Зангане Лила Азам: Волшебник. Набоков и счастье
Глава II. Счастье в светлом пятнышке памяти (В которой писатель обретает время, а читатель вынимает зеркало)

Глава II

Счастье в светлом пятнышке памяти (В которой писатель обретает время, а читатель вынимает зеркало)

На первых страницах мне слышится не взрыв смеха, но вздох:

Колыбель
качается
над бездной,
и здравый смысл
говорит нам,
что жизнь —
только щель
слабого света
между двумя вечностями
тьмы…

В потаенных глубинах памяти возникает пятнышко света.

Ребенок крепко уцепился обеими ручонками за сильные руки родителей. Через лазейку во времени можно спрятаться в складке вечности, где отец, мать и сын остаются единым, пусть и нереальным, существом. И тут сын вдруг осознает, что отцу тридцать три года, а матери двадцать семь лет и что они не едины ни вдвоем, ни втроем.

Возможно, именно на этот медлительно-бесконечный день поздним летом в России пришелся день рождения его матери. В. Н. вспоминал густоту солнечного света, слоистый рисунок листвы. «Я вдруг ощутил себя погруженным в сияющую и подвижную среду, а именно в чистую стихию времени. Стихию эту делишь – как делят яркую морскую воду радостные купальщики – с существами, отличными от тебя, но соединенными с тобою общим током времени…» Так он писал полстолетия спустя в автобиографии «Память, говори».

Бледное пламя времени теперь двигало вперед тяжесть мира, бросало отсветы на молчаливые вещи, распахивало настежь слуховое окно сознания. «И вправду, глядя туда с моей теперешней далекой, уединенной, почти необитаемой гряды времени, я вижу свое крохотное „я“ празднующим в этот августовский день 1903 года зарождение чувственной жизни». Время возвестило о начале работы сознания, перевернуло песочные часы восприятия. Время в этот момент и было сознанием. Неведомый дар расширился до человека «в ночи небытия».

Вечера в Выре. Почитав сыну книгу при свете свечей (в Выре, как и в Ардис-холле из «Ады», нарочно избегали электрического освещения), мать мягко дает понять, что уже пора отправляться наверх. Маленький Володя боится засыпать и старается оттянуть решительный миг как можно дальше. Послонявшись по дому, он наконец неохотно направляется в спальню. И вот начинается ритуал во вкусе Пруста. Мать берет малыша за руку и приговаривает, помогая: «Step (ступенька), step, step…» – чтобы он мог подниматься по чугунной лестнице с закрытыми глазами. «…„Step, step, no step“ [2] , и я спотыкался, и ты смеялась…» – вспомнит он в письме к ней пятнадцать лет спустя. Ухватившись, как за надежный якорь, за материнскую руку, этот человечек, ростом не больше метра, погружен в созерцание сияющих частиц, которые отсрочивали ночь еще хоть на одну секунду. Следуя набоковскому указанию, что литература начинается не при первом, а при втором, метафорическом, прочтении («Пусть это покажется странным, – писал он, – но книгу вообще нельзя читать — ее можно только перечитывать»), я часто с необыкновенной ясностью представляю себе Выру. Эта ясность исходит – и, наверное, по сути своей должна исходить – от слов, написанных на странице…

Но кто же я такая?

касающихся моего раннего детства, но нужно сказать вот что: я выросла в семье, вынужденно покинувшей свою башню из слоновой кости. «Давным-давно… Тогда… В то время… Ах, какое было время!» – такие присказки постоянно звучали над моей колыбелью. Тут надо еще добавить: глубокое отвращение к политике, которое я искренне разделяю с В. Н., мешает мне пуститься в более пространные рассуждения о географических катастрофах. Достаточно сказать, что в первые дни беспорядков по политическим мотивам был убит мой дядя. Скоропостижно скончалась бабушка. Мою мать, ожидавшую последнего рейса на вылет из страны в охваченном паническим страхом аэропорту, пригласили в самолет последней из длинного списка ожидавших. Той же ночью граница была закрыта, и, сидя в набиравшем высоту лайнере, она видела, как ее страна безмолвно исчезает из поля зрения. Мы с отцом в это время по случайности оказались за рубежом, и вернуться нам было уже не суждено.

Нам повезло, нам удалось выжить, но мир стал тусклым и туманным. Катастрофа случилась, когда мне исполнилось чуть больше года. И хотя, честное слово, я не пессимистка и не параноик, взрослея, я год от года все лучше понимала тайный замысел своей судьбы: какое бы дело я ни начинала, это начало предвещало конец чего-то более важного и значительного. Места, которые я посещала, университеты, в которых училась, самые разные люди, с которыми сталкивалась, – все они казались мне отмеченными печатью упадка, ожидающего их забвения; золотой век остался в прошлом, я его пропустила. Если существуют особые узоры судеб – а разглядеть такие замысловатые знаки, как мы еще убедимся, было очень важно для В. Н., – то мой начинался с конца.

Можно ли в таком случае назвать мое увлечение Набоковым следствием ностальгии? Или особого чувства утраты, оставшегося от давней катастрофы? Значит, я расслышала голос писателя, вынужденного покинуть родину и родной язык, – голос, зовущий в свой мир?

В годы ранней юности мне повезло прочесть три совершенно удивительных текста. Три книги, то и дело попадавшиеся мне на темно-красной парче материнского кресла: «Память, говори», «Ада, или Радости страсти»; «Лолита. Исповедь светлокожего вдовца». Мама не могла уснуть по ночам и читала, чтобы прогнать тоску.

– Тебе нравится эта книга? – спросила я однажды, заинтересовавшись изображением голой девочки-подростка на обложке «Ады».

– Это один из самых блестящих романов, которые мне довелось прочитать.

Пришлось набраться терпения и ждать много лет. Но и во время этой паузы мама иногда зачитывала и переводила мне фрагменты из книги «Память, говори», до сердечной боли напоминавшие ей собственное детство. Леса из голубых елей на берегу озера, восхитительные летние дни в деревне, ее бабушка и дедушка, которые неоднократно посещали Россию в начале ХХ века, в ином мире, казавшемся ей теперь настолько же далеким и таинственным, насколько нереален он всегда был для меня.

Когда пришел мой черед читать В. Н., ностальгия уже немного отступила: мама страдала ею больше, чем я. Мое восприятие было настроено на волну чистейшего волшебства, исходившего от этой прозы. Набоковские строчки запели для меня на языках, звучавших как родные. Медленно, словно во сне, я одолевала его книги – на расшифровку каждой уходили недели и месяцы, – и одна плавно сменялась другой. Как одержимая, с радостно раскрытыми сияющими глазами, я читала и перечитывала строчку за строчкой, страницу за страницей. Всюду расцветали совершенно новые, но в то же время как будто и хорошо знакомые слова. Будто кто-то уже произносил их шепотом где-то далеко, за изгибом времени, в решетчатой тени некой галереи.

С необыкновенной ясностью вижу… С ясностью, которая исходит – и по сути своей должна исходить – от слов, написанных на странице… Ясный день, Россия, середина лета, примерно 1910 год. В Выре в «новом» парке играют в теннис. Рыжеватый корт со всех сторон окружен высокими соснами. «Игра! – кричит мать В. Н., Елена Ивановна, стоя за меловой линией. – Играйте!» – и быстро отбивает удар. Она в длинном платье и, может быть, даже в шляпке. Ее партнером всегда выступает Владимир. Мать и любимый сын сражаются против Сергея, долговязого младшего брата, и отца – либерального государственного деятеля Владимира Дмитриевича Набокова. Иногда Владимир сердится на мать из-за слабой подачи или пропущенного удара слева. Их окружает дрожащая тишина парка. Громкое эхо вторит звукам подскакивающих мячей и пробежкам игроков. Их смех, как порыв теплого воздуха, прокатывается по изгороди цветущих желтых акаций. (Весь корт представляет собой тот самый, описанный В. Н. «маленький яркий прогал в пяти сотнях ярдов отсюда – или в пятидесяти годах от того места, где я сейчас нахожусь»).

Зангане Лила Азам: Волшебник. Набоков и счастье Глава II. Счастье в светлом пятнышке памяти (В которой писатель обретает время, а читатель вынимает зеркало)

«Маленький яркий прогал»

заляпаны темными брызгами, потоки воды струятся по шее. В. Н. чуть заметно хмурится, его тонкие губы плотно сжаты. Вот липа слева от тропинки – это то самое место, где отец сделал предложение матери незадолго до окончания XIX века. Когда он проезжает мимо темных сосен и еловой чащи, странные смешанные звуки начинают звенеть в его голове: «Дрип – бим – дроп – глим». Он минует полуразвалившуюся избу, брошенный заржавевший экипаж. Дождь усиливается, и, остановившись, он прячется под деревянным навесом. Глубоко вздыхает, прислушиваясь к шуму бегущей воды, шепоту леса позади него, чувствует запах мокрых еловых шишек. Клип-клап. Бывают минуты, когда я совсем ни о чем не думаю: стою и жду кого-то в переулке в каком-нибудь городе за границей, или лечу через бесконечные пространства, или балансирую между сном и явью, – и тогда мне на какое-то мгновение начинает казаться, что я вдыхаю влажный, пахнущий землей воздух Выры тем самым дождливым вечером. Как будто я каким-то чудом смогла перенестись в старинный парк, на другой конец предложения, в белое море за пределами ограниченного черными вехами смысла.

Солнечный день, легкий ветерок. Лениво и неспешно тянутся утренние часы. Столовая на первом этаже дома в Выре. Доходящие до пола двустворчатые окна на бледно-зеленом фасаде. Кусты жимолости, растущие напротив крыльца. Позвякивает столовое серебро. Капля меда ползет по изгибу синей фарфоровой чашки, как сонная гусеница. Володя зачерпывает еще и смотрит, как мед вяло стекает с высоко поднятой серебряной ложки на кусок хлеба. Он вспомнит этот полупрозрачный блеск полвека спустя. Головокружительно счастливое утро в самом начале жизни.

только
щель
слабого света
между
двумя
вечностями

«Безграничное, на первый взгляд, время есть на самом деле тюрьма», – напишет позднее В. Н. «…Тюрьма времени шарообразна и выходных дверей не имеет». Он был своего рода хронофобом, мчащимся по направлению к пропасти со скоростью 4500 ударов сердца в час и ясно осознающим, что стоит на корме корабля времени.

Однако время движется вперед, и Владимир вспоминает, как относилась к их уходящему миру его мать: «Любить всей душой, а в остальном доверяться судьбе – таково было ее простое правило». Таков был ее дар. «„Вот запомни“, – говорила она заговорщицким голосом, предлагая моему вниманию заветную подробность Выры – жаворонка, поднимающегося в простоквашное небо бессолнечного весеннего дня, вспышки ночных зарниц, снимающих в разных положеньях далекую рощу, краски кленовых листьев на палитре бурого песка, клинопись птичьей прогулки на свежем снегу». Вот запомни.

Комментарии

«Колыбель качается над бездной, и здравый смысл говорит нам, что жизнь – только щель слабого света между двумя вечностями тьмы…» – Память, говори [ССАП. Т. 5. С. 325].

«Я вдруг ощутил себя погруженным в сияющую и подвижную среду, а именно в чистую стихию времени. Стихию эту делишь – как делят яркую морскую воду радостные купальщики – с существами, отличными от тебя, но соединенными с тобою общим током времени…» – [Там же. С. 327].

«И вправду, глядя туда с моей теперешней далекой, уединенной, почти необитаемой гряды времени, я вижу свое крохотное „я“ празднующим в этот августовский день 1903 года зарождение чувственной жизни». – [Там же].

…«в ночи небытия». – Интервью Джорджа Фейфера с Владимиром Набоковым // Saturday Review, November 27, 1976.

«Step (ступенька), step, step…» – Память, говори [ССАП. Т. 5. С. 382].

«…„Step, step, no step“, и я спотыкался, и ты смеялась…» – Письмо Набокова Е. И. Набоковой. 16 октября 1920 г. [Бойд 1. С. 211].

«Пусть это покажется странным, – писал он, – но книгу вообще нельзя читать — ее можно только перечитывать»… – [ЛЗЛ. С. 25].

«Игра!» – Память, говори [ССАП. Т. 5. С. 344].

…«маленький яркий прогал в пяти сотнях ярдов отсюда – или в пятидесяти годах от того места, где я сейчас нахожусь»… – [Там же. С. 344].

«Безграничное, на первый взгляд, время есть на самом деле тюрьма»… – [Там же. С. 326].

«…Тюрьма времени шарообразна и выходных дверей не имеет». – [Там же].

«Любить всей душой, а в остальном доверяться судьбе – таково было ее простое правило». – [Там же. С. 343].

«„Вот запомни“, – говорила она заговорщицким голосом, предлагая моему вниманию заветную подробность Выры – жаворонка, поднимающегося в простоквашное небо бессолнечного весеннего дня, вспышки ночных зарниц, снимающих в разных положеньях далекую рощу, краски кленовых листьев на палитре бурого песка, клинопись птичьей прогулки на свежем снегу». – [Там же].

2. «Ступенька, ступенька, ступеньки нет» (англ.).

Раздел сайта: