Роупер Р: Набоков в Америке. По дороге к «Лолите»
Глава 17

Глава 17

Произошел случай, который всех немало шокировал (Веру-то уж точно - возможно, потому, что в деле оказался замешан ее сын). 25 ноября, во вторник, Набоковы ужинали в Нью-Йорке с издателем Уолтером Минтоном в любимом заведении театральной богемы - ресторане Cafe Chambord на Третьей авеню, На ужине присутствовала и жена Минтона, Полли2. Супруги были в ссоре. Издатель увлекся “субреткой-профурсеткой из ночного клуба Latin Quartef ’ , а миссис Минтон узнала о романе всего лишь неделю назад из статьи в журнале Time. Полли была убита горем. “Она очень красивая девушка, - писала Вера в дневнике, - испуганная, растерянная”, добрая и хорошая мать троих детей. До выхода “Лолиты” супруги жили дружно и счастливо: по словам Полли, “после этого Уолтер завел множество новых знакомств и сбился с пути”^4 из-за бури, разразившейся вокруг романа. История напоминала водевиль5: именно любовница Минтона впервые рассказала ему о “Лолите” (он ничего не знал о романе до 1957 года, несмотря на публикацию в Париже), так что, по законам издательства, ей полагалось вознаграждение за то, что она нашла интересную книгу.

Роупер Р: Набоков в Америке. По дороге к «Лолите» Глава 17

Дмитрий и MGA 1957 года. Фотограф неизвестен. С разрешения Roger Boylan, Autosavant Magazine и Ariane Csonka.

Веру неприятно поразило, что Полли так откровенно рассказывает о своей беде “чужому человеку” (сама Вера была куда более сдержанна). Тут появился Дмитрий. Он был на еженедельном собрании резервистов; Набоковы, Минтоны и Толлеры завернули за угол, чтобы посмотреть на его новую машину, MG 1957 года6, которую даже его мать называла “красавицей”. Полли Минтон попросила ее прокатить. Дмитрий уехал с Полли, а Минтон и Набоковы взяли такси и отправились в гостиницу, где, как записала Вера в дневнике (впоследствии она вычеркнула эту запись), “втроем сидели и ждали, ждали, ждали”. Минтон, тоже человек откровенный, в такси признался им, что, кроме танцовщицы, у него есть еще одна любовница, а именно автор той самой разоблачительной статьи в журнале Time, которая таким образом решила разделаться с соперницей: назвала ее “престарелой... нимфеткой [с] глупой улыбкой”^7. “Вот из-за этих двух потаскушек, - припечатала Вера, - М[интон] разрушил свой брак”\ Причем рассказывал он об этом достаточно громко, так что и водитель такси наверняка все слышал. “Удивительные люди эти американцы!” - заключила Вера.

машину в гараж, потом - ему нужно было что-то забрать в квартире, Полли захотелось увидеть его квартиру (раз машину она уже видела), ну и так далее”\

“А на следующий день, - писала Вера, - Минтон сказал В.: «Я слышал, Дмитрий вчера неплохо развлек Полли». И, сконфуженная, завершила: - Неужели такое поведение нынче в Америке в порядке вещей? Как будто в плохом романе какого-нибудь О’Хара или Козенса” . Да уж, вихрь славы кружит головы. Когда твои книги занимают первое место в списке бестселлеров, а придуманные тобой слова входят в язык (например, “нимфетка”)9, последствия могут оказаться самыми непредсказуемыми. Эдмунд Уилсон упоминал о невиданном “разгуле”10 “Лолиты”, которая “явно задела потаенные струны широкой американской души”. Читателей привлекло ее скандальное содержание, которое многим могло показаться настоящим откровением. Америка в некотором смысле строилась на скандалах: ее литература на протяжении долгого времени служила источником сенсаций, в частности сенсаций сексуальных. Бестселлер в Америке 1950-х, “Пейтон-Плейс”11 Грейс Металиус, вышедший в 1956 году, - Набоков, как ни странно, утверждал, будто слыхом не слыхивал об этом романе, - порнографический двойник “Лолиты”. И в том и в другом произведении сексуальные тайны прячутся за видимостью приличия, и в том и в другом отец насилует приемную дочь, а городки, в которых развиваются события обоих романов, находятся в штате Нью-Гэмпшир . В обеих книгах описаны убийства и животная похоть. Комизм “Лолиты” отчасти в том, что утонченный европеец Гумберт Гумберт попадает в сюжет, характерный, скорее, для какого-нибудь бульварного романа. Не все обратили внимание, что книга Набокова на самом деле пародия.

Интервью, регулярные поездки в Нью-Йорк, новые заботы - о зарубежных изданиях, о том, как лучше распорядиться внезапно свалившимся на семью богатством, - привели Набокова к мысли сложить с себя груз преподавания. Он попросил в Корнелле отпуск на год и получил его на условии, что найдет себе замену . 16 ноября первое место в списке бестселлеров Times занял “Доктор Живаго”. В октябре Пастернаку вручили Нобелевскую премию14, что подстегнуло продажи, так что следующие несколько месяцев “Лолита” занимала второе место после “Доктора Живаго”. В середине ноября Набокову выплатили очередную круглую сумму - еще 100 тысяч долларов15 за права на публикацию “Лолиты” в мягкой обложке, и Вера обратилась к преподавателям юриспруденции из Корнелла16 и к специалистам по контрактам издательства Putnam’s за советом, как лучше поступить с правами на экранизацию “Лолиты” (там был какой-то головоломный контракт) и разобраться с налогами. В начале 1959 года она обратилась за консультацией в находившуюся на Манхэттене адвокатскую контору Paul, Weiss, Rfkind, Wharton&Garrison . Набоковых беспокоил не только предстоящий переход в другой налоговый класс. Они пережили две инфляции, во время которых потеряли все сбережения, - первый раз сразу после революции, а второй - в Берлине периода Веймарской республики, поэтому вскоре после продажи прав на экранизацию Набоков потребовал, чтобы его издатель выплатил ему половину причитавшихся денег “в государственных облигациях или других надежных ценных бумагах” в качестве страховки от инфляции.

Даже в вихре деятельности Набоковы не забывали о Дмитрии. Работа над переводом “Героя нашего времени” пошла вовсе не так, как они рассчитывали, и все равно Набоков, улучив минутку пообщаться с издателем в суматошные дни перед публикацией “Лолиты” и последовавшей за этим шумихой, заговорил о переводе “Приглашения на казнь”. Писатель настаивал, что “переводчик должен быть: 1) мужчина 2) коренной американец или англичанин. Также он должен хорошо владеть русским языком и профессионально в нем разбираться. Не знаю никого, кто бы отвечал этим требованиям, кроме моего сына, - но он, к сожалению, слишком занят”19.

К январю 1959 года Дмитрий освободился, его отец подписал договор с издательством20, а Дмитрий тут же получил аванс. “Я тебе передать не могу, как я счастлива”21, - писала Вера своей подруге Елене Левиной в Кембридж. Дмитрий все время чем-то болел. У него постоянно “какие-то хвори, - писала Вера в дневнике, - он большой и сильный, и до того как его призвали в армию, был совершенно здоров. Потом схватил не то простуду, не то грипп, не то какой-то вирус, и никак не может от него избавиться”^22. В общей сложности Дмитрий проболел год. В 1962 году у него обнаружили синдром Рейтера, аллергическое реактивное состояние, которое часто возникает у молодых людей после перенесенной венерической инфекции . Вера считала, что у Дмитрия слишком большая нагрузка, и была рада, когда он бросил работу в офисе - единственную за всю его жизнь24.

19 января 1959 года Набоков провел последнее занятие в Корнелле , “которому прибавил шарма, - писал он Минтону, - фоторепортер”, непрестанно снимавший писателя. Мировая пресса ни на минуту не оставляла его вниманием . В конце февраля на Манхэттене Набоковы отвечали на звонки лондонской Daily Mail и Daily Express и других журналов, а еще Набоков отказал трем телепередачам. Вере приходилось писать до пятнадцати деловых писем в день77. Встречи и приступы недомоганий задержали Набоковых в Нью-Йорке до 18 апреля, и все это время с ними носились как со знаменитостями - впоследствии Вера вспоминала те “золотые деньки” и записала в дневнике, что сотни людей пожелали засвидетельствовать им свое почтение .

Перед тем как снова отправиться на Запад, Набоков уладил важное для него дело: отдал исследование о “Евгении Онегине”, главный научный труд всей своей жизни, в принстонское издательство Bollingen Press. Сопутствовали ему и прочие признаки писательской славы, о которых обычно писатели могут лишь мечтать. Британский издатель “Лолиты”, Джордж Уэйденфелд, встретился с Набоковыми, когда они были в Нью-Йорке, и пообещал (причем в конце концов сдержал почти все свои обещания) издать или переиздать в Великобритании “Под знаком незаконнорожденных”, “Приглашение на казнь”, “Николая Гоголя”, “Память, говори”, “Смех в темноте”, “Подлинную жизнь Себастьяна Найта”, а также или “Дар”, или “Защиту Лужина”. В Англии положение с цензурой пока что оставалось неясным, так что издание приличных, без мотивов педофилии, произведений Набокова могло пойти на пользу “Лолите”, однако чутье подсказывало Уэйденфелду, что каждое слово такого автора, как Набоков, - тем более теперь, после выхода революционного романа, - будет долгие годы привлекать читателей, и он решил рискнуть.

Превосходный французский перевод “Лолиты”, выполненный издательством Gallimard, был завершен: в Нью-Йорке Набоков прочел корректуру . Перевод “Приглашения на казнь”, который сделал Дмитрий, тоже оказался удачным. Больше Набоковым не пришлось с досадой доделывать за сыном его работу, по крайней мере, так, как это было с “Героем нашего времени”, так что несбыточная мечта приспособить Дмитрия к семейному делу, то есть перевести на английский язык все русские произведения Набокова, начиная с “Машеньки” (1926), теперь казалась осуществимой . Как и долгое путешествие по западным штатам. Из Нью-Йорка Набоковы поехали на юг, поближе к теплу. Первую остановку сделали в Гетлинберге, штат Теннесси, - воротах в национальный парк “Грейт-Смоки-Маунтинс”, в котором впервые побывали в 1941 году, в первое эпохальное путешествие на запад. “Мы ехали медленно”, - описывала Вера эту часть их поездки. В высокогорьях Теннесси “буйно цвел кизил и многочисленные... деревья и кустарники, которыми пестрели склоны гор”

Набоковы надолго попрощались с Америкой. Они не знали, что это прощание, и не признавались в этом сами себе: им виделась определенная бестактность в том, чтобы, получив большой куш, развернуться спиной к стране, которая их приютила и благодаря которой, как утверждают некоторые, Набоков стал всемирно известным писателем78. Безукоризненная восприимчивость Набокова, его интерес к экзотической, пестрой американской действительности породили великие произведения. “Бледное пламя” стал последним, наполовину американским романом (задуман в Соединенных Штатах, написан по большей части за границей; события разворачиваются в Америке, если не считать воспоминания Кинбота о волшебной стране); после “Бледного пламени” появилась “Ада”, труд всей жизни, умное, жесткое, высокомерное произведение, полное описаний механистических совокуплений в духе Хью Хефнера, на фоне фантастических пейзажей, полное гротескных каламбуров, напоминающих стиль “Поминок по Финнегану”: Набоков некогда сказал, что этот роман - “холодный пудинг, а не книга, надоедливый храп в соседней комнате” .

“Удивительные люди эти американцы!” - восклицает Вера, и в этих словах отразилось их с Владимиром отношение к Америке. Однако были у них и причины для досады. Из проекта под названием “Дмитрий” долгие годы ничего не выходило. В Америке родители, которым, разумеется, хотелось видеть сына благополучным, постоянно боялись за него из- за склонности Дмитрия к опасным увлечениям. Набоковы хотели, чтобы он занимался чем- то полезным и разумным. А уж когда Владимир прославился, объяснять Дмитрию, что не стоит покупать ту или иную машину или спускать родительские деньги на ветер, стало еще труднее: действительно, почему бы не жить весело и на широкую ногу?

Беспокоили Веру и беспорядки в Америке. В мае 1958 года она записала в дневнике: “Вчера ночью ревущая толпа студентов Корнелла заявилась к дому президента Мэлотта. Когда он вышел с ними поговорить, они забросали его яйцами и камнями”. Причиной протестов оказался “предполагаемый запрет на так называемые «вечеринки в общагах», - может, и несправедливый, но это не оправдание для уличных беспорядков, - отрезала Вера. - Кирка, младшего сына профессора Сейла, - речь о Киркпатрике Сейле, редакторе студенческой газеты и будущем «левом» журналисте, - который в июне должен был закончить университет, временно исключили как официального заводилу студенческой толпы” •34.

Жесткая реакция Веры объясняется памятью об уличных беспорядках, которые устраивали большевики. А может, молодежный протест пугал ее сам по себе. В доме президента

Корнелла разбили окна . Иногда ярый Верин антикоммунизм рождал странные идеи - к примеру, уверенность (которую разделял и Владимир) в том, что Пастернак охотно служит советским хозяевам и что рукопись “Доктора Живаго” передали итальянскому издателю-коммунисту Джанджакомо Фельтринелли не просто так; что критика Советского Союза в романе насквозь фальшива и рассчитана исключительно на то, чтобы “поднять продажи на Западе” и в Советский Союз “потекла иностранная валюта, которую власти прикарманят и в конце концов потратят на зарубежную пропаганду”, как объяснял Владимир в интервью. “Любой русский интеллигент понимает... что на самом деле книга большевистская и исторически лживая - хотя бы потому, что в ней нет ни слова о февральской революции 1917 года” , о попытке переворота, устроенного политической партией, в которой состоял отец Набокова.

К концу 1960-х годов, уже в Монтре, антипатия Веры к студентам-бунтарям только укрепилась. Она считала их фанатиками, а в 1972 году с гордостью заявляла: “Мы все за Никсона и особенно против Макговерна: мы считаем его безответственным демагогом, который намеренно сбивает своих избирателей с толку и причинит вред Америке. Нам омерзительна позиция журнала The New York Review of Books

Они уехали из Америки, и теперь Америка их пугала. Набоковы приняли за чистую монету браваду юных радикалов, их уверенность в том, что им, к примеру, по силам устроить революцию. В 1970-х годах Набоковы подружились с Уильямом Ф. Бакли, который подписал их на консервативный журнал National Review, и Набоковы регулярно его читали . Из этих и других источников Вера заключила, что Америка на грани расовой войны40, что в Нью- Йорке опасно выходить на улицу, что общество сошло с ума. При этом Набоковы не переносили, когда при них критиковали Америку, и изо всех сил защищали ее внешнюю политику. В 1966 году, когда де Голль вывел Францию из НАТО41, тем самым бросив вызов США, Набоковы отменили запланированный было отпуск у Монблана. Их приводили в ярость оскорбления американского флага (например, если флаг сжигали или изображали карикатурно)42.

Набоковы часто обещали вернуться, чтобы повидаться с американскими друзьями, но вместо этого те сами ездили к ним в гости в Монтре, соблюдая все правила поведения, чтобы не создавать хозяевам неудобств. Набоковы приезжали в Америку в 1962 году на премьеру фильма Кубрика, а в 1964-м - для рекламы “Евгения Онегина”, который вышел в издательстве Bollingen. Обе поездки получились приятными, хотя во время них Набокову приходилось немало работать. 5 апреля 1964 года он громовым голосом читал стихи и прозу в культурном центре еврейской молодежной ассоциации 92nd Street Y в Нью-Йорке. Манера чтения Набокова с его шутливо-поучительными интонациями и старомодным британским произношением тех или иных слов (a-gane вместо again, re-wawd вместо reward) напоминала стиль актера Джона Хаусмана (родом из Румынии)43, в особенности в рекламе инвестиционного банка Smith Barney. Рафинированный разговорный английский Набокова (он словно посмеивался над другими, утверждая собственное превосходство), однако, всегда был четок и понятен. Ему несколько мешал пробивавшийся иногда русский акцент44

Через восемь лет Набоков снова собирался приехать в Америку. Издательство McGraw- Hill как раз должно было выпустить Strong Opinions (“Твердые убеждения”, 1973) - сборник его интервью, рецензий и писем к редакторам. “У меня уже скопилось немало дневников, заметок, писем и т.п., - писал он в издательство, - но чтобы адекватно описать годы, проведенные в Америке, мне понадобятся деньги, чтобы снова посетить несколько мест”, в том числе Большой Каньон и “прочие западные края”45. Последнее путешествие через всю страну, за счет издательства. В заметки вошла часть предисловия, и Набоков с самого начала заявляет, что его раздражает, когда в его произведениях ошибочно усматривают сатиру на американскую действительность: то, что он написал, никакая не сатира, хотя, что уж тут скрывать, у американцев есть свои странности.

Среднестатистический русский эмигрант... не позаимствует вашу расческу, не станет расхаживать босиком по ковру в гостинице или затыкать пробкой умывальник, чтобы набрать воды, как, не задумываясь, поступит его американский собрат46.

Набокова “очень беспокоило”, что в Америке его понимают превратно, - настолько беспокоило, что второй том мемуаров он писать не стал.

Требование Набокова не считать его сатириком имело под собой формальные основания. Он прекрасно понимал, что пишет с иронией, однако ирония - еще не сатира, которая требует нравственной оценки происходящего и нацелена на то, чтобы что-то изменить. И действительно, российские реформаторы XIX столетия намеревались изменить жизнь общества и потому в грош не ставили произведения, которые не служат реформам. Но Набоков и другие европейские писатели-модернисты (и даже некоторые американцы, начиная по меньшей мере с По) не ставили перед собой таких сверхзадач и строго разделяли социальную действительность и литературу. Эдмунд Уилсон, навещавший Набокова в Монтре, понял бы позицию друга и даже, пожалуй, согласился бы с ним. Уилсон не раз замечал, что литературное произведение полноценно само по себе и несопоставимо с реальностью. А вот в вопросе о том, что же главное в литературе, Набоков с Уилсоном расходились. Уилсону очень понравился “Доктор Живаго”, который Набоков считал “макулатурой” и сомнительным в политическом отношении произведением . Уилсон опубликовал две большие статьи - одну в журнале New Yorker, а другую в Encounter, в которых отстаивал мысль о том, что роман Пастернака - “одно из величайших событий в истории литературы и морали”49. Пастернак обладает “смелостью гения”, утверждал Уилсон. Поэт, которого некогда Набоков уважал и который надолго замолчал в годы советского террора, написал роман-эпопею, обличавший ужасы режима50.

Тем более что это был современный роман. “Некоторые критики. совершенно не поняли дух и форму книги”, - писал Уилсон. Их сбили с толку британский и американский перевод, в которых. начисто отсутствует поэзия и сместились важные акценты. “Доктор Живаго” вовсе не старомоден: несмотря на то, что в некоторых военных фрагментах слышится интонация Толстого, сравнивать роман с “Войной и миром” не имеет смысла.

Это современное поэтическое произведение, написанное автором, который читал Пруста, Джойса и Фолкнера и который, подобно Вирджинии Вульф. далеко ушел от своих предшественников и сказал новое слово в этом жанре51.

Текст романа сложен, изобилует символами и аллюзиями, писал Уилсон. В нем есть искусные аллегории и местами он “очень похож на произведения Джойса. На Пастернака оказали влияние «Поминки по Финнегану»”, - утверждал Уилсон .

Разумеется, Уилсон прекрасно понимал, что его мнение о Пастернаке раздражает Набокова. Заканчивая работу над статьей для журнала New Yorker, о бездарности «Доктора Живаго». Ему хочется быть единственным современноным русским писателем” . Уилсону, видимо, хотелось осадить Набокова: он знал за ним привычку высмеивать других писателей и не выносил ее. Тот “только что обнаружил, что Стендаль - обманщик, - писал он другому другу, - и собирается сообщить об этом студентам. Еще он впервые прочел «Дон Кихота» и заявил, что это полная дрянь”54.

Набоков извращал смысл произведений. Так, толстовская “Смерть Ивана Ильича” в его пересказе превратилась в “вереницу жестоких насмешек”55 - так, как могло получиться у самого Набокова. Уилсон и Набоков расходились в оценке содержания и потенциального будущего “Доктора Живаго”. Уилсону хотелось объявить “этот жанр” (он полагал, что роман Пастернака создан в русле модернизма) литературной традицией, в рамках которой появляются произведения настоящего нравственного величия, которые несут читателям истину и при этом безупречны в эстетическом отношении. Набоков, разумеется, ни о чем таком и не помышлял: собственно, вся его писательская карьера доказывает, что это невозможно. Он как мог старался избегать довлеющего “русского вопроса” и снова и снова заявлял решительное non serviam59: никаких личных страданий, никаких излияний из темных глубин души56. Он не собирался становиться ни Пастернаком, ни Мандельштамом, ни Солженицыным (если взять пример из младшего поколения писателей). Как бы он ни чтил великую русскую литературу и ни служил ей, он никогда не написал бы роман в духе Пастернака, религиозно-историческую сагу, опять же о “вечном вопросе”, - гуманистическую, общечеловеческую, “вдохновляющую”.

Он яростно реагировал на “символико-социальную критику и ложную эрудицию”, которые видел в статьях Уилсона о “Докторе Живаго”. Чтобы впредь не смели обращаться к мистеру Уилсону за статьями в поддержку его, Набокова, произведений: так велел он Уолтеру Минтону по поводу перевода “Приглашения на казнь”. Он заставил Веру написать Уилсону:

Как вам уже, должно быть, известно, в издательстве New Directions выходит новое издание “Подлинной жизни Себастьяна Найта”. Вы тепло отзывались об этом романе в 1941 году, когда его впервые опубликовали, и поэтому редакция New Directions решила попросить вас снова высказаться о нем... Владимир не одобряет, что издательства докучают знаменитостям... и просит вас отказаться. Он написал в New Directions, что возражает против подобных требований57.

На случай, если вдруг Уилсон не заметил ледяного тона письма, Вера прибавляет:

Это письмо написала я, а не Владимир, по той лишь причине, что он хотел отправить его как можно скорее, но поскольку последние четыре дня писал, совершенно выбился из сил.

Письмо застало Уилсона в его доме на севере штата Нью-Йорк. Стоял июль 1959 года, и Уилсон, действительно, был знаменитостью и грелся в лучах запоздалой славы. “Свитки с Мертвого моря” (The Scrolls from the Dead Sea, 1955) пользовались оглушительным успехом: на протяжении 33 недель удерживали место в списке бестселлеров New York Times New Yorker, потом - две статьи, пользовавшиеся невероятной популярностью , и, наконец, книгу, - с удачно выстроенной композицией, затрагивающую острые политические и сложные научные вопросы, стилистически безупречную. Стиль Уилсона, безусловно, добавлял теме увлекательности. 79

Уильям Шон, главный редактор New Yorker, считал Уилсона с его описаниями одним из шести лучших стилистов за всю историю существования английского языка60. Вскоре Уилсон выпустил еще один труд на сложную и спорную историческую тему, “Извинения перед ирокезами” (Apologies to the Iroquois, 1960)61, основанный на скрупулезном репортаже в духе “Американской дрожи” ), а спустя два года выпустил классическое исследование по литературе периода гражданской войны, “Патриотическое кровопролитие” (Patriotic Gore, 1962), великую книгу по американской истории. Говоря словами Набокова, Уилсон тоже творил миры. Нельзя сказать, что он не реализовался как писатель и поэтому страдал от зависти. Роджер Строс, издатель, который стал близким другом Уилсона, как-то признался: “Я никем так не восхищался, как Уилсоном, и ни с кем так не любил общаться - в основном потому, что “меня восхищало то, с каким интересом и теплом он относился к писателям прошлого и настоящего”. Если считать, что неприятие “Лолиты” объяснялось завистью, то нужно заметить, что другие за Уилсоном подобного не замечали.

Переписка Набокова с Уилсоном, продолжавшаяся двадцать лет, служила источником и доказательством их прекрасной дружбы - и вот теперь почти сошла на нет. Они уже не писали друг другу пространных писем , и хотя в кратких записках по-прежнему уверяли друг друга в самых теплых чувствах, но все же после того, как Уилсон с восторгом встретил “Доктора Живаго”, что-то между ними завершилось. Скандал, разразившийся шесть лет спустя, летом 1965 года, когда Уилсон опубликовал в резкую, насмешливую, небрежную статью о набоковском переводе “Евгения Онегина”, зрел еще со времен истории с “Доктором Живаго”. Возможно, Уилсона вывела из себя жестокость Набокова по отношению к другим писателям, так что в статье он бесцеремонно нападает не столько на перевод, сколько на его автора:

Этот труд, в некоторых отношениях, безусловно, ценный, все же вызывает разочарование, так что, хотя критик - близкий друг мистера Набокова и питает к нему искреннюю и теплую привязанность, которую лишь изредка остужает раздражение, а также поклонник большей части его произведений, - даже не будет пытаться это разочарование скрыть. Поскольку в правилах мистера Набокова предварять каждый труд такого рода... утверждением, что он гений, не знающий себе равных, а остальные - невежды, тупицы и шуты. то едва ли он вправе обижаться, если рецензент. укажет на его недостатки .

Годом ранее, расчищая место для своего “Онегина”, Набоков разнес в пух и прах предыдущий перевод, выполненный литературоведом из университета Северной Каролины. Теперь настал черед Уилсона выступить с резкой критикой:

Мистер Набоков. выступал на этих страницах с пространной критикой [той книги]. В [своей] статье, похожей на мелочные придирки и упреки Маркса всякому, кто осмеливался писать об экономике и при этом держаться отличных от него взглядов, он подробно разбирал то, что назвал “германизмами” и прочими погрешностями профессора Арндта. Арндт предпринял титаническую попытку перевести “Онегина” оригинальным размером, то есть четырехстопным ямбом. Набоков решил, что перевести “Онегина” таким образом, сохранив верность оригиналу, невозможно. Перевод Набокова гораздо хуже, чем у Арндта. Он выполнен неуклюжим и убогим языком, который не имеет ничего общего с пушкинским языком и

честные простофили считают мистера Уилсона авторитетом в моей сфере... Едва ли необходимость защищать мой труд... стала бы для меня достаточной причиной, чтобы обсуждать его статью”66, но кошмарные ошибки Уилсона - “сбывшаяся мечта полемиста, и надо уж совсем не иметь спортивного азарта, чтобы оставить подобное без ответа”.

Набоков остроумно критикует ошибки Уилсона и тем самым ставит его на место: стиль оппонента отличает “смесь высокопарного апломба и брюзгливого невежества”, а его английский “вопиюще неточен и ущербен”. А вот что Набоков думает о том, как Уилсон владеет русским языком:

Терпеливый свидетель его длительной и безнадежной любви к русскому языку и литературе, я неизменно пытался объяснить Уилсону его чудовищные ошибки в произношении, грамматике и значении слов. Не далее как в 1957 году. мы оба были неприятно поражены тем, что, несмотря на мои регулярные замечания о русской просодии, Уилсон по-прежнему ничего не смыслит в русских стихотворных метрах. Я попросил его прочесть “Евгения Онегина” вслух, и он принялся с жаром декламировать, искажая каждое второе слово. то кривя рот и бормоча, то трогательно взлаивая так что вскоре мы оба покатились со смеху .

Набоков высказывает “крайнее отвращение” , которое вызвала у него “безнравственная” и “мещанская” критика его “Онегина”. Эти выпады направлены против главного врага, Уилсона (впрочем, других оппонентов Набоков тоже обсуждает с ядовитым пренебрежением). Уилсон проигрывает по всем пунктам. И хуже всего то, что он придерживается “старомодного, наивного, банального критического метода оценивать произведения с точки зрения общественных интересов. который переносит персонажей из созданного автором мира” и анализирует “этих перенесенных персонажей, как если бы они были «реальными людьми»”69.

задачей эссеиста (даже того, кто отстаивает собственный труд): зажечь в читателе интерес и не дать ему погаснуть. Вместо этого Набоков в язвительной и нудной статье на восемь тысяч слов поносит Уилсона на чем свет стоит, о Пушкине же упоминает мельком, так что складывается впечатление, будто “Онегин” - произведение для педантов. Гибкий и образный перевод Набокова, во многих отношениях - самый точный и невероятно красивый, несмотря на вольное обращение с рифмой и метром, остается за кадром. Похоже, писателя все же смутили замечания некоторых критиков, так что он рассказывает о “довольно-таки сухой и скучной” работе над романом в стихах, называет свой перевод “не таким уж безобразным” и обещает “в переизданиях избавиться от излишней образности. превратить его целиком в утилитарное произведение с еще более неровным английским. чтобы уничтожить последние остатки буржуазной поэзии”. И даже если это самоуничижение - не более чем притворство, обычно Набокову было несвойственно критиковать собственные работы. Статья пронизана горечью, несмотря на внешне шутливый слог, это акт разрушения, убийства дружбы - пожалуй, неизбежного, учитывая критику, с которой на него обрушился Уилсон, но от этого не менее прискорбного, гибельного и дикого .

В Европе Набоковы в теплое время года часто выбирались на природу, в горы - охотиться на бабочек. В гористой опрятной Швейцарии им жилось хорошо, хотя иногда они скучали “по нашему родному Западу” , как выразился Набоков в письме. Дмитрий жил неподалеку, в Италии, за время обучения оперному вокалу выучился бегло говорить по-итальянски и перевел на этот язык кое-какие произведения отца. Дмитрию принадлежала коллекция баснословно дорогих и редких спортивных автомобилей, на которых он участвовал в гонках . Он обладал разносторонними талантами, которые отчасти повторяли таланты его знаменитого отца: не “поэт, писатель, энтомолог, ученый, переводчик”, но “переводчик, музыкант, альпинист, гонщик, моряк, донжуан и эссеист”, а также, помимо прочего, горнолыжник и любитель пинг-понга .

В 1980 году, через три года после смерти отца, Дмитрий разбил “феррари” 308 GTB на дороге между Монтре и Лозанной, сломал позвоночник в районе второго шейного позвонка и получил ожоги третьей степени почти на всем теле. Он был уверен, что кто-то намеренно вывел его машину из строя. Через двадцать лет он признался в интервью, что все это время 76 работал на ЦРУ : “У меня было два воинских звания... Меня просили стать агентом, и с идеологической точки зрения это вполне объяснимо. Все было организовано на высшем дипломатическом уровне”. В 1960-е годы в Италии “наметился опасный перекос влево” , и “мне поручили найти поддержку для правых партий и понять их цели. Непростая задача, сродни шахматной партии”. Американка, с которой Дмитрий дружил больше сорока лет , знавшая все о его занятиях и житейских ситуациях, подтвердила, что Дмитрий работал “на ЦРУ или какую-то службу безопасности. Он был частью организации, которая принимала беглецов и эмигрантов из Восточной Европы”: Дмитрий встречал их в Италии и объяснял, что делать дальше. В 1980-е годы она познакомилась с куратором Дмитрия из разведки. Встречалась она и с итальянцами, которые держали конспиративную квартиру, где Дмитрий общался с беженцами.

Отцу об этой своей деятельности Дмитрий никогда не рассказывал . После аварии, лечения в ожоговом центре и восстановления (на все вместе ушло больше года) у Дмитрия “поменялись приоритеты” , и он решил посвятить себя “литературе - как произведениям отца, так и собственным”. Гонки, однако, не бросил. Купил новый “феррари” - “побыстрее и чуть более темного оттенка голубого” . Он обожал гоночные катера, участвовал в многодневных гонках в Средиземном и Карибском море , вместе с такими же богатыми любителями гонок, - это было сборище космополитов, в котором Дмитрий был своим благодаря харизме, самоуверенности, знанию языков, громкому имени и обаянию.

детей. В конце последней своей поездки в Америку, в 1964 году, выступив в Гарварде и в еврейском молодежном культурном центре 92nd Street Y, Набоков написал тому преподавателю, который, представляя его публике в Гарварде, “упомянул, что сын писателя взбирался на те самые стены, в которых его отец ныне читает лекцию” (речь шла о трюке, распространенном среди членов Гарвардского клуба альпинистов).

С отъездом Набокова в американской литературе что-то необратимо переменилось. Появились новые писатели (некоторых даже можно назвать последователями Набокова, наследниками его стиля), модернисты и постмодернисты, любители черного юмора, хотя о вере в силу искусства прозаика, чей титанический труд преодолевает все препятствия, уже открыто не упоминали - слишком самонадеянное убеждение, чтобы в нем признаваться. Количество ценителей литературы, близкой по стилистике творчеству Набокова, не растет так стремительно, как, скажем, количество любителей видеоигр, а то и вовсе уменьшается. В то же время средства компьютерного поиска позволяют с невероятной легкостью отыскивать в текстах литературные заимствования. Некогда писатели, подобно Набокову, полагались исключительно на собственные познания и интуицию и часами просиживали в библиотеках. Творческий метод Набокова, в значительной степени заключавшийся в дополнении или пародии на произведения предшественников, может пережить второе рождение с помощью уже имеющихся новых средств или тех, что появятся в ближайшем будущем: нет никакого сомнения, что найдется немало желающих поучаствовать в этом маскараде.

Набоков в своем творчестве затрагивает глубоко личные, сокровенные темы. Его сдержанность, мнимая отчужденность, отрицание интереса к реальности любого рода, кроме той, которая существует в текстах, - все это надо оценивать, исходя из тональности его произведений. Максимальная близость: не близость показного сопереживания, но близость разума, который апеллирует к другому разуму самым трогательным образом. Он шепчет на ухо, пусть иногда и ядовито. Ему удается заставить читателя отождествить себя с героем или повествователем, но и этого мало: сам автор за спиной рассказчика тайком пожимает читателю руку . Кинбот в “Бледном пламени” - ярчайший пример такого рода. Исповедальная поэзия Шейда уступает место куда более откровенным признаниям безумного многословного комментатора, а Набоков с читателем знай себе переглядываются за спиной Кинбота: ну надо же, как жаль беднягу, но до чего же он смешон! Врет и не краснеет!

Проницательность критика курьезно изменяет Пушкину, когда он в опубликованной статье... одаряет чрезмерной похвалой Сент-Бева за его вторичную и посредственную “Жизнь, стихотворения и мысли Жозефа Делорма” (1829). Он нашел там необыкновенный талант и счел, что “никогда ни на каком языке голый сплин не изъяснялся с такою сухою точностию”, - эпитет, который исключительно неуместен по отношению к напыщенной банальности Сент-Бева .

Или, к примеру, более типичное примечание, посвященное одному-единственному слову: томной. Излюбленное слово, характеризующее Пушкина и его школу. в общем и целом эквивалент близких слов, которыми изобилует французская и английская чувствительная литература; однако, в силу фонетической близости слову “темный” и благодаря его итальянскому полнозвучию, русский эпитет своею мрачной выразительностью превосходит соответствующий английский и лишен несколько иронического 85 оттенка последнего .

Кинбот пишет, словно прочитав боллингеновское издание “Онегина”:

Добрая, старая Сильвия! Она разделяла с Флер де Файлер нерешительность манер, томность повадки, частью врожденную, частью напускную - в качестве удобного алиби на случай опьянения, - и каким- то чудесным образом ухитрялась сочетать эту томность с говорливостью, напоминая мямлю-чревовещателя, которого вечно перебивает его болтливая кукла .

насекомому на лабораторном столе, - уступает истине страстной просьбы, истине отчаянной задушевной мольбы, перед которой все бессильны и которая не знает преград. Он непременно должен существовать, этот сумасшедший король, и он наверняка существует, поскольку его слова превращают безумие в действительность.

Критика реальности - которая, по словам Набокова, ничуть его не интересовала, а значит, не должна занимать и нас, его читателей, - все-таки непоследовательна. В книгах американского периода правит реальность: узнаваемая американская реальность . И она куда правдивее, нежели признает Набоков: она передана так верно и свободно, что даже немного пугает. Читатель “Лолиты” чувствует, что “накал страстей в книге высок, от него несвободен даже рассудок, даже чувство юмора”, так что смех в романе звучит “жутко”. Книга производит такое впечатление, поскольку в ней убедительно изображена Америка. Сперва читатель испытывает шок, даже, пожалуй, отвращение, но потом у него возникает желание “посмеяться над теми, кто не сумел увидеть, сколько правды таится за этой фантасмагорической игрой теней”. Вскоре после выхода романа Ф.У Дьюпи написал, что от “Лолиты” остается ощущение, будто “жизнь - мистификация, игра”. Образы, выведенные в романе, “призрачны и страшны, но узнаваемы”, и “жуткие перипетии, в которые попадает Гумберт, - это наши перипетии”. Союз Шарлотты Гейз и Гумберта Гумберта, безусловно, аномален, но это отражение “мучительной комедии семейной жизни в целом” . Не будь “Лолита” настолько убедительна, едва ли она произвела бы такое впечатление: скорее всего, сейчас о ней бы уже никто не помнил.

В середине 1960-х годов в своем швейцарском пристанище Набоков предпринял эксперимент со временем , идею которого позаимствовал у писателя Дж.У Данна, опубликовавшего в 1927 году трактат о снах. Основная мысль Данна заключалась в том, что человеку кажется, будто время движется только в одном направлении: вперед. На самом же деле время вовсе не река, а океан - прошлое, настоящее и будущее в нем сливаются воедино и всегда доступны, если, конечно, научиться их различать. Данн признавался, что ему, бывало, снились сны “не в ту ночь” - не после какого-то сенсационного события, о котором он читал в газетах, а до него. Самым страшным примером90 стал сон о взрыве на острове, при котором погибли четыре тысячи человек: через несколько дней сообщили об извержении вулкана Монтань-Пеле на острове Мартиника (8 мая 1902 года), которое, по первым оценкам, унесло жизни сорока тысяч человек.

Набоков привлек к проекту Веру и в течение трех месяцев, начиная с октября 1964 года, записывал их сны. Первое, о чем хочется упомянуть в связи с этими записками, - они противоречат его жалобам на бессонницу. Он спит каждую ночь - может, и меньше, чем хотелось бы, и не так глубоко, но все же спит. И ему снятся сны, копятся рассказы о них, и набирается их такое множество, что Набоков даже делает какие-то общие выводы - например, о том, что для всех моих снов характерны следующие признаки :

2. Множество совершенно незнакомых людей, некоторые почти в каждом сне

3. Вербальные особенности

4. Довольно последовательное, довольно ясное, довольно логичное (в определенных рамках) мышление

5. Очень трудно вспомнить сон целиком, даже в общих чертах

Он уже некоторое время работал над романом “Ада”, часть которого основывается на этих и других наблюдениях. (В частности, Ван Вин - психиатр, который специализируется на снах.) Другая часть - это трактат, над которым работает Ван Вин, под названием “Текстура времени”. Набоков записал жутковатый сон про Уилсона, которого в последний раз видел в ноябре 1964 года, когда тот ненадолго приезжал в Монтрё:

Спускаюсь по лестнице на вокзале, похожем на лозаннский, и встречаю Эдмунда... Он ждет поезда. Я говорю ему, что пойду “наверх”, чтобы его проводить. Он оживленно ходит по платформе, и я отмечаю, каким подтянутым и бодрым он выглядит в темно-сером костюме. Мы теряем друг друга из виду в толпе, и поезд ускользает .

В другом сне Набоков расплакался, как когда-то, пятилетним ребенком . Причину расстройства он не объяснил.

Рассказы о снах дружелюбны. Как большинству взрослых, Набокову снится, что ему нужно сделать какое-то срочное и важное дело, причем как можно скорее и в стрессовой ситуации. В отличие от большинства сновидцев, ему обычно это удается. Он редактирует рассказы, чтобы не обременять читателя подробностями своих кошмаров. (За все время он записал только один кошмар: он оказался в местности, полной прекрасных бабочек, а сачка у него с собой нет.) Кто же тот “читатель”, для которого Набоков так тщательно выбирает, о чем рассказывать, а о чем нет? Во-первых, он писал для самого себя или для исследователей, которые однажды могут обнаружить в архивах его дневники с описаниями снов: для них он признается, что у него бывают повторяющиеся зловещие сны, “пророческие” сны, сны, предвещающие ужасные катастрофы, после которых наступит конец света, но в целом Набоков склонен приуменьшать важность дурных снов. Он крайне рационален и рассудочен, если верить его записям, и даже в курьезной стране сновидений ему усилием воли удается сохранять хладнокровие .

и записывает. Для тех читателей, кто будет вечно по нему скучать, для кого литературный пейзаж без него пуст, а голоса слабы, кому он подарил незабываемые, богатые впечатления от литературы ХХ века, Набоков будто оживает снова и шутливо шепчет на ухо: 8 часов утра, 16 октября 1964 года, пятница. Танцевал с Ве. Ее открытое платье, почему-то в крапинку, летнее. Проходивший мимо мужчина ее поцеловал. Я схватил его за голову и ударил его лицом об стену с такой яростной силой, что едва не насадил его, как кусок мяса, на какую-то арматуру. С трудом отлепил окровавленное лицо от стены и, пошатываясь, ушел прочь.

17 октября, 8:30 утра. Сижу за круглым столом в кабинете директора маленького провинциального музея. Он (.безликий администратор, незапоминающиеся черты лица, короткая стрижка) объясняет что-то про коллекции. Вдруг я понимаю, что все то время, пока он говорил, я рассеянно ел экспонаты на столе - какие-то крошащиеся кирпичики, которые я, видимо, принял за пыльные и безвкусные пирожные и которые на самом деле оказались редкими образцами почв. И теперь меня больше заботит не то, как я перенесу подобное угощение... но как их вернуть и что же это на самом деле было: вдруг они очень ценные. Директора позвали к телефону, и я разговариваю с его заместителем.

Один из снов с пышностью, достойной бодрствующего писателя, демонстрирует - в духе Дж.У Данна - видение прошлого, настоящего и будущего, совмещенных в одном событии:

Проснулся рано и решил это записать, хотя еще очень сонный. Я лежу на диване и диктую Ве. Видимо, сначала диктовал я с карточек, которые держал в руках, потом диктую в процессе сочинения. Речь идет о новом, дописанном “Даре”. Мой молодой человек Ф[едор] рассказывает о своей судьбе, которая уже состоялась, и о собственном постоянном смутном ощущении, что она должна была стать великой. Я медленно говорю это [по- русски]. Я декламирую все это, взвешивая каждое слово и сомневаюсь, брать ли [это русское слово], не увеличит ли оно и без того длинную внутреннюю тень. Вместе с тем я не без самодовольства думаю о том, что никому еще не удавалось передать ностальгию лучше меня и что я искусно изобразил. некую тайную черту: до того, как все на самом деле покинули навсегда эти авеню и поля, ощущение невозможности вернуться. было в них запечатлено.

Есть множество других снов. Последняя коллекция, написанная не для публикации, но - потому что таков был его непобедимый инстинкт - для того чтобы те, кому она попадется на глаза, с интересом прочитали эти рассказы, полюбили его - и получили удовольствие.