толстого. Он исследует сознание человека, чьи чувства обострены до предела, и каждое мгновение растягивается, напоминая одновременно фантастический сон и жуткую реальность, — так замедляется течение времени, когда автомобиль, потеряв управление, плавно врезается в грузовик или в дерево. Он добивается напряженности, не прибегая к устаревшим риторическим приемам и не перебирая бесконечно одну и ту же эмоциональную струну, но показывая, как сознание переходит от одного чувства к другому, идет наперекор обыденности или противопоставляет свои мелкие заботы всему окружающему миру. Трудно лучше передать стыд, растерянность, боязнь оплошать в сложной ситуации, первобытный страх и животную радость спасения.

В конце сентября Набоков обдумывал начало своего нового романа, но к работе еще не приступил. Тем временем замысел его третьего романа уже был на подходе. Владимир просит мать, которая должна была приехать к нему в конце осени, привезти ему его шахматы. С сентября зарубежная Россия пребывала в возбуждении: эмигрант Алехин сражался с Капабланкой в самом длинном за всю историю шахматном поединке за звание чемпиона мира. В середине октября Набоков пишет стихотворение «Шахматный конь», несомненно предвещающее «Защиту Лужина»: старый шахматный маэстро, сидя в пивной с друзьями, вдруг начинает воспринимать мир как шахматную игру: плиточный пол кажется ему доской с черными и белыми квадратами, а двое незнакомцев в дверях — черным королем и пешкой. Пытаясь спастись, он прыгает белым конем по большим квадратам. Смех друзей внезапно замирает, и маэстро, «разбитого» «черным королем», увозят в больницу. Три недели спустя Набоков написал восторженную рецензию на книгу Зноско-Боровского «Капабланка и Алехин» — рецензию, которая, по-видимому, служит предтечей «Защиты Лужина»: Зноско-Боровский различает шахматную игру «в пространстве» и «во времени» и обращает особое внимание на искусность игры Капабланки и гениальность шахматных комбинаций Алехина. Еще через две недели Алехин стал чемпионом мира[100]15.

— и некоторое время разделяло первоначальный импульс и его окончательную реализацию. Так, например, в промежутке между зарождением идеи «Защиты Лужина», «Дара», «Лолиты», «Бледного огня» и «Ады» и непосредственным сочинением он всякий раз успевал начать и закончить еще один роман. За это время, казалось бы, не связанные между собой тематические линии неожиданно пересекались в его воображении, образуя удивительные новые комбинации: формирование молодого писателя и жизнь Чернышевского в «Даре», история сексуального извращенца и мотели набоковских лепидоптерологических экспедиций в «Лолите», дворцовый переворот и трехчастная структура набоковского издания «Евгения Онегина» (поэма — комментарий — указатель) в «Бледном огне», философский трактат о времени и повесть о любви в декадентском духе в «Аде». Прежде чем он смог представить себе «Защиту Лужина», идея шахматного маньяка должна была слиться с совершенно иной историей, которую он даже не начал еще обдумывать.

Хотя скоро романы будут давать Набокову больше денег, «Машенька» почти ничего не принесла, и он все еще подрабатывал рецензиями для «Руля». Чаще всего это были короткие заметки о молодых поэтах, которых он разбивал в пух и прах за языковые погрешности, кратко им перечисленные. Единственным важным исключением явилась рецензия на поэтический сборник более известного поэта, Владислава Ходасевича: Набоков очень высоко оценил как его смелость в выборе тем, так и совершенство формы. Он также много работал вместе с Верой над большим переводом (восемь часов в один день, десять — в следующие два) и приглашал в объявлении учеников, желающих заниматься новым предметом — просодией. Нашелся всего один ученик — невысокий, кудрявый, восемнадцатилетний Михаил Горлин, впоследствии поэт и подающий надежды славист, погибший в немецком концентрационном лагере. Два — четыре раза в неделю Набоков занимался с ним английским и стихосложением16.

Позднее Набоков изображал себя вечно одиноким. Разумеется, он не терял попусту время в кафе и барах, однако в зимний сезон ему доводилось играть самые разнообразные роли в общественной жизни русского Берлина: он выступает с чтением своей поэзии или прозы на заседаниях Союза русских журналистов и литераторов, кружка Татариновых — Айхенвальда, новой группы «На чердаке», в которую входили Офросимов и Горлин; в начале ноября в качестве члена жюри отбирает шестерых претенденток на титул Королевы русской колонии 1928 года на ежегодном Балу прессы; позже, в том же месяце, — в более серьезном настроении — пишет статью по случаю празднования Советами десятилетия большевистской власти (он предложил эмигрантам отметить десять лет свободы и презрения к советской идеологии), а два дня спустя читает стихи на вечере, посвященном десятой годовщине Белой армии17.

Несмотря на его активное участие в литературной жизни, которая проходила на виду у всех, подлинная его работа продолжалась в уединении. В январе 1928 года наконец закончился период вызревания, и он приступил к работе над вторым романом. Книга потребовала от него необычных исследований. Набоков заплатил за визит к легочному специалисту, чтобы узнать, как ему лучше избавиться от своей героини. Неисправимый любитель розыгрыша, он не сделал ничего, чтобы развеять подозрения врача: «„Я вынужден убить ее“, — сказал я ему. Он окаменел»18.

В конце января он написал матери, что полностью поглощен работой над романом, который предполагает назвать «Король, дама, валет». Спустя три недели он закончил три главы и был удовлетворен тем, что у него получается нечто «гораздо сложнее и глубже „Машеньки“». Еще через пять дней он почти закончил четвертую главу и сообщил матери, что ведет

— кончу ее, вероятно, сегодня. Мне так скучно без русских в романе, что хотел было компенсировать себя вводом энтомолога, но вовремя, во чреве музы, убил его. Скука, конечно, неудачное слово: на самом деле я блаженствую в среде, которую создаю, но и устаю порядком… Боюсь, что в романе будет многовато клубнички, но ничего не поделаешь: если описываешь, как человек ходит, улыбается, ест, то приходится столь же подробно описывать, как он действует на кипридовом поприще19.

Пока он писал свой второй роман, первый неожиданно стал приносить доход. Несколько месяцев назад состоялся разговор о переводе романа на немецкий язык. Первым делом Набоков подумал, что это было бы неразумно с художественной точки зрения, но тут же добавил: «Но если хорошо заплатят…» 21 марта он подписал соглашение о праве на публикацию романа с одной из крупнейших газет Ульштейна «Vossische Zeitung» — немалая честь и финансовая удача; наконец-то можно купить кое-что из одежды. Перспективы открывались еще более благоприятные: «Vossische Zeitung» уже заинтересовалась немецким изданием романа «Король, дама, валет», хотя книгу еще нужно было написать по-русски20.

В начале апреля Сирин прочел «Университетскую поэму» в Кружке поэтов. Это новое объединение было основано в феврале Михаилом Горлиным, взявшим на себя обязанности его секретаря. Кружок поэтов, просуществовавший с 1928 по 1933 год, собирался дважды в месяц и даже издавал собственные сборники. Среди его членов были Евгения Залкинд, автор коротких рассказов и в будущем (под именем Евгения Каннак) переводчица Набокова на французский; поэт Раиса Блох, жена Горлина, которая погибнет вместе с ним в том же концентрационном лагере, и двое признанных мэтров объединения — Сирин и Владимир Корвин-Пиотровский, не встречавшиеся с начала 1923 года, когда распалось Братство Круглого Стола. Хотя Сирин знал, что Корвин-Пиотровский теперь вернулся в стан эмигрантов, и хотя он ценил его постоянно развивающийся поэтический талант, Сирин все же вначале настороженно отнесся к человеку, которого не видел с тех пор, как тот вместе с Дроздовым и Алексеем Толстым стал сотрудничать в коммунистическом «Накануне». Однако Корвин-Пиотровский тепло отозвался об «Университетской поэме», и готовая начаться холодная война уступила место дружбе21.

Однажды Кружок поэтов пригласил в свои ряды Нину Пиотровскую и Веру Набокову. Чтобы стать его членами, они должны были представить стихи собственного сочинения. Когда обе женщины отказались, на помощь им пришли мужья — Пиотровский с серьезным стихотворением для своей жены, Сирин — с юмористическим стишком для Веры, написанным тут же, на одном из заседаний клуба. Кружок поэтов улыбнулся своим мэтрам и уступил22.

Единственное воспоминание о Сирине тех лет оставила Евгения Залкинд. Она пишет, что его отношение к начинающим поэтам кружка было дружески-снисходительным, но гораздо интереснее было наблюдать его «в гостях» среди друзей в частном доме. Опоздав, он мог объяснить это следующим образом:

«Расписался, не заметил, как пролетело время» — и выражение у него было рассеянное, отсутствующее: он был еще не с нами, он думал о недописанной странице…

Любил иногда выдумывать игры: «Смотрите две минуты на эту картину, а потом закройте глаза и расскажите, что запомнили». Конечно, он один был способен по памяти восстановить картину, не забывая ни малейшей подробности. Память, особенно зрительная, у него была исключительная, — и он даже признавался, что она ему мешает иногда, загромождает сознание23.

К 4 апреля Набоков написал триста страниц романа «Король, дама, валет», дошел до одиннадцатой главы и чувствовал себя в отличной литературной форме. Набокова обрадовало то, что его юный ученик Владимир Кожевников, часто бывавший у них с Верой в тот год, покрылся потом и тяжело дышал, когда слушал его чтение романа. К середине мая, когда в «Руле» вновь заструился ручеек сиринских рецензий, он, кажется, уже завершил черновик романа, а к концу июня — его беловик24.

IV «Король, дама, валет»

Неудавшееся убийство в море: мелькнувшая у Набокова во время поездки в Бинц идея легла в основу романа, ни в чем не похожего на «Машеньку». В 1925 году он сделал заметный шаг вперед, когда перешел от ангелов и апостолов, драконов и средневековых видений к тому, что происходит здесь и сейчас. Однако к 1927 году, написав «Машеньку», «Человека из СССР» и «Университетскую поэму» и уделив эмигрантской жизни больше внимания, чем любой другой серьезный писатель-эмигрант, он почувствовал, что пора передохнуть: «эмигрантские персонажи, коллекцию которых я собрал в „Машеньке“, были настолько прозрачны для глаз современников, что можно было легко разглядеть этикетки за каждым из них… У меня не было ни малейшего желания становиться последователем метода, который берет за образец французский роман „человеческого документа“, где герметически закрытую группу людей прилежно описывает один из ее членов, — нечто похожее… на бесстрастную и скучную этнопсихологию… современных романов»25.

«Машеньке» воскрешает свою любовь, Набоков не только отдает дань своей любви к Люсе Шульгиной, но и однозначно утверждает собственную веру в приоритет сознания и в связь сознания с непоколебимой реальностью прошлого. В новом романе измена и убийство освобождают Набокова как от специфической эмигрантской среды, так и от всего личного, лирического, от искушения так или иначе прямо постулировать свои философские взгляды.

Во многих из своих ранних стихотворений и рассказов Набоков открыто провозглашал веру в высшую доброту сущего. С самого начала набоковская метафизика была прежде всего оптимистической: насколько мы можем проследить его воззрения, он, по-видимому, всегда полагал, что жизнь устанавливает границы смертному сознанию, возможно, только для того, чтобы их можно было преодолеть в смерти. Однако, созревая как мыслитель и как художник, он понял, что важнее подвергать испытанию свои идеи, чем просто повторять их вновь и вновь, важнее порождать яркие отрицательные образы, чем высказывать положительные суждения.

В романе «Король, дама, валет» Набоков впервые придумывает историю, по сути дела, выворачивающую наизнанку те ценности, которые он столь однозначно воплотил в «Машеньке». В образе Ганина нашла отражение позиция самого Набокова с его мощной ориентацией на прошлое. Что же касается второго романа, то персонажи здесь, почти лишенные каких-либо воспоминаний, напряженно всматриваются в будущее. Однако автор вновь и вновь показывает в своей книге тщету предвидений, ибо случай переписывает заново даже наиболее тщательно выстроенный сценарий. В «Машеньке» Набоков неосознанно следует входившей тогда в моду романической формуле, изображая изолированную, но ловко перетасованную группу людей, собравшихся в одном пансионе. На этот раз он намеренно предпринял атаку на два модных романа. Хотя идея «Короля, дамы, валета» впервые пришла к нему, когда он отдыхал на балтийском курорте, роман был навеян в такой же степени литературой, как и географией. В предисловии к английскому изданию «Короля, дамы, валета» Набоков утверждает, что не знал «Американской трагедии» («этой нелепости»), когда работал над романом, но его часто подводила память, когда речь шла о датах и последовательности событий; кроме того, из воспоминаний Сергея Каплана об их занятиях следует, что уже к 1926 году Набоков прекрасно знал роман Драйзера, опубликованный в 1925 году. Однако у Драйзера убийство, замаскированное под несчастный случай, совершается в результате цепи неумолимых детерминированных обстоятельств. Набоков ненавидел детерминизм, особенно в литературе, — отсюда его нелюбовь к трагедии26 — и успел уже в «Машеньке» показать нос литературному детерминизму, не пустив героиню в роман, когда Ганин в последнюю минуту принимает решение никогда с ней не видеться больше. На этот раз он берет тему детерминистского убийства и выворачивает ее наизнанку.

Атаки на детерминизм начинаются с самого начала романа. По пути в Берлин Франц в нетерпении представляет себе яркие огни Унтер-ден-Линден и разгуливающих там проституток, однако знаменитый проспект оказывается лишь парадным мраморным центром Берлина, и проходит немало дней, прежде чем Франц понимает, что пульсирующее сердце столицы сместилось на запад. Хуже того, беспомощно близорукий Франц в первый свой вечер в Берлине, умываясь в номере, наступает на очки и весь следующий день проводит в красочной головокружительной мути, которую не могло бы нарисовать никакое воображение.

развлечение, их связь неожиданно становится неодолимой страстью для Марты, а первое время и для весьма польщенного этим Франца. Когда воображение Марты захватывают картины ее жизни с Францем — без Драйера, но с драйеровскими капиталами, она внушает Францу, что он должен убить своего дядю. Они перебирают разные способы убийства, и тут Франц обнаруживает способность с «чертежной ясностью» воображать свои движения и движения Марты и наперед согласовывать их «не только в их взаимном отношении, но и в отношении к тем различным пространственным и предметным понятиям, которыми приходилось орудовать. В этой его ясной и гибкой схеме одно всегда оставалось неподвижным, но этого несоответствия Марта не заметила. Неподвижной всегда оставалась жертва, словно она уже заранее одеревенела, ждала»[101]. Наконец они решают инсценировать несчастный случай и утопить Драйера в море во время летнего отдыха. На балтийском курорте, заманив его в шлюпку, они уже готовы столкнуть его в воду, как вдруг он объявляет им, что через несколько дней заключит сделку на сто тысяч долларов. Чтобы получить эти деньги, Марта откладывает убийство, но поздно: совершить его она так и не успела. В море, под дождем она простудилась и заболела пневмонией, которая через два дня унесла ее в могилу.

Здесь Набоков использует бергсонианское разграничение между пространственным, внешним, механическим восприятием мира и временны́м, внутренним, творческим. В пространственной схеме все предопределено в соответствии с ньютоновскими законами — настолько неизменными, что с точки зрения космологии Лапласа, если бы человек знал все состояния вселенной в мельчайших деталях и в любой момент, он мог бы вычислить будущее, каким бы отдаленным оно ни было. С другой стороны, временна́я точка зрения на жизнь признает реальность прошлого, которое продолжает существовать в настоящей памяти, и как прошлое, так и настоящее коренным образом отличаются от будущего — неопределенного, непредсказуемого, полного истинной новизны. Марта и Франц в своих планах убийства сводят Драйера к неподвижной пространственной фигуре, к «совершенно схематическому объекту», которым «было очень удобно орудовать», к инертной массе, с которой можно делать все, что захочешь. Этот схематический Драйер представляется частью, казалось бы, неумолимого будущего, как вдруг, к удивлению Марты, Драйер нарушает неподвижную схему, созданную ею, объявив о сделке на сто тысяч долларов, и даже погода роковым образом напоминает ей, что имеет свою собственную жизнь.

Еще в большей степени, чем Бергсон, Набоков верил в творческую природу эволюции и не принимал дарвинистской концепции борьбы за существование, в которой он усматривал начало деструктивное, а не творческое, регрессивное, а не поступательное. Герой первого набоковского романа Ганин некоторое время строит планы побега с Машенькой и собирается оставить Алферова ни с чем, но в решающий день он передумывает. Ганин добровольно выходит из борьбы, и отказ от соперничества, совпадающий с завершением творческого воссоздания им своего прошлого, вероятно, и есть самая большая победа в этой ситуации. С другой стороны, доминантой романа «Король, дама, валет» являются тайные планы, которые беспрерывно строит Марта, — сначала чтобы заполучить Франца в любовники, потом — чтобы убить мужа. Марте, ограниченной в своей алчности, противостоит наделенный воображением, эксцентричный Драйер, который выламывается из стереотипных представлений о преуспевающем бизнесмене. Из одного лишь прихотливого любопытства он дает деньги изобретателю «механических фигур» — роботов, способных двигаться с проворством человека и наклоняться с естественной гибкостью мускулов и плоти. Кажется, железная решимость Марты предвещает успех, однако она во всем терпит поражение. Драйер остается живым и невредимым, а она разрушает любовь Франца и случайно убивает себя. С другой стороны, Драйер, который так и не догадывается о грозившей ему опасности, избегает гибели, объявив о будущем доходе от тех самых механических фигур, в которые он вложил деньги только лишь из чистой щедрости своего воображения. Финал свидетельствует об антидарвинистских взглядах Набокова, которые угадывались еще в «Драконе» и о которых он недвусмысленно заявил позднее: «Борьба за существование — какой вздор! Проклятие труда и битв ведет человека обратно к кабану», или: «Довольно антидарвинистский афоризм: Убийца всегда »27. Непрактичный творческий инстинкт Драйера побеждает безжалостную страсть Марты к разрушению.

Тогда как в «Машеньке» Набоков непосредственно утверждал возможности сознания, во втором своем романе он показывает, что сознание с легкостью может разрушиться и превратиться в нечто автоматическое или не вполне человеческое.

Первая глава блестяще демонстрирует приоритет сознания. Франц, Марта и Драйер сидят почти в полном молчании в купе поезда. Хотя они заключены в одно и то же ограниченное пространство и видят один и тот же пейзаж, проплывающий за окном, отчетливая индивидуальность каждого из них почти полностью раскрывается через то, на что именно они обращают внимание и как трансформирует сознание каждого все увиденное. В результате возникает ощущение, будто все трое принадлежат к разным мирам. Любопытство Драйера, чей непоседливый ум не знает отдыха, даже когда он сам сидит на месте, раздражает Марту, ибо, как она считает, подобная прихотливость мысли не пристала коммерсанту. Он ведет себя не по правилам, и ее злит то, что она не в состоянии предсказать или проконтролировать его своенравную мысль. Марта — это первая серьезная попытка Набокова определить пошлость как врага сознания, как отрицание индивидуальной жизненной силы, как желание полностью принять ценности своей группы, видеть мир таким, каким его видят другие, а не оживлять его собственным восприятием. Раздражение, которое вызывает у Марты непрозрачность драйеровской мысли, предвещает то яростное неприятие, которое вызывает у Марфиньки (в английском переводе — тоже Марты) и ей подобных Цинциннат Ц. в «Приглашении на казнь».

Марта домогается всего, что, по ее мнению, пристало иметь людям с таким состоянием, как у Драйера. В браке, который оставляет ее равнодушной, она видит лишь вожделенную возможность социального успеха, и даже любовную связь с Францем затевает только потому, что так положено даме с ее статусом. Однако когда она обнаруживает, что неотесанный провинциал Франц податлив, словно «теплый воск, из которого можно сделать все, что захочется», это распаляет ее чувства и совершенно неожиданно для нее самой усложняет ее жизнь.

готов послушно следовать каждому ее движению — даже в буквальном смысле, поскольку подготовка к убийству в романе синхронизирована с уроками танцев, которые Марта дает Францу. Подобно механическим фигурам, в которых запрограммировано несколько танцевальных па, Франц становится податливым роботом. Затем, перебирая различные способы убийства, Франц и Марта превращают и Драйера в человекоподобный манекен другого типа.

Марта не замечает, что Франц более живой, чем ее застывшее представление о нем. Поначалу возбужденный тайной любовью опытной, богатой и красивой женщины и готовый помечтать вместе с ней об уютной жизни вдвоем после «удаления» Драйера, Франц начинает испытывать физическое отвращение к этой идее в целом и даже к самой Марте, едва она окончательно выбирает сценарий убийства и принимается за его постановку. Начисто лишенный собственной воли, Франц продолжает послушно выполнять ее команды, но для этого ему приходится, умерщвляя себя, доходить до полного автоматизма: в магазине Драйера «он, как веселая кукла, кланялся, вертелся»; он продолжал существовать «только потому, что существовать принято». Даже сидя на подоконнике, с которого он мог легко упасть вниз, в смерть, столь желанную в тот момент, Франц не находит в себе воли, чтобы совершить самоубийство. Парадокс состоит в том, что хотя Франц постепенно внутренне умирает и все более и более уподобляется роботу, он в то же время оказывается более живым и более непредсказуемым, чем неподвижные представления Марты о нем как на все готовом любовнике, — так же как сама Марта, стремясь достичь омертвляющего подчинения, неожиданно будит в себе сильную страсть и пробуждается к жизни как никогда прежде и в то же время в своей ненасытности теряет человеческий облик.

В отличие от Марты и Франца, Драйер в каком-то смысле представляет созидательную силу сознания, но и он, наделенный столь гибким и проницательным умом, не всегда в состоянии адекватно, не упрощая, оценить себя и окружающих. Несмотря на наблюдательность, «Драйер переставал смотреть зорко после того, как между ним и рассматриваемым предметом становился приглянувшийся ему образ этого предмета, основанный на первом наблюдении. Схватив одним взглядом новый предмет, правильно оценив его особенности, он уже больше не думал о том, что предмет сам по себе может меняться, принимать непредвиденные черты и уже больше не совпадать с тем представлением, которое он о нем составил… Так художник видит лишь то, что свойственно его первоначальному замыслу». Обнаружив в Берлине, к своему удивлению, что его провинциальный племянник Франц — не кто иной, как тот самый юноша, который ехал в одном купе с ним, он классифицировал его как забавное совпадение в облике человека. В Марте на протяжении многих лет он видит лишь холодную и бесстрастную женщину. Поэтому ему и в голову не приходит заподозрить жену и племянника в чем-то, хотя он постоянно наблюдает их вместе.

Все мы в той или иной степени наделены творческой жилкой — утверждает Набоков своим романом, — но без постоянного внимания к уникальным, непредсказуемым частностям бытия наше видение слишком легко притупляется, пораженное косностью, которая умерщвляет наш мир и умаляет нас самих28.

V

Для Набокова двумя наиболее жесткими ограничителями человеческого сознания были тюрьма настоящего — наша неспособность получить непосредственный доступ к реальному, пережитому нами прошлому и тюрьма нашего я — наша неспособность вырваться из камеры нашего сознания или проникнуть в сознание других людей. Ему хотелось верить, что обе эти преграды преодолеваются в смерти, тогда как в жизни он постулировал префигурацию обеих форм трансценденции: первую — в памяти, вторую — в любви, особенно в верной супружеской любви, где в надежном убежище частной жизни двое могут позволить себе открыться друг другу в абсолютной близости и доверии. В «Машеньке» он еще не разрабатывал эту скрытую тему, но она несомненно присутствует там, когда Ганин воссоздает свое прошлое и потому оказывается победителем. Хотя Ганин и понимает, что вернуться к Машеньке в этой жизни уже невозможно, его успешное воскрешение своей любви и своего прошлого дает ему силы, чтобы уверенно шагнуть навстречу любому будущему.

«Машеньки» и «Возвращения Чорба», Набоков в своей прозе снова и снова определял тюрьму настоящего через тему невозможности возвращения. Мы не знаем, была ли Вера его вдохновительницей в этом, но одно очевидно: сам по себе его брак дал ему вторую из тех главных тем, которые определяют все его творчество. Позднее он будет склонен сокрушаться по поводу слишком скудных художественных результатов своей бурной любовной жизни в молодые годы. Тем самым он дает понять, что по контрасту его брак действительно много дал для него как художника. Ибо, чтобы обозначить не тюрьму настоящего, но тюрьму своего я, он теперь сосредоточивает внимание на изоляции индивидуума в любви или в браке — в той единственной сфере, где эту изоляцию можно преодолеть. Намек на отрицание такой возможности есть даже в «Машеньке» с ее положительными ответами, где счастливый Алферов не догадывается, что его соседу Ганину ведома такая страсть к его жене и такая близость с прошлым, которые ему, Алферову, недоступны. Но в «Короле, даме, валете» мы находим лишь отрицание представления о любви как о преодолении одиночества души.

Когда Марта умирает, убитый горем Драйер даже не догадывается, что за ее недавними улыбками, обычно столь редкими, столь драгоценными, скрывались планы убийства. Перед смертью на ее лице зажигается последняя и самая прекрасная улыбка — в момент, когда она думает о счастливой жизни вдвоем с Францем29. Но если Драйер жестоко обманут в это последнее мгновение нежности, которую, как ему кажется, они испытывают друг к другу, то и Марта умирает, так и не догадываясь об отвращении и ненависти, которые она вызывает у своего любовника. Она никогда не могла бы представить, что Франц, узнав в самом конце романа о ее смерти, от облегчения взорвется истерическим смехом.

Незадолго до финала «Короля, дамы, валета» на балтийском курорте, где Марта и Франц задумали совершить свое убийство, они встречают счастливую пару — Владимира и Веру Набоковых[102], и гармония их отношений столь явно противостоит тайным диссонансам короля, дамы, валета. После этого романа Набоков с необыкновенной изобретательностью и силой будет изображать пары, чья отчужденность друг от друга лишь подчеркивается отдаленностью от идеала подлинно взаимной любви, — тема, которая породит некоторые из его наиболее характерных и незабываемых образов. Чуткая Лужина понимает, что в голове ее мужа происходит нечто ужасное, однако, как бы она ни хотела его защитить, она не может представить себе те причудливые идеи, которые приводят его в состояние неотвратимого ужаса. Слепой Кречмар в романе «Камера обскура» полагает, что они с Магдой живут в уютном уединении, и не подозревает, что в том же доме живет ее любовник Роберт Горн, ест вместе с ними и даже спит в постели, к которой Магда не подпускает Кречмара, ссылаясь на его нездоровье. Бедная Шарлотта Гейз отдает свое сердце Гумберту Гумберту, не зная отвратительной тайны, которая заставляет его разделить с ней кров, а потом сделать вид, что он делит с ней и ее судьбу.

— как, например, в «Возвращении Чорба» — мужчину и женщину, действительно соединивших свои судьбы, разъединяет смерть; Синеусов в «Solus Rex», который проводит время, сочиняя беспомощное письмо своей умершей жене; Круг в романе «Под знаком незаконнорожденных», который чувствует, что его ум и его философия рушатся перед лицом Ольгиной смерти; Хью Персон, который во сне убивает любимую женщину.

В тех же редких случаях, когда двое действительно преодолевают одиночество в теплоте любви, Набоков не подпускает нас близко к своим героям. Федора и Зину ждет верная супружеская любовь, но нам позволено увидеть лишь барьеры, которые вначале мешают им встретить друг друга, а потом не дают их любви развиваться так свободно, как она могла бы развиваться. Лишь в самом конце эти барьеры почти сняты, но тут роман завершается: Федор не позволяет нам увидеть ни одного мгновения из своей жизни с Зиной. В «Бледном огне» муж и жена Шейды счастливо прожили в браке сорок лет, но мы извлекаем обрывочные сведения об этом лишь из комических домыслов завистливо шпионящего за ними гомосексуалиста Кинбота, который считает, что Джон Шейд охотнее проводил бы время с ним, а не с Сибиллой. В романе «Смотри на арлекинов!» Вадим Вадимыч вспоминает самые откровенные подробности трех своих несчастливых браков, но, как только речь заходит о его любви к «Ты», он немедленно опускает занавес. Лишь в особой интимности гармонического супружества, подчеркивает Набоков, чуткая любящая натура может преодолеть границы своего «я», чтобы впустить в свою жизнь другого человека, и это возвещает, как, безусловно, показывают три наших примера, возможность спасения от одиночества души за пределами смерти.

Хотя «Король, дама, валет» предвосхищает зрелое искусство Набокова в значительно большей степени, чем «Машенька», сам по себе этот роман нельзя считать удачей Набокова.

Несомненно, Набоков здесь научился придавать воображению своих персонажей подвижность и цвет: трое в одном купе железнодорожного вагона, и каждый пребывает в своем изолированном мире; Франц, глядящий на яркий расплывчатый Берлин, Марта в предсмертном бреду. Он рисует несколько замечательно выразительных и драматических столкновений характеров, особенно в первых сценах между Мартой и Драйером в их берлинском особняке. Однако эти яркие вспышки, высвечивающие характеры, бледнеют после первых глав, когда сюжет начинает развиваться вопреки психологической мотивировке. Несмотря на изначально составленное мнение о Марте и Драйере, несмотря на все накопленные временем примеры того, что супруги узнают об измене последними, маловероятно, чтобы такой наблюдательный человек, как Драйер, каждый вечер, приходя домой после работы, заставал бы свою жену в обществе племянника и при этом ничего бы не заподозрил. И несмотря на блестящую иронию и живость эпизодов, в которых участвуют Драйер и изобретатель и поводом для которых служат механические манекены, сами эти манекены передвигаются по романной сцене довольно нескладно и надоедают читателю при всей их связи с темой жесткого автоматизма, противопоставленного идеальной гибкости сознания.

В этом романе Набоков стремится дистанцироваться от своих персонажей, необходимость чего он ощущал после уютной непосредственности «Машеньки». Здесь он впервые пытается определить, что есть человек, показывая, как люди превращают себя в недочеловеков (тема механических фигур), и намекая на нечто сверхчеловеческое в них (творческая узурпация божественного в попытке эти фигуры оживить). Однако механические фигуры еще не предлагают того убедительного решения, которое он найдет в следующем романе. Намного удачнее оказались его поиски новых способов формального контроля над ресурсами прозы. Он то и дело вмешивается в плавный ход событий, словно бы для того, чтобы перевернуть мир вверх дном или взглянуть на него откуда-то извне. Странно отходит вдаль картина в окне набирающего скорость поезда; проснувшись, герой не знает, на какой уровень реальности он попал; душевнобольной квартирный хозяин, стоя на четвереньках, смотрит промеж ног на себя в зеркало и считает Франца не более чем игрой собственного воображения; внезапно в поле зрения попадает безликая толпа, и безликий человек в толпе, наблюдающий первых летних ласточек, оказывается Драйером; перемещение происходит прежде, чем мы понимаем, что все ориентиры сместились, — все это свидетельства попыток Набокова нащупать ручки дверей, которые он скоро отворит и за которыми откроются новые типы художественной реальности.

VI

«Король, дама, валет» в июне 1928 года. В июле 1928 года по романному календарю они с Верой мельком появляются на драйеровском балтийском курорте. В действительности Набоковы провели несколько недель этого месяца на пляжах Мисдроя, где к ним присоединились Михаил и Елизавета Каминка со своим пуделем цвета кофе с молоком30.

Отец Веры Евсеевны умер 28 июня, мать — 12 августа. Чтобы заплатить долги, накопившиеся за время долгой болезни отца, Вере нужно было сразу по приезде в Берлин устроиться на постоянную работу. Раиса Татаринова нашла ей место в той же конторе торгового атташе при французском посольстве, где работала сама. Вере пришлось поступить на курсы секретарей, чтобы овладеть немецкой стенографией, — профессия, пригодившаяся ей в подступающие «тощие годы»31.

«Король, дама, валет» вышел 23 сентября. Нашлись рецензенты, которые объявили, что теперь можно больше не опасаться того, что эмиграция не даст новых первоклассных талантов. Некоторые неверно истолковали тему механических фигур как критику нежизнеспособности современного человека — идея, которую одни поддержали, а другие сочли неубедительной. Как всегда, лучшей оказалась рецензия Айхенвальда: восхищаясь иронией сюжетных ходов, психологическими штрихами и описаниями, он, однако, отметил, что роман в целом уступает его отдельным фрагментам. В начале ноября в Берлине даже состоялся публичный диспут о романе32.

24 октября Ульштейн подписал договор о правах на немецкое издание «Короля, дамы, валета»33. Согласно договору, Набокову причиталось пять тысяч марок за публикацию романа в «Vossische Zeitung» и провинциальных газетах, а также две тысячи пятьсот марок за отдельное издание. Это была удача: сумма в три раза превышала ту, которую Ульштейн заплатил за немецкую «Машеньку», и во много раз — те ничтожные авансы, которые могло позволить себе «Слово» за первые русские издания: за «Машеньку» — ноль, за «Короля, даму, валета» — триста марок.

«Звезду надзвездную» Алексея Ремизова, которого многие считали выдающимся русским прозаиком XX века. На soirée поэтического кружка в доме Евгении Залкинд толстый бездарный старый художник по фамилии Зарецкий зачитал свой отпечатанный на машинке ответ на сиринскую рецензию. В нем он сравнивал Ремизова с Пушкиным, а Сирина — с небезызвестным Булгариным, «продажным» журналистом, служившим в тайной полиции, и автором подлых пасквилей на Пушкина, Гоголя, Лермонтова. Сирин спросил Зарецкого, понимает ли он, что говорит, и заявил: «Если бы не ваш возраст, я бы разбил вам морду». Зарецкий попытался вызвать Сирина на суд литературных старейшин, но тот отказался участвовать в фарсе, предложив Зарецкому вызвать его на дуэль. Зарецкий так никогда и не воспользовался этим предложением34.

В первой половине декабря Набоков ввязался в еще один литературный бой, написав «Рождественский рассказ» — последний из рассказов, который он впоследствии не включал в сборники и не переводил на английский35. Некий советский писатель с высокой, хотя и нуждающейся в подновлении репутацией уязвлен тем, что не ему, а молодому крестьянскому писателю заказан рассказ, главным украшением которого должна быть рождественская елка, а главной темой — столкновение нового со старым. Чтобы утвердиться, старый писатель приступает к работе над таким рассказом. Он делает две безуспешные попытки, пока наконец не находит нужной ноты в начале: европейский город, сытые люди в мехах проходят мимо. Огромная елка с дорогими фруктами. Перед витриной магазина на обледеневшем тротуаре — голодный безработный, выброшенный хозяевами на улицу.

Несмотря на необычную для Набокова тенденциозность, «Рождественский рассказ», к счастью, не ограничивается высмеиванием грубой поделки Новодворцева. Со сверхъестественной точностью Набоков изображает мелкий эгоизм и честолюбивые амбиции бесталанного писателя и противопоставляет их тому, что, по мнению Новодворцева, будет воспринято как благородный альтруизм его темы. Параллельную сюжетную линию составляют отброшенные Новодворцевым как не имеющие отношения к делу воспоминания о том, как рождественская елка отразилась в глазах его любимой женщины, потянувшейся к мандарину на ветке, но он не понимает, что именно этими воспоминаниями навеяны первые строки его рассказа. Набоковский рассказ дает понять, что преодоление самого себя в социальной борьбе — это ложь.

В субботу 15 декабря Набоковы принимали гостей у себя в спальне с высоким потолком, где было просторнее, чем во второй из двух комнат, которые они снимали в доме 12 по Пассауэрштрассе. Айхенвальд, стоявший у печи, — зима в тот год выдалась необычно холодная — был как никогда оживлен. Он декламировал стихи, он объявил, что из Риги и Данцига ему пришли приглашения прочесть лекции и посетить вечер, организованный в его честь, а из России — известие о рождении внука. Набоковы поняли, что вечеринка удалась. Примерно в час ночи, когда Айхенвальд «осторожно спускался по короткому лестничному маршу в сопровождении хозяина с ключами от входной двери, он каким-то образом зацепился обшлагом пальто за витое украшение, выступающее между балясиной и перилами, и полуподвешенный застыл в неловкой позе. Он лишь смущенно посмеивался, когда хозяин поспешил ему на помощь». Набоков выпустил Айхенвальда из дома, запер за ним дверь и смотрел через стекло, как удаляется его сутулая спина. Полчаса спустя Айхенвальд вышел из трамвая и стал переходить Курфюрстендам, направляясь к дому. Близорукий Айхенвальд слишком поздно увидел трамвай, мчавшийся на полной скорости с противоположной стороны. Он был сбит и умер, не приходя в сознание, в ту же ночь с воскресенья на понедельник. Всю жизнь он испытывал суеверный страх перед трамваями36.

VII

Денег, полученных от Ульштейна, хватило Набокову не только на то, чтобы окончательно рассчитаться с долгами, вынудившими Веру пойти на службу, но и чтобы финансировать свое первое после 1919 года, когда он охотился на бабочек в Греции, лепидоптерологическое сафари. Вериного работодателя немало удивило, что кто-то может отказываться от места в период растущей безработицы, но Набоковы никогда не задумывались о завтрашнем дне37.

5 февраля они отправились на поезде в Париж, где провели два дня и пригласили на обед чету Струве. Глеб Струве, воспринявший раннюю поэзию Сирина критически, теперь превратился в почитателя его прозы. Заснув в ночном поезде на пути из Парижа в Перпиньян, Набоков не устоял перед волнением предстоящей охоты, и во сне кто-то протянул ему «нечто очень похожее на сардину, но в действительности оказавшееся тропической бабочкой, имитирующей mirabile dictu — летающую рыбу»38.

8 февраля в Перпиньяне они сели на автобус и проехали четырнадцать миль в глубь Восточных Пиренеев по петлявшей в горах дороге. Набоковы остановились в Ле-Булу, недалеко от границы с Испанией. Выбор местности был экологически правильным, а отель «Этаблисман термаль дю Булу», расположенный в красивом парке, — дешевым. Огромные ящерицы шныряли между оливами и пробковыми деревьями, цвела мимоза, буйно разрастались утесник, ракитник и вереск, наполняя ароматами жесткий сухой воздух. Гостиничные постояльцы представляли собой пеструю компанию: буржуа, страдающий несварением желудка и избытком желчи, французские колониальные чиновники, отдыхающие от своих колоний, какой-то врач-испанец, обладатель автомобиля; священник, распевающий оперные арии, который однажды, сидя под деревом с Библией в руках, раскрыл ее и показал Набокову бабочку, пойманную для него на ее страницах39. Набоков вспомнит их всех в финале «Отчаяния», где его Герман также остановится в отеле «Руссийон», населенном разношерстной публикой из разных стран.

тропу, пытался охладить свежий заальпийский ветер, без которого не обходился, казалось, ни один солнечный день. (Образ почтальона, поворачивающегося спиной к ветру в «Отчаянии», также навеян Ле-Булу.) В ясные дни он обычно охотился на дороге в Мореллас или же на дороге, ведущей к испанской границе. Однажды среди зарослей земляничного дерева и дуба около деревни Ле-Пертю он нашел остатки ступеней, вырубленных для слонов Ганнибала. В другой раз его долго сопровождал волк. По вечерам они с Верой ловили в свои сети мотыльков, сидевших на освещенной стене пристройки, и однажды даже поймали квартет редких Pugs, услужливо устроившихся на стене прямо над письменным столом40.

За этим столом, покрытым клетчатой скатертью, на котором разместились четырехтомный словарь Даля, прислоненный к стене, чернильница, пачка сигарет «Голуаз» и полная окурков пепельница, Набоков не отрываясь писал свой следующий роман — «Защита Лужина».

В начале 1924 года он начал рассказ о герое по имени Алексей Иванович Лужин. Фамилия происходит от Луги, в память о прошлом Набокова (Выра и Рождествено находятся на шоссе из Санкт-Петербурга в Лугу), однако детство, которое вспоминает Лужин, настолько не похоже на набоковское, насколько вообще могло быть непохоже детство двух русских детей: католический пансион в Италии, страх перед Богом, адом и бездной. Рассказ начинается с того, что Лужину попадается на глаза пистолет, из которого он убьет себя, однако рукопись неожиданно обрывается: Набоков придумал, как можно иначе привести Лужина к самоубийству, не переиначивая свое собственное прошлое, и переключился на рассказ «Случай»41. Все же свой первый вариант он приберег на будущее. Вероятно, к тому времени, когда в 1929 году он отправился на юг Франции, он уже решил слить иную трансформацию своего детства с образом сумасшедшего шахматного гения из стихотворения «Шахматный конь». На ранней стадии работы Набоков собирался закончить роман ночным кошмаром Лужина, которому видится чернобородый мужик, вынесший его в детстве из укрытия на чердаке. Все еще мучимый кошмаром, Лужин начинает бороться с чернобородым мужиком и нечаянно душит свою жену, спящую рядом. Так более чем сорок лет спустя Хью Персон задушит во сне свою жену в «Прозрачных вещах»42. Но однажды в Ле-Булу Набокова вдруг осенило: «Я с особой ясностью помню отлогую плиту скалы, поросшую ulex и ilex, где мне впервые пришла в голову главная тема книги»43 попытке построить последнюю защиту против этого зловещего повторения, пока наконец он не понимает, что ему остается лишь один последний ход — выпрыгнуть с пятого этажа в смерть. До конца февраля работа продвигалась быстро и гладко44. Десятилетия спустя в Америке и в последние годы жизни в Европе лепидоптерология вновь будет служить для Набокова катализатором вдохновения.

Не в силах больше выносить холодный ветер в Ле-Булу, Набоковы переехали 24 апреля в Сора в Арьеже — городок в пятидесяти милях к западу, расположенный на высоте 2000 футов над уровнем моря и заботливо защищенный со всех сторон горами. Набоковы заранее заказали номер в гостинице, однако их не могли устроить слишком примитивные туалеты, вырытые прямо в земле, и они сняли целый этаж в доме лавочника и наняли женщину, которая убирала комнаты и готовила45.

Не было случая, чтобы Набоков, шагая с сачком через Сора, не увидел бы, оглянувшись, «каменеющих по мере моего прохождения поселян, точно я был Содом, а они жены Лота». Дороги были труднопроходимыми, то и дело нужно было перебираться через ручьи вброд — даже путеводитель для туристов назвал эти места «le pays des eaux folles»[103], — а луга кишели змеями46

Все еще работая над «Защитой Лужина», Набоков напечатал в мае восторженную рецензию на «Избранные стихи» Бунина, которого он назвал лучшим русским поэтом после умершего более пятидесяти лет назад Тютчева, лучшим даже, чем Блок47. Позже он отказался от этой оценки, но всегда продолжал ставить поэзию Бунина необыкновенно высоко в отличие от его выспренной прозы, за которую Бунина больше всего почитали русские эмигранты.

VIII

Несмотря на то что в сачок продолжали попадаться все новые и новые экземпляры бабочек, Набоковы 24 июня вернулись в Берлин с «великолепной коллекцией»48. На оставшиеся после поездки ульштейновские деньги они решили купить землю. Прочитав в рекламном объявлении, что в Колберге на Вольцигер Зее, в часе езды на юго-восток от Берлина, продаются участки земли, они вместе с Анной Фейгиной купили один из них — поросший березами и соснами, с небольшим кусочком пляжа и водяными лилиями у берега.

«Палас-отеле» в Монтрё, однако они планировали через два года построить здесь трех- или четырехкомнатный дом49.

Строительство еще не началось, когда в июле Набоковы переехали в Колберг, сняв у местного почтальона хибару. Комнаты их были неуютны — правда, они проводили большую часть времени на берегу озера. Здесь Набоков нашел столь необходимые ему для работы тишину и уединение. Он продолжал штурмовать «Защиту» и писал лучше, чем когда-либо. На досуге он тренировал Веру на теннисном корте и развлекал приезжавших из Берлина друзей — энтомолога Кардакова (Набоков по-прежнему не забывал бабочек), своих бывших квартирохозяев фон Далвицей, Каминку с женой, заночевавших как-то в доме почтальона, и Анну Фейгину, которая провела с ними неделю50.

Перспективы были, казалось, благоприятными для Сирина. Его рассказ «Бахман» «Vossische Zeitung» напечатала в конце июня на почетном месте. В этом же месяце он сдал в издательство «Слово» сборник, в котором, по образцу Бунина, специально соединил рассказы и стихи: 15 рассказов (из напечатанного ранее 8 рассказов в сборник не попали) и лучшие стихи 1924–1928 годов. К началу августа стали приходить гранки книги «Возвращение Чорба». Однажды он отослал гранки без одной пропущенной им страницы, и ему пришлось просить у почтальона велосипед и мчаться на ближайшую железнодорожную станцию, чтобы послать ее вдогонку51.

15 августа он написал матери:

Кончаю, кончаю… Через три-четыре дня поставлю точку. Долго потом не буду браться за такие чудовищно трудные темы, а напишу что-нибудь тихое, плавное. Все же я доволен моим Лужиным, — но какая сложная, сложная махина.

«Защита Лужина» — это важный шаг вперед, а Вера написала свекрови: «Таких вообще еще русская литература не видала»52.

Примечания

[100] В июне 1928 года Набоков с невозмутимостью игрока в покер отозвался на «Антологию Лунных поэтов», якобы переведенную с различных лунных диалектов «С. Ревокатратом» — псевдоним (палиндром) гроссмейстера Савелия Тартаковера, который, по предположению Алехина, опровергнутому самим Набоковым, явился прототипом героя «Защиты Лужина».

[101] В английский перевод этого романа, вышедший в 1968 году, Набоков внес сотни изменений, больших и малых. Процитированный фрагмент в английском варианте книги заканчивается так: «Жертва не подавала никаких признаков жизни до того, как ее лишиться» («The victim showed no signs of life before being deprived of it»).

[102] В русском варианте догадаться о том, кто эти двое, можно лишь по тому, что они говорят на языке, непонятном для немца Франца, и по тому, что они упоминают в разговоре между собой его фамилию и, кажется, знают про него решительно все. В более поздней переработанной английской версии сетка для ловли бабочек выдает ее обладателя.

(фр.)

2. Руль, 1927, 25 января, ЗЭФ-1.

3. Датировано по рукописи, LCNA; впервые: Руль, 1927, 6 марта; перепеч. ВЧ; СРП2, 480; перевод ДН и ВН, DS.

4. DS, 72.

6. Впервые: Руль, 1927, 22 мая; перепеч. ВЧ; СРП2, 492; перевод ДН и ВН, DS.

7. Впервые: Руль, 1927, 26 июня; перепеч. Стихи, 201; СРП2, 557; Правда, 1927, 15 июля; Slava Paperno, John Hagopian // Gibianand Parker, p. 100–102.

8. Руль, 1927, 22 мая и 1 июня. А. Филд (VN, 129) высказывает абсурдное предположение, что участие Набокова в том представлении служит убедительным доказательством влияния Евреинова на его творчество.

 2. С. 113. ЦГАЛИ, ф. 1175, инв. № 2, № 133.

11. SO, 309–310.

12. Руль, 1927, 23 августа.

–115.

14. Ср.: письмо ВН к ГС, февраль 1929, Hoover.

16. Рецензия на сб. Ходасевича // Руль, 1927, 14 декабря; письмо ВН к ЕИН от 30 октября 1927, АВН; Каннак, Русская мысль, 1977, 29 декабря, и Русский альманах, с. 363; Field, Life, 153.

18. Field, VN, 119.

19. Письма ВН к ЕИН от 25 января, 13 и 18 февраля 1928, АВН.

22. Интервью ББ с ВеН, январь 1983.

23. Каннак, Русская мысль, 1977, 29 декабря.

24. Письмо ВН к ЕИН от 4 апреля 1928, АВН; Король, дама, валет. Берлин: Слово, 1928. С. 260.

26. См. эссе «Трагедия трагедии», MUSSR, 323–342.

27. ПГ, 573; PF, 234.

28. См.: гл. о «Короле, даме, валете» в замечательной книге Эллен Пфайфер: Pfifer Ellen. Nabokov and the Novel. Cambridge: Harvard University Press, 1980.

31. Интервью ББс ВеН, декабрь 1981; письма ВеН к А. А. Голденвейзеру от 8 и 14 июня 1957, ColB.

32. О дате публикации см.: Руль, 1928, 23 сентября; рецензия Айхенвальда: Руль, 3 октября; публичное обсуждение на Мартин-Лютер-штрассе, 6–4 ноября 1928. Запись обсуждения, АВН.

34. ВН, Дорогим поэтам, 1928, 30 ноября, АВН; ЗЭФ-1; интервью ББ с ВеН, январь 1985; Field, Life, 222–223.

36. ЗЭФ-1; письмо ВН к ЕИН от 17 декабря 1928; ВН. Памяти Юлия Айхенвальда // Руль, 1928, 23 декабря; Руль, 1928, 18 декабря; Field, Life, 169; Сегодня, 1928, 24 декабря.

38. Письмо ВеН к ББ от 27 августа 1986; ГС, НРС, 1977, 17 июля; Notes on the Lepidoptera of the Pyrenees Orientates and the Ariege // Entomologist, 1931, 64, p. 255.

39. Notes… 255; письмо ВН к ГС, февраль 1929, Hoover; интервью ББ с ВеН, январь 1985.

… 255–256; интервью ББ с ВеН, сентябрь 1982 и январь 1985.

42. Интервью ББ с ВеН, февраль 1983; заметки ВеН, 1986, АВН; ЗЭФ-1.

43. Defence, 7.

44. SM, подпись к фотогр., 256.

… 270; интервью ББ с ВеН, декабрь 1981; Field, VN, 155.

46. ПГ, 427; Notes… 270; интервью ББ с ВеН, сентябрь 1982 и январь 1985.

47. Руль, 1929, 22 мая.

48. Notes… 270; письмо ВН к ГС, приблиз. конец февраля 1930, Hoover.

51. Письма ВН к ЕИН, приблиз. конец июня и 8 августа 1929, АВН; письмо ВН к ГС от 25 января 1929, Hoover; интервью ББ с ВеН, декабрь 1986.

52. Письмо ВН к ЕИН от 15 августа 1929; письмо ВеН к ЕИН от 26 июля 1929, АВН.