Зангане Лила Азам: Волшебник. Набоков и счастье
Глава V. Краткая история счастья шести безумцев (В которой писатель и все остальные безумно влюбляются, а читатель засыпает)

Глава V

Краткая история счастья шести безумцев (В которой писатель и все остальные безумно влюбляются, а читатель засыпает)

Любовь – светотень арабески набоковской вселенной.

Но, увы, все счастливые любовники более-менее различны, а все несчастные более-менее сходны друг с другом (тут я пародирую не одного, а сразу двух великих русских писателей).

— выделено самым жирным курсивом.

Законная безумная любовь

Зина, Колетт, Луиза, Поленька и Люся затерялись во тьме отрочества, а Владимира поджидала на оживленных улицах Петербурга и Берлина та «судорожная фаза чувств и чувственности», когда он представлял «целую сотню молодых людей, все они гонятся за переменчивой девой в череде одновременных или наслаивающихся любовных связей», однако «приносивших весьма посредственные художественные плоды».

Но вот настало 8 мая 1923 года, и на мосту в Берлине Владимир шагнул навстречу девушке, которую звали Вера Евсеевна Слоним и которая сама назначила ему там свидание. Она надела черную маску. Она восхищалась его стихами и помнила их наизусть. Он, скорее всего, никогда раньше не видел ее лица и теперь удивленно смотрел, как из темноты появляется странный, похожий на волчий, профиль ее маски.

Весной 1925 года он женился на ней и вскоре в письме сестре Елене воздал хвалу «лучистой правдивости» этой законно-брачной любви. В 1937 году у него был в Париже роман с красавицей-эмигранткой, страстно мечтавшей выйти за него замуж. Впрочем, В. Н. совсем не походил на сексуальных героев своей прозы: «райская птица» русской литературы в изгнании в это время жестоко страдал от псориаза. Он даже подумывал о самоубийстве. Вера получила анонимное письмо, раскрывающее его связь. «Если ты любишь ее, – сказала она, – то уходи». Возможно, ему следовало уйти, но он не ушел. С тех пор они почти никогда не разлучались.

«в степени x ». Она перевела несколько сочинений Эдгара По, но перевод не был ее главным делом. В. Н., со своей стороны, признавался: «В вопросе о переводчиках я откровенный гомосексуалист». Вера никогда не лелеяла литературных амбиций. В. Н. ни в грош не ставил «женщин-писателей». (Интересно, что бы он подумал о пишущей особе женского пола, именующей себя «набоковисткой»? Я содрогаюсь при мысли об этом.) После того как они поженились, Вера – аккуратнейшая собирательница и хранительница его рукописей – не сберегла ни единой страницы своих собственных опубликованных в юности переводов. (Смогла бы она что-нибудь написать, если бы не вышла замуж за Владимира Набокова? Думаю, это неуместный вопрос.) «Самая лютая зависть, – писал Набоков в письме, извещавшем родных о его намерении жениться, – возникает между двумя женщинами и еще между двумя литераторами. Но зависть женщины к мужчине-литератору уже сродни H2SO4 (серной кислоте)». Главное, Вера была непоколебимо убеждена в том, что ее муж – величайший писатель своего времени. И потому (здесь нужно это «потому») она с удовольствием выполняла обязанности

ЖЕНЫ

ЛЮБОВНИЦЫ

НЯНИ

ЧИТАТЕЛЬНИЦЫ

ПОМОЩНИЦЫ

МАШИНИСТКИ

ШОФЕРА

ТЕЛОХРАНИТЕЛЯ

ПАРТНЕРА В ШАХМАТНОЙ ИГРЕ

ЛИЧНОГО БАНКИРА

Когда они жили в Америке, Вера получила лицензию на право ношения оружия и приобрела браунинг тридцать восьмого калибра, который хранила в коричневой картонной коробке. Она была осторожна и скрытна. Рассудительна и утонченна. И она была очень эффектна: блистающая ранняя седина и лишенные всяких признаков возраста черты лица.

«Благодаря таинственной игре отраженного света ее портрет часто появлялся во внутренних зеркалах моих книг», – признавался он. Но все же она не была его натурщицей. В 1958 году Вера сопровождала Набокова в рекламной поездке, и в одной газете появился заголовок: «Мадам Набокова на 38 лет старше нимфетки Лолиты». (Вере случайно удалось спасти черновик «Лолиты», когда Набоков швырнул рукопись в стоявшую у них в саду печь для сжигания мусора. «Это надо сохранить!» – заявила она.)

