Зангане Лила Азам: Волшебник. Набоков и счастье
Глава VI. Счастье переносит через прозрачную бездну (В которой писатель теряет все, а читатель отклоняется от темы)

Глава VI

Счастье переносит через прозрачную бездну (В которой писатель теряет все, а читатель отклоняется от темы)

Блеклым вечером в Монтрё Дмитрий сидел на террасе своего дома, глядя на мерцающую гладь Женевского озера. Выражение лица у него было непривычно строгое. Казалось, даже глаза его потускнели и стали темно-синими. Как обычно, упоминая отца, он называл его «Набоков» (произнося это слово на русский манер с глубоким ударным «о»). «Как вы думаете, каковы были три самые большие потери в жизни НабОкова?» – спросил он своим громоподобным голосом. Солнце почти коснулось поверхности озера. Были слышны глуховатые крики лысух, еще летавших где-то далеко у горизонта. Я тихо сидела рядом с Дмитрием, стараясь запомнить подробности заката, но это было непросто: глядя на величественный пейзаж или роскошную картину, я всегда теряюсь. Мною овладевает чувство совершенной беспомощности, словно мне дали задание в точности описать некую непередаваемую суть красоты. Мне хочется ухватить ее всю сразу, присвоить ее цвета вместе с ее текстурой. Поэтому я смотрю, смотрю – и чувствую полное бессилие до тех пор, пока… Пока вдруг – неожиданно и благословенно – все детали не приходят к согласию. Эта чрезмерная красота подобна счастливому острову, «всегда присутствующему на ясном севере моего естества».

«Подробности заката»… Интересно, какой это был закат – русский? Швейцарские закаты и три лебедя появляются в конце «Ады»… Выглядело ли это озеро иначе полвека назад? Интересно, В. Н. когда-нибудь перебирался на другой берег? А может быть, это не берег, а остров посреди озера? Остров, на котором полно каких-нибудь совершенно особенных бабочек и крошечных деревьев… Как бы мне хотелось знать все их названия, разбираться во всех этих гусеницах, соках растений…») – и тут у моего левого уха вдруг раздается бас Дмитрия, и я, вздