Брайан Бойд. Владимир Набоков: русские годы
Глава 14. "Защита Лужина"

ГЛАВА 14

«ЗАЩИТА ЛУЖИНА»

I

В романе «Защита Лужина», ставшем первым шедевром Набокова, он отшлифовал поверхностный уровень своего искусства и в то же время научился исследовать глубины1.

В этом романе, также как в «Короле, даме, валете», он видит свою цель в том, чтобы определить наше место на полпути от недочеловеческого к сверхчеловеческому, но на этот раз в его романе, освободившемся от натужности дефиниций, есть и поэзия, и драма, и многое, многое другое. Когда Франц, Марта и Драйер теряют человеческий облик, возникает опасность, что читатели потеряют к ним интерес. С другой стороны, Лужин, который не способен преодолеть страх перед жизнью и людьми, кажется нам из-за этого и ущербным, и более человечным. Если когда-нибудь мы страдали от неприспособленности к жизни, то мы узнаем в Лужине себя: он вбирает всю нашу ранимость, всю нашу потребность в жалости. Беспомощный в жизни, он благодаря шахматному таланту обретает сверхъестественную, непостижимую силу и грацию, которые, кажется, позволяют ему выйти далеко за пределы известного нам мира. Он представляется «человеком другого измерения» — скорее человеком двух неуклюжих измерений, чем битком набитых трех измерений обычной жизни, и при этом ему, в отличие от нас, доступно еще и четвертое.

Все его существо будто бы изогнуто в форме набоковского главного вопросительного знака: как человеческое сознание вписывается в свою вселенную? Такому характеру трудно найти место в сюжете, однако Набокову удается наделить его судьбой столь же значимой, сколь и в формальном смысле совершенной.

История Лужина состоит из трех частей. В первой (1910–1912) мальчик, которого десять лет донимали укусы и царапины жизни, находит для себя спасение в шахматном даре.

Питательной почвой для Набокова-писателя всегда были воспоминания о лучезарно-безмятежном детстве, позволившем ему вырасти чрезвычайно уверенным в себе молодым человеком. В «Машеньке» он просто еще раз проиграл часть своего прошлого, а в «Короле, даме, валете» обошел его стороной. В романе же о Лужине он его инвертировал, так же как в будущем он будет часто инвертировать многое из собственной жизни, чтобы сотворить своих героев: набоковская защищенность оборачивается у Лужина страхом, отцовская любовь, взрастившая Набокова, для Лужина — лишь еще один невыносимый раздражитель. И при этом Набоков щедро делится с этим героем своим прошлым: страхом перед новой французской гувернанткой, мучительной досадой, одолевавшей его по дороге из летнего поместья в зимний город. Он также выстраивает Лужина из непременных деталей любого детства — из синяков и шишек, из привычки к заведенным порядкам, из страхов перед новой школой, жестокостью детей, — которые он передает с такой пронзительностью, что они пробуждают самые наши давние воспоминания и одновременно помогают увидеть человека, патологически на нас не похожего.

Мир представляется Лужину неумолимым противником, постоянно его атакующим, и он то закрывает глаза на мучительную реальность, то внимательно всматривается в окружающее, чтобы защититься от очередного удара. Однако все ужасы и унижения детства, столь остро им переживаемые, не превращают его в юного страдальца из сентиментального романа. Ибо Лужин, подобно любому ребенку, учится тактике защиты: в его случае это бегство, отступление или контратака — вспомним, например, вспышки раздражения, пугающие родителей и гувернантку, и то удовольствие, с которым он долго давит жука камнем, «стараясь повторить первоначальный сдобный хруст».

Создавая Лужина, Набоков использует свои наблюдения за причудами человеческой психики, — такие причуды сем нам свойственны, но мы редко обращаем на них внимание. Он наделяет своего героя способностью воспринимать жизненные комбинации и мастерством стратегической защиты: отправляясь в школу на извозчике, юный Лужин особым образом разделяет его номер, чтобы потом можно было его вспомнить, хотя на самом деле никакой нужды в этом у него нет; во время прогулок с гувернанткой он хитроумно заманивает ее подальше от полуденного пушечного залпа Петропавловской крепости. Подобные черточки позволяют Набокову нарисовать портрет человека, ни на кого не похожего, и одновременно обнаружить нечто общее для любого детства, любого сознания.

овладев этой игрой, находит немедленное спасение от обычного для него разлада с жизнью.

Внезапно роман перескакивает с 1912 года — времени первого шахматного состязания Лужина — к своей второй части, действие которой происходит летом 1928 года, когда Лужин готовится к новому шахматному турниру, определяющему претендента на звание чемпиона мира. Как это ни удивительно, мы застаем его в обществе привлекательной и сердечной женщины, которая не только способна декодировать его бессвязные речи, но и поощряет его ухаживания. Странный, угрюмый, неуклюжий, почти безразличный к миру, Лужин остается в высшей степени узнаваемым и живым, когда поднимает локоть, обороняясь от осы, или отвечает на вопрос своей будущей жены о том, давно ли он играет в шахматы.

Он ничего не ответил, отвернулся, и она так смутилась, что стала быстро перечислять все метеорологические приметы вчерашнего, сегодняшнего, завтрашнего дня. Он продолжал молчать, и она замолчала тоже, и стала рыться в сумке, мучительно ища в ней тему для разговора и находя только сломанный гребешок. Он вдруг повернулся к ней лицом и сказал: «Восемнадцать лет, три месяца и четыре дня».

Ее способность по-настоящему понять Лужина, ее жалость к нему, ее решимость защищать его от острых углов жизни глубоко трогательны. Однако когда его слепая страсть к шахматам и его любовь к невесте вступают в противоречие, на героев падает тень трагедии. Пытаясь не допустить, чтобы способность Лужина к концентрации ослабла, та часть его сознания, которую захватили шахматы, отчаянно вытесняет новое для него стремление к нежности, и эта схватка завершается приступом душевной болезни после откладывания партии с великим Турати.

Заключительная часть (зима 1928–1929 гг.) начинается с выздоровления Лужина. На протяжении почти двадцати лет шахматы казались победным отступлением от жизни в более безопасный мир, которым он сам управляет. Теперь же, когда Лужин приходит в себя, его невеста и добрый доктор убеждают его в том, что шахматы — это и есть самая большая угроза в его жизни. Прежде чем туман в его мозгу рассеялся, они убеждают его забыть шахматы, подставляя на их место нежную любовь, окружавшую его в раннем детстве.

хотим, чтобы герой был счастлив с замечательной женщиной, ставшей его женой, а с другой — чтобы он снова вернулся к самому себе и к своему победоносному искусству. Покорная готовность Лужина защищаться от вмешательства в его жизнь шахмат ведет его прямо к катастрофе, ибо по мере того, как раскрывается его личность, присущая ему склонность видеть во всем угрозу, размышлять над комбинациями и возводить оборону убеждает его, что узоры времени повторяют его прошлое, чтобы вновь привести его к шахматам. Спасаясь от этой атаки на свою новую жизнь и своего нового защитника, которого он обрел в жене, Лужин считает, что ему нужно придумать новую и неуязвимую контрстратегию, вроде той, которую он подготовил для партии с Турати. Чем отчаяннее пытается он защитить свое счастье, тем явственнее слышны шаги неумолимой судьбы. Неспособный оградить тепло своей жизни от холодного мира шахмат, он избирает ход, на который не может быть ответа, — избирает самоубийство. Но и эта его последняя хитрость, как он поймет, преобразуется в шахматную композицию: когда Лужин летит вниз, в смерть, он с ужасом видит, как мостовая под ним распадается на бледные и темные квадраты.

Мало кто из литературных героев может сравниться с женой Лужина в благородном смирении, с которым она в финальной части романа постепенно понимает безнадежность своих попыток пробудить его к земным радостям бытия, или в стойкости и храбрости, с которыми она пытается предотвратить окончательную гибель лужинского сознания. Особенно пронзительно звучит здесь тема одиночества личности. Хотя жена Лужина замечает, что над его сознанием опустился непроницаемый мрак, сам Лужин ничего ей не говорит, ибо он уверен, что ему нужно сосредоточиться и отыскать ответ на тайную комбинацию, которую, как ему кажется, подготавливает против него время. Жена не в состоянии узнать его безумную логику, понять, что его самоубийство — это последнее трогательное подтверждение верности ей, финальная трагическая попытка остаться с ней, не позволить увести себя от нее в плоский мир шахмат.

II

Еще задолго до трагической развязки «Защиты Лужина» мы понимаем, что оказались во власти подлинного шедевра. Роман начинается так:

Больше всего его поразило то, что с понедельника он будет Лужиным. Его отец — настоящий Лужин, пожилой Лужин, Лужин, писавший книги, — вышел от него, улыбаясь, потирая руки, уже смазанные на ночь прозрачным английским кремом, и своей вечерней замшевой походкой вернулся к себе в спальню. Жена лежала в постели. Она приподнялась и спросила: «Ну что, как?» Он снял свой серый халат и ответил: «Обошлось. Принял спокойно. Ух… Прямо гора с плеч». — «Как хорошо… — сказала жена, медленно натягивая на себя шелковое одеяло. — Слава Богу, слава Богу…»

Подобно первоклассной подаче в теннисе, захватывающей соперника врасплох, первое предложение книги с силой бросает нас в сознание юного Лужина. Еще удивительнее, когда следующее предложение, резким ударом направленное в другой угол корта, подтверждает, что мы, видимо, каким-то образом отбили подачу: обманутые прозрачным английским кремом отца и его замшевой походкой, мы обнаруживаем, что уже покинули Лужина и переместились в ожидании в спальню его родителей. Не делая нам никакого снисхождения, Набоков умудряется показать нам, что мы можем оказаться в любой точке, куда бы ни летели мячи его воображения. Он делает нам честь, играя с нами как с чемпионами, и тем самым он позволяет нам — и в этом секрет его искусства — испытать радостное волнение оттого, что мы превзошли самих себя. Обмен ударами продолжается:

— быстрое дачное лето, состоящее в общем из трех запахов: сирень, сенокос, сухие листья, — все лето они обсуждали вопрос, когда и как перед ним открыться, и откладывали, откладывали, дотянули до конца августа. Они ходили вокруг него, с опаской суживая круги, но только он поднимал голову, отец с напускным интересом уже стучал по стеклу барометра, где стрелка всегда стояла на шторме, а мать уплывала куда-то в глубь дома, оставляя все двери открытыми, забывая длинный неряшливый букет колокольчиков па крышке рояля.

Подобная уверенность Набокова в своем читателе объясняется его абсолютной уверенностью в собственном мире. Его быстрый конспект быстрого лета — «сирень, сенокос, сухие листья» — позволяет самым скромным смыслам обнаружить длительность и глубину, целое лето, которое словно бы затаило дыхание для этого мгновения. «Они ходили вокруг него, с опаской суживая круги, но только он поднимал голову [одно лишь это легкое движение превращает конспект в сцену], отец с напускным интересом уже стучал по стеклу барометра…» Застывшая стрелка барометра, букет колокольчиков где-то на заднем плане, анфилада комнат — эти детали создают светящийся интерьер, как на полотнах Вермеера, и вызывают в памяти слова Кеннета Кларка о вермееровском «безупречном чувстве интервала. Каждая форма интересна сама по себе и одновременно великолепно сочетается с соседствующими как в пространстве, так и на плоскости картины»2. Разница лишь в том, что у Набокова мы имеем дело не с неподвижным холстом, но с напряженной семейной драмой, когда родители в ужасе отшатываются от своего ребенка, словно от василиска, — и все это вмещает в себя половина фразы. В том же абзаце Набоков вновь меняет картину:

«Монтекристо» и прерывавшая чтение, чтобы с чувством воскликнуть «бедный, бедный Дантес!», предлагала его родителям, что сама возьмет быка за рога, хотя быка этого смертельно боялась. Бедный, бедный Дантес не возбуждал в нем участия, и, наблюдая ее воспитательный вздох, он только щурился и терзал резинкой ватманскую бумагу, стараясь поужаснее нарисовать выпуклость ее бюста.

Набоков знает, что с помощью хорошего проводника и хорошо отобранных деталей наше сознание может двигаться гораздо свободнее, чем мы думаем. Он выстраивает лужинский мир, избегая тяжеловесного накопления свинцовых фактов, но чистое, как стекло, и подвижное воображение оживляет каждую отдельную пылинку и объединяет все пространство воедино.

почему он вызывает такой ужас у своих родителей и у гувернантки? Подобно Шекспиру, представляющему нам своего таинственного и мрачного сына, Набоков задерживает ход повествования, разжигая читательское любопытство. Вместо того чтобы ответить на наш вопрос, он продлевает мир Лужина еще на двадцать лет, а затем возвращается к прошлому, предлагая еще один крупный план:

Через много лет, в неожиданный год просветления, очарования, он с обморочным восторгом вспомнил эти часы чтения на веранде, плывущей под шум сада. Воспоминание пропитано было солнцем и сладко-чернильным вкусом тех лакричных палочек, которые она дробила ударами перочинного ножа и убеждала держать под языком. И обойные гвоздики, которые он однажды положил на плетеное сиденье кресла, предназначенного принять с рассыпчатым потрескиванием ее грузный круп, были в его воспоминании равноценны и солнцу, и шуму сада, и комару, который, присосавшись к его ободранному колену, поднимал в блаженстве рубиновое брюшко. Хорошо, подробно знает десятилетний мальчик свои коленки — расчесанный до крови волдырь, белые следы ногтей на загорелой коже и все те царапины, которыми расписываются песчинки, камушки, острые прутики.

Неожиданно Лужин оглядывается на скучные предвечерние часы прошлого с чувством обморочного восторга: неожиданный, но верный психологический штрих, ибо мы с любовью бережем даже прошлую боль — ведь она больше не в состоянии причинить нам страдание, потому что она теперь составляет часть нашего собственного неповторимого «я», потому что ее нельзя вернуть. Заставляя своего героя оглянуться назад в прошлое в этот момент, Набоков изменяет и наше восприятие всей его жизни. В детстве иглы и зазубренные края жизни пугали Лужина, но хотя в этой сцене он и вспоминает обойные гвозди на сиденье, рассыпчатое потрескивание плетеного кресла, расцарапанное колено, укус надоедливого комара, каждый пустяк кажется удивительно драгоценным, словно бы сам факт воспоминания вопреки всему освящает его, волшебным образом спасает от забвения. Прошлое в «Защите Лужина» подобно очищенному воздуху, где нет ни пылинки, ни микроба, становится необыкновенно ясным и светлым — оно сохраняет всю остроту боли, которую испытывал Лужин или которую он причинял другим, но освобождает от опасности, которой когда-то было чревато каждое мгновение. Даже прежде, чем Набоков позволяет нам понять причину напряженности в семействе Лужиных, он противопоставляет угрозу настоящего и несокрушимую безопасность прошлого.

Юный Лужин, которого до сих пор воспитывала гувернантка, должен после летних каникул пойти в школу. Его отец опасается реакции своенравного сына, предвидя очередную истерику, и поэтому упоминает между прочим, словно стараясь задобрить его, что его будут звать теперь, как взрослого, по фамилии. При этих словах

сын покраснел, заморгал, откинулся навзничь на подушку, открывая рот и мотая головой («Не ерзай так», — опасливо сказал отец, заметив его смущение и ожидая слез), но не расплакался, а вместо этого весь как-то надулся, зарыл лицо в подушку, пукая в нее губами, и вдруг, быстро привстав, — трепаный, теплый, с блестящими глазами, — спросил скороговоркой, будут ли и дома звать его Лужиным.

— все это не соответствует ожиданиям родителей и принадлежит миру, который не сводится к готовым формулам типа «своенравность» и «плаксивость».

По дороге на станцию, откуда Лужиным предстоит ехать на поезде в город, родители вдруг чувствуют, что их опасения начинают оправдываться. Сын застывает в напряжении; кажется, будто его мрачное настроение насылает холодный ветер. Мать потянулась было, чтобы поправить на нем плащ, но, заметив выражение его глаз, отдергивает руку. На станции напряжение Лужина вырывается наружу. Словно бы гуляя, он как ни в чем не бывало доходит до края платформы и лесом бежит назад к усадьбе, чтобы перезимовать там, питаясь сыром и вареньем из кладовой. Родители отправляются вслед, какой-то чернобородый мужик вытаскивает его с чердака, и Лужина отвозят в город. Ничто не способно помешать тому, чем грозит время: наступит понедельник, и он станет Лужиным-школьником. Неожиданность первой строки романа так и не проходит, сколько бы мы ни перечитывали книгу. И ощущение оправданности этой строки — как и многого другого в книге — продолжает расти вплоть до самого финала. Ни разу по ходу действия мы не слышим имени героя, вытесненного фамилией в его первый школьный день. Только на последней странице, когда он, запершись в ванной комнате, взбирается на комод, открывает окно и наконец бросается навстречу смерти, мы узнаем его имя:

Дверь выбили. «Александр Иванович, Александр Иванович!» — заревело несколько голосов.

Но никакого Александра Ивановича не было.

И с первой строки романа до последней борьба взрослого и детского в Лужине, борьба между розовым прошлым и тернистым будущим не прекращается ни на мгновение.

III

чем Набоков, и десятилетним Лужиным, так хорошо знавшим свои коленки, он возвращается в десятое лето собственной жизни, приглашая с собой и нас. Его Лужин даже смотрит на прошлое, как и он сам, влюбленными глазами памяти. Основываясь на своем собственном «совершенном прошлом», Набоков творит мир, созданный для счастья, — а затем помещает в него героя, сама натура которого приговорила его к горестям. В детстве Набоков был «вундеркиндом, юным гением», который выдумывал разные истории и радовался красоте окружавшего его Эдема. Лужин тоже был особенным ребенком даже до того, как он научился играть в шахматы, но весь мир представлялся ему чем-то вроде большого сада Раппачини[105], где каждое растение напоено смертоносным ядом: его особый талант не распахивает перед ним двери в жизнь, а захлопывает их.

Двойная перспектива позволяет Набокову представить детство Лужина одновременно лучезарным и безрадостно-холодным. Потом, когда волею обстоятельств Лужин неожиданно для себя попадает во взрослый мир, его любовь к жене и любовь к шахматам начинают борьбу за господство над ним — борьбу, за которой зияет трагедия. Большинству писателей вполне хватило бы столь смертоносного конфликта, но Набоков, сохраняя драматическое напряжение, не останавливается на этом.

В начале третьей части романа врач и жена Лужина внушают ему мысль о смертельной опасности шахмат. И они настолько преуспевают в этом, что, прежде чем окончательно вынырнуть из забытья, он подавляет в себе свое шахматное сознание. Выздоравливая, Лужин, кажется, заново пробуждается к жизни. Во время прогулки по санаторскому саду он даже спрашивает у своей невесты названия цветов. Поскольку шахматы, а с ними все его недавнее прошлое вычеркнуты из его мира, его мысли вновь обращаются к детству:

Дошкольное, дошахматное детство, о котором он прежде никогда не думал, отстраняя его с легким содроганием, чтобы не найти в нем дремлющих ужасов, унизительных обид, оказывалось ныне удивительно безопасным местом, где можно было совершать приятные, не лишенные пронзительной прелести экскурсии. Лужин сам не мог понять, откуда волнение, — почему образ толстой француженки с тремя костяными пуговицами сбоку, на юбке, которые сближались, когда ее огромный круп опускался в кресло, — почему образ, так его раздражавший в то время, теперь вызывает чувство нежного ущемления в груди.

о шахматах теснились в голове у Лужина до тех пор, пока город вокруг него не превратился в калейдоскоп таинственных призраков. Когда чей-то хриплый голос вкрадчиво шепнул Лужину: «Идите домой», то он, вместо того чтобы пойти к невесте, стал в полубреду отыскивать среди берлинских улиц дорогу в русскую усадьбу своего детства. Его паническое бегство «домой» заканчивается глубоким обмороком. Выйдя из забытья, он видит склонившегося над ним санаторского врача, чья курчавая борода напоминает ему бородатого мужика его детства, который нес его с чердака после побега в усадьбу. Деревья за окном больничной палаты, где лежит Лужин, пробуждают в его затуманившемся мозгу воспоминания о старой усадьбе, окруженной деревьями, и ему кажется, что «в окне было все то же счастливое сияние». Врач и невеста заботливо ухаживают за Лужиным, мир представляется ему ласковым и добрым, шахматы еще не изведаны: он вернулся в детство обновленным. Для Набокова щедрость жизни в конечном итоге есть щедрость прошлого: воспринимаемое нами — это уже «своего рода память даже в момент восприятия»3. Однако время уносит нас даже от нашего собственного прошлого, и память позволяет лишь поймать его зыбкий образ в обращенном назад зеркале. Шахматный талант Лужина уже открыл перед ним иное измерение по ту сторону обычного хаоса человеческой жизни — измерение, где царит гармония и порядок. Теперь с первого взгляда его фактическое возвращение в прошлое может показаться новой победой над ограниченностью человеческих возможностей, однако он лишь ненадолго обретает рай своего детства. Постепенно начинается сошествие во ад. По мысли Набокова, лишь искусство в высшем своем проявлении способно в конце концов указать выход из тюрьмы времени, творя свои особые миры, в которых каждому пустяку гарантирован иммунитет от забвения. Находясь в какой-то степени вне жизни, искусство, быть может, есть предтеча такой формы сознания, которая имеет неограниченный доступ в рай прошлого. Возвращаясь же в свое припудренное детство не в искусстве, а в жизни, Лужин просто-напросто не считается с фактом существования времени, крадет у себя две трети своего прошлого, забывает про свое колючее «я» и даже изгоняет шахматы, этот непрочный суррогат или заменитель искусства. Жизнь — или время — мстит ему за это. К счастью, человеческая личность неукротима, и натура Лужина медленно возрождается. Его природная осторожность, его умение видеть комбинацию и его инстинкт самообороны подсказывают ему, что в его судьбу вмешалась какая-то зловещая сила и что он должен подготовить контратаку. Хотя он не в состоянии распознать суть этой угрозы, мы со своей позиции стороннего наблюдателя начинаем догадываться. Вынужденная повторяться вопреки собственной природе, вместо того чтобы идти вперед, жизнь начинает весьма ловко проигрывать прошлое. Невинная реприза детства, которая должна была защитить Лужина от шахмат, превращается в кальку с рисунка его детства и поэтому ведет его прямо к первому открытию шахмат. Лужин встречает своего бывшего одноклассника, который смутно помнит, что он уже в школе был восходящей шахматной звездой, хотя сам Лужин это отрицает. Когда гостья из Советского Союза упоминает тетю Лужина, которая впервые показала ему шахматные ходы, память Лужина наконец пробуждается, и он чувствует «острую радость шахматного игрока, и гордость, и облегчение, и то физиологическое ощущение гармонии, которое так хорошо знакомо творцам». Почти в тот же момент он понимает, что комбинации времени, развивающиеся вокруг него, привели к очередному изменению позиции (и усадьба, и город, и школа, и петербургская тетя), и в панике пытается придумать какую-нибудь защиту против козней таинственного противника, кольцом окружающего его. Вместо этого он находит карманные шахматы, которые проглядела его жена, и прячет их — а вместе с ними и шахматные мысли — от нее точно так же, как ему приходилось это делать в детстве, когда он только открыл для себя эту игру.

Пытаясь постичь смысл комбинаций, развивающихся вокруг него, Лужин погружается во мрак одинокой сосредоточенности. Невольно он проживает еще раз не только финал первой части своей жизни, когда в детстве течение прибило его к шахматам, но и финал второй ее части, когда он, взбираясь по шахматной лестнице, вступил в борьбу с Турати за право сместить чемпиона мира и беспрестанно искал неуязвимую защиту против нового дебюта знаменитого противника. В то время он не выдержал напряжения. Теперь его ждет нечто еще более страшное.

По мере того как Лужин все глубже уходит в себя, одно повторение прошлого накладывается на другое: его дошахматное детство, его побег в усадьбу, его открытие шахмат, его прогулы, когда он не ходил в школу ради игры, его одинокие годы шахматных турне под надзором импресарио Валентинова, его поиски защиты в партии с Турати, его безумное бегство от отложенной партии назад, в туманный мираж усадьбы. Даже неожиданные ходы, которые охваченный ужасом Лужин делает сейчас, чтобы нарушить порядок повторения, вызывают лишь все новые и новые повторы, которые теснят его со всех сторон.

Некоторые из них сразу бросаются в глаза, другие слишком туманны или слишком искусно замаскированы. И в этом изобилии взаимопереплетающихся узоров сначала трудно различить что-либо, кроме судьбы, которая все неотступнее загоняет Лужина в угол. Затем, когда картины начинают проясняться, мы замечаем две враждующие силы — одна выступает на стороне жены Лужина и хочет, чтобы он вернулся в уютную защищенность детства, которую жена может ему обеспечить, другая же — очевидно, более мощная — направляет это повторение, добавляя к нему свои причудливые извивы, по иному руслу — к открытию Лужиным шахмат, к возобновлению его неоконченной партии с Турати. Когда Лужин наконец понимает, что атакующая его судьба стремится изгнать его из рая, который сулит ему жена, и вернуть его в холодный мир шахмат, под опеку бессердечного и расчетливого Валентинова, — уже одна мысль о подобном будущем приводит его в ужас. Против такой атаки он способен найти лишь один вариант защиты: он выпадет из игры, он покончит с собой. Когда Лужин летел навстречу смерти, он видел, как внизу, во дворе с

вечность угодливо и неумолимо раскинулась перед ним.

В последние несколько месяцев те уникальные умственные способности, которые ведут его к трагедии, поднялись на головокружительную высоту. Мальчиком он отгораживался от жизни ради шахмат. Взрослым мужчиной он позволил жене слегка приоткрыть для него мир. И в этот момент он начинает искать комбинации и стратегии не только на шахматной доске, но и в реальной жизни. Это было бы похоже на безумие, если бы не тот факт, что он обретает не дающее ему покоя непозволительное понимание структуры времени. Ибо эти узоры не есть плод больного воображения: когда мы, перечитывая книгу, смотрим на мир Лужина со стороны, мы замечаем смыкающиеся вокруг него узоры раньше него. Однако то, что и он способен различить узоры времени по мере их возникновения, бросает нас в метафизическую дрожь.

В начале «Защиты Лужина» перед нами мир, в котором ценится отдельное и непредсказуемое: замшевые шлепанцы, колокольчики, расцарапанные коленки, странный пукающий звук, который мальчик издает, зарыв лицо в подушку, его удивление оттого, что он будет называться Лужиным, его обреченный на неудачу побег в семейную усадьбу. Медленно, но неумолимо этот мир, который столь щедро воздает единичному, заполняется узорами, и собственная странная индивидуальность Лужина в свою очередь позволяет ему разглядеть те же узоры, которые привносятся в его мир извне. Быть может, по мнению Набокова, несмотря на всю торжествующую независимость элементов в мире, некая потусторонняя сила оттискивает свою печать на множестве случайностей.

IV

В «Защите Лужина» Набоков научился складывать одну часть мира с другой, отбирая детали, контролируя углы зрения, перемещая фокусы, множа узоры с быстротой, экономией, плавностью и гармонией, на которые не часто способна литература. Мастерски владея соотношением частей, он довел классическое повествование до нового уровня совершенства.

— к его глубинам. Дело в том, что в «Защите Лужина» Набоков также переосмысливает отношения между автором и читателем и впервые заявляет здесь о себе как об одном из великих новаторов художественной литературы. Позднее он скажет, что если в шахматной задаче борьба ведется не между черными и белыми фигурами, но между составителем задачи и ее гипотетическим отгадчиком, то в романе главная драма кроется скорее не в конфликте между его действующими лицами, а в схватке между его автором и читателем. Возможно, шахматная аналогия пришла ему на ум потому, что именно в «Защите Лужина» он впервые задает читателю задачи — с самого первого предложения (почему мальчика должны с понедельника называть Лужиным?) и до последнего (почему имя и отчество героя до сих пор утаивались?).

Настоящие проблемы, которые Набоков ставит перед читателем, — это проблемы, связанные с узорами, вытканными во времени. Почему последняя часть романа пронизана повторами? Существуют ли они лишь в сознании Лужина? Ожидает ли Набоков, что мы просто будем любоваться их запутанным плетением, словно перед нами кельтский орнамент? Или, как полагают некоторые читатели, он нас поддразнивает, побуждая ногтями и зубами развязывать накрепко стянутые им узлы? А может быть, он случайно переусложнил плетение настолько, что его вообще невозможно распутать?

Узоры, задуманные, видимо, для того, чтобы поставить перед читателями вопросы, ответы на которые могут таиться на следующей — или предшествующей — странице, сплетаются с другими узорами в такой клубок, что правильные решения кажутся недостижимыми. В этот момент некоторые читатели делают вывод, что Набоков либо играет с нами, либо, в конечном счете, не имеет другой цели, кроме плетения этих узоров ради собственного удовольствия. Но Набоков-лепидоптеролог знал, сколь непредсказуемы росчерки природы, и он знал также, что терпеливый исследователь способен их постепенно прочитать.

Он также был составителем шахматных задач. В «Защите Лужина» он научился не только складывать один узор с другим, но и задавать задачи, по точности не уступающие шахматным. И он знал, что его литературные задачи, как и шахматные, поддаются решению.

После того как на протяжении нескольких глав события развиваются в хронологической последовательности, повествование неожиданно перескакивает на шестнадцать лет вперед прямо посредине абзаца: перед нами Лужин, беседующий с какой-то незнакомкой, имени которой мы не знаем, а лица не видим. Прежде чем она попадет в поле нашего зрения, происходит затемнение, мешающее нам разгадать смысл этой сцены. Затем Набоков уходит в сторону, посвящая целую главу (кстати, единственную, в которой читатель надолго расстается с точкой зрения Лужина) отцу Лужина и его рассказу о том шестнадцатилетнем периоде, через который предыдущая глава столь нарочито перескочила. Лишь в начале третьей главы в этой последовательности мы вновь возвращаемся к сцене, повисшей между небом и землей. Кинокамера снова поворачивается, и мы видим, как «Лужин все еще теребит дамскую сумочку и все еще смотрит на свою туманную собеседницу, в то время как она растуманивается, забирает у него свою сумку, упоминает смерть Лужина-старшего и становится участницей разворачивающейся комбинации». После этого резюме в предисловии к английскому изданию романа Набоков сравнивает всю последовательность событий с шахматной задачей. Он ждал от нас решения, но какого?

V

«Защиты Лужина»4. Позволю себе изложить здесь мои основные выводы.

Одна группа сцеплений в романе настойчиво связывает открытие юным Лужиным шахмат с его дедушкой, другая — ассоциирует лужинского отца с женщиной, которая столь стремительно входит в жизнь героя. Любопытно, что оба этих узора начинают разворачиваться вскоре после смерти деда и отца героя.

Задолго до «Защиты Лужина» Набоков в своих стихах, рассказах и дневниковых записях размышлял о тайнах загробного мира. Впоследствии он будет прямо вводить в свои романы героев, которые умирают в ходе повествования, но и после смерти участвуют в жизни других персонажей. Раздумывая в «Бледном огне» над загадками жизни после смерти и над влиянием потустороннего мира на наш, он написал ключевые слова — «не текст, но текстура». Мне представляется, что Набоков предлагает нам вычитывать в головоломных узорах самой ткани романа «Защита Лужина» то, что мы не найдем в тексте: покойный дед Лужина каким-то образом приводит внука к шахматам, а покойный отец соединяет сына с женщиной, на которой тот женится.

Дед Лужина был скрипачом и композитором, «довольно, впрочем, сухим и склонным, в зрелые годы, к сомнительному блистанию виртуозности». На музыкальном вечере в годовщину смерти деда Лужина скрипач, исполнявший его музыку, во время перерыва сказал, что он предпочел бы партию в шахматы продолжению концерта: «Комбинации как мелодии. Я, понимаете ли, просто ходы… Игра богов. Бесконечные возможности». «Вас ждут, маэстро», — говорят скрипачу, но его хвалебная песнь шахматам уже успела вдохновить Лужина: этот мальчик, который до сих пор лишь бежал от жизни, теперь жаждет научиться игре в шахматы, хотя еще ничего не знает о ней. Пройдет не так уж много времени, и он станет гроссмейстером и на вершине шахматной карьеры будет бороться за право вызвать на матч чемпиона мира. Странным эхом звучат слова «человечка», который пришел за Лужиным («Вас ждут, вас ждут, маэстро»), чтобы отвести его в зал, где ему предстоит состязаться с Турати. В этой лучшей лужинской партии музыкальные образы проносятся над шахматной доской — от «скрипок под сурдинку» первых осторожных ходов до «музыкальной бури» и «фуриозо» кульминации партии. Эти и другие переклички, связывающие шахматы с дедом Лужина, намекают, что после своей смерти дед заметил быстроту реакции внука, его дар обороны, его любовь к повторяющимся комбинациям и подсказал мальчику заняться шахматами, которые должны стать заменой и выходом его собственной страсти к виртуозной комбинационной игре.

Отец Лужина, автор нравоучительных книг для мальчиков, человек сентиментальный и обожающий слащавые разрешения конфликтов, мечтает, чтобы его сын стал художником или музыкальным гением. Узнав, в чем состоит подлинный талант Лужина-младшего, он понимает, что сын навсегда останется для него загадкой. Мальчика отнимает у отца импресарио Валентинов, но незадолго до смерти старик Лужин задумал повесть «Гамбит», чтобы восславить — и приукрасить — шахматную карьеру сына. Меньше чем через месяц после смерти отца в жизнь Лужина неожиданно вошла замечательная женщина — и именно в этот момент повествование делает резкий скачок назад, к отцу Лужина, к его воспоминаниям о годах, проведенных сыном с Валентиновым, к его замыслу повести «Гамбит», к его смерти. И только после этого остановленное действие возобновляется, и женщина, беседующая с Лужиным, говорит: «Я жалею, что не знала вашего отца… Он, должно быть, был очень добрым, очень серьезным, очень любил вас» (Лужин промолчал). Подобно тому как музыкальные образы, не смолкающие в описании партии Лужина с Турати, свидетельствуют о незримом присутствии старого композитора, его деда, так же и здесь резкий перебив хода повествования указывает на странное вмешательство опытного беллетриста Лужина-старшего в сцену знакомства его сына с будущей женой.

Сначала кажется, что эта женщина предлагает Лужину ту самую взрослую жизнь, которой лишили его страсть к шахматам и Валентинов, расчетливо подавлявший нормальное развитие мальчика. Однако Лужин не в состоянии справиться одновременно с самым трудным турниром и с первым пробуждением его социального «я». После припадка его словно бы отводят назад в детство. Невеста, с которой Лужин «в новеньких ночных туфлях из мягкой кожи» прогуливается по санаторскому саду, почему-то думает «о читанной в детстве книжке, где все неприятности в жизни одного гимназиста, бежавшего из дома со спасенной им собакой, разрешались удобной для автора горячкой (не тифом, не скарлатиной, а просто горячкой), и нелюбимая дотоле молодая мачеха так ухаживала за ним, что он ее вдруг начал ценить и звать мамой, и теплая слезинка скатывалась по щеке, и все было очень хорошо». Лужинская невеста не может вспомнить название книги, но она верно чувствует, что ее сентиментальный тон почти точно определяет новую атмосферу, окружающую Лужина в санатории: на самом деле это книга Лужина-старшего «Приключения Антоши». В квартире Лужиных, где они поселились после свадьбы, в спальне висела гравюра: «вундеркинд в ночной рубашонке до пят играет на огромном рояле, и отец в сером халате, со свечой в руке, замер, приоткрыв дверь» — точно так в самых своих сокровенных мечтах рисовал сына Лужин-старший. И когда Лужин в последний раз погружается во мрак, единственное, что может придумать его жена, — это вновь и вновь уговаривать его сходить на могилу отца.

Не в силах при жизни завершить повесть о своем сыне в свойственных ему праздничных тонах, Лужин-старший после смерти, кажется, выбрал эту жалостливую и чуткую женщину в качестве простого решения всех проблем в жизни своего сына: Лужин может оставить себе свои шахматы, но ему также нужно дать возможность познать радости взрослой любви. Однако когда эта женщина входит в жизнь Лужина, она разрешает его трудности не лучше, чем отец, когда он наконец обнаружил в мальчике талант, о котором он столь горячо мечтал: напряженный конфликт между любовью Лужина к невесте и его страстью к шахматам лишь приводит его к болезни. После этого срыва Лужин-старший, кажется, решил, что если сын не способен стать взрослым мужчиной и шахматным чемпионом, то лучше вернуть его к той защищенности, которую в детстве он, несмотря на все старания родителей, так и не почувствовал. Лужин в бреду шел по Берлину в усадьбу своих воспоминаний, теперь он приходит в себя в санатории, где его невеста и его врач (чья ассирийская борода напоминает Лужину мужика, которого отец послал за ним после его первого бегства в усадьбу) убеждают его забыть шахматы, заменив их детским счастьем в уюте дома, куда ему предстоит переехать после свадьбы. Как все прожекты Лужина-старшего, такое решение просто не учитывает всей сложности жизни; Лужин не ребенок, не взрослый, и он не может жить без шахмат.

в обществе невесты и ее родителей, в виде шахматной доски с выстроенными на ней силами противника. Однако внутренний конфликт ведет Лужина не к разрыву с невестой и возвращению к шахматам, но к помутнению рассудка. Последовавшее за этим выздоровление героя, его новый дом и благотворное повторение прошлого представляется делом рук его отца, однако дед, подлинный виртуоз, обращает этот новый ход против своего же соперника, ибо он подводит Лужина, вновь проживающего детство, ко второму открытию им шахмат. Эту основную линию он украшает яркими ответвлениями, усложняя тему, словно бы издеваясь над наивным противником.

Над отцом и сыном стоят еще более могущественные силы, которые используют их конфликт в своих далеко идущих целях. Дед стремится развить шахматную тему в жизни Лужина, отец отстаивает линию жены и дома. Ни тот ни другой не хотят его гибели. Однако сама их стычка с позволения высших сил неизбежно толкает Лужина к смерти, которая одна только способна принести ему облегчение. Поощряя шахматные способности Лужина и его новый интерес к жизни, эта всеобъемлющая дуга судьбы создает новый синтез из оппозиции тезиса деда (Шахматы или Искусство) и антитезиса отца (Жена и Дом или Жизнь). Осуществляя свой замысел, высшие силы на последнем этапе жизни Лужина подчиняют себе противоборствующие повторения его прошлого и поднимают его комбинационный талант на сверхъестественный уровень, откуда он способен разглядеть узоры времени: новый триумф его странного сознания, который, однако, имеет следствием такую душевную растерянность, что он не видит для себя другого выхода, как расстаться со своей нелепой жизнью.

Быть может, по ту сторону смерти комбинационный гений Лужина получит бо́льшую свободу — подобно тому как его отец и дед уже, кажется, получили более богатые возможности для своих более скромных талантов. При внимательном рассмотрении структуры «Защиты Лужина» указывают,

что смерть Лужина может означать возвращение «домой», в прошлое, где изначальная благость всего сущего должна каким-то образом проявиться за пределами жизни, что не упрощает сложности жизни по эту сторону. Возможно, из пустоты смерти он пробудится к миру, в котором прошлое станет и его раем, домом, защитой и тем новым уделом его искусства, где он сможет бесконечно исследовать узор времени.

«Защита Лужина» подводит нас к мысли, что существует, возможно, некий замысел судьбы, точнее иерархии судеб, который дает нам максимальную возможность стать самими собой, даже если в перспективе смерти наши жизни могут показаться жалкими и мучительными, игрушками в руках бессмертных5.

«искусством» деда и подслащенной жизнью отца разрешается, по-видимому, благодаря таинственной искусности, которая мерцает где-то за пределом земного бытия.

VI

В «Защите Лужина» Набоков сделал все, чтобы его метафизика не свелась к позитивным постулатам. Как и в «Короле, даме, валете», но на этот раз с гораздо более сильным резонансом, он инвертирует все, чем он дорожит, чтобы подвергнуть испытанию свои идеи. На всю жизнь сохранив благодарность за ту защищенность, которая была дарована ему в идиллическом детстве, он в своем романе наделяет мальчика Лужина таким складом характера, что он в испуге шарахается от самых невинных предметов и событий. Набоков, нашедший спасение от нашей человеческой беспомощности во власти, которую дает искусство, наделил талантом и Лужина, но талантом, стоящим ниже, чем талант художника, — этот талант дает Лужину прибежище, куда тот прячется от жизни, но нисколько не помогает разрешить ее противоречия. Набоков, которому был ниспослан брак, вернувший ему детскую защищенность в другом обличье, и который был безмятежно счастлив со своей женой, понимавшей все оттенки его искусства, соединяет своего героя с женщиной, чье стремление защитить его от его искусства несет в себе опасность и угрозу и приговаривает его к одиночеству в плену параноидальных идей. Склонный думать, что однажды мы можем заново пережить собственное прошлое в мире, свободном от времени и от какой бы то ни было утраты, Набоков навязывает Лужину повторение прошлого, которое сначала кажется благотворным, но вскоре вырождается в смехотворное бегство от реальности, а затем и в кошмарную западню. Желая сам заглянуть дальше за пределы жизни, чем позволяет жизнь, Набоков наделяет своего героя именно таким даром, но этот дар лишь приводит беднягу к гибели.

В судьбе Лужина Набоков обращает в пронзительную боль все самое драгоценное в своей собственной жизни. Однако даже здесь, считает он, даже для человека, против которого оборачиваются все его преимущества, может забрезжить, на некоем высшем уровне, поднимающемся над конфликтом отца и деда, некая сила, строящая жизнь с бесконечной нежностью и подготавливающая для Лужина в смерти безболезненное выздоровление от его больного прошлого, выход и реализацию его особого дарования, которые воздадут ему за все ужасы его жизни.

VII

Набоков-художник знал, как оживить каждую деталь, придать ей ощущение неповторимой ценности и в то же время сохранить связь всех элементов мира. Однако лужинский мир, при всей точности его незабываемых деталей и гармонии его элементов, не поддается объяснению только лишь по его собственным законам.

Лужин с тревогой замечает, что время строит против него какую-то комбинацию, и это открытие сводит его с ума. Даже при первом чтении «Защиты Лужина» нам не дает покоя ощущение, что герой, кажется, имеет основания искать объяснений по ту сторону событий, хотя, разумеется, найти их он не может. Впервые дойдя до финала книги, мы предполагаем, что судьбы, управляющие жизнью героя, не поддаются определению, если только это не сам автор. Даже перечитав книгу несколько раз, мы не вполне можем согласиться с идеей об участии в жизни Лужина его покойных деда и отца, а также некоей силы, стоящей за ними и инструментирующей их контрапункт. Однако поскольку мы находимся вне лужинского мира, Набоков может обратить наше внимание на то, как этот мир организован. Заставляя нас задуматься над поставленными проблемами, например над внезапным повествовательным переходом к будущей жене Лужина — ее первое нерезкое появление, затем выход на авансцену, и снова она, только теперь наконец в фокусе, — он приглашает нас постепенно распознать те уровни действия и значений, на которые в повествовании на первый взгляд нет и намека.

его и обращаемся к его отцу и, окинув его глазами прошлое, возвращаемся к сцене, которую успели мельком увидеть раньше: Лужин-старший говорит своему сыну, что тому предстоит пойти в школу и начать новую жизнь. Хотя мальчик вряд ли готов к своему «взрослому» имени, он становится Лужиным — и лишь так будет называть своего героя автор вплоть до его смерти.

Несколько глав спустя нас столь же неожиданно бросают внутрь сцены, к которой мы не успели подготовиться: Лужин, вдруг повзрослевший на шестнадцать лет, разговаривает с незнакомкой. И эту сцену мы снова оставляем на полдороге, следуем за Лужиным-старшим, от него узнаем о прошлом и возвращаемся к незаконченному эпизоду. Словно для того, чтобы еще раз доказать, что именно отец подталкивает Лужина — все еще полуребенка — к взрослой жизни, женщина, которая вторгается в его судьбу, не имеет в романе никакого имени, кроме фамилии мужа — Лужина. Внезапная атака, которой встречает читателя первое предложение романа, кажется более неожиданной, чем раньше, — и еще более оправданной.

В конце первой главы Лужин бежит в усадьбу и залезает в дом через открытое окно гостиной.

В гостиной он остановился, прислушался. Дагерротип деда, отца матери, — черные баки, скрипка в руках, — смотрел на него в упор, но совершенно исчез, растворился в стекле, как только он посмотрел на портрет сбоку, — печальная забава, которую он никогда не пропускал, входя в гостиную.

Этот маленький ритуал с портретом деда вначале кажется лишь одной из набоковских великолепных своей неожиданностью деталей, всегда столь уместных, столь полных самоценной жизни. Однако после нашего анализа текста он, кажется, служит своего рода свидетельством того факта, что Лужина заманил в усадьбу, на чердак, — где шахматная доска не занимает его — недавно умерший дед, который еще не научился подготавливать свои ходы6.

на то, что некто или нечто уже знает, к чему в конце концов приведет — двадцать лет спустя — стремление Лужина убежать от жизни. Окно также с самого начала приоткрывает замысел высшего творца, подчиняющего себе противоположные цели деда, которого Лужин видит под прямоугольником стекла, и отца с чернобородым помощником, которых Лужин наблюдает на следующей странице через другое окно, когда они поднимаются в его укрытие на чердаке. Детали в конце первой главы столь же тонкие, а переклички столь же знаменательные, как и в ее начале.

Подобные переклички сразу же бросаются в глаза, но их значения остаются непонятными. Для целей Набокова важно, чтобы читатель сначала не расслышал в обильных шахматных нотках романа ничего, кроме их собственной приглушенной музыки, и только потом они складываются в сложную фугу, в драму интриги и контринтриги, в философский спор между жизнью и искусством, разрешающийся искусностью жизни. Если он способен задумать и полностью запрятать в романе удивительно сложную и гармоничную спираль лужинской судьбы, что же тогда таит бесконечный шум жизни?

Узоры «Защиты Лужина» обладают баховской мелодической красотой и напряженной строгостью композиции, однако к этому блестящему сочетанию Набоков добавляет и нечто большее. В нашем веке наука открыла немыслимые миры внутри миров внутри миров, наш космос растянулся, а наши микрокосмы сжались до непостижимых размеров. Набоков, кажется, задает вопрос: если физика способна открыть вселенную столь многоуровневую и сложную по своей конструкции, почему бы нашей метафизике не сделать то же самое?

VIII

«Защита Лужина» — это первый роман Набокова, который с самого начала захватывает воображение, создает не похожие друг на друга характеры и наделяет их судьбой, к которой невозможно остаться безразличными. Лужин, который обречен независимо от своего выбора, который приговорен либо к одиночеству своего гения, либо — если он ищет обычной человеческой любви — к подавлению собственного «я», и его жена, чье героическое сострадание и самоотречение оказываются бесполезными, — оба они принадлежат к самым живым и самым трогательным персонажам художественной литературы.

В своем романе Набоков предлагает нам исследование аномалии, гениальности и безумия, смешную трагедию и горькую картину одиночества ранимого человеческого «я». Он рассматривает ребенка во взрослом человеке, взрослого в ребенке, отношения индивидуума и семьи. Он анализирует роль художника в человеческой жизни и, кроме того, подвергает критике сентиментальность и бесплодную виртуозность. Он размышляет о памяти и о нашей связи с прошлым, о судьбе и нашем отношении к будущему, о нестерпимом для человека беге времени. Он открывает новые странные координаты человеческого сознания и обращается к взаимоотношениям потусторонности с временем и личностью, которые могут оказаться намного сложнее и богаче, чем мы думаем. Он задумывается над тем, могут ли независимые частности нашего мира образовать некое сочетание, невидимое нами, и может ли наша беспорядочная жизнь скрывать некий, почти невообразимый художественный замысел. Несомненно, он добивается всего этого без ущерба для своего искусства, однако ложное представление, будто у Набокова есть только стиль, но нет содержания, могло появиться лишь потому, что он способен без единого шва соединять множество идей в единое целое.

жесты, пульсация чувства, из которых и соткан мир Лужина: вот он слепыми, голодными губами целует свою будущую жену, вот она оставляет под кроватью в гостиничном номере его ботинки без шнурков; вот Лужин опасливо склоняется над георгином («который, — Бог его знает, — мог укусить») и удивляется, обнаружив, что цветок не пахнет.

Примечания

[105] Имеется в виду новелла американского писателя-романтика Натаниэля Готорна «Сад Раппачини». (Прим. перев.)

1. Написан: февраль — август 1929; опубл. СЗ, 40–42 (октябрь 1929—апрель 1930); книга: Берлин: Слово, 1930; СРП2, 306; перевод Майкла Скэм-мела (Michael Scammel) и ВН. New York: Putnam, 1964.

3. Ada, 221.

–604.

5. Ibid., 600.

6. Ibid., 585.