Но, несмотря на это, она продолжала оставаться объектом диких домыслов – то скрытых, то открыто непристойных, то смешанных. «Я устал оттого, что лица, которых я никогда не встречал, посягают на мою частную жизнь со своими лживыми и пошлыми домыслами – как делает, например, мистер Апдайк, выдвигающий в своей статье (впрочем, в остальных отношениях неглупой) абсурдное предположение, будто вымышленный персонаж, стервозная и распутная Ада, является – цитирую: „одно– или двухмерной проекцией набоковской жены“». Отвечая Мэтью Хогарту, автору рецензии в «Нью-Йорк таймс», В. Н. вопрошает: «Какого черта, сэр, вы лезете в мою семейную жизнь, что вы можете о ней знать?»

Самым неожиданным образом прикрытое полупрозрачной маской лицо Веры возникает на изгибе строки, в скрытом «ты», к которому обращается рассказчик книги «Память, говори» в последней, пятнадцатой главе: « „О, как гаснут – по степи, по степи, удаляясь, годы!“ – если прибегнуть к душераздирающей Горациевой интонации. Годы гаснут, мой друг, и скоро никто уж не будет знать, что знаем ты да я». Это его промежуточная остановка на пути к молчанию.

Зангане Лила Азам: Волшебник. Набоков и счастье Глава V. Краткая история счастья шести безумцев (В которой писатель и все остальные безумно влюбляются, а читатель засыпает)

12+38

«Монтрё-палас». Нам ничего не известно о их личной жизни, разве только то, что они спали в соседних комнатах. Возможно, он входил к ней на цыпочках. А потом поздней ночью лежал, обнаженный, на спине, смотрел на нее, потом поднимал свои серо-голубые глаза к потолку и, встав, беззвучно исчезал в полутьме своей комнаты.

Зангане Лила Азам: Волшебник. Набоков и счастье Глава V. Краткая история счастья шести безумцев (В которой писатель и все остальные безумно влюбляются, а читатель засыпает)

Он и Ты

Зато мы знаем их сны. Подобно сновидцам из «Улисса» Джойса, Набоковы иногда видели похожие сны. «Доктора полагали, что мы иногда сливаем во сне наши сознания», – писал он в одном из рассказов. И он действительно верил, как сформулирует через несколько лет Ван Вин, в «провидческий привкус» снов. (Там, среди разнообразных теней, мы можем почувствовать будущее, «различить испод времени».) В течение нескольких месяцев В. Н. записывал и классифицировал свои сны, словно прикалывал булавками запутавшихся бабочек, – сны о России, о катаклизмах, эротические, литературные, вещие. Сны Веры дробили немые страхи. Ей виделись запретные границы и побеги босиком (с сыном, прижатым к груди). Или же она скользила по деревянному паркету, слабея с каждым шагом.

В том же году Набоков писал Вере: «Знаешь, мы ужасно с тобой похожи. Например, в письмах: мы оба любим (1) ненавязчиво вставлять иностранные слова, (2) приводить цитаты из любимых книг, (3) переводить свои ощущения из одного органа чувств (например, зрения) в ощущения другого (например, вкус), (4) просить прощения в конце за какую-то надуманную чепуху, и еще во многом другом».

Я вспоминаю средиземноморское побережье. Это было лет десять назад. Длинная тень кипариса тянулась вверх по забору, окружавшему наш краснокирпичный дом, соперничая до полудня с колючими стеблями каперсов. Лужицы, образовавшиеся на газоне после краткого ночного ливня, напоминали овраги. Рябь на воде походила на скользкие чешуйки. Раскинувшись в белом плетеном кресле, я впервые прилежно одолевала «Лолиту». На мне был выцветший красный купальник. Кузен моей матери (во многих отношениях – сущий двойник В. Н.), с палитрой в руках, прищурившись, набрасывал акварелью пейзаж этого утра. Картинка через несколько лет исчезла, но кое-что от того дня сохранилось: пятна лосьона для загара на страницах моего экземпляра «Лолиты» и целый лабиринт кружков, выдающих число незнакомых мне тогда английских слов. Они, конечно, сильно раздражали, незнакомые слова, но в то же время светились на странице, словно ключи к разгадке фокусов, оставленные коварным иллюзионистом, который бормотал мне на ушко, что он приподнимет свой волшебный ковер, как только я подберу словарь, праздно валяющийся на траве.

… В моем полусознательном состоянии все ли и ла смешивались в ласковом жужжании спрятавшейся в траве осы, и кресло мое стало потихоньку клониться вперед. И я провалилась…

Давным-давно жила-была розовато-рыжая девочка-подросток, «внося с собой из страны нимфеток аромат плодовых садов». В зацветающем парке, во мшистом саду жила она среди отроковиц. И были у нее, среди других достоинств, покрытая пушком шея, тонкий голосок и примитивный лексикончик: «„отвратно“, „превкусно“, „первый сорт“, „типчик“, „дрипчик“».

Однажды «статный мужественный красавец, герой экрана» въехал на постой в дом ее матери, и девочку охватило страшное любопытство, и она даже слегка влюбилась в него. Эта апатичная Ева протягивала ноги через его колени и лучезарно улыбалась, вонзая зубы в алое яблоко.

– о боже! – как полюбил старый Гумберт Гумберт свою Ло, свою Лолу, свою любимую Долорес Гейз, полюбил с того самого утра, когда увидел ее лежащей на травяном ковре, омываемой морем солнечного света. Он вновь обрел свою детскую любовь, вытеснившую из его сердца все остальные. Вечную любовь он обрел в этой сияющей оболочке, свернувшейся калачиком на утренней траве, от вида которой кровь закипала в его венах.

– теперь не только на пунктире бланков. Сыплется песок в часах, она обречена. «1 января ей стукнет тринадцать лет. Года через два она перестанет быть нимфеткой и превратится в „молодую девушку“, а там в „колледж-герл“ – т. е. „студентку“ – гаже чего трудно что-нибудь придумать».

Был ли он всего лишь злодеем-извращенцем? «Мы не половые изверги! <…> Подчеркиваю – мы ни в каком смысле не человекоубийцы. Поэты не убивают», – кричит в оправдание Гумберт, но в его голосе мне чудится сардоническая ухмылка, недолговечная, как улыбка Чеширского Кота. Гумберт не без гордости выстраивает в ряд благородных мужей Старого Света, которым тоже довелось «безумно влюбиться». Тут и Данте со своей Беатриче (девятилетней!), «такой искрящейся, крашеной, прелестной, в пунцовом платье с дорогими каменьями, а было это в 1274 году во Флоренции, на частном пиру, в веселом мае месяце». Здесь и Петрарка со своей Лаурой (то есть Лорой – сестрой-близняшкой Лолиты из четырнадцатого века), «белокурой нимфеткой двенадцати лет, бежавшей на ветру, сквозь пыль и цветень, сама как летящий цветок, среди прекрасной равнины, видимой с Воклюзских холмов».

В общем, Гумберт Гумберт женился на матери Лолиты из чисто прагматических соображений, а затем, одним дождливым вечером, его жену задавил автомобиль. После этого Гумберту оставалось только извлечь Лолиту из летнего лагеря. И вот что интересно – оцените закрученность сюжета, – не он ее соблазнил. Это сделала она: в четверть седьмого утра в гостинице «Привал зачарованных охотников». Она кое-чему научилась там, в летнем лагере. Он и вообразить не мог такого (ну, по крайней мере, так быстро), как вдруг – о чудо! – она сама прошептала нужные слова в его покрасневшее ухо. И в мгновение ока «стала в прямом смысле» его любовницей.

Они путешествовали, пересекая всю страну, от одного мотеля к другому. (Чемпион, Колорадо! Феникс, Аризона! Бёрнс, Орегон!) Он строил планы и мечтал. Он любил ее неистово. А она, лукавое дитя, была «жестокой и коварной» с «окаянным, умирающим Гумбертом», столь склонным «предаваться отчаянию и страшным размышлениям». Она была капризна и все время старалась его чем-нибудь уколоть. Однажды она ударила его сапожной колодкой. Всякий раз, прежде чем пустить его в ослепительный рай, она безбожно торговалась. Он покупал ей бинокли, безделушки, бутылки кока-колы, а однажды приобрел даже прозрачный пластиковый макинтош. Он хотел увезти ее в свою «лиловую и черную Гумбрию», но «чудесному миру, предлагаемому ей… дурочка предпочитала пошлейший фильм, приторнейший сироп». Хуже того, «выбирая между сосиской и Гумбертом – она неизменно и беспощадно брала в рот первое». «Никто не может быть так страшно жесток, как возлюбленный ребенок».

– «назовем их айсбергами в раю» – его охватывала буря чувств: «раскаяние, пронзительная услада искупительных рыданий, пресмыкание любви, безнадежность чувственного примирения», и тогда он целовал ее платоническим дядюшкиным поцелуем, ласкал ее желтоватые ступни, собирал языком слезы с ее соленых ресниц, убаюкивал перед сном. «Я любил тебя. Я был пятиногим чудовищем, но я любил тебя. Я был жесток, низок, все что угодно, mais je t’aimais, je t’aimais! [4] И бывали минуты, когда я знал, что именно ты чувствуешь, и неимоверно страдал от этого, детеныш мой, Лолиточка моя, храбрая Долли Скиллер…»

Однако Лолита вела двойную игру. Существовал и другой герой-любовник, следовавший за ними по пятам, как призрак на ненадежном пути. Хитроумный двойник, он оставлял «пометные штуки» – ключи к разгадке в отельных списках гостей: «Боб Браунинг, Долорес, Колорадо», «Гарольд Гейз, Мавзолей, Мексика», «Дональд Отто Ких из городка Сьерра в штате Невада». Так продолжалось до того рокового дня, когда Гумбертов соперник, совершив внезапный налет, утащил его Кармен.

Прошло три года. Гумберт агонизировал. Но вот однажды утром он получил письмо от некой Долли Скиллер – той самой Лолиты, но теперь замужней, беременной и просящей хоть о какой-нибудь денежной помощи. Он немедленно примчался к ней, в ее хижину в Коулмонте. Она медленно отворила дверь… «И вот она была передо мной, уже потрепанная, с уже не детскими вспухшими жилами на узких руках, с гусиными пупырышками на бледной коже предплечьев, с неёмкими „обезьяньими“ ушами, с небритыми подмышками, вот она полулежала передо мной (моя Лолита!), безнадежно увядшая в семнадцать лет… и я глядел, и не мог наглядеться, и знал – столь же твердо, как то, что умру, – что я люблю ее больше всего, что когда-либо видел или мог вообразить на этом свете или мечтал увидеть на том».

Вот она, восхитительная, окаянная, до мозга костей пробирающая музыка непреходящей (и невзаимной) страсти.

строк, написанных преступником уже в камере: «Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя». Предисловие, сочиненное неким Джоном Реем, доктором философии, должным образом приуготовляет нас к дальнейшему чтению. Жена Ричарда Скиллера умерла от родов. Все браки – поддельные, все жены задушены, остается только нимфетка. Одна только Лолита. О которой мы узнаём из признаний сумасшедшего.

«„Лолита“ вовсе не буксир, тащащий за собой барку морали», – недвусмысленно заявлял В. Н. Он твердо верил, что в выпуклом зеркале романа никакую мораль разглядеть просто невозможно. Из него нельзя усвоить какие-либо уроки. Художественное произведение – это шедевр маньяка, пробирающее до дрожи искусство, обретенный рай, где больше не живет Бог и потому разрешена первозданная любовь. Набоков писал, что для него самого рассказ или роман «существует, только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением, а это, в свой черед, я понимаю как особое состояние, при котором чувствуешь себя – как-то, где-то, чем-то – связанным с другими формами бытия, где искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма». Имеет значение только блаженная возможность чувствовать и видеть: босую ступню, приминающую мокрую траву; зеленую змею, обвившуюся вокруг умывальной раковины; губы любовницы, склоняющейся, чтобы исполнить желание любовника.

Читая второй для меня роман В. Н. – «Аду» (это чтение не сопровождалось никакими событиями: я просто лежала в кровати), я постоянно откладывала книгу в сторону и пыталась вообразить ее персонажей, сотканных из света и тени.

Ван и Ада. Ваниада. Нирвана. Русское «да», произнесенное впервые тем летом среди садов Ардис-парка. Благословенное «да», запрятанное в имени «Ада», которое следует произносить «по-русски – с двумя густыми, темными „а“». Счастье двух подростков – Вана и Ады, занимающихся любовью в освещенной свечами гостиной, в ночь Неопалимого Овина, когда вся семья поспешила на пожар, оставив их одних. Ван и Ада, четырнадцати и двенадцати лет соответственно. Двоюродные, которые скоро превратятся в родных, дети Демона и Марины, проживающие на двойной планете Антитерра (ИНЦЕСТ! – в это слово по воле судьбы сложились буквы при игре во «Флавиту»).

«пролегала пустыня света и колыхалась завеса теней, преодолеть и прорвать которые не могла никакая сила». Чувство это создавалось восторгом «перед белизной и недосягаемостью ее искусительной кожи, перед ее волосами, ногами, угловатостью движений, перед источаемым ею ароматом травы и газели, перед внезапным темным взглядом широко посаженных глаз, перед укрытой лишь тоненьким платьем деревенской наготой» – всем ее образом, столь совершенно чуждым и столь знакомым и близким. Отражения тонких пальцев, волшебная симметрия родинок… Как страстно он желал ее! Как мечтал дотронуться до своего волнистого зеркала, до ее родственной чужести.

Разумеется, он соблазнил свою Аду. Грехопадения на чердаках и в садах, где брат познавал сестру. В рощах и в альковах, на коврах и пледах насыщал он жажду-страсть к своей демонической половине. Время вибрировало с частотою дрожи, и обыденная «реальность» теряла власть. «Довольно ли будет сказать, что, предаваясь с Адой любви, он открывал для себя язвящие наслаждения, огонь, агонию высшей „реальности“? Реальности, скажем точнее, лишившейся кавычек, бывших ей вместо когтей… Пока длились одно или два содрогания, он пребывал в безопасности. Новая нагая реальность не нуждалась ни в щупальцах, ни в якорях; она существовала лишь миг, но допускала воспроизведение, частое настолько, насколько он и она сохраняли телесную способность к соитию». Над ними больше не были властны ползущие будни с разговорами и рутиной, они вышли на высший уровень реальности, который соответствовал внеземной сущности Ады.

«среди орхидей и садов Ардиса», среди зеленых райских яблонь, где «блеск и слава инцеста» влекли к себе даже «эксцентричных офицеров полиции», вдруг стала различима какая-то тень. Рыжеволосая девушка, капризное дитя, постоянно хнычущая сводная сестра, тремя годами моложе Ады.

Сестры Вин были слегка похожи: «У обеих… передние зубы были самую малость великоваты, а нижняя губа самую малость полновата для умирающей в мраморе идеальной красы; а поскольку носы оставались у обеих вечно заложенными, девочки (особенно позже, в пятнадцать и в двенадцать) выглядели в профиль не то заспанными, не то одурманенными». В отличие от «темно-кудрявого шелковистого пушка» под мышками у Ады, у Люсетты «виднелась щетинка рыжего мха, припухлый холмик запорошила медная пыль».

Что бы ни пробовала пылкая Ада, того же жаждала вслед за ней и Люсетта. И надо ли удивляться тому, что бедная Люсетточка, этот «винегрет из проницательности, тупости, наивности и коварства», безумно влюбилась в Вана, «неотразимого повесу» и, между прочим, ее сводного брата. С самых первых летних дней Вана и Ады в Ардис-холле она подкрадывалась, вынюхивала, шпионила. Хлопотала поблизости, шла по следу, барабанила в закрытые двери. Однажды они при помощи скакалки привязали ее к дереву и спрятались в кустах. Они запирали ее в ванной, чтобы улучить минутку для быстрой встречи в кладовке. Уговаривали ее выучить наизусть стихотворение, а сами на цыпочках пробирались в детскую. «За нами следит Люсетта, которую я когда-нибудь придушу», – предупреждала Вана Ада. Вскоре Люсетта превратилась в дрожащую тень, в зеленую радужку, присутствующую при каждом их свидании.

«попку» баловали: Ада занималась любовью со своей Люсиль, когда Ван где-то странствовал. (Заметим, что сложная биологическая дилемма «инцеста» была решена: Ван, «при всем его молодечестве, должен был считаться абсолютно бесплодным» и Ада спокойно пила из источника «радостной чистоты и аркадской невинности».)

Люсетта, теперь уже jeunne fille [5] и вечная demi-vierge [6] («полу-poule [7] , полу-puella [8] »), все еще отчаянно любила Вана: «…Я обожаю, обожаю, обожаю, обожаю тебя больше жизни, тебя, тебя, я тоскую по тебе невыносимо». Ван иногда поглаживал ее «подернутое абрикосовым пушком предплечье», но никогда не имел Люсетту. При этом он признавался, что восхищается ею и называл зеленой «райской птицей». Она дрожала от ярости.

...

– Мне нужен Ван, – воскликнула она, – а не расплывчатое обожание…

– Расплывчатое? Гусынюшка! Можешь измерить его, можешь один раз коснуться, но только совсем легко, костяшками защищенной перчаткой руки. Я сказал «костяшками». И я сказал «один раз». Вот так. Я не могу поцеловать тебя. Ни даже твое жаркое лицо. До свидания, попка.

«Пыланье Люсеттиного янтаря пронизывает мглу ароматов и радостей Ады, замирая на пороге Ванова лавандового любодея. Десять вкрадчивых, губительных, любящих, длинных пальцев, принадлежащих двум молодым разнополым демонам, ласкают их беспомощную постельную зверушку». Люсетта изнемогала и задыхалась, но ее так и не пустили в Эдем. Она была больной птицей, обреченной всегда только подглядывать за тем, что происходит в саду. Одинокое зеленоглазое создание, отвергнутое счастливыми любовниками.

Однажды хрустально-синей ночью на борту трансатлантического лайнера Люсетта объявила Вану, что любит его. Она сказала, что ей не нравится голландская и фламандская живопись, не нравятся цветы, еда, Шекспир, шопинг, а все, что у нее есть, – это «тоненький-тоненький слой», под которым в пустоте мерцает образ Вана. В ту же ночь, после последней попытки соблазнить своего сводного брата, она покончила с собой, выпрыгнув из океанского парохода. «При каждом всплеске холодной и бурной соленой стихии в ней поднималась анисовая тошнота, руки и шею окатывало, ладно, пусть будет охватывало, все возраставшее оцепенение. Постепенно теряя собственный след, она подумала, что стоит, пожалуй, осведомить череду удаляющихся Люсетт – объяснить им, проплывающим мимо вереницей образов в волшебном кристалле, – что смерть сводится, в сущности, лишь к более полному ассортименту бесконечных долей одиночества».

Аду и Вана поглотила тьма. Ада говорила, что она не могла понять, как такое несчастье могло прижиться в Ардисе. К тому времени Демон, отец Вана и Ады Вин, распутал клубок инцеста. Она призналась, и он признался. («В общем и целом она, я думаю, принадлежала мне примерно тысячу раз. В ней вся моя жизнь».) Ада вышла замуж за аризонского скотовода. Ван переспал со всеми проститутками, посетив чуть ли не каждый floramour на Антитерре. Они поклялись своему отцу, что никогда больше не встретятся. Но, разумеется, они встретились после смерти Демона и Люсили. Они любили друг друга по-прежнему и даже больше, чем прежде. «Эта встреча и девять последующих образовали высочайший из кряжей их двадцатиоднолетней любви, сложное, опасное, непостижимое сияние которого объяснялось их возрастом».

Много лет спустя, осенним утром, овдовевшая Ада воскликнет, обращаясь к своенравному 77-летнему, скрученному болезнями Вану: «Ах Ван, Ван, мы ее слишком мало любили. Вот на ком тебе нужно было жениться, на той, что, поджав коленки, сидит в черном балетном платье на каменной балюстраде, и все было бы хорошо, я бы подолгу гостила у вас в Ардисе, – а мы вместо этого счастья, которое само шло к нам в руки, мы задразнили ее до смерти!» Краткую вспышку райского счастья сменяет полная сожалений тьма, таящаяся под решетчатой галереей Ардиса, которую они в детстве так и не исследовали до конца. Но теперь – в «сверкающем „сейчас“» – счастье возвышает их над самым горьким часом жизни. И с зеленой тенью на картине, с жестокостью, наверное присущей всем безумно и счастливо влюбленным, Ада и Ван возвращаются к своей необыкновенной любви, длящейся почти столетие, «в завершенную книгу, в Эдем или в Ад, в прозу самой книги или в поэзию рекламной аннотации на ее задней обложке».

…«судорожная фаза чувств и чувственности»… «целую сотню молодых людей, все они гонятся за переменчивой девой в череде одновременных или наслаивающихся любовных связей… приносивших весьма посредственные художественные плоды». – Память, говори [ССАП. Т. 5. С. 522].

…«лучистой правдивости»… – Письмо Набокова Елене Сикорской [Шифф. С. 136].

…«в степени x ». – Ада [ССАП. Т. 4. С. 438].

«В вопросе о переводчиках я откровенный гомосексуалист». – Письмо Набокова Джеймсу Лафлину [Бойд 2. С. 57].

«Самая лютая зависть возникает между двумя женщинами и еще между двумя литераторами. Но зависть женщины к мужчине-литератору уже сродни H2SO4 (серной кислоте)». – Письмо Набокова семье [Шифф. С. 72–73].

«Благодаря таинственной игре отраженного света ее портрет часто появлялся во внутренних зеркалах моих книг»… – Strong Opinions. P. 163.

«Мадам Набокова на 38 лет старше нимфетки Лолиты». – Paris Presse L’Intransigeant , October 21, 1959.

«Это надо сохранить!» – Интервью Дика Кигэна с Владимиром Набоковым. 14 ноября 1997 г. [Шифф. С. 249].

«Я устал оттого, что лица, которых я никогда не встречал, посягают на мою частную жизнь со своими лживыми и пошлыми домыслами – как делает, например, мистер Апдайк, выдвигающий в своей статье (впрочем, в остальных отношениях неглупой) абсурдное предположение, будто вымышленный персонаж, стервозная и распутная Ада, является – цитирую: „одно– или двухмерной проекцией набоковской жены“». – Интервью Джеймса Моссмана с Владимиром Набоковым // BBC2 Review, October 4, 1969; опубл.: The Listener, October 23, 1969.

«Какого черта, сэр, вы лезете в мою семейную жизнь, что вы можете о ней знать?» – Письмо Набокова Дж. Хогарту. 12 мая 1969 г. // Selected Letters. P. 450–451.

«„О, как гаснут – по степи, по степи, удаляясь, годы!“ – если прибегнуть к душераздирающей горациевой интонации. Годы гаснут, мой друг, и скоро никто уж не будет знать, что знаем ты да я». – Память, говори [ССАП. Т. 5. С. 571].

«Доктора полагали, что мы иногда сливаем во сне наши сознания»… – Сцены из жизни двойного чудища [ССАП. Т. 3. С. 255].

…«провидческий привкус»… – Ада [ССАП. Т. 4. С. 347].

…«различить испод времени». – [Там же. С. 218].

«Знаешь, мы ужасно с тобой похожи. Например, в письмах: мы оба любим (1) ненавязчиво вставлять иностранные слова, (2) приводить цитаты из любимых книг, (3) переводить свои ощущения из одного органа чувств (например, зрения) в ощущения другого (например, вкус), (4) просить прощения в конце за какую-то надуманную чепуху, и еще во многом другом». – Письмо Набокова В. Е. Набоковой. 8 января 1924 г. Архив Владимира Набокова [Шифф. С. 64].

…«внося с собой из страны нимфеток аромат плодовых садов». – Лолита [ССАП. Т. 2. С. 116].

…«„отвратно“, „превкусно“, „первый сорт“, „типчик“, „дрипчик“». – [Там же. С. 84].

…«статный мужественный красавец, герой экрана»… – [Там же. С. 53].

«1 января ей стукнет тринадцать лет. Года через два она перестанет быть нимфеткой и превратится в „молодую девушку“, а там в „колледж-герл“ – т. е. „студентку“ – гаже чего трудно что-нибудь придумать». – [Там же. С. 84].

«Мы не половые изверги! <…> Подчеркиваю – мы ни в каком смысле не человекоубийцы. Поэты не убивают»… – [Там же. С. 111–112].

…«безумно влюбиться». – [Там же. С. 29].

…«такой искрящейся, крашеной, прелестной, в пунцовом платье с дорогими каменьями, а было это в 1274 году во Флоренции, на частном пиру, в веселом мае месяце». – [Там же].

…«белокурой нимфеткой двенадцати лет, бежавшей на ветру, сквозь пыль и цветень, сама как летящий цветок, среди прекрасной равнины, видимой с Воклюзских холмов». – [Там же].

…«стала в прямом смысле»… – [Там же. С. 164].

…«жестокой и коварной»… – [Там же. С. 286].

…«окаянным, умирающим Гумбертом»… – [Там же. С. 83].

…«предаваться отчаянию и страшным размышлениям». – [Там же. С. 106].

…«лиловую и черную Гумбрию»… – [Там же. С. 205].

…«чудесному миру, предлагаемому ей… дурочка предпочитала пошлейший фильм, приторнейший сироп». – [Там же. С. 205–206].

…«выбирая между сосиской и Гумбертом – она неизменно и беспощадно брала в рот первое». – [Там же. С. 206].

«Никто не может быть так страшно жесток, как возлюбленный ребенок». – Лолита [не переведено автором: There is nothing more atrociously cruel than an adored child].

…«назовем их айсбергами в раю»… – Лолита [ССАП. Т. 2. С. 348].

…«раскаяние, пронзительная услада искупительных рыданий, пресмыкание любви, безнадежность чувственного примирения»… – [Там же. С. 279].

«Я любил тебя. Я был пятиногим чудовищем, но я любил тебя. Я был жесток, низок, все что угодно, mais je t’aimais, je t’aimais! И бывали минуты, когда я знал, что именно ты чувствуешь, и неимоверно страдал от этого, детеныш мой, Лолиточка моя, храбрая Долли Скиллер…» – [Там же. С. 348].

…«пометные штуки»… «Боб Браунинг, Долорес, Колорадо», «Гарольд Гейз, Мавзолей, Мексика», «Дональд Отто Ких из городка Сьерра в штате Невада». – [Там же. С. 308].

«И вот она была передо мной, уже потрепанная, с уже не детскими вспухшими жилами на узких руках, с гусиными пупырышками на бледной коже предплечьев, с неёмкими „обезьяньими“ ушами, с небритыми подмышками, вот она полулежала передо мной (моя Лолита!), безнадежно увядшая в семнадцать лет… и я глядел, и не мог наглядеться, и знал – столь же твердо, как то, что умру, – что я люблю ее больше всего, что когда-либо видел или мог вообразить на этом свете или мечтал увидеть на том». – [Там же. С. 340].

«Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя». – [Там же. С. 17].

«„Лолита“ вовсе не буксир, тащащий за собой барку морали»… – О книге, озаглавленной «Лолита» [ССАП. Т. 2. С. 382].

…«существует, только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением, а это, в свой черед, я понимаю как особое состояние, при котором чувствуешь себя – как-то, где-то, чем-то – связанным с другими формами бытия, где искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма». – [Там же. С. 382].

…«по-русски – с двумя густыми, темными „а“». – Ада [ССАП. Т. 4. С. 47].

…«пролегала пустыня света и колыхалась завеса теней, преодолеть и прорвать которые не могла никакая сила». – [Там же. С. 65].

…«перед белизной и недосягаемостью ее искусительной кожи, перед ее волосами, ногами, угловатостью движений, перед источаемым ею ароматом травы и газели, перед внезапным темным взглядом широко посаженных глаз, перед укрытой лишь тоненьким платьем деревенской наготой»… – [Там же. С. 64–65].

«Довольно ли будет сказать, что, предаваясь с Адой любви, он открывал для себя язвящие наслаждения, огонь, агонию высшей „реальности“? Реальности, скажем точнее, лишившейся кавычек, бывших ей вместо когтей… Пока длились одно или два содрогания, он пребывал в безопасности. Новая нагая реальность не нуждалась ни в щупальцах, ни в якорях; она существовала лишь миг, но допускала воспроизведение, частое настолько, насколько он и она сохраняли телесную способность к соитию». – [Там же. С. 212].

…«среди орхидей и садов Ардиса»… – [Там же. С. 396].

…«блеск и слава инцеста»… – [Там же].

…«эксцентричных офицеров полиции»… – [Там же].

«У обеих… передние зубы были самую малость великоваты, а нижняя губа самую малость полновата для умирающей в мраморе идеальной красы; а поскольку носы оставались у обеих вечно заложенными, девочки (особенно позже, в пятнадцать и в двенадцать) выглядели в профиль не то заспанными, не то одурманенными». – [Там же. С. 103].

…«темно-кудрявого шелковистого пушка»… – [Там же. С. 65].

…«виднелась щетинка рыжего мха, припухлый холмик запорошила медная пыль». – [Там же. С. 141].

…«винегрет из проницательности, тупости, наивности и коварства»… – [Там же. С. 150].

…«неотразимого повесу»… – [Там же. С. 561].

«За нами следит Люсетта, которую я когда-нибудь придушу»… – [Там же. С. 145].

…«при всем его молодечестве, должен был считаться абсолютно бесплодным»… – [Там же. С. 380].

…«радостной чистоты и аркадской невинности»… – [Там же. С. 561].

…«полу-poule, полу-puella»… – [Там же. С. 358].

«…Я обожаю, обожаю, обожаю, обожаю тебя больше жизни, тебя, тебя, я тоскую по тебе невыносимо». – [Там же. С. 397].

…«подернутое абрикосовым пушком предплечье»… – [Там же].

…«райской птицей». – [Там же. С. 374].

«– Мне нужен Ван, – воскликнула она, – а не расплывчатое обожание… – Расплывчатое? Гусынюшка! Можешь измерить его, можешь один раз коснуться, но только совсем легко, костяшками защищенной перчаткой руки. Я сказал „костяшками“. И я сказал „один раз“. Вот так. Я не могу поцеловать тебя. Ни даже твое жаркое лицо. До свидания, попка». – [Там же. С. 374].

«Пыланье Люсеттиного янтаря пронизывает мглу ароматов и радостей Ады, замирая на пороге Ванова лавандового любодея. Десять вкрадчивых, губительных, любящих, длинных пальцев, принадлежащих двум молодым разнополым демонам, ласкают их беспомощную постельную зверушку». – [Там же. С. 407].

…«тоненький-тоненький слой»… – [Там же. С. 447].

«При каждом всплеске холодной и бурной соленой стихии в ней поднималась анисовая тошнота, руки и шею окатывало, ладно, пусть будет охватывало, все возраставшее оцепенение. Постепенно теряя собственный след, она подумала, что стоит, пожалуй, осведомить череду удаляющихся Люсетт – объяснить им, проплывающим мимо вереницей образов в волшебном кристалле, – что смерть сводится, в сущности, лишь к более полному ассортименту бесконечных долей одиночества». – [Там же. С. 476].

«В общем и целом она, я думаю, принадлежала мне примерно тысячу раз. В ней вся моя жизнь». – [Там же. С. 426].

«Эта встреча и девять последующих образовали высочайший из кряжей их двадцатиоднолетней любви, сложное, опасное, непостижимое сияние которого объяснялось их возрастом». – [Там же. С. 499].

«Ах Ван, Ван, мы ее слишком мало любили. Вот на ком тебе нужно было жениться, на той, что, поджав коленки, сидит в черном балетном платье на каменной балюстраде, и все было бы хорошо, я бы подолгу гостила у вас в Ардисе, – а мы вместо этого счастья, которое само шло к нам в руки, мы задразнили ее до смерти!» – [Там же. С. 559].

…«сверкающем „сейчас“»… – [Там же. С. 533].

…«в завершенную книгу, в Эдем или в Ад, в прозу самой книги или в поэзию рекламной аннотации на ее задней обложке». – [Там же. С. 560].

4. Но я тебя любил, я тебя любил! (фр.)

5. Девушка (фр.) .

«Цыпочка», подружка, шлюха (фр.) .

8. Девица (лат.) .

Раздел сайта: