Шифф Стейси: Вера (Миссис Владимир Набоков)
2. Романтический век

2

Романтический век

О, моя радость, когда же мы будем жить вдвоем, в прелестной местности, с видом на горы, с собачкой, тявкающей под окном? Мне так мало нужно: пузырек с чернилами, да пятно солнца на полу, да — ты; но последнее совсем не мало…#

Набоков Вере Слоним, 19 августа 1924 г.

1

Ей надо было отдавать себе отчет, когда выходила за него замуж, что Набоков — одареннейший русский писатель своего поколения. Что этот человек неимоверно эгоцентричен. Что ему явно свойственно постоянно влюбляться. Что ему столь же явно не дано освоить практическую сторону жизни. Многое ли из этого понимала Вера, когда влюбилась в Набокова, сказать трудно. Из его привлекательных для себя черт она упоминала чаще всего лишь об одной. «Разве не ясно, что для меня гораздо больше значили его стихи, чем его внешность?» — риторически восклицала она. То, что для нее стихи способны заслонить все прочие достоинства, красноречиво говорит о литературной склонности Веры Слоним; двадцатичетырехлетний Набоков, юноша стройный и еще сохранивший щегольство и аристократизм, умел произвести впечатление. Женщины увивались за ним. В тот краткий период между исчезновением со сцены Светланы и последующим появлением Веры по крайней мере три дамы покушались на его внимание, если не на сердце. Их имена не фигурировали в списке побед Набокова, предъявленном им Вере в первые дни знакомства, в том списке до Светланы значилось еще двадцать восемь претенденток [23]. (Послужной этот список был запечатлен на печатном бланке Евсея Слонима.) Набоков считал, что может делиться с Верой всем, и, вероятно, так и поступал, причем теперь это выходило у него гораздо успешнее, чем со Светланой Зиверт. Набоков никогда не стеснялся своих наслаивавшихся одна на другую любовных побед, поясняя в 1970 году, почему ему бы не хотелось слишком вдаваться в подробности: «У меня было гораздо больше любовных связей (до брака), чем подозревают мои биографы». Однако он сожалел о том, что его любовные увлечения часто мешали творчеству, поглощая много душевных сил. О романтических похождениях Веры Слоним до брака мы не знаем ничего, кроме того самого свидания — если учесть, что она исключительно из любви к литературе решилась встретиться на темной улице с мужчиной наедине.

написать ни слова, пока не услышит, как она произнесет его, Набоков внушает Вере, что больше всего ему бы хотелось внушить ей чувство душевного равновесия, а также счастье «не совсем обыкновенное»#. У Веры было основание не испытывать большой радости от жизни дома, хотя впоследствии она признавала, что ей вообще свойственно сосредотачиваться на негативной стороне действительности. Эта привычка наглядно проявилась в первые месяцы их знакомства, когда Владимир просил Веру не лишать его надежды на совместное будущее, постоянно уверяя, что он тяжело переживает каждую разлуку, умолял не корить его за то, что не рядом с ней, или превратно истолковывать его чувства. Случалось, его восторги по поводу ее колючести — Набоков писал Вере, что она вся создана из «маленьких, стрельчатых движений»# и что он любит каждое из них, — иссякали. Может, она хочет оттолкнуть его от себя? Если перестала любить, пусть прямо об этом скажет: «Искренность превыше всего!» — умолял он. «Сперва я решил тебе послать просто чистый лист бумаги с вопросительным маленьким знаком посредине, но потом пожалел марку»#, — писал он из Праги, обескураженный и даже уязвленный ее молчанием. Вера мучает себя и этим мучает его. Разве она не понимает, что жизнь без нее для него невыносима? Владимир кожей чувствовал ее «острые углы», которые с трудом обходил:

… Мне больно от углов твоих.
Люби меня без выжиданий,
не укорачивай свиданий

— умолял он в одном из неопубликованных стихотворений без названия [24].

можно оправдать. Одно очевидно: Вера не обладала, как ее будущий муж, талантом радоваться жизни. На ее уклончивость он заявлял высокопарно: «Видишь, я говорю с тобой, как царь Соломон»#. О нерешительности Веры нам говорит только вот эта демонстрация преданности: в какой-то момент после 1925 года она уничтожила все свои письма Набокову. Такую осмотрительность в данном случае, пожалуй, никак нельзя приветствовать. Слова Набокова, пусть самые интимные, имеют ценность для потомков. В отношении собственных слов Вера таких иллюзий не питала. Она забросила собственные литературные занятия, считая все, что печаталось в «Руле», незрелыми опусами. Женщина, сохранившая все до последней заметки из опубликованного мужем, не оставила себе на память ни одного экземпляра собственных переводов. Она была убеждена, что придет в ужас, если впоследствии возьмется их перечитывать, и никогда этого не делала. (Переводы ее были точны, но лишены блеска.)

Набоков не делал тайны из своего отношения к женщинам-писательницам — считал их литературу жалкой провинциальщиной, — и, возможно, Вера болезненно воспринимала этот его предрассудок [25]. Она была не первой и не последней из тех женщин, которые, влюбившись в писателя, начинали испытывать отвращение к собственным литературным опытам. Бойд считает, что Вера при желании могла бы стать талантливой писательницей, но она так страстно верила в талант Набокова, что решила: будет больше толку, если она станет помогать ему, а не писать сама. Одно письмо Набокова 1924 года, как раз когда он настолько переполнен счастьем, что не только не выговаривает Вере за ее молчание, но, более того, внезапно признает некую «астральную» связь между ними, выявляет таким образом, какого рода письма писала ему Вера в 1920-е годы: «Знаешь, мы ужасно с тобой похожи. Например, в письмах: мы оба любим (1) ненавязчиво вставлять иностранные слова, (2) приводить цитаты из любимых книг, (3) переводить свои ощущения из одного органа чувств (например, зрения) в ощущения другого (например, вкус), (4) просить прощения в конце за какую-то надуманную чепуху, и еще во многом другом».

Способность Веры Слоним переводить наблюдения из одного чувства на язык другого — то, что обычно именуется синестезией и нередко провозглашается «цветным слухом», — наверняка восхищала ее будущего мужа. Синестетик невольно видит мир иначе, чем другие; для обоих Набоковых печатные буквы, слова, повисшие в воздухе, представали именно в цвете, а не в черно-белом изображении. Подобное свойство может стать не только подарком судьбы, но и большим неудобством. Синестетически одаренные могут идеально подойти друг другу, как и двое людей с фотографической памятью, или двое юных наследников баснословного состояния, или — в берлинской действительности 1920-х годов — как двое людей, готовых объяснить недавнее землетрясение в Японии жидомасонским заговором. Пара синестетиков способна язвительно препираться за завтраком насчет того, какого цвета понедельник, каково на вкус «Е» такого-то шрифта. Они могут в цвете запечатлеть в памяти стихотворение; способны определить облик числа. Это свойство было наследственным — к Набокову оно перешло от матери, которой, по мнению Веры, он был обязан своими творческими наклонностями, — супруги передали эту черту и сыну, хотя обычно она преобладает именно у женщин. Набоков с восхищением открыл для себя: несмотря на то что палитры у них с Верой были разные, природа время от времени смешивала цвета. Например «м» у него было розовое (точнее, «розовое фланелевое»), у Веры — голубое, а у их сына — розовато-голубое.

«М» у нее было клубничного цвета. «Ну вот, все испортила этим своим клубничным цветом!» — проворчал муж и переключился на еще одно свойство синестезии: воспоминания у обоих настолько точны, что погрешности проявляются скорее в восприятии, чем в самих фактах. Ничто не проходит даром для синестетика, для которого действительность — а в случае с Верой Набоковой печатный текст — обнаруживает дополнительные грани [26]. Для Набоковых это становилось их собственной тайной son et lumière [27]. Пожалуй, только ноты не обладали для Веры тем оптическим эффектом, какой они производят на многих людей, наделенных цветовым слуховосприятием, и какой в дальнейшем окажут на ее сына, для которого даже сам музыкальный ключ придавал мелодии дополнительный оттенок. (Вера была почитательницей музыки, чего нельзя сказать о ее супруге, не воспринимавшем музыку ни на цветовом, ни на каком ином уровне.) Но Вера была достаточно одарена, чтобы улавливать все оттенки перенасыщенной прозы своего мужа. Кому, как не ей, было понять упорство Клэр Бишоп из «Истинной жизни Себастьяна Найта» в отношении заглавия, которое «должно задавать тон книге — а не рассказывать сюжет». В свою очередь Набоков восхищался выразительностью Вериного почерка, ее голосом, ее походкой, окрашенной, как рассветное небо. Трактуя сияние вокруг букв, которое им с женой виделось на странице, Набоков отмечал, что они с Верой представляли это по-разному. «У нее цвета были иные. И, по-моему, не такие яркие, как мои. Или такие?» — спохватывался он. «Просто так тебе приятней думать!» — подкалывала жена. Как бы поспешно ни стирала она свое присутствие со всех фасадов, единственное, чего ей не удавалось скрыть, было ярко выраженное чувство собственного достоинства. Частенько именно этот след она и оставляла по себе — на манер улыбки Чеширского Кота.

«было… и несомненное чувство красоты, которое обнаруживается не столько в связи с искусством, сколько в готовности, например, увидеть над сковородкой нимб или разглядеть сходство плакучей ивы со скайтерьером». В более поздние годы Набоков восхищался Вериным описанием пейзажа, окружавшего их дом в Америке: «Вера уверяет, что верх западного фасада дома Гопкинсов, что на углу нашей улицы и Куорри-стрит, напоминает [sic] череп (легко заметить, мансардное окно — впалый нос, окошки по обеим сторонам — впалые щеки, ведь старому Гопкинсу уже восемьдесят) и что дом Миллеров своим фасадом поразительно напоминает Джеймса Джойса… это трудно объяснить, но что-то в самом деле в этом есть». Вера имела особое пристрастие к детали; ни один из читателей ее мужа не может недооценивать этого дара. Эта «способность восторгаться мелочами», как и способность выявлять связи между предметами, являлась для Набокова признаком истинного таланта. В Верином духе было, вернувшись из парикмахерской, утверждать, будто сидеть под сушилкой — почти то же, что смотреть немое кино. Читательница она была в высшей степени требовательная. Если уж историки веймарского периода в желании передать ощущение хаоса, сопутствовавшее яркой, артистической жизни Берлина тех лет, упомянули на стр. 20 о всеобщей забастовке, то на стр. 22 не следовало бы появляться бегущему по рельсам трамваю. «Казалось, все тогда находилось на грани краха», — утверждал один ученый, вспоминая те годы в Берлине, когда страна уже оправилась от инфляции, но общество все еще никак не могло прийти в себя. Вере его слова не понравились. «Это теперь кажется, что тогда казалось…» — пишет она на полях.

Набоков не всегда считал себя талантливым писателем, как было впоследствии, — Вера допускала в частных разговорах, что ему были свойственны сомнения, неудачи и огорчения, — но самобичеванием он не занимался никогда. Он был старшим и любимым ребенком в семье, имевшей трех сыновей и двух дочерей; по одним рассказам родители постоянно баловали его, по другим — буквально боготворили. Владимиру с детства привили убежденность в том, что он — центр некоего утонченнороскошного мира (Набоков нес в себе отпечаток того дореволюционного детства, в котором было вполне естественным обронить фразу о «младших и старших садовниках» у себя в поместье), и это высокомерие он всю жизнь нес в себе, вплоть до того времени, когда и тот мир, и та роскошь сгинули навсегда. Владимир отличался воистину невероятным эгоизмом. «Все Набоковы себялюбивы», — поясняла сестра писателя, Елена Сикорская, достаточно незлобиво воспринимавшая привилегированное положение брата в семье, хотя и признавала, что это дорого обходилось всем остальным. В описании одного из своих второстепенных героев Набоков вполне мог иметь в виду самого себя, говоря: «Он любил себя страстной и вполне разделенной любовью».

Вере Слоним было не свойственно подобное чувство душевного комфорта, хотя другую такую особу, столь же ревностно хранившую верность жизненным принципам, в Берлине стоило поискать. Это ее свойство чрезвычайно привлекало Набокова; рядом с Верой он ничего не боялся. В Вере он обнаружил причудливое сочетание женской хрупкости и неженской решительности, что так восхищает Федора Константиновича в Зине. Она не просто была непоколебима в своих убеждениях, ее убеждения зачастую противоречили здравому смыслу. В середине 1924 года Владимир упоминает в письме о посещении им вместе с Верой могилы его отца. Он по-прежнему глубоко переживал эту утрату и необычайно тосковал по отцу: «Когда на кладбище, кроме нас, никого не осталось, я так зримо и остро ощутил: ты знаешь все, знаешь, что будет после смерти, знаешь абсолютно все, ясно и покойно, как знает птица, слетевшая с куста, что полетит, а не упадет. И вот почему я так счастлив с тобой, любовь моя!» Мы и понятия не имеем, что она говорила ему в тот день или после; знаем только, что никто из супругов Набоковых не считал смерть концом существования. Пожалуй, Вере Слоним первой пришла такая мысль в голову; ее переводы свидетельствуют об интересе к потустороннему миру. Если и роднит что-то По с Райновым, так это восхищение запредельной жизнью, царством реальных теней, которое простирается за нашим иллюзорным существованием. Для безнадежного буквалиста сопряжение этих двух имен, пожалуй, выглядит странновато.

Некоторые критики связывают с женитьбой Набокова его первые удачные попытки обнаружить реальность по ту сторону тварного мира. В пьесе 1924 года «Трагедия господина Морна» впервые в творчестве Набокова герой переходит из одного мира, из одного сознания в другое. В первом его романе, «Машенька», появляется термин «метампсихоза» — переселение души после смерти в оболочку другого человека. Позже Набоков с удовлетворением замечал Вере, что, когда он читал вслух домашним своего «Соглядатая», все поняли, что после смерти героя его душа переместилась в Смурова. А в 1925 году, накануне годовщины гибели отца, в письме Владимира к матери обнаруживаются новые интонации: «Я так уверен, моя любовь, что мы еще увидим его, — в неожиданном, но совсем естественном раю, в стране, где все — сиянье и все прелесть»#. Его творчество наполнено героями, подверженными разного рода психическим сдвигам: Вадим Вадимович Н. из «Смотри на арлекинов!» страдает от своей неспособности менять направление в пространстве, как мы не способны менять направление во времени. Герой-повествователь в «Лансе» никак не может вписаться в снящийся ему пейзаж. (Похожим образом Набоков сетовал, что его сокрушает тотальность воспоминаний — болезнь, от которой чудесным образом излечивает наличие биографа.) С вхождением Веры в его жизнь Набоков стал задумываться о том, что конечным может быть только пространство, но не время. Его произведения изобилуют «выходцами с того света», попытками заглянуть в то, что находится за гранью нашего существования. Это «ясное сверхзнание», наполняющее его прозу, пожалуй, следствие прямого влияния Веры или же кого-то еще, возникшего одновременно с ней.

стопроцентным вымыслом. «Теперь я знаю, что действительно разум при творчестве — частица отрицательная, а вдохновенье — положительная, но только при тайном соединении их рождается белый блеск, электрический трепет творенья совершенного»#, — писал он Вере в январе 1924 года. По семнадцать часов в сутки он корпел над тридцатью строками «Морна». «Извилистыми путями»# Вера внушила ему этот драматический сюжет. Набоков всегда высоко ценил интуицию, но теперь оценил всю важность точности в литературе. Человек, который потом повергнет студентов американских университетов в неистовство фразой, что к литературе необходим подход художнически точный и по-научному страстный, сам подошел к осознанию этой истины, когда уже был старше своих слушателей и после того, как встретил женщину, которая больше, чем он, терпеть не могла «обиняков, этих заусениц речи». Спустя десятилетия Набоков воздал должное Вере за то, что та следила за точностью его прозы. «Писать — вот что только и мило, только и важно мне сейчас», — заявлял Набоков в своем последнем письме Светлане Зиверт, что звучало неким отказом от любви. Совсем с иными чувствами он повторяет то же Вере Слоним. «Я готов испытать китайскую пытку за находку единого эпитета»#, — утверждал он, изнемогая от своих трудов над «Морном».

Из Праги Владимир возвратился в Берлин, везя с собой в чемодане почти завершенную рукопись. Он знал, что написанное будет оценено Верой. Он писал как-то в письме, что она осталась единственной из трех человек, кто способен понять каждую его запятую, и одного из них уже нет на свете [28]. Потому ли, нет ли, но он любил ее «неистово и бесконечно»#, «до потери сознания». Должно быть, встреча в январе была сладостной, однако остаток зимы стал трудным периодом для Веры, продолжавшей работать в конторе отца. Как раз в эту зиму разразился экономический кризис, грозивший отнять у Слонима все, что осталось от сбережений. В конце декабря Слоним оставил фирму «Орбис»; к 1925 году он был окончательно разорен. Вероятно, именно у него в конторе Вера перепечатывала «Трагедию господина Морна»; пора публикации собственных переводов для нее закончилась, из чего следует, что она занималась этим не только ради денег, хотя средства как никогда были ей нужны.

Весь 1923-й и половину 1924 года Вера жила с родителями на Ландхаусштрассе. В тот год в семье начались неприятности, что, возможно, и было причиной Вериного дурного настроения, проглядывающего из писем Набокова. Вернувшаяся из Сорбонны Лена снимала комнату у семьи редактора «Руля» Иосифа Гессена. В какой-то момент в 1924 году родители Веры разошлись; Евсей Слоним поселился в доме за углом с Анной Лазаревной Фейгиной, которая была на двадцать пять лет его моложе. «Анюта» Фейгина была дочерью брата матери и, следовательно, приходилась Вере двоюродной сестрой. Вера и Анна знали друг друга с детства. Энергичная и предприимчивая женщина, Анна Фейгина, выпускница минской гимназии и Петербургской консерватории, приехала в Берлин двумя годами раньше Слонимов. В Германии она стала изучать издательское дело и теорию музыки; с подачи Евсея Слонима она стала работать в фирме Лео Пелтенбурга [29].

Скорее всего, Слава с Евсеем так и не помирились; до конца жизни они продолжали существовать раздельно. Отзвуки этого разрыва не преминули сказаться на других членах семейства. Вера с Соней, как бы ни симпатизировали матери, продолжали поддерживать тесные отношения с Анной Фейгиной, к советам которой Вера внимательно прислушивалась все последующие пятьдесят лет. Вера покорно сопровождала мать в поездке на лечение в момент ее разрыва с отцом, а также и на следующий год летом, однако делала это без особого рвения. Лена отстранилась от семьи, и ее отношения с домашними с тех пор оставались натянутыми. Анна Фейгина чувствовала, что отношения со старшей падчерицей складываются небезупречно, однако оправдывала это «вечной способностью Лены к внезапным идиотским выходкам». Через всю жизнь Лена пронесла неприязнь к Анне Фейгиной по причинам, имевшим отношение скорее к ее собственному браку, чем к союзу Анны с ее отцом. Три сестры — каждая из которых выбрала себе карьеру, связанную со знанием иностранных языков, — испытывали мучительные трудности в общении друг с другом. Даже событий двадцати последующих лет оказалось недостаточно, чтобы залечить старые раны.

языка. Владимир предложил ей снять комнату в том же доме, где поселился сам, — чтобы видеться с нею двадцать четыре часа в сутки, — но Вера этого не сделала. К 1924 году их роман был в полном разгаре; физически они стали близки уже давно и к середине лета объявили о своей помолвке. Набоков с радостью сообщал сестрам, что, когда идет по улицам русского Берлина, вслед благоговейно слышится: «Смотрите, Владимир Сирин!» От девиц приходилось отбиваться тростью. Вместе с тем он чувствовал, что пора остепениться, и в письмо вкладывает фото своей нареченной. Словом, отношения развивались. Вера перестала работать в конторе у отца — «Орбис» закрылся, не опубликовав ни единой книги, — зато у нее появилась масса других обязанностей. Набоков зарабатывал на жизнь, как, наверное, и добрая половина эмигрантов, уроками английского языка. (Он считал Веру единственным своим серьезным конкурентом в преподавании английского в Берлине; в свободное время она расширяла свой лексический запас.) В июле того же года Набоков из Праги просит Веру подыскать ему несколько дополнительных уроков. И еще: не сможет ли она переписать посылаемые ей стихи и отослать оба экземпляра в «Руль»? Он мог скучать по трепету ее ресниц у своей щеки, но вряд ли смог бы спокойно снести ее литературные занятия, узнай он о таковых. В этом, пожалуй, Вере сомневаться не приходилось. Как бы просто так, между прочим, в том же письме своей семье, где выражал намерение жениться, Набоков добавляет: «Самая лютая зависть возникает между двумя женщинами и еще между двумя литераторами. Но зависть женщины к мужчине-литератору уже сродни H2S04 [серной кислоте]».

2

они вечно спорили, сколько времени были помолвлены. Главное событие, призванное ознаменовать дальнейшие шестьдесят семь лет жизни Веры Слоним, происходило в не слишком торжественной обстановке. Свидетелями на церемонии бракосочетания в городской ратуше стала пара весьма дальних родственников, избранных как раз по причине далекого родства. Никаких фотографий с изображением смущенной невесты и сияющего жениха; ни единой. Даже восторженный Набоков ничего поэтического по поводу первых дней супружеской жизни не создал. «Мы были до смешного бедны, ее отец разорен, моя мать-вдова существовала на жалкую пенсию, мы с женой жили в мрачных комнатках, которые снимали в Западном Берлине, найдя приют у полуголодного семейства немецких военнослужащих», — вспоминал позже Набоков. Приют обрели, однако, не сразу; только через месяц молодожены смогли найти устойчивый адрес. Вечером 15 апреля за ужином молодожены огласили новость Вериному семейству в неполном составе. «Да, кстати, сегодня утром мы поженились», — уведомила родных Вера. Извещение о браке было отпечатано на машинке по-французски и вроде бы разослано по почте, хотя это научно не доказано. Находившийся тогда в Париже и регулярно общавшийся с Владимиром Глеб Струве, узнав о браке от общих знакомых, был изумлен, что его не известили. В эти годы Струве считался одним из ближайших друзей Набокова. Существуют некоторые намеки на то, что Набоков опасался неодобрительных откликов. Он признавался Вере в боязни, что друзья не поймут этого, самого святого в его жизни события и «начнут его травить».

Даже мать Набокова узнала о женитьбе сына как о свершившемся факте, только когда в мае приехала в Берлин. Сообщение ее не удивило — и она, и дочери предполагали, что Набоков женится на Вере, — она радушно приняла невестку. Так что здесь никакой неприятности не произошло. Лишь бабка Набокова задала с появлением новой родственницы вопрос, который, вероятно, и объясняет опасения Набокова по поводу возможной «травли»: «А какого она вероисповедания?» Со стороны Вериного семейства сложностей, бесспорно, оказалось больше. Возможно, по чистому совпадению распад семейства Слонимов непосредственно предшествовал Вериному замужеству. Вместе с тем ее отец, скорее всего, был озабочен таким поворотом дел. Реакция Славы Слоним нам неизвестна, но есть все основания предполагать, что Верино отношение к событию оказалось вполне в духе высказывания невесты Лужина в «Защите Лужина». Когда мать сообщает дочери, что Лужин просил у нее ее руки, та отвечает: «Напрасно он с тобой говорил… Это касается только его и меня». Осмотрительность, считала Вера Набокова, должна быть превыше всего. Чем неприятней казалась проблема, тем менее она стремилась ее обсуждать.

Ее непроницаемость предоставляла недоброжелателям огромное поле для толков. Возможно, именно потому, что романтическое прошлое Набокова поражало своей пестротой, в эмигрантских кругах зародилось мнение, будто Вера каким-то образом окрутила Набокова. Поговаривали даже, будто она явилась к нему с угрозами, приставив к груди пистолет: «Женись, не то пристрелю!» Вера слыла строптивой, резкой особой, «на каких не женятся». Поскольку никто, кроме молодого мужа, не был в восторге от «резкого света ее прямоты», этот брак казался совершенно непонятным многим, в особенности антисемитам, которые, по рассказам, составляли значительную (и расширяющуюся) часть русской общины. Тот факт, что Верин отец был некогда владельцем недвижимости, не производил впечатления ни на кого из блюстителей чистоты родословной, считавших, что Набоков этим браком себя скомпрометировал. Даже у друзей еврейского происхождения создалось впечатление, будто Вера была инициатором этого союза: противопоставляя Веру толпе поклонниц поэта Сирина, одна восторженная знакомая вспоминает: «Единственной, кто наконец склонил Набокова к женитьбе, была Вера Слоним… худая и невзрачная блондинка». Скорее всего, дело было не в том, что Вера — из тех, «на каких не женятся», а просто Набоков производил впечатление вечного холостяка.

неверными, пропавшими, полоумными, вульгарными женами, женами неряхами, неудачницами, интриганками. Даже госпожа Лужина, которую с Верой роднит брак с Мастером, человеком необычным в силу своего таланта, не способна, по мысли Набокова, уберечь мужа от его темных страстей. То же относится и к госпоже Перовой, злосчастной подруге пианиста из рассказа «Бахман», которая в своей преданности еще более походит на Веру. Единственной достойной супружеской парой у Набокова оказываются Федор Константинович и Зина из «Дара» — вернее, окажутся, если найдут ключи от квартиры. Герой-повествователь в «Смотри на арлекинов!» находит свое «Ты», но только с пятой попытки; Себастьян Найт бросает вероподобную Клэр с ужасными для себя последствиями. Бойд проводит мысль, что многие из этих браков и женщин связаны с Верой постольку, поскольку являют собой в высокохудожественном смысле ее противоположность. Разумеется, в прозе Набокова мы чаще сталкиваемся с Вериной антитезой, чем с нею самой; в своих книгах Набоков представляет свой брак в кривом зеркале, где Вера обычно ограждена табличкой: «Входа нет». Здесь мы видим автора, способного создать автобиографию, в которой его собственный брак как бы вовсе не фигурирует, даже если этот брак — как настойчиво утверждает Бойд — призван играть существенную роль в сюжетах его прозы.

За всеми этими перестановками, умолчаниями и искажениями, однако, стоят двое, мужчина и женщина, с неприкрытой страстью любящие друг друга. Письма Набокова 1925 года мечтательно пылки, даже в большей степени, чем написанные им до женитьбы. Спустя год после нее Набоков поверяет сестре Елене мудрый житейский опыт:

«Самое важное в любви — это полная и лучезарная искренность (верность), — так чтобы не возникало даже мелких хитростей, этой торопливой лжи, присутствующей в остальных людских взаимоотношениях, — и никакого позирования ни перед собой, ни перед тем, кого любишь: в этом и заключается истинная чистота любви. С любимым нужно стать сиамским близнецом, так чтобы один чихнул, когда другой нюхает табак. И потому тебе следует помнить, что величайшая любовь — любовь наипростейшая, так же как и лучшие стихи те, что пишутся крайне просто» [30].

Вера также имела возможность поделиться своими взглядами на этот счет. К тому времени опыта у нее было несколько больше, и после пятидесяти лет совместной жизни с Набоковым она писала: «То, чем мы дорожим, — честность, нежность, открытость, жизнь в искусстве, а также истинная, бескорыстная, трогательная привязанность — есть величайшие ценности». Тому, кому она писала, она не могла в полной мере раскрыть всю полноту достоинств женщины, которая любит «чисто и бескорыстно», которая способна «порой жертвовать своими желаниями и жизненными удовольствиями ради своих интересов». «Бывали ли вы счастливы в любви?» — спрашивала Вера молодую поэтессу, гостившую у них в 1960-е годы. «Мы считаем, что в этом главное», — подчеркнула она.

предположить, чтобы Вере доставляло большое удовольствие общаться с матерью, если учесть ее близость и симпатию к женщине, ради которой отец оставил Славу Борисовну. Набоковы часто общались со Слонимом и Анной Фейгиной в 1925 году, консультируясь с ними по многим вопросам. Планируя отдохнуть в Биаррице, Владимир призвал в советчики Слонима: насколько благоприятен тамошний климат для его дочери? (Последовал отрицательный ответ; отдых на взморье так и не состоялся.) Набоков был буквально покорен достоинствами и образованностью тестя, который зачитывался его прозой и с которым Владимир регулярно сиживал за шахматной доской. В восторге он писал матери, что Евсей Лазаревич «… так хорошо понимает, что для меня главное в жизни и единственное, на что я способен, это — писать»#. Даже практически лишившись средств — а может, именно потому, — Слоним продолжал мечтать. Говорил своему новоиспеченному зятю, что надеется купить дочерям по ферме во Франции. Летом 1926 года молодожены почти на два месяца оказались разлученными: Вера — у которой уже тогда было слабое здоровье — отправилась в санаторий вместе с матерью. Она оставила мужу букет роз, коробку конфет и блокнот с пронумерованными страничками, чтоб смог писать ей каждый день. Набоков свято следовал ее завету. Вера же оказалась менее обязательна. С ранних пор Набоков начал сетовать, что, если им суждено будет опубликовать собрание переписки, Вериной доли окажется не более 20 процентов. Он просил ее писать чаще. Отчаиваясь, пускался в упреки: «Моя душа, я единственный русский эмигрант в Берлине, который пишет к своей жене каждый день»#. Он страшно по ней скучал и почти каждый вечер проводил у Слонима и Анны Фейгиной, у которых, кроме того, регулярно занимал деньги. Набоков посылал Вере новые стихи (на обороте одного из писем можно увидеть ее попытку по памяти воспроизвести их строки), первые рецензии на «Машеньку», словесные игры; смешно описывал проделки их игрушечных зверей. Головоломки и акростихи были для Веры менее желанны, чем уверения Владимира в том, как сильно он без нее скучает. Вере было грустно, она скучала по дому, мерзла, и ее скудные письма были полны жалоб. Владимир предложил писать дважды в день, если это поднимет ей настроение.

Более радостными оказались их совместные поездки в конце того же июля, а также в 1927 году в Бинц, курорт на острове, откуда Вера через морское пространство могла наблюдать Балтийский берег своего детства. В первое лето Набоковы опекали одиннадцатилетнего Йозефа и тринадцатилетнего Абрама Бромбергов, чьим инструктором по теннису был нанят Владимир. Эту поездку организовала Анна Фейгина; она приходилась двоюродной сестрой отцу мальчиков, она и уговорила его предложить Набокову подработать. Владелец процветающей торговли мехами, Герман Бромберг с радостью оказал ей эту услугу. Не позаботившись об устройстве отдыха заблаговременно, Набоковы в 1927 году заявились со своими подопечными на курорт и обнаружили, что свободных комнат нет. В баре «краснорожий малый» предложил Вере переспать с ним; Набоков ответил ему — если верить одному из его воспоминаний — «прямым ударом в челюсть, обдав и себя, и пьяного липкой жидкостью из его стакана» [31]. Каким-то образом им удалось определиться на постой, однако этот эпизод затем совместился с другими. В романе «Король, дама, валет», начатом сразу после этой поездки, где действие частично происходит на Балтийском море, двое загорелых, самоуверенных иностранцев танцуют в кафе курортного местечка на берегу подобной же бухты. Казалось бы, они заняты только друг другом. В этой паре отражен, пусть отчасти, взгляд на чету Набоковых со стороны, хотя бы и как плод воображения самого Набокова:

«Иностранка в синем платье и загорелый мужчина в старомодном смокинге. Он давно заметил эту чету — они мелькали, как повторный образ во сне, как легкий лейтмотив, — то на пляже, то в кафе, то на набережной. Но только теперь он осознал этот образ, понял, что он значит. У дамы в синем был нежно-ненакрашенный рот, нежные, как будто близорукие глаза, и ее жених или муж, большелобый, с зализами на висках, улыбался ей, и по сравнению с загаром зубы у него казались особенно белыми. И Франц так позавидовал этой чете, что сразу его тоска еще пуще разрослась».

В 1964 году он пишет в дневнике:

«У нее открытое платье, причудливо пестрое, летнее. Мужчина, проходя, целует ее. Я стискиваю руками его голову и с такой неистовой силой бью его физиономией об стену, что он, почти как мясная туша, повисает на чем-то торчащем из стены (сверкающий металл, как бывает на пароходе). Отцепился, лицо в крови, пошатываясь плетется прочь».

3

«Так вот: всякое имя обязывает», — провозглашает Набоков на первой же странице своего первого романа. Трудно вообразить лучшее начало для рассказа о двух супругах, если бы Набоков пожелал вывести в качестве героини свою жену. Они стечением согласных соответствовали друг другу, и этот факт не мог ускользнуть из поля зрения писателя, который проведет затем небольшое исследование, как гениально Флобер в перечислении имен раскрывает образ Эммы Бовари [32]. Набоков и Вера взаимно обменялись в 1925 году инициалами: Вера Слоним, выйдя замуж за Владимира Сирина, получила Владимира Набокова; Сирин, женившись на Вере Слоним, оказался вместе с Верой Набоковой. Как никакая другая супружеская пара, они и менялись вместе в процессе совместной жизни. Не будет преувеличением сказать, что «Владимир Набоков» — литературное детище их союза. Джордж Элиот, как известно, возникла в результате соединения Мэриан Эванс с Джорджем Генри Луэсом; бесспорно, природа появления «В. Н.» аналогична. (Владимир настолько отвык от родного имени, долгие годы называясь Сириным, что, когда впервые увидел на печатной странице свою настоящую фамилию «Nabokov», прочел ее как «Nobody» («ничто»). И даже подумал, будто читает некролог.)

Вера приняла свою новую фамилию почти как сценический псевдоним; редко, когда замужество так явно становилось бы профессией. Была некая ирония судьбы в том, что Вере — рожденной в такое время и в такой стране, где женщина могла бы претендовать на любое социальное самовоплощение, — довелось достичь вершин именно в роли жены. (Со временем талантливый русский поэт, за которого она вышла замуж, завоюет себе новую известность как англоязычный писатель.) Обычно мужчина меняет имя, нацеливаясь на славу; женщина меняет имя, чтобы кануть в забвение. С Верой так не случилось, хотя имя мужа стало для нее плащом-невидимкой, который она ради внезапного эффекта иногда распахивает. Она была не из тех женщин, для которых характерен извечный выбор между любовью и работой. Кроме того, Верочка, как звал ее Владимир, отнюдь не поставила крест на своих литературных способностях, хотя, как оказалось, именно муж стал прямым (и единственным) пользователем этих ценностей.

Считается, что переломным этапом в творчестве Набокова стали 1924–1925 годы, что непосредственно перед женитьбой Набоков еще не был способен создать ни ключевого рассказа из своего первого сборника, ни «Машеньки». Этот роман — который, как вспоминает Набоков, был начат «сразу после женитьбы весной 1925 года» — он посвящает своей жене. Книгу можно истолковать как рассказ о человеке, освобождающемся от тяжкого груза ностальгии; ее герой-эмигрант внезапно обнаруживает в себе способность уйти от прошлого, которое вот-вот подарит ему полную тревоги встречу. Теперь автор проявляет себя маститым писателем, это уже не эмоционально незрелый поэт, блуждающий средь сказочных образов [33]. Вера в книге нигде не присутствует, как, впрочем, и указанная в названии героиня. Обе женщины отбрасывают длинные тени, одна — к прошлому, другая — в будущее. По выходе в свет романа в 1926 году все эмигрантские газеты откликнулись на него рецензией, по преимуществу восторженной. Прослушав где-то на литературном сборище зачитанные вслух отрывки из «Машеньки», литературный критик «Руля» Юлий Айхенвальд объявил о появлении нового Тургенева. Новый Тургенев неутомимо писал при малейшей возможности, даже во время регулярных поездок на трамвае через весь Берлин от одного ученика к другому. Он уже отметил, что, как правило, во время уроков бывал рассеян и проводил их буквально автоматически.

— подобно Норе Джойс, Софье Толстой, а также Эмили Теннисон, связавшей судьбу с полуинвалидом, — когда-либо уклонялась от секретарских обязанностей. Скорее всего, она принимала их безропотно; сестра Владимира, Елена, считала, что Вера этим живет. Она намеренно приняла на себя все выпавшие на ее долю заботы, связанные с материальным обеспечением семьи. Порой ей приходилось нелегко, работы хватало на двоих; как-то, вспоминал Набоков, они с Верой включились в непрерывный восьмичасовой ежедневный марафон, а еще оставалось выдержать пару дней, когда трудиться приходилось по десять часов в сутки [34]. Какое-то время в 1927 году оба переводили на английский жалкие заметки русского корреспондента для английской газеты, над чем трудились до полуночи, стремясь уложиться в отведенные журналисту жесткие сроки. Деньги можно было заработать также и переводом чьих-нибудь личных писем. Вера полностью освободила мужа от этого вида изнурительной работы; кроме того, вместе с одним преподавателем английского она редактировала ряд политических статей. Постоянную работу иностранцу — а зачастую и весьма квалифицированному — получить было достаточно трудно. Многие молодые эмигранты водили знакомство с Яковом Трахтенбергом, издателем русско-немецкого происхождения, составителем учебника русского языка для немцев. Вера сотрудничала в этом проекте, к которому изначально был привлечен и Набоков; она также участвовала в составлении русско-французского и русско-немецкого словарей. Годы спустя при напоминании о ее лингвистической деятельности она испуганно вскидывалась и тут же принималась открещиваться: «Он [Владимир] никогда не относился к этому серьезно, это была типичная халтура, в основном ради денег. Забудем об этом!» Пособие сохранилось, однако Вере нечего было опасаться. Ни ее имени, ни имени мужа в нем не значится.

К своей способности удивляться мелочам Вера присовокупила умение управляться с ними; этот дар был присущ именно ей, но не Набокову. Забытый в Праге номер телефона уготовил страшные мучения Набокову, поскольку иные средства связи были для Владимира почти немыслимы. «Да боюсь я почты, боюсь!» — вопил он, отчасти в шутку, отчасти как дань привычной беспомощности. Спустя сорок лет перечень его излюбленных нелюбимых дел включал «все, что связано с почтой, — марки, конверты, поиски точного адреса». Номера телефонов вечно играли с Набоковым злые шутки. Предметы имели особенность буквально на глазах исчезать. Человек, отличавшийся завидной памятью в отношении своего прошлого, оказался совершенно не способен запомнить имя субъекта, с которым его раньше не раз знакомили. В Америке он вполне мог сойти с поезда в Ньюарке вместо Нью-Йорка, мог расточать похвалы м-ру Одену вместо м-ра Эйкена [35]. Он наградил списком своих мучений, почти слово в слово, Вана Вина в «Аде»: «Возмутительное поведение тупых, мешающих жить вещей — не тех что надо карманов, рвущихся шнурков, незанятых вешалок, падавших, качнув плечиком и звякая, во тьму гардероба…» [36]. Исходя из перечня дел, которые Набоков хвастливо отметал как непостижимые для овладения, — печатать на машинке, водить автомобиль, говорить по-немецки, находить потерянный предмет, раскрывать зонт, разговаривать по телефону, разрезать страницы книги, терять время на общение с обывателем — легко предположить, на что расходовала свое время Вера. Она никогда не составляла списка излюбленных неприятностей, по крайней мере на бумаге. Если бы Вера взялась за это, то ее список включил бы следующее: приготовление пищи; домашнее хозяйство; неискренность; жестокость к животным, даже в мыслях; инертность мужа; змеи; бестолковость во всех ее проявлениях, в особенности при выплате гонорара издательством; всякая не связанная с литературой двусмысленность; разговоры о себе; расходование времени на общение с обывателем.

Возглавляет набоковский список конечно же печатание на машинке. Как и Клэр в «Себастьяне Найте», Вере одной дано было видеть, как «неотшлифованная рукопись вопиет своими погрешностями». Набоков обожал править написанное, и Вера все отстукивала и отстукивала на машинке, сначала короткие рассказы осенью 1923 года, потом «Машеньку» в 1924 году, потом новеллы, пьесы, стихи, потом роман «Король, дама, валет» в 1928 году, почти все постранично из написанного мужем вплоть до 1961 года. Она печатала под его диктовку, отстукивала окончательный вариант в трех экземплярах. Какова же ее доля в создании того, что написал Набоков? Вера была более чем машинистка, но все-таки не соавтор. «Она выполняла роль советчицы и судьи, когда я писал свои первые произведения в начале двадцатых годов. Я читал ей все рассказы и романы как минимум дважды. Она их все перечитывала, печатая…» — отмечал Набоков впоследствии. Не удивительно, что Вера многое помнила наизусть. Слова принадлежали Набокову, но Вера была первым читателем, разглаживавшим прозу, «пока она теплая и влажная». Когда исследователи недоумевали, кому все-таки принадлежит компоновка текста, Вера решительно отрекалась от какого бы то ни было вмешательства, даже если на странице было что-то написано ее рукой. Утверждала, что просто переносила в рукопись набоковский комментарий. Она автоматически исправляла орфографию и ошибки в употреблении слов; по словам Веры, Набоков, принимаясь за книгу, «был весьма невнимателен по части грамматики».

И все же трудно удержаться, чтобы не представить себе Веру в образе Клэр из «Себастьяна Найта», когда та, поднимая краешек зажатого листа, провозглашает:

«„Нет, милый, так по-английски не говорят“. — „Иначе этого не выразить“, — бормотал он наконец. „А если, например…“ — говорила она — и предлагала точное решение».

за день: «„Очень чудно, только, по-моему, так по-русски нельзя“, — говорила Зина, и, поспорив, он исправлял гонимое ею выражение» [37]. Зине, как и Вере, присуща точность в выборе слов; она, как и Вера, служит «регулятором, если не руководством». Уже, пожалуй, вовсе нет смысла отделять Веру от Зины и Клэр, когда примерно лет через тридцать, словно цитируя свой роман, Набоков опишет роль жены в своем литературном творчестве примерно теми же словами [38].

Каждому из супругов в разное время задавали один и тот же вопрос: возникает ли Вера в произведениях Владимира? «Многие мои произведения посвящены моей жене, и ее портрет часто каким-то таинственным образом проявляется в отраженном свете внутренних зеркал моих книг», — заявлял Владимир. Он называл это преломлением, Вера — выдумкой; с точки зрения Веры, ни малейшего ее подобия не возникает нигде на страницах произведений мужа. В «Звуках» — рассказе, написанном в сентябре 1923 года, — Набоков впервые выводит сияющую, нежную, с тонкими запястьями женщину, у которой светлые, как будто припыленные глаза, прозрачная кожа с голубыми прожилками и волосы, сливающиеся с солнцем. (Рассказ автобиографичен, однако женщина, явившаяся реальным прототипом его героини — кузина Набокова, Татьяна Сегелькранц, брюнетка, — под это описание не подходит.) Та же внешность характерна и для Зины, в фамилии которой Набоков воплотил то мерцание, которое ассоциировалось у него с женой. Это характерно также и для того образа Веры, что явствует из писем Набокова. Кроме общеизвестного облика-камеи в романе «Король, дама, валет» (где у героини, двойника Веры, серо-голубые глаза, светлые волосы и живая речь) — а также первых проблесков подобного в «Рождестве», прочитанном Набоковым вслух ее отцу, — открыто Вера в творчестве писателя не появляется. В конечном счете не ее образ, а ее влияние ощущается повсюду; она была скорее музой, чем моделью. То, что в творчестве Набокова в те первые годы действительно вызывает в мыслях подобие Веры, сопряжено с образом некой читательницы, обладающей даром понимать литературу:

«И Клэр, в жизни не сочинившая ни одной поэтической строчки, так хорошо видела (и в этом состоял ее персональный феномен) все перипетии Себастьяновых борений, что выходившие из машинки его слова были для нее не столько носителями присущего им смысла, сколько отмечали изгибы, провалы, зигзаги, которые он одолевал, двигаясь на ощупь вдоль некой идеальной линии выражения».

сюжета; в этом смысле Вера в какой-то мере была героиней, ищущей своего автора. «Мы с ней — лучшая для меня читательская аудитория, — утверждал, посмеиваясь, Набоков в 1965 году. — Я бы сказал, главная аудитория». Друзья считали, что иной аудитории, кроме жены, Набокову и не было нужно.

С ранних лет Вера явилась для своего мужа основным сгустком читательской аудитории. К началу 1930-х годов, когда взошла звезда Набокова как мастера прозы, русская община в Германии сократилась примерно до тридцати тысяч человек. Для многих молодых писателей стало практически невозможным поддерживать существование, в особенности нелегко было талантливым. Те, кто все-таки в условиях непомерно возросшей конкуренции продолжал писать, получали за свое творчество жалкое вознаграждение. В книгах возросло число орфографических ошибок. Потребность в публикации книг была по-прежнему острой, причем настолько, что даже маститый писатель мог подвергаться обидной проверке на качество. «Войти в литературу — это как протиснуться в переполненный трамвай… А заняв место, вы в свою очередь норовите спихнуть вновь прицепившегося», — жаловался один соотечественник, который как раз сам в отношении Набокова применял ту же тактику. Собственно, в какой-то степени так бывает всегда, но особенно наглядно это ощущалось в условиях эмиграции; скопления изгнанников не отличаются, как правило, духовной щедростью. И в этом смысле отчаяние, горечь усиливались еще и тем обстоятельством, что необходимая компенсация за такой труд отсутствовала. Писатели жили в Европе, их читатели — в Советской России. Как отмечал В. С. Яновский, «рецензии эти воспринимались как последнее мерило, ибо не было еще одной инстанции — читателя!». Книги выходили тиражом от восьмисот до полутора тысяч экземпляров, наивысшая планка сохранялась только для Ивана Бунина, который задолго до получения Нобелевской премии пользовался репутацией бога-олимпийца среди писателей-эмигрантов. Общий тираж лучшего в эмигрантских кругах литературно-критического обозрения «Современные записки», выходившего в Париже, составлял не более тысячи экземпляров. В Советской России дела обстояли так же. Один писатель подсчитал, что для того, чтобы выжить в то время в Петрограде, Шекспиру пришлось бы писать по три пьесы в месяц. Но там русский писатель мог рассчитывать хотя бы на читательскую аудиторию.

того, Набоковы оказались в культурном тупике. Наиболее европеизированные русские остро ощущали свою русскость в Германии; в то же время советскими они себя никак не ощущали. В спокойные минуты Набоков радовался этому. Он утверждал, что абстрагируется от жалкой суеты эмигрантского общества, получая удовольствие от своего «почти идиллического затворничества». По его словам, жизнь его отличалась неудобствами, одиночеством, а также «тихой внутренней радостью». Позднее он обосновывал некоторое свое восхищение Эмили Дикинсон тем, что, на его взгляд, поэтесса могла творить, находясь в двойной изоляции: от людей и от идей своего времени. Вера ни словом не обмолвилась насчет неудобств, одиночества или радости. Но она гордилась тем, что талант ее мужа развивался в условиях, близких к вакууму. И весьма ценила тех, кто был способен это понять.

Как писатель Набоков был настолько велик и многообразен, что почти не оставлял места в литературе для новых соискателей. Он неустанно указывал читателю, как его следует понимать; как личность, исповедовавшая верховенство индивидуальности, он великодушно (хотя порой и не слишком) позволял себе выступать диктатором в вводных частях своих произведений. Он насаждал себя повсюду. Мог даже внедриться в примечания («Бледный огонь»); вставить свою собственную рецензию (так и не опубликованная последняя часть книги «Память, говори»); привести надуманную пародию на самого себя («Ада»); добавить надуманное предисловие («Лолита»); отвечать на редакторские поправки в послесловии («Николай Гоголь»); выдумать сбивающее с толку генеалогическое древо (снова «Ада»); даже удалить благонамеренного редактора, собравшегося предпослать роману список ранее опубликованных произведений автора («Смотри на арлекинов!»). Не было такого текста, который не позволил бы Набокову пуститься в свободное плавание. Определенно лишь очень смелый читатель рискнул бы сойтись с автором на его родной почве. Вот тут-то и пригодилась с лихвой Вере ее личная отвага, ее гордое чувство интеллектуальной независимости. «Те, кого я зову к себе на пир, должны обладать крепким, как винный бурдюк, желудком и не просить стакан „Божоле“, если я подношу им бочку „Шато Латур д’Ивуар“», — похвалялся Набоков в зрелые годы. Однако в молодости он не был столь самоуверен в отношении своих способностей — он был более чувствителен как к хвале, так и к критике, что позже предпочел позабыть, — хотя уже осознавал, что ищет для себя смелого читателя. Набоков писал о Клэр: «Она обладала воображением, этим особым мускулом души, — воображением необычным, почти мужским». Он явно опасался, что Вере будет трудно переварить одну особую частицу его творчества — собрание эротических стихов, к немногим из которых она имела отношение. Но Вера привнесла на литературный фронт стальные нервы, которые проявились у нее в поездке на поезде по Украине.

ношение оружия не являлось чем-то необычным — в период гиперинфляции в городе постреливали и шарили по карманам, — но пистолет Вера приобрела раньше, причем с совершенно конкретной целью [39]. «Неужели вы и впрямь учились стрелять, чтобы убить Троцкого?» — много позже спрашивал Веру кто-то из друзей. «Ну, в общем, боюсь, что так!» — призналась с улыбкой миссис Набоков, которая в ту давнюю пору еще ею не была. Она с гордостью говорила, что была первоклассным стрелком; утверждала, что била в цель так же метко, как и ее тренер, чемпион Берлина. Некоторым репортерам Вера признавалась, что в начале 1920-х годов была втянута в некий заговор, который по одним слухам имел целью убийство Троцкого, по другим — советского посла. Возможно, Веру вдохновлял пример — во всяком случае, нисколько не пугал — самоубийственного поступка Фанни Каплан, бесстрашной молодой русской еврейки, выстрелившей трижды из своего браунинга в 1918 году в надежно охраняемого Ленина и казненной за попытку его уничтожить. Можно не сомневаться, что Вера Слоним питала похожие надежды, и это подтверждается в стихотворении, написанном Набоковым через несколько месяцев после знакомства с ней: «Я знаю холодно и мудро,/ что в сумке лаковой твоей,/ — в соседстве зеркальца и пудры/ спит черный камень: семь смертей»# [40]. Далее Набоков представляет себе, как она, застегивая пальто, тихонько поджидает в подъезде свою жертву. Поэтическая идея не в том, что убийца подвергает себя смертельной опасности, но в том, что это грозное дело побуждает ее позабыть поэта и «все песни праздные мои»#.

Но особо тревожиться было незачем. В последующие четыре года о Верином безрассудстве писалось совсем иное. Один из авторитетов старшего поколения эмиграции, Юлий Айхенвальд, рано отметил талант Набокова; он рекомендовал юного Сирина Нине Берберовой и Владиславу Ходасевичу. Мягкий, всеми уважаемый человек, Айхенвальд столь же рано отметил и героизм набоковской половины. На заре брака Набокова Айхенвальд написал стихотворение «Вера»: «Хрупкая, нежная, ценная, /точно фарфор./ Но в силе воле ей не отказать, / И суровы ее суждения против основ». Под «недвижной плащаницей» поэт чувствует движенье жертвенного порыва. Но та, о которой он пишет, не походит на тех, кто замышляет убийство или идет на безрассудный подвиг, подобно Мартыну в «Подвиге», — исполняя миссию, о которой, по словам Набокова, он сам мечтал в годы, когда название «Романтический век» казалось ему подходящим для этого романа. Подобный акт героизма одновременно граничит с самосожжением. Айхенвальд считает Веру бесстрашным проводником Набокова по «поэтической тропе». Она во всех отношениях его сподвижник. Жена другого эмигранта сформулировала это иначе: «Каждый в русской среде понимал, кто и что имеется в виду, когда произносится „Верочка“. За этим именем скрывался боксер, вступавший в схватку и четко бьющий в цель».

4

Верина собранность весьма пригодилась ей в 1928 году, когда муж трудился над вторым своим романом. В конце 1927 года отец Веры занемог, как он сам полагал пару месяцев спустя, малярией. Владимир весной находился «в полном цвете своих литературных сил»#, выдавая страницу за страницей. Вера подкрепляла его силы особым коктейлем, приготовляемым из смеси яиц, какао, апельсинового сока и красного вина, но мало чем могла помочь Евсею Слониму, чье здоровье продолжало ухудшаться. Углубившись на восемь глав в роман «Король, дама, валет», Набоков ворчал, что «машинка пишущая не работает без Веры»#, сбивавшейся с ног в заботах об отце. Шестидесятитрехлетнего Слонима поместили в санаторий, где Вере, одной из всех дочерей, пришлось ухаживать за ним. Почти все дни она проводила у постели отца. Здоровье больного не улучшалось, и днем 28 июня 1928 года Слоним скончался от сепсиса, последовавшего в результате бронхопневмонии. Вера, почему-то обозначенная в свидетельстве о смерти как его жена, организовывала похороны. (Соня жила и работала в Париже, Лена служила в Берлине техническим переводчиком на сталелитейном предприятии, однако все заботы легли на Веру.) Через два дня в «Руле» был напечатан некролог, который — при всех преувеличениях, свойственных русским некрологам, — соответствует свидетельствам многих очевидцев и описывает Слонима как человека в высшей степени достойного, отличавшегося «готовностью забывать о собственных нуждах ради нужд других людей, отказывая себе во всем, чтобы сделать других счастливыми». Набоков был поглощен окончательным отделыванием романа «Король, дама, валет», с восхитительной бесстрастностью обрисовывавшего злополучный любовный треугольник; Веру в ее горе отвлекли заботы о матери, которая, проболев большую часть года, подолгу находилась в разных санаториях. 17 августа, за неделю до своего пятидесятишестилетия и вскоре после короткого пребывания в больнице, Слава Слоним также скончалась — от сердечного приступа. Через пять дней ее похоронили на еврейском кладбище, рядом с мужем, с которым они жили врозь. Расходы на похороны взяла на себя Анна Фейгина.

болезнью отца; о расходах в связи с матерью она не упоминает, хотя их также нельзя не принять во внимание. В тот год Вера поступила на курсы стенографисток; она уже стала достаточно квалифицированной машинисткой и могла обучать приятельниц. По рекомендации подруги получила секретарскую работу у коммерческого атташе французского консульства, куда можно было доехать на трамвае от жилья Набоковых на Пассауэр-штрассе. Работой своей Вера была обязана Раисе Татариновой, эмигрантке-еврейке, организовавшей свободный литературный кружок, один из двух посещаемых Набоковым. (Сравнение Айхенвальдом Набокова с Тургеневым произошло как раз на чтениях этого кружка в 1926 году; если Вера с Владимиром встречалась до того свидания, в маске, вечером 1923 года, то это могло произойти в доме Татариновых.) Работа Веры оказалась достойней многого из того, чем занимались ее соотечественники: аристократы славились как водители такси, а эмигрантская интеллигенция поддерживала себя чем только могла. Окончившая юридический факультет Сорбонны Раиса Татаринова также работала секретаршей. Нина Берберова вышивала бисером и надписывала рождественские открытки. Эльза Триоле изготовляла бижутерию. Те, кто прилично знал немецкий, оплачивали жилье гонорарами за статейки типа «Как обставить и украсить кухню». Весьма многие занимались вышивкой крестом и набиванием сигарет. Набоков подрабатывал тренером по теннису; вместе с сыном Гессена, Георгием, они организовали показательный матч по боксу, чтобы привлечь новых учеников. Владимир продолжал также давать уроки английского, что предоставляло бесплатную еду, а также льготные проездные билеты.

«Ульштейн» предложило 7500 марок за немецкие права на публикацию романа «Король, дама, валет». Сумма оказалась в несколько раз больше той, которую тот же издатель предложил за «Машеньку», и представляла собой целое состояние по сравнению с тем, что Владимир получал за уроки. К великому ужасу начальства, Вера в начале зимы бросила работу в консульстве. Набоков мечтал возобновить свое детское увлечение — коллекционирование бабочек; ожидалась поездка в Южные Пиренеи, которую он давно замышлял. Трудно поверить, чтобы Вера не испытывала сомнений в связи с этим планом, тем более что позднее она сама со смехом расскажет об этом отказе; муж неоднократно упрекал ее за встревоженность «всякими глупейшими, практическими мыслями»#. Но даже Владимир отмечал, что их материальное положение далеко не лучезарно. К тому же в Берлине росла безработица. Одним из стимулов поездки 1929 года было желание повидаться с Глебом Струве в надежде, что он, друг и давний сподвижник Набокова, сможет организовать встречи с французскими издателями и переводчиками. Такой деловой ужин и произошел в начале февраля во время двухдневного пребывания Набоковых в Париже. Спустя несколько дней Вера уже гонялась за первыми своими бабочками и училась у мужа, как правильно умерщвлять свою жертву; она неизменно отмечала, что сам он это делал очень деликатно. С пиренейских высот Владимир уже ворчал, что уделяет больше времени бабочкам, чем творчеству, но Вера умудрилась заснять его за самодельным письменным столом в момент работы над началом произведения, которое станет затем «Защитой Лужина» [41]. Судя по фото, четырехтомный «Даль» — русский эквивалент оксфордского словаря английского языка и то самое издание, которое Набоков, по его утверждению, прочел от корки до корки по крайней мере раза четыре, — проделал путь во Францию вместе с нашей четой. Изначально Владимир намеревался пробыть во Франции до августа, однако к концу июля, возможно по финансовым соображениям, Набоковы возвратились в Берлин.

Владимир считал, что «русский Берлин двадцатых годов был всего лишь меблированной комнатой, сдаваемой грубой и зловонной немкой». За нею располагалась арена действий, установленная на окраине мира, от которого они отреклись. Все казалось, да и было, ненастоящим. Но страна постоянно напоминала о себе Набоковым, которые — за исключением пары месяцев, когда денег хватало только на одну комнату, — обычно снимали две, каждому по одной, и пользовались общей для жильцов ванной. (Хорошо ли, плохо ли, но экономика тех лет сделала квартиросъемщиков явлением обычным; семейство среднего класса, не имевшее жильцов, внушало подозрение.) Вера с Владимиром подхватили последнее увлечение немцев — страсть к загару; они подолгу нежились на солнышке в чистом только внешне Груневальде, где, по известным воспоминаниям Набокова, «лишь белки да некоторые гусеницы не снимали одежек». На всю жизнь Набоковы стали любителями солнца, Владимир, загорая, бронзовел до глубоко-оранжевого цвета, Вера — розовато-бежевого. Оказала на них воздействие и веймарская страсть к гимнастике. Спустя несколько месяцев после свадьбы Набоков писал матери, что независимо от погоды они с Верой каждое утро голышом при раскрытых окнах делают зарядку. Взаимоотношения с окружающим миром полностью пали на Веру, принявшую на себя львиную долю общения с квартирными хозяевами, что в случае с нашей четой неизменно оказывалось делом нелегким; только об украденном пальто можно было написать целый рассказ. В доброй древней традиции жены ученого еврея только Вера и освоила хождение по рынкам. У нее лучше, чем у мужа, высокообразованного писателя, обстояло дело с местным наречием.

Набоков упорно утверждал, что не знает немецкого, однако следует отметить, что его критерий в отношении знания языков был несколько иной, нежели у большинства. (Верина версия звучит категорично: «Мой муж лично никаких контактов с немцами вообще не поддерживал и никогда не учил и даже не пытался изучать немецкий язык».) Набоков прекрасно понимал кино на немецком; они с Верой хотя бы раз в две недели посещали дешевый кинотеатрик по соседству, где смотрели не только иностранные фильмы. На немецком Набоков общался с позабывшими русский сыновьями Бромберга. Немецкий перевод «Защиты Лужина» читался ему вслух для одобрения. Позже Набоков говорил, будто его немецкого хватало, лишь чтобы читать энтомологические журналы, а это, грубо говоря, все равно что сказать, будто слабое знание английского только и годится что для врачебной практики. Тем не менее его немецкого оказалось достаточно, чтобы переписать заново английский перевод Кафки. Он предпринимал попытки говорить по-немецки, и это очевидно не только потому, что без этого было просто не обойтись, но даже исходя из его собственных признаний в том, что коверкал язык нещадно. Летние подопечные Владимира потешались над его коверканьем слов. Проблема с немецким была в большей степени мировоззренческая, нежели лингвистическая: Набокову претило все в этой так и не ставшей ему близкой стране, к которой он питал давнюю неприязнь [42]. И изолированность вполне его устраивала. Когда из страны начался отток русских эмигрантов и круг знакомых Набоковых существенно сузился, Владимир утверждал, что ему лучше здесь, где его русский язык не обречен на вырождение, как это может случиться во Франции.

Языковой барьер был не единственным из барьеров, возводимых с обеих сторон. По двум совершенно разным причинам и Вера, и Владимир жили в России не так, как большинство граждан. Теперь им обоим не подходили новые обычаи и устои. Вера подчеркивала, как мало они заботились о том, чтобы прижиться в Германии. «Да кому она была нужна, эта ассимиляция?» — вспылила Вера в беседе с одним историком. По ее утверждению, она ничуть не «стремилась получить гражданство». Хорошо, что так, ведь с самого начала все у Набоковых в Германии не складывалось. В июне 1925 года супруги обзавелись нансенскими паспортами, вскоре разжалованными до «нонсенских». Зеленые нансенские удостоверения выпускались в 1922 году для лиц, не имевших гражданства, которым предоставлялись кое-какие законные права и которые при таких документах были обречены на нескончаемые бюрократические мытарства всякий раз, когда собирались выехать из страны или устраиваться на работу; эти документы скорее закрывали двери, чем отпирали границы [43]. Впоследствии Набоков от души клял все те унижения, со сладким мстительным чувством припоминая редкие случаи, когда эмигрантам удавалось дать отпор чинушам «с крысиными усиками», заправлявшим их судьбами. Отсутствие определенного гражданства в те годы, как и воспитанное с детства высокомерие, скажется впоследствии в безудержном стремлении Набоковых обеспечить себя правами и привилегиями. Как бы то ни было, когда Владимир клял немецкую страсть к формулярам и предписаниям в отношении иностранцев — к обхождению с ними как «с преступниками, освобожденными под честное слово», — он вряд ли осознавал, что жена его уже имела генеральную репетицию перед тем, как оказаться в этой ситуации. Уж Вера-то знала, что такое жить на положении людей второго сорта. Обхождение как с преступниками могло казаться ей несправедливым, но при этом все-таки было привычным.

от Берлина, скромный участок земли на берегу озера. Поросший соснами и березами, участок выходил маленьким пляжем на усеянное водяными лилиями озеро. На берегу Набоковы вместе с Анной Фейгиной присмотрели себе маленький домик. Большую часть лета они проводили в этом уединенном местечке, в первозданном уюте лачуги сельского почтальона, купаясь, отбиваясь от оводов, устраивая пикники с приезжавшими друзьями. Тогда у них в Берлине было полно друзей и общались Набоковы много и с удовольствием, как больше нигде и никогда. Владимир писал матери, что учит жену играть в теннис — Вера играла в детстве, но с тех пор ей редко приходилось брать в руки ракетку, — и что ее мастерство растет не по дням, а по часам. В свою очередь, и Вере было чем поделиться со свекровью. Владимир работает упорно и плодотворно и закончил почти половину нового романа. В нем все не так, как в предыдущих книгах. «В русской литературе, — утверждала Вера, — до сих пор не было ничего подобного».

Уже к концу года Владимир закончил «Защиту Лужина» — роман, в котором жена с самыми лучшими намерениями губит необычный талант своего мужа. К тому времени Набоковы во второй раз переселились в двухкомнатную квартиру на Люитпольд-штрассе. Крушение нью-йоркской фондовой биржи роковым образом повлияло на немецкую экономику, процветание которой зависело от притока иностранных вливаний. Теперь эта волна спала; и на прилавках появилась колбаса из древесных опилок. Снова чета Набоковых вынуждена была затянуть потуже пояса. Развеялась мечта о постройке дома в Кольберге; Набокову, правда, удалось на купленной земле выстроить сцену убийства, но дом построить так и не пришлось. Они отказались от участка, и Вера снова пошла работать. В апреле 1930 года по рекомендации коммерческого атташе французского консульства она устроилась секретаршей в адвокатскую фирму, работавшую на французского заказчика. Месячное жалованье было чуть меньше того, что она получала на предыдущей работе, но рабочий день оказался короче, а сама контора «Вейль, Ганс и Дикманн» находилась всего в пятнадцати минутах ходьбы от дома на Люитпольд-штрассе. По пять часов в день она стенографировала на французском и немецком, работала переводчицей с французского и английского. Вдобавок, если требовалось, работала и сверхурочно. В частности, Вера вспоминала участие Бруно Вейля в оформлении покупки фирмой «Рено» одной немецкой фабрики: «В то время я не только все воскресенье трудилась в одном из крупных отелей, где проживал наш французский субподрядчик, переводя все переговоры, не только проводила бесконечные часы над правкой французского текста договора, но еще работала над ним и дома вплоть до самого завершения сделки». На протяжении 1930-х годов Вера, как и Владимир, продолжала давать уроки английского языка и время от времени подрабатывала гидом в американском туристическом агентстве. Основным источником дополнительных доходов стала для нее стенография, которая вознаграждалась приличной почасовой оплатой. Клиенты были самые разные: Вера установила, например, некоторые связи с представительством одной французской парфюмерной фирмы, а также стенографировала материалы международной конвенции по ликвидации трущоб. Не проводя на службе полный рабочий день, она умудрялась зарабатывать в год от 3000 до 3300 рейхсмарок в год, или чуть более половины того, что в те годы зарабатывал преуспевающий банкир.

И все же Набоков был недоволен, что жена работает, поскольку это отнимало у нее слишком много времени и сил. Особенно угнетало его, что ей приходится рано вставать; и в лучшие времена раннее утро не было Вериной любимой порой. (Заключаем это из слов Владимира, он любовно именует ее «утренний слепыш»#.) К тому же Вера устраивает себе такой нещадно долгий рабочий день! Не только муж порицал ее трудовую активность. Безработица в Германии охватила в 1930 году около пяти миллионов человек, а заработная плата на производстве оказалась даже ниже, чем в 1914 году, так что многие семьи оказались в нужде. Замужняя работающая женщина подвергалась всеобщей критике как Doppelverdiener, или второй кормилец в семье. В 1932 году, к концу которого число безработных перевалило за семь миллионов, а нетрудовых ресурсов оказалось около тридцати миллионов, был принят закон, разрешавший правительству увольнять с государственной работы женщин, ставших вторым кормильцем в семье. Интенсивность Вериной нагрузки, во всяком случае, вполне подтверждается ее более поздним заявлением: как бы ни были трудны те годы в Берлине, «у нас всегда была возможность заработать больше, если не жалели на это времени». И потому понятна гордость Набокова, утверждавшего в 1935 году, что даже в пору подрабатывания уроками тенниса, бокса и английского он сумел за десятилетие создать семь романов и приличный сборник стихов. (О тридцати с чем-то рассказах он даже не упомянул.)

Надо полагать, Вера разделяла озабоченность мужа долгими часами работы и ранними вставаниями. Но при этом, вернувшись домой, она еще и выслушивала и печатала то, что написал муж за день в перерывах между своими уроками. В первое десятилетие их совместной жизни Набоков писал как одержимый: большая часть «Соглядатая» написана в первые месяцы 1930 года; «Подвиг» — с мая по конец года; «Смех во тьме» («Камера обскура») — буквально за несколько месяцев после этого; рассказы и стихи для «Руля» — вплоть до его закрытия в октябре 1931 года; первый вариант «Отчаяния» — между июнем и сентябрем 1932 года. Для Веры это вылилось в гору машинописных листов, куда более ценных по содержанию, чем ее переводы в рабочее время [44]. Набоков писал, что держал все свои романы в голове в уже сложившемся виде — как бы полностью отснятой, готовой к печати пленкой, — однако все равно обычно правил он неистово. Понятно, почему его книги наполнены восхвалениями безупречных машинисток. Хвалы расточала и Вера — пусть гораздо позже — тому, как была организована их жизнь в начале тридцатых годов. Как когда-то ее отец сплавлял лес в Ригу, изобретательно, с помощью плотов, не потому, что это лучший способ, но потому, что то был лучший выход для еврея в рамках закона, — так и Вера приравняла необходимость к добровольному решению. Она заботилась, чтобы мужу было комфортно в его творческой изоляции. В этом смысле Вера — прямая противоположность госпоже Лужиной из «Защиты Лужина», готовой погрузить мужа в реальный мир, лишь бы не позволить ему в болезненном одиночестве замкнуться в своем одержимом таланте. Не обмолвившись ни разу, как дался ей подобный подвиг, Вера выставляла напоказ умение Набокова «исключительно в вакууме развить свой талант до полного расцвета», то обстоятельство, что он прожил «свою жизнь внутри, практически за пределами чуждого окружения». Иным подобное представлялось сущим адом; среди эмигрантов нередки были случаи самоубийств. Отсутствие у Набоковых в ту пору гражданских привилегий Вера преподносила как наивысшее благо.

его произведений, то, каким «чуждым» (читай: «еврейским») обществом он себя окружил. Даже иные из прежних критиков-почитателей заявляли, будто «Король, дама, валет» воспринимается как превосходный перевод с немецкого; будто действие «Защиты Лужина» происходит где-то в другой галактике; будто в «Подвиге» совершенно отсутствует русский дух. Чем более критики пытались привязать его к русским корням, тем более Набоков, этот эскапист-виртуоз, стремился своих критиков эпатировать; во многом его последующее сопротивление идее литературных школ и влияний можно объяснить именно тем ранним периодом, когда читателей было мало, да и те норовили его уязвить. Хотя неуверенность в завтрашнем дне сильно сказалась на Вере, впоследствии она утверждала, что только эстетические соображения ценны, а материальные не просто вторичны, они надуманны. К подобной категории относилась ее работа в конторе, а также и прочие иллюзорности — скажем, квартирные хозяева, учебные пособия и почтовые марки. Когда один честолюбивый представитель писателей парижской школы в 1960-е годы беспардонно приставал к Набокову за советами, а может, и за чем-либо более материальным, Вера ответила за мужа. Она без обиняков заявила этому типу, что Набоков не испытывает сострадания к его бедственному положению: «В свою бытность молодым писателем он тоже не мог прокормиться литературным трудом и давал уроки (английского языка и игры в теннис), а также занимался бесконечными нудными переводами по заказам деловых людей и журналистов». Вера считала оптимальным именно такой подход к писательской профессии — открывавший путь к независимости, — хотя, по правде говоря, лучше было бы ей предложить молодому человеку подыскать себе стоящую жену.

«Вейля, Ганса» преображение выходит достоверным. Благозвучно переделанная в «Траума, Баума и Кэзебира», эта контора предстает нам в виде жертвы-акционера маниакальных призывов Марго из «Смеха во тьме». И получает по заслугам, если вспомнить описание возникающей в «Даре» конторы с тем же названием. Зина рассказывает о ней с такой живостью, что Федор Константинович может представить себе все заведение вплоть до царящего в нем мирка, неприглядной мебели, копирки, жухнущей в духоте. Наглый проныра Вейль преобразился в наглого проныру Траума, который уже обслуживает не французское консульство, а французское посольство. Жирный слой грязи лежит на всем, что попадает в поле зрения; от Зининой сотрудницы несет падалью; Зинина работа состоит в стенографировании обстоятельств дел, нередко бракоразводных, одно, например, поступает от человека, обвинившего жену в сожительстве с догом. В этом заведении Федору Константиновичу видится что-то диккенсовское «с поправкой… на немецкий перевод», но потому только, что сам Федор Константинович не способен узреть во всем этом в чистом виде зрелого Набокова, с его постоянной веселой нацеленностью на гротескное, на безвкусицу, самодовольство.

После прочтения соответствующего фрагмента романа «Дар», опубликованного в газете в 1938 году, Алексей Гольденвейзер, весьма уважаемый адвокат, принадлежащий к известнейшему киевскому семейству, написал Набокову письмо. Он частенько наведывался в контору «Траум, Баум и Кэзебир»; только она звалась «Вейль, Ганс и Дикманн». Гольденвейзер был в восторге от точности набоковского описания; он прекрасно помнил ветхую лестницу, ведущую в роскошный кабинет начальства. Он подтверждал, что пресловутое франкофильство Бруно Вейля проистекало у него, как и у его литературного двойника, от погони за связями. В «Даре» Набоков заставляет главного хозяина писать популярные биографии таких личностей, как Сара Бернар, из желания подластиться к своим клиентам-французам. С той же целью Вейль писал о Дрейфусе. По иронии судьбы, через двадцать лет и уже на ином континенте именно Алексею Гольденвейзеру, как никому другому, удастся убедить Веру собрать свидетельства, относящиеся к тем годам. Он добился от нее ныне дошедших и до нас свидетельств о кошмарных днях ее пребывания в конторе «Вейль, Ганс и Дикманн», чтобы подать от ее имени требование правительству ФРГ о возмещении ущерба.

Вера, напротив, почти не упоминает об ущемлении их гражданских прав, подчеркивая лишь «крайнее безрассудство», характерное для тех лет, употребляя выражение, каким Набоков характеризует двусмысленный триумф Мартына в «Подвиге», который считал самой успешной своей работой. Жизнь в эмиграции, ограниченность их с Верой в средствах, рассеивание семьи — все эти обстоятельства позволяли Владимиру жить в стороне от реального мира. Остальное было за Верой. Она, как и ее сестры, которые в ту пору служили секретаршами и переводчицами, умела выгодно реализовывать свои возможности. (Недолгое время в тридцатые годы все три сестры Слоним, выйдя замуж, содержали своих мужей.) Вера прекрасно мирилась с обоими проявлениями натуры мужа, некогда точно подмеченными ее наблюдательным отцом: писательство было для Набокова самым важным в жизни, а также тем единственным делом, к которому он был в высшей степени пригоден. Одно время Вера была главным кормильцем в семье, хотя никогда в этом не признавалась, время от времени демонстрируя и свое не слишком четкое представление о действительности. (В 1934 году, когда она оставила службу, Набоков приносил в дом треть того, что она зарабатывала в 1930–1933 годах.) Вера категорически отрицала, что содержала мужа, поскольку, как свидетельствует одна гостившая у них особа, считала, что это может бросить тень на его репутацию. Такое положение вещей Набокова весьма устраивало. Когда кто-то из русско-еврейских друзей, видя, как сгущаются тучи в Германии, решил покинуть страну, он спросил у Набоковых, не собираются ли и они поступить так же. Владимир ответил, что им нельзя, так как Веру держит работа.

5

пламя необъявленной гражданской войны. Для многих результаты выборов 1933 года стали сигналом к бегству из Германии. Уже ощущалась нехватка продуктов; на улицах рвались бомбы и гранаты. Довольно скоро в переписке Набоковых зазвучал хор: «Когда бежите из Берлина?» В этих условиях супруги сосредоточились на проблемах менее масштабных. Они с нетерпением ждали августовского переезда из своей единственной комнаты в две, предложенные им Анной Фейгиной в ее квартире на Нестор-штрассе, а также Вериного сентябрьского отпуска. Из соображений экономии условились провести его во французской деревушке неподалеку от Страсбурга, куда их пригласил двоюродный брат Владимира. Николай Набоков снимал домик в Кольбсхейме. Как раз в это время во Франции проводила свой отпуск и его жена Наталья с сестрой Зинаидой Шаховской, а также их мать, княгиня Анна Шаховская. В Кольбсхейме довольно обстоятельно обсуждалось будущее Владимира. Княгиня Шаховская предложила ему устроить публичное чтение своих произведений для русских эмигрантов во Франции или в Бельгии. Оценивая свое положение как «в некотором смысле тупиковое», писатель не слишком торговался в отношении условий. Как бы то ни было, Вера вернулась в Берлин, а ее муж из Кольбсхейма отправился в Париж разведать возможности переселения туда. Уже на отдыхе во Франции Вере слегка приоткрылось то, что ее там ждет. По русскому православному календарю день великомученицы Веры — а по православным обычаям день ангела даже важней дня рождения — приходится на 30 сентября. Спустившись в этот день 1932 года к завтраку, княгиня Шаховская поздравила Веру по случаю именин. Похоже, не без раздражения Вера парировала: «Княгиня, я — еврейка!» Некоторые усмотрели элементы боевого клича в этом, казалось бы, тривиальном уточнении. Впоследствии подобное будет случаться нередко.

В Париже Набоков часто общался с новой приятельницей, Ниной Берберовой, и с ходу попал в дружеские объятия Ильи и Амалии Фондаминских, людей состоятельных и ангелов-хранителей русских эмигрантов, с которыми Набоков был знаком еще по Берлину [45]. В прошлом эсеровский деятель, Фондаминский ныне издавал «Современные записки». Оптимист по натуре, независимый в финансовом отношении, он был одним из немногих, кто неизменно стоял выше всяческих эмигрантских склок. К концу месяца Владимир переселился к Фондаминским, а мадам Фондаминская переместилась за печатную машинку, занявшись для Владимира частичным переводом романа «Отчаяние». (Владимир предупредил Веру, что ей все равно придется перепечатывать текст.) Живя в Париже, он писал жене практически каждый день, делясь новостями, передавая всем приветы, ожидая откликов, советов. Со стороны Веры последовали по меньшей мере два вида указаний. Набоков звонил всем, кому она советовала, написал все письма. И конечно, следуя ее пожеланиям, обещал быть внимательным при переходе парижских улиц. Он разослал рукопись «Отчаяния» в разные издательства; рассказал Вере об одном долгом кутеже, после которого проснулся днем, в половине третьего, а также о том, что им овладела идея написать что-нибудь на французском; отчитался в беседе, которая состоялась у него с Марком Алдановым, одним из лучших критиков старшего поколения в эмигрантской среде, который при всех его трех ученых степенях в разных областях знаний не мог постичь юмор молодого романиста. Тут его вполне можно понять. «Я сказал Алданову: „Без жены я бы не написал ни единого романа“», — сообщал Набоков. Алданов ответил, что слухи о героической помощи Веры уже дошли до Парижа. Кто знает, был ли Владимир удивлен, что заявление, сделанное им всерьез, не было воспринято всерьез Алдановым, или, пошутив, Набоков изумился, что Алданов воспринял это всерьез. В целом Набоков остался доволен своей поездкой в Париж — громадный объем написанного за последние годы упрочил его репутацию лучшего писателя эмиграции, хотя этот титул и вызвал некоторый шум, — и убедился, что надо немедленно туда переезжать. Вера менее радостно восприняла эту идею, особенно потому, что во Франции она уже не имела бы права работать легально. Она не разделяла уверенности мужа, что они там как-нибудь проживут. По стечению обстоятельств никого из Набоковых не оказалось в Париже 10 декабря 1932 года, когда младшая сестра Веры, Соня, выходила замуж за инженера, австрийского еврея. Лишь через пять лет Вера снова появится во Франции, только обстоятельства будут уже совсем иные.

Уже немецкое издание «Смеха во тьме» в тот год было распродано в количестве 172 экземпляров, как вдруг стало быстро расходиться переиздание вывезенной из России книги двадцатых годов. То были «Протоколы сионских мудрецов». Томики «Майн Кампф» распродавались книжными магазинами по всему городу. Весной были обнародованы первые законы о положении евреев; контора «Вейль, Ганс» была закрыта без предупреждения. (Потом, уже с мизерным штатом, она ненадолго открылась вновь.) Вера по-прежнему, несмотря на тяготение мужа к Парижу, несмотря на марширующих по всему Груневальду коричневорубашечников, а также на ущемление прав адвокатов-евреев и массовые сборища фашистов, не могла оторваться от Берлина. Светловолосая, она не сделалась очевидной мишенью, как иные. К тому же одинокой в своей привязанности к Берлину она никак не была. Ее сестра Лена, выйдя замуж за титулованного русского дворянина Массальского, также оставалась в городе. Множество берлинцев уехало, но множество и осталось. Приток еврейской эмиграции в период с 1934 по 1937 год практически иссяк. Вера Набокова вела себя, вопреки ситуации, не слишком скованно. Не без удовольствия она рассказывала историю о том, как ее бывший начальник в консульстве посоветовал ей обратиться в секретариат к одному министру, в то время организовывавшему какой-то международный конгресс, и предложить свои услуги в качестве стенографистки. «Я говорю: „Они не возьмут меня. Не забудьте, я — еврейка!“» Но он только засмеялся и сказал: «Возьмут. Они не могут никого найти». Я обратилась к министру, и мне тут же предложили работу, на что я сказала немцу, с которым беседовала: «Вы уверены, что я вам подхожу? Я — еврейка…» «Что вы, — возразил он, — это не имеет никакого значения. Нас это совершенно не волнует. Кто вам такое сказал?» Съезд производителей шерсти должен был начаться на следующий день; Вера получила работу. И старательно записывала выступления четырех министров-нацистов.

К этому времени повсюду на улицах красовались свастики. Нацисты в форме повадились обходить кафе, собирая средства в фонд партии. Отказывать им было неразумно. Невозможно представить, чтобы Вера Набокова опускала монету в один из протягиваемых металлических ящичков; ей оставалось только избегать кафе. Газеты пестрели новыми предписаниями — по рассказам, газеты смахивали на журналы для школьников, — но из Набоковых почитывала их только Вера [46]. Первая атака на евреев-предпринимателей состоялась 1 апреля, тогда у дверей всех контор выстроились штурмовики. В мае 1933 года Вера собственными глазами наблюдала крах культуры: по дороге домой она натолкнулась на массовое сожжение книг. Дело было в сумерки; она постояла, посмотрела, но, едва толпа принялась горланить патриотические песни, поспешила домой, пока штурмовики не начали резвиться вокруг своего костра. Десятки тысяч книг были брошены в огонь; хотя Набоков сам изредка устраивал сожжения книжек Маркса и Фрейда, но при виде того, как сжигает книги берлинская молодежь, кровь стыла в жилах. К осени покупать литературу, которую жгли тогда, уже считалось подрывной деятельностью.

кухни. Он скорее бы предпочел любое провинциальное захолустье Берлину, городу, ненавистному для них обоих [47], как Набоков утверждал в первом варианте автобиографии. Изначально Германия восхищала Веру своей демократичностью, теперь от прежнего обожания не осталось и следа. Вера была не робкого десятка; ведь и отец ее не покидал Россию вплоть до самого последнего момента. По сути уезжать было некуда. Рассказ Берберовой о Европе тех лет отчасти объясняет инертность Набоковых: «На карте Европы: Англия, Франция, Германия и Россия. В одной правят дураки, в другой — живые трупы, в третьей — злодеи, в четвертой — злодеи и чиновники». Посетив Набоковых в их жилище на Нестор-штрассе то ли в 1932, то ли в 1933 году, Зинаида Шаховская была изумлена, что у них Россия и русские вызывают не меньшее негодование, чем нынешняя ситуация в Германии. (Шаховская заметила Набоковым, что в своем огульном отрицании они ничем не лучше немецких расистов.) Набоковым было удобно жить у Анны Фейгиной, единственной родственницы, с которой у Веры возникли близкие отношения; после переезда значительно сократились их расходы на проживание и они могли позволить себе роскошь взять прислугу. Вера продолжала работать по договорам и давать уроки языка; среди ее учеников был и большой друг семьи, Георгий Гессен, который также пока оставался в Берлине. Набоков не считал, что политика каким-то образом препятствует его творчеству. Писатели должны «заниматься только своими бессмысленными и невинными увлечениями, — заявлял он в 1934 году. — Я пишу роман. Я не читаю газет».

Спустя годы Набоков объяснял все это иначе: «Мы всегда отличались неповоротливостью. Изящной неповоротливостью — моя жена и кошмарной неповоротливостью — я». Он неоднократно приписывал их длительное пребывание в Берлине лени, хотя, если говорить о напрасной трате времени, тут Набоков больше рисовался. Он начал собирать материал для «Дара» и писать этот роман; французский перевод «Защиты Лужина» получает одобрительные отклики. Набокову все чаще приходилось слышать о своей растущей славе в Париже. В 1933 году впервые едва уловимым эхом отозвалось его имя и в далекой Америке — правда, еще не достаточно громко, чтобы считаться гласом Сирина. Под напором событий, развернувшихся вокруг Набоковых, биографические сведения на тот момент оскудевают. В декабре 1933 года уже ставший первым русским лауреатом Нобелевской премии Иван Бунин проездом оказывается в Берлине. Чета Набоковых присутствует на приеме, устроенном в его честь сильно поредевшей русской эмиграцией. К тому времени среди проживавших в городе русских усилился дух антисемитизма, многие из них были монархистами и встретили Гитлера с распростертыми объятиями. (Вера не могла не заметить, что, по иронии судьбы, гитлеровская антисемитская политика объяснялась страхом перед большевистской агитацией.) Русский владелец одного из крупнейших в Берлине гаражей предупредил Гессена, что водители решили не позволять ему с Сириным — «еврею и полуеврею» — ни при каких обстоятельствах выступать на банкете в честь Бунина. Набоков с Гессеном все-таки выступили на этом вечере, оказавшемся для Веры по понятным причинам достаточно тревожным. Ее свекор на публичном сборище, где ожидался скандал, был убит монархистом; именно Гессен сообщил об этом Набокову-сыну по телефону. Не совсем ясно, причем благодаря Вере, что именно происходило в последующие месяцы, со второй половины 1933 до середины 1934 года. В своей попытке представить эти плодотворные годы безрезультатными она умолчала и об одной небольшой подробности.

Сведения о Вере возникают вновь 9 мая 1934 года — прошло почти одиннадцать лет после их первой встречи; действие происходит в богато обставленной квартире Анны Фейгиной на Нестор-штрассе. Тот вечер Набоков со сводным братом Георгия Гессена проводит за шахматной доской. Анна Фейгина тихонько уводит Веру из дома. Ни один из четверых, присутствовавших в квартире на этой зеленой улочке близ вокзала Гогенцоллерндам в юго-западной части Берлина, понятия не имел, куда отправились женщины. Предположительно на такси они проехали примерно милю на восток до Берхтесгаденерштрассе, и там в частной клинике в одиннадцать утра после долгих, трудных и тяжелых родов Вера родила крупного мальчика, «ein kleiner russischer» [48], как выразился принимавший роды врач. После некоторых раздумий мальчик был назван Дмитрием.

Когда от Струве ответа не последовало, Набоков написал снова: «Я почти полностью поглощен появлением на свет сына Дмитрия (я писал тебе об этом, но ты, видно, решил, что это шутка)». Реакция матери обрадовала больше: изумление было огромно, но приятно. Известие ошеломило мать, весьма озабоченную здоровьем Веры.

проявляя крайнюю осмотрительность в одежде. Она радовалась, что, когда появилась на вечере в честь Бунина, никто даже не заподозрил, что она в положении. Набоков приписал это извечной российской ненаблюдательности, однако и сам долго ничего не замечал: чтобы скрывать беременность в течение пяти месяцев, требуется немалое искусство. Возможно, то была не первая и не последняя беременность Веры; существует некий намек на более ранний выкидыш, а также большая вероятность еще одной беременности летом 1936 года. Суеверие суеверием, но к чему такая секретность? Вера, упорно долго сдерживавшая свои чувства, дала им волю в общении с новорожденным Дмитрием. Беременность, как и брак, касается только ее и мужа. Да и что такого выдающегося в вынашивании и рождении ребенка! Нужно лишь быть Набоковым, чтобы так восторженно описывать пеленки и ползунки, поэтизировать «сигнал к прекращению кормления». Вера терпеть не могла быть такой, как все, не любила, чтобы ее жизнь кто-то обсуждал. И все же — вспомним слова Ричарда Холмса о Мэри Уолстонкрафт, произнесенные при сходных обстоятельствах 140 годами раньше описываемых событий, когда гильотины клацали вокруг, но в гэльской глуши было по-домашнему покойно: «Эта необыкновенная и исключительная женщина, как и всякая другая, стала матерью». Сестра Набокова, Елена, на вопрос насчет этой тайной беременности пожимает плечами: «В этом вся Вера!»

Едва тайна открылась, как о событии раструбили вокруг: новоиспеченный отец отвечал на бесконечные телефонные звонки, принимал цветы, телеграммы. Вера пробыла в клинике Шёнеберга две недели, где Владимир навещал ее дважды в день. Дома она довольно скоро измучилась от «всей этой райской каторги»#, заключавшейся в стирке распашонок и пеленок. Но уже 10 июня Вера снова села за машинку, чтобы оправдаться в письме к французскому издательству за долгое молчание мужа. Через неделю она печатала длинное письмо агенту, который был связан с тем издательством: Набоков удручен, что не удается отрегулировать условия предоставления прав на перевод «Защиты Лужина». Богаче он не становился, более того: отчаянно нуждался в деньгах. Большая часть лета и осени ушли на переписывание «Приглашения на казнь», первый вариант романа Владимир написал молниеносно в течение первых двух недель после возвращения Веры из клиники. К его ужасу, перепечатывание грозило занять уйму времени; в ноябре измученная Вера сидит за машинкой день и ночь. В их квартире на третьем этаже, как вспоминал Набоков, был слышен с улицы «голос Гитлера из репродуктора на крыше». Внутри стрекотала пишущая машинка, выстукивая историю пребывания Цинцинната в тюрьме, насыщенную интеллектуальными исканиями, как напомнит нам потом Вера, единственными стоящими из всех исканий.

Примечания

23. Супруги Набоковы придерживались мнения, что этот список демонстрировался не из хвастовства, а в подражание Пушкину. Набоковский арсенал соперничал с арсеналом Мастера, насчитывавшим шестнадцать серьезных любовных романов и восемнадцать легких увлечений. Подобная практика единичной не являлась. Ходасевич также составлял такой список для Берберовой.

«Твое лицо между ладоней…» (Семейный архив Набоковых, Монтрё).

25. В 50-е годы группу студентов Корнеллского университета весьма покоробило то, что их профессор как бы между прочим сказал: «Остен? Остен — кошечка, а Диккенс… Диккенс — это великая, крупная псина». Набоков относился к Остен с крайним предубеждением; Россия, как он считал, и по сей день не породила великую женщину-романистку. Набоков нисколько не поощрял и надежд своей сестры Елены, которая признавалась в своих воспоминаниях, что также не избежала «фамильной болезни». Она мечтала опубликовать что-либо из написанного, но этого так и не случилось.

26. Применительно к литературе интересно отметить: при всем том, что синестетики обычно наделены незаурядной памятью, они нередко испытывают трудности при ориентировании в пространстве.

27. * Цветомузыкой (фр.).

«Анна Фейгина моя двоюродная сестра, племянница моей матери. Мы всегда довольно тесно общались. Она родилась в 1890 г. В начале сороковых [sic] переехала к нам в Нью-Йорк, а в 1968 г. переехала к нам уже в Европу». Вера забыла лишь упомянуть о самом главном — о двадцатых годах.

30. Можно ли сказать, что взгляд Набокова на «Анну Каренину» имеет отношение к характеру его брака? Он видел истинную нравственную идею книги в том, что лишенные любви браки людей типа Карениных — это преступление перед человеческой природой; по мнению Набокова, Кити и Левин являют собой «Млечный Путь» всей книги. Набоков рассуждал о «мысленном мостике» и «нежной телепатии» Кити и Левина так же, как в своих интервью восхищался способностью Веры к «домашней телепатии» или описывал свойство Федора Константиновича общаться с Зиной «без всяких мостов». У Кити с Левиным «связь светлая, лучезарная, открывающая целые дали нежности, влюбленной привязанности, уважения и настоящего блаженства».

31. По воспоминаниям Веры, за таким предложением последовал чуть менее лихой, чем утверждал ее муж, поступок: «В. Н. выплеснул содержимое стакана этого типа ему в физиономию».

— Валентины Евгеньевны Шульгиной (Shulgin — «V. S.»). Любопытно, что Валентина всю жизнь проработала машинисткой.

33. Обычно русские писатели, начав с поэзии, переходят к прозе. Как отметит Набоков на ряде особых примеров, на творчестве некоторых это сказалось роковым образом.

«Я работаю над крупным переводом, а вчера Вера и я проработали восемь часов…».

35. «Теперь мне понятен его дикий взгляд. Глупо, но вот такое со мной приключилось», — признавался Набоков после этого казуса.

«Нелепые, недоброжелательные предметы: теряющиеся футляры для очков; обрушивающаяся в стенном шкафу одежная вешалка: не тот карман. Спрятавшаяся потайная кнопка при раскрывании зонта. Неразрезанные страницы книг, узлы на шнурках».

37. Что потребовало бы неимоверной силы убеждения. Иосиф Гессен вспоминал, как поручил двадцатилетнему Набокову перевести на русский для «Руля» «Кола Брюньона» Ромена Роллана. Гессен высказал ряд замечаний в верстке и передал ее отцу Набокова. Возвращая верстку Гессену, Набоков-старший с извиняющейся улыбкой заметил, что сын стер всю правку Гессена.

38. В 1965 г. он говорил репортеру: «Так вот, после этого моя такая добрая и терпеливая жена садится за машинку, а я — диктую, я диктую с [каталожных] карточек, что-то изменяю и часто, очень часто, обсуждаю с ней то или это. Случается, она возражает: „Нет, так сказать нельзя, так нельзя!“ — „Что ж, поглядим, может, и исправлю“».

«Человек из СССР» и «Событие», хотя ни один пистолет — появляющийся в, соответственно, четвертом и втором актах пьес — в конце концов не выстреливает.

41. Набоков наделяет пребыванием в Руссильоне другого художника, лихорадочно создающего свой шедевр: Германа в конце романа «Отчаяние».

42. Частично этот языковой конфуз был надуман Набоковым. В своем эссе 1944 г. «Николай Гоголь» он утверждает, что знает «три европейских языка», и в этот набор никак не мог не войти немецкий. Подавая в 1947 г. заявку в Фонд Гуггенхайма, Набоков обнаруживает «приличное знание немецкого языка». К 1975 г. он читает, но не пишет на немецком. Именно неудачные попытки писать на этом языке и поддерживают в писателе убеждение, что немецкий у него чудовищен.

43. По жестокой иронии судьбы, паспорта получили свое название от имени известного исследователя Арктики Фритьофа Нансена.

45. По возвращении во Францию в 1931 г. Фондаминский рассказывал, что Сирин-Набоков «живет в двух комнатах с женой, очень хорошей, тонкой».

46. По воспоминаниям Веры о муже, «чтобы читать романы, ему не хватало его немецкого, а немецких газет он вообще не читал».

47. К 1939 г. уже накопилось достаточно причин, чтобы назвать страну «трижды проклятой Германией». Строчка с этими словами потом будет изъята из последней части «Память, говори».

«Маленького русского» (нем.).

«Разве не ясно…» — VéN to Boyd, May 1986, VNA.

«У меня было гораздо больше…» — VN to Field, October 2, 1970, VNA.

…он сожалел — SM, 240. «Сколько было уже шелковых тряпок этих, как он силился занавесить ими черный провал!» — сетует герой одного из ранних рассказов ВН, написанного спустя пять месяцев после встречи ВН с ВеН (Набоков В. Удар крыла // Звезда. 1996. № 11. С. 12).

«не совсем обыкновенное» — ВН к ВеН, 8 ноября 1923, VNA.

— Boyd, 1990, 215.

«маленьких, стрельчатых движений» — ВН к ВеН, 3 декабря 1923, VNA.

«Сперва я решил…», а также «острые углы» — ВН к ВеН, без даты, 1924, VNA.

«Мне больно от углов твоих…» — Стихотворение начинается так: «Your face between palms», VNA. «Острые углы» снова проступают здесь, как и в письме ВН.

«Видишь, я говорю…» — ВН к ВеН, 24 августа 1924, VNA.

— Interview with DN, November 12, 1997.

— VN to Aldanov, May 6, 1942, Bakhm.

«Остен — кошечка…» (сноска) — Interview with Joanna Russ, May 6, 1996.

с крайним предубеждением (сноска) — И сам с готовностью это признавал: VN to Wilson, May 5, 1950, NWL, 240–241.

«фамильной болезни» (сноска) — ЕС к ВН, 19 апреля 1938, VNA. Кое-что из переписки с Сикорской опубликовано на русском языке в издании: Владимир Набоков. Переписка с сестрой (Ann Arbor: Ardis, 1985).

— Boyd to author, June 21, 1997.

«астральную» связь и до «и еще во многом другом» — ВН к ВеН, 8 января 1924, VNA.

синестезия — См. в особенности: A. R. Luria. The Mind of a Mnemonist (New York: Basic Books, 1968), and Gladys A. Reichard. Roman Jakobson, and Elizabeth Werth’s. Language and Synesthesia // Word 5, no. 2 (August 1949).

«розовое фланелевое» — ВН к ЕС, 26 ноября 1945, PC. Также: ВВС interview with VN, November 22, 1962. Набоков наделил некоторыми оттенками своей палитры Федора Константиновича — ДАР, с. 68.

«Ну вот, все испортила…» — Gerald Clarke, September 17, 1974, interview notes for «Esquire» profile.

«…задавать тон книге» — ИЖСН, с. 67.

восхищался выразительностью — ВН к ВеН, 17 января 1924, VNA.

«У нее цвета были иные» — Field, 1977, 179.

«было… и несомненное чувство красоты» — ИЖСН, 74. Аналогичные образы вновь соединятся в «Бледном огне», PF 165.

«Вера уверяет, что верх…» — VN diary, January 15, 1951, VNA.

«способность восторгаться» — VN. The Creative Writer // NEMLA Bulletin, 1942, January. LL, 374.

сидеть под сушилкой — Rolf. January, PC.

«что тогда казалось…» — Она ополчилась против книги: Friedrich. Before the Deluge, VéN copy.

допускала в частных разговорах — VéN to DN, June 28, 1961, VNA.

постоянно баловали его — Иосиф Гессен. Годы изгнания (Paris: YMCA Press, 1979), 94–95. Interview with HS, February 26,1995.

«младших и старших» — SM, 41.

«Все Набоковы…» — Interview with HS, March 4, 1995.

«Он любил себя…» — ДАР. с. 171.

«Когда на кладбище…» — ВН к ВеН, 15 июля 1924, VNA. Совершенно независимо подобным же образом думает герой рассказа «Ужас», с. 399.

Некоторые критики — Boyd, 1991, 639. См., например, у W. W. Rowe, а также у Геннадия Барабтарло. ВеН по поводу «потусторонности»: Набоков В. Стихи. Ann Arbor: Ardis, 1979, 3.

— ВН к ВеН, 12 мая 1930, VNA.

«Я так уверен, моя любовь…» — ВН к матери, March 27, 1925, VNA.

сокрушает тотальность воспоминаний — Richard Wilbur to author, May 21, 1997. Boyd, 1990, 278.

конечным может быть только пространство — Boyd, 1990, 253.

«выходцами с того света» — Lance, STORIES, 635.

«ясное сверхзнание» — DN, in George Gibian and Stephen Jan Parker, eds. The Achievements of Vladimir Nabokov, 176.

маленьким чудом — ВН к ВеН, 24 января 1924, VNA. Благодаря одного из старейшин за добрые слова, Сирин признавался: «Пишу много и бестолково». — ВН Потресову (С. В. Яблоновскому), 28 сентября 1921. — цит. по «Звезда». 1996. № 11. С. 90.

«Теперь я знаю…», а также «Извилистыми путями» — ВН к ВеН, 24 января 1924, VNA.

«обиняков…» — «Изобретение Вальса», 173.

«Писать — вот что…» — VN to Svetlana Siewert, May 25, 1923, Amherst.

«Я готов испытать китайскую пытку…» — ВН к ВеН, 24 января 1924, VNA.

из трех человек — ВН к ВеН, 3 декабря 1923, VNA.

«неистово…» и «до потери сознания» — ВН к ВеН, 17 января 1924, 17 июля 1924, VNA.

Как раз в эту зиму — ВеН вспоминала, как в 1924 г. она переводила для отца на русский язык «Some People» Гаролда Николсона, возможно, с прицелом на будущее издание в «Орбисе». Эту книгу и ВН называл одной из своих любимых. (Книга Николсона «Miss Plimsoll», вероятно, вдохновила ВН на «Mademoiselle О», которая явилась предвозвестницей книги «Память, говори», на британское издание которой откликнулся, в свою очередь, отзывом Гаролд Николсон.) Должно быть, Вера, однако, переводила эту книгу позже, поскольку та была опубликована Николсоном только в 1927 г. Многие годы спустя, в один из самых волнующих дней в ее жизни, Вера в Лондоне, в прелестном перевитии времен и поколений, станет обмениваться мнениями с сыном Гаролда Николсона по поводу другой любимой книги мужа.

Семейные проблемы Евсея Слонима — Interview with HS, July 11, 1995. Также: Ellendea Proffer, Michaël Massalsky.

«Анна Фейгина моя двоюродная сестра…» (сноска) — VéN to G. Shapiro, January 16, 1985, VNA.

«вечной способностью Лены» — Anna Feigin to VéN, January 20, 1966.

с радостью сообщал — ВН к матери; вероятно, июль 1924, VNA.

переписать посылаемые ей стихи — ВН к ВеН, 17 июля 1924, VNA.

«Самая лютая зависть» — ВН к матери; вероятно, июль 1924, VNA.

«Мы были до смешного» — SO, 191–192.

«Да, кстати» — Boyd, 1990, 239.

его не известили — Gleb Struve on Nabokov, Box 50, Folder 54, Hoover.

«начнут его травить» — ВН к ВеН, 24 августа 1924, VNA.

— Interview with HS, June 30, 1997.

«…какого она вероисповедания?» — Field, 1977, 78. ВеН никаких возражений на полях не запечатлела.

«Напрасно он с тобой говорил» — ЗАЩИТА, с. 66. У госпожи Лужиной до замужества не оказывается имени, как неизвестны и имя с отчеством Лужина вплоть до его растворения в его страсти на последней странице романа.

«Женись, не то…» — Interview with Vera Kliatchkine, June 16, 1995.

«на каких не женятся» — Зинаида Шаховская цитирует Евгению Каннак, October 26, 1995.

«резкого света ее прямоты» — ДАР, с. 166.

«Единственной, кто наконец» — Alexander Brailow, unpublished memoirs, 88, PC.

«Самое важное» — ВН к ЕС, без даты, но, вероятно, 1926 г., PC.

«мысленном мостике» (сноска) — LRL, 175.

«…чем мы дорожим» — VéN to DN, November 16, 1975, VNA.

«Мы считаем, что в этом…» — Rolf. January, 51, PC.

«… так хорошо понимает», а также о фермах — ВН к матери, 13 октября 1925, VNA.

«Моя душа, я…» — ВН к ВеН, 29 июня 1926, VNA.

ее попытку по памяти воспроизвести — ВН к ВеН, 7 июня 1926, VNA.

грустно, она скучала по дому — ВН к матери, 10 июля 1926, VNA.

Поездка в Бинц — Interview with Abraham Bromberg, June 30,1997.

«прямым ударом в челюсть» — Цит. в: Boyd, 1990, 274. См. также: Field, 1986, 102.

«В. Н. выплеснул содержимое…» (сноска) — VéN copy of Field, 1977, marginal note, 152.

они заняты только друг другом, а также «Иностранка в синем…» — КДВ, xii, 267. Леона Тоукер отметила, что в русском тексте эта пара описана не так пространно, зато гораздо глубже и при этом выставлена неким ходячим олицетворением истинной любви. См.: Nabokov. The Mystery of Literary Structures (Ithaca: Cornell University Press, 1989), 63.

«У нее открытое платье» — VN diary, October 16, 1964, VNA.

— ЛЗЛ, 197.

— Этот детективный сюжет про Валентину придуман не мной, а Дитером Циммером. См.: Alexandrov, ed. The Garland Companion, 352.

соединения Мэриан Эванс с… — Phyllis Rose. Parallel Lives (New York: Vintage, 1984), 210.

будто читает некролог — ВН к ВеН, 17 января 1924, VNA.

— Field, 1986, 83. См. также: Marina Turkevich Naumann. Blue Evenings in Berlin.

«сразу после женитьбы» — В. В. Набоков: pro et contra. СПб: РХГИ, 1997. С. 66.

— Каннак Е. // Русская мысль, 1977 (29 декабря). ВН не был в восторге от такого сравнения. См. также рецензию Ю. Айхенвальда в «Руле» от 3 марта 1926.

во время уроков рассеян — ВН к матери, 13 января 1925, VNA.

— ВН к матери, 30 октября 1927, VNA.

Вера сотрудничала в этом проекте — VN to Field, October 2, 1970.

«Он [Владимир] никогда…» — VéN notes on Field's 1977 ms., VNA.

— См.: Dieter Zimmer. The Nabokovian 27 (Fall 1991), 37–40.

«Да боюсь я почты…» — ВН к ВеН, 24 января 1924, VNA.

«все, что связано с почтой» — October 1964, unpublished VN interview notes.

Номера телефонов — RLSK, 113. ТТ, 27.

Ньюарк… Нью-Йорк — VN to Zenzinov, May 28,1944, Bakhm.

— VN to Edmund Wilson, February 16, 1946, NWL, 163.

«Возмутительное поведение» — АДА, с. 530. Он решился вложить в уста Джона Шейда из «Бледного огня» свое нудное перечисление раздражающих вещей, SO, 18.

«Нелепые, недоброжелательные предметы…» (сноска) — Nurit Beretzky Interview // Ma’Ariv (Israel), 1970, January 5.

«неотшлифованная рукопись…» — RLSK, 34.

«Она выполняла роль советчицы…» — Interview with Herbert Gold // The Paris Review. 1967, October. Repr., SO, 105. Обычно это подавалось так: «затем жена исправляет огрехи моего карандаша» — Gerald Clarke interview notes, September 17, 1974.

«пока она теплая и влажная» — Robert Robinson. The Last Interview // Repr. in Peter Quennell, ed. Vladimir Nabokov, 123.

отрекалась от… — См., например: Alfred Appel to VN, October 17, 1970; VéN to Appel, October 30, 1970.

«был весьма невнимателен» — VéN to Simon Karlinsky, February 27, 1978, VNA. Ср. с неопубликованной последней главой SM, LOC, в которой ВН пишет, имея в виду миссис Набоков, что в ней «пожалуй, значительная доля рассеянности сочетается с педантизмом».

«Нет, милый» — ИЖСН, 76.

«Очень чудно, только, по-моему…» и «регулятором» — ДАР, с. 184–185.

… (сноска) — Гессен. Годы изгнания, 205.

«Так вот, после этого моя такая добрая…» (сноска) — Robert Hughes interview tape, December 28, 1965.

«Многие мои произведения» — SO, 191.

сияющую, нежную, с тонкими запястьями — Геннадий Барабтарло напоминает, что подобный образ женщины — стройной, нежной, белокожей, с «шапкой пышного пуха» бледно-золотых волос — появляется в рассказе ВН «Месть», написанном весной 1924 г. См.: Barabtarlo. Aerial View, 6–19.

то мерцание — О дискуссии по поводу семантической переклички этого мерцания с фамилией Зины см.: D. Barton Johnson. Worlds in Regression, 98ff. В 1968 г. ВН надписал книгу с изображением бабочки Вере: «Дарю искристую бабочку моей искристой любимой», используя слово, близкое по смыслу к «мерцать».

«И Клэр…» — ИЖСН, с. 75.

«Мы с ней» — Hughes interview, December 28, 1965.

Друзья считали… — Stephen Jan Parker to author, November 25, 1996.

«Войти в литературу…» и «А заняв место…» — Г. Иванов, цит. по: Яновский В. С. Поля Елисейские. СПб., 1993. С. 18, 19.

«рецензии эти воспринимались» — Яновский В. С., с. 18. Здесь меня особо привлекают мнения Берберовой, Уильямса и Яновского.

— Volkov. St. Petersburg, 227.

«почти идиллического затворничества» — VN to Vladislav Khodasevich, July 24, 1934, Berberova papers, Yale.

Эмили Дикинсон — Rolf to Tenggren, January 15, 1961, PC.

весьма ценила — VéN to Morris Bishop, May 23, 1973.

«Те, кого я зову» — Nantas Salvalaggio interview. ll Giorno, n. d.

«Она обладала воображением» — ИЖСН, 74.

эротических стихов — VéN to Boyd, May 1986, VNA.

«Неужели вы и впрямь» — Interview with Ellendea Proffer, May 9, 1997.

— Boyd interview with VéN, November 11, 1982, Boyd archive.

заговор об убийстве — Interview with Vladimir Sikorsky, March 5, 1997. BeH отрицала всякое участие в чем-либо подобном в своем опубликованном 22 декабря 1986 г. в «Вашингтон таймс» ответе Эндрю Филду. Однако ее собственные заявления перечеркивают эти протесты биографу, с которым она разругалась: Вера рассказывала Эллендее и Карлу Профферам, Сергею Карповичу, Бойду и собственному сыну о замысле в связи с Троцким (ЕС слышала об этом от своего брата), а также многим упоминала про револьвер. Она со смехом говорила Эллендее Проффер, «что ее крайне захватила эта идея» (ЕР to author, May 9, 1997). Кроме того, она не опровергала намеки Филда на этот счет в своих заметках на полях к изданиям биографии 1977 и 1986 гг., которые правила достаточно старательно.

«Я знаю холодно и мудро…» и «все песни праздные мои» — «Teddy», November 1, 1923, VNA. «Семь смертей» превратились в «seven compressed deaths» in LD, 283.

«Хрупкая, нежная…» — «Вера», неопубликованное стихотворение Ю. Айхенвальда, LOC.

«Каждый в русской среде…» — Interview with Isabella Yanovsky, May 31, 1996.

«в полном цвете», а также «машинка пишущая не работает…» — ВН к матери, 4 апреля 1928, VNA.

свидетельстве о смерти — Я благодарна Еврейской общине Берлина за предоставленные документы о смерти обоих Слонимов.

«готовностью забывать» — «Руль», 30 июня 1928.

— Никаких уточнений в отношении этой работы не имеется. Archives of the Ministère des Affaires Etrangères, Quai d’Orsay, Personnel, Berlin; Nantes, Berlin ambassade, série B, série C.

«Как обставить» — Helen Yakobson. Crossing Borders, 157.

«всякими глупейшими» — ВН к ВеН, 12 июля 1926, VNA.

даже Владимир отмечал — VN to Struve, January 25, 1929, Hoover.

— Гессен. Годы изгнания, 250.

«был всего лишь…» — Набоков В. Памяти И. В. Гессена // Звезда. 1999. № 4. С. 46.

«лишь белки…» — SM, 303.

глубоко-оранжевого — VN to Aikhenvald, July 15, 1927.

— ВН к матери, 28 ноября 1925, VNA.

«Мой муж лично…» — VéN to Robert C. Williams, February 23, 1965, VNA.

немецкий язык ВН — Interviews with Josef and Abraham Bromberg, May 20, 1997.

Струве был убежден, что ВН знал немецкий: «Vladimir Nabokov as l Knew Him and as l See Him», 8, Hoover. Чтение перевода «Защиты Лужина» — VéN to Ledig Rowohlt, March 8, 1960, VNA.

… — VN to Roman Grynberg, February 18, 1967.

питал давнюю неприязнь — ВН к ВеН, 4 июля 1926, а также первый вариант SM, LOC.

— VN to Princeton University Press, March 29, 1975.

«Да кому она была нужна, эта ассимиляция?» — VéN copy of Williams. Culture in Exile, 282.

— DESPAIR, 128. К с. 24 «Лолиты» паспорт становится «нонсенским». Всякому, кто сомневается во впечатлении, производимом этими грязно-зеленого цвета документами на Набокова, достаточно вчитаться в поздние произведения писателя. Связанные с ними унижения можно было сравнить с «дыбами и тисками святейшей инквизиции…» («Что как-то раз в Алеппо…», цит. по: Набоков В. Рассказы. Приглашение на казнь. Роман. Эссе, интервью, рецензии. М.: Книга, 1989. С. 197).

«с крысиными усиками» — SM, 276–277.

«с преступниками, освобожденными под честное слово» — SM, 276. В «Пнине» — ПНИН // Набоков В. Романы. М., Худ. лит-ра, 1991. С. 202 — паспорт назван чем-то вроде «удостоверения, даваемого узнику, освобожденному под честное слово». Не удивительно, что ВН утверждал, будто души не чает в своем синем американском паспорте. Один французский журналист в 1967 г. так процитировал высказывание ВН о паспорте: «Я испытываю чувство теплоты и гордости, когда показываю свой американский паспорт на европейских границах» — Pierre Dommergues. Le Monde, 1967, November 22 — цит. по: Звезда. 1996. № 11. С. 57.

«В русской литературе…» — ВеН свекрови, 26 июля 1929, VNA.

— VéN note in Field, 1986, 155.

стенографировала на французском и немецком — VéN to Goldenweiser, March 6, 1967, Bakhm. История трудовой деятельности Веры в основном почерпнута из ее растянувшихся во времени обращений по поводу возмещения ущерба. См. также: PW archives, vol. 18.

Набоков был недоволен — ВН к ВеН, из Праги, вероятно 1930, VNA.

«утренний слепыш» — ВН к ВеН, 20 июня 1926, VNA.

— Detlev J. K. Peukert. The Weimar Republic (New York: Hill & Wang, 1992), 96ff. Равно полезны для представления о ситуации: Alix de Jonge. The Weimar Chronicle (New York: Paddington Press, 1978); Walter Laqueur. Weimar: A Cultural History, 1918–1933 (New York: Putnam’s, 1974); Otto Friedrich. Before the Deluge.

«у нас всегда была возможность» — VéN to Field, March 10, 1973.

утверждавшего в 1935 году — VN to Ellen Rydelius, December 6, 1935.

Анна Достоевская (сноска) — См.: Anna Dostoyevsky. Reminiscences (New York: Liveright, 1975).

«развить свой талант» — VéN to Field, March 10, 1973.

— Zinaida Saranna (Shakhovskoy). Le Rouge et Le Noir (Brussels), November 16, 1932. Его критики дошли даже до обвинения Набокова в перелицовывании иностранной литературы при заимствованной стилистике. См.: Иванов Г. // Числа. 1930. № 1 (март). С. 233–236.

«В свою бытность молодым писателем» — VéN to Stephen A. Canada, March 4, 1966.

«с поправкой… на немецкий перевод» — ДАР, с. 169.

«Вайль, Ганс…» — ВеН рассказывала Бойду, что эта адвокатская контора практически во всех деталях отображена у Набокова: February 26, 1983, Boyd archive. Гольденвейзер отмечал то же в своем письме ВН, July 29,1938, Bakhm.

«крайнее безрассудство» — VéN to Field, March 10, 1973.

— Field, 1977, 158.

треть того, что она зарабатывала — В своей декларации о доходах от 10 апреля 1935 г. ВН пометил сумму в 1156 рейхсмарок, между тем ВеН в предыдущие годы зарабатывала по 3300 рейхсмарок, LOC.

— VéN to Robert MacGregor, New Directions, July 29, 1960.

одна гостившая у них особа — Rolf. January, 26. Это была реакция ВеН на статью Helen Lawrenson’s «The Man Who Scandalized the World» (Esquire, 1960. August, 70–74).

ответил, что им нельзя — Brailow, unpublished memoir, 88, PC.

«Когда бежите…» — Mikhail Osorgin to VN, April 28, 1933; A. Kaun to VN, December 24, 1936, LOC.

«в некотором смысле» — VN to Anna Shakhovskoy, November 22, 1932, LOC.

«я — еврейка» — См.: the accounts of Zinaida Shakhovskoy, Amherst.

«живет в двух комнатах...» (сноска) — Кузнецова Г. Грасский дневник. Вашингтон: Victor Kamkin, 1967. С. 199.

ВН — гость Фондаминских — См.: VN, in memory of Amalia Osipovna Fondaminsky, Bakhm. Также: Zenzinov correspondence, LOC.

— ВН к ВеН, 17 октября 1932, VNA.

«Я сказал Алданову…» — ВН к ВеН, 24 октября 1932, VNA. Другие не отпускали шуток по поводу Вериной помощи. Впоследствии на вопрос, не испытывала ли она профессиональной зависти к Ходасевичу, Берберова отрезала: «Тут нечему было завидовать». И добавила многозначительно, почти печально: «Знаете, почти все завидовали Сирину. Из-за такой жены» — Omry Ronen to author, September 19, 1998.

они там как-нибудь проживут — ВН к ВеН, 5 ноября 1932, VNA.

Еврейская эмиграция — См.: Saul Friedländer. Nazi Germany and the Jews, vol. 1, 62. Для представления о последних русских, оставшихся в Берлине, я много почерпнула у Браилова, в его неопубликованных мемуарах, а также: Zinaida Shakhovskoy. Une manière de vivre (Paris: Presses de la Cité, 1965); Williams. Culture in Exile.

«Я говорю: „Они не возьмут“» — VéN to Field, March 10, 1973.

— VéN to Goldenweiser, May 22, 1958, Bakhm.

по рассказам, газеты смахивали… — Christopher Isherwood. Goodbye to Berlin (London: Folio Society, 1975), 252. Также: Кристофер Ишервуд. Прощай, Берлин! М.: Независимая газета, 1996. С. 187.

«ему не хватало» (сноска) — VéN interviewed by D. Barton Johnson and Ellendea Proffer // Russian Literature Triquarterly 24 (January 1991), 79.

…вокруг своего костра — Boyd interview with VéN, November 19, 1982, Boyd archive.

жалким и отсталым — ВН к ВеН, 24 августа 1924, VNA.

— ВН к ВеН, 4 июля 1926, VNA.

«трижды проклятой Германией» (сноска) — VN to Magda Nachman-Achariya, December 16, 1937.

— Field, 1977, 198.

«На карте Европы» — Берберова Н. Курсив мой. С. 262.

Шаховская заметила — Shakhovskoy. Une maniére de vivre, 240.

«заниматься только…» — VN to Khodasevich, July 24, 1934.

«всегда отличались неповоротливостью» — Field notes, PW.

лень — «Сегодня» (Рига), 4 ноября 1932.

гласом Сирина — Альберт Пэрри признал его творчество в «The American Mercury», July 1939. О ситуации, при которой Пэрри назвал ВН многообещающим русским писателем: он получил совет от редактора Менкена — «Подберите две-три темных лошадки и прокатитесь на них». — См.: Parry. Introducing Nabokov to America // The Texas Quarterly (Spring 1971), 16–26. По-русски: Пэрри A. // «Новое русское слово», 1978. 9 июля.

«еврею и полуеврею» — Гессен. Годы изгнания. С. 70.

… — ВН вспоминает, что он сам отвозил ВеН в больницу за несколько часов до рождения Дмитрия. Так как дочь Гессена вспоминает по-иному и так как ДН родился в одиннадцать утра, а не вечера, как утверждал ВН в SM, то я отталкиваюсь от того, что пишет Гессен. Судя по всему, эту же версию поддерживала и ВеН, она оспаривала утверждение Филда, будто ВН играл в шахматы до трех часов дня, «когда наступила пора» — VéN copy of Field, 1977, 200, VNA. Interview with Natalie Barosin, August 28, 1997.

«ein kleiner» и далее — Interview with DN, July 21, 1997.

«Я почти полностью…» — VN to Struve, July 30,1934, LOC.

Она радовалась… — Демонстрируя своеобразную логику, Вера оспаривает утверждение Филда, будто бы она была «заметно беременна» в январе на момент празднований в честь Бунина (она была тогда на шестом месяце). «Оказалось, что никто ничего и не заметил», — помечает она на полях рукописи Филда — Field, 1986, 159, VNA.

— ВН к ВеН, 10 и 11 июня 1936, VNA.

— VéN pages on DN childhood.

«сигнал к прекращению кормления» — SM, 299.

«Эта необыкновенная…» — Richard Holmes. Footsteps: Adventures of a Romantic Biographer (New York: Viking, 1985), 120.

«В этом вся Вера!» — Interview with HS, February 26, 1995.

«всей этой райской каторги» — ВН к матери, 4 сентября 1934.

— VéN to Grasset, June 10, 1934.

измученная Вера — VN to Vadim Rudnev, November 25, 1934, Slavic and East European Library, University of Illinois.

«голос Гитлера…» — Simon Karlinsky and Alfred Appel, eds. The Bitter Air of Exile, 249.

Примечания научного редактора

Ходасевич… список — см.: Берберова Н. Курсив мой. Нью-Йорк, 1983. С. 171.

–1880) — английская писательница.

…где-то на литературном сборище — речь идет о литературном кружке Раисы Татариновой, завсегдатаем которого был маститый литературный критик Юлий Исаевич Айхенвальд (1877–1928) (после трагической гибели Айхенвальда под колесами трамвая кружок стали называть его именем). Согласно воспоминаниям Евгении Каннак, Набоков неоднократно выступал в кружке Татариновой — Айхенвальда с чтением своих произведений: «Читал он в этом кружке и отрывки своего первого романа, „Машенька“, — и вызвал общее шумное восхищение. „У нас появился новый Тургенев“, — воскликнул тогда Ю. И. Айхенвальд. Конечно, это было ошибкой — Набоков к тому же Тургенева не слишком жаловал, насмехался впоследствии над его „тет-а-тетами в акатниках“» (Каннак Е. Верность. Париж: YMCA-Press, 1992. С. 215).

Дикинсон Эмили (1830–1886) — американская поэтесса, всю жизнь провела затворницей в кругу семьи, скрывая от родных свои литературные занятия. Стихи Дикинсон были опубликованы посмертно в 1890 г., но лишь в 1920-х гг. были оценены по достоинству и признаны выдающимся явлением в американской поэзии.

…он мог вполне сойти с поезда в Ньюарке вместо Нью-Йорка — об этом казусе Набоков сообщил в письме В. М. Зензинову от 28 мая 1944 г.: «По дороге из Корнеля в New lork [так у автора. — Н. М.] я спросонок высадился в Ньюарке вместо Нью-Йорка и затем в каком-то мутном кошмаре добирался местными поездами до места назначения» (Цит. по: «Дорогой и милый Одиссей…» Переписка В. В. Набокова и В. М. Зензинова. публ. Г. Б. Глушанок // Наше наследие. 2000. № 53. С. 98).

Войти в литературу… — незакавыченная цитата из «книги памяти» Василия Яновского «Поля Елисейские»: «Георгий Иванов, человек интимно связанный со всякого рода бытовой мерзостью, но по-своему умница, с удовольствием повторял слова Гумилева: войти в литературу — это как протиснуться в переполненный трамвай» (Яновский B. C. Поля Елисейские. СПб., 1993. С. 19).

–1979) — юрист; закончив юридический факультет Киевского университета, преподавал государственное право и теорию права; в начале 1920-х гг. эмигрировал из России в Германию, где работал юристом в Союзе русских евреев и участвовал в деятельности нансеновской комиссии по делам о беженцах при Лиге Наций. С 1937 г. жил в США; вел большое количество дел, связанных с иммиграционными визами, выступил инициатором создания в Нью-Йорке Кружка русских юристов. С конца 1930-х гг. между семьями Гольденвейзеров и Набоковых завязалась переписка, которая продлилась вплоть до 1970-х гг.

Бискупский Василий Викторович (1878–1945) — генерал-майор русской армии, участник Первой мировой войны; в 1918 г. командовал войсками печально известного гетмана Скоропадского; непосредственное участие Бискупского в Гражданской войне ограничилось неудачной защитой Одессы от банд атамана Григорьева; с 1919 г. в эмиграции; сблизился с Э. Людендорфом и А. Розенбергом, участвовал в путче Каппа (1920), после подавления которого стал одним из организаторов профашистского общества «Ауфбау»; с приходом к власти Гитлера стал занимать ответственные посты в государственных структурах Третьего рейха: в 1936 г. был назначен главой Бюро русских беженцев. В 1944 г. Бискупский примкнул к военному заговору против Гитлера. В период репрессий скрывался от гестапо, умер в Мюнхене (по другим данным, был арестован и умер в концлагере).

Алданов Марк (наст. фамилия Ландау; 1886–1957) — неоднократно выступал в эмигрантской печати как критик, однако в первую очередь был романистом (чьи произведения, кстати, переводились на английский и имели успех в Америке в сороковые-пятидесятые годы).

Раздел сайта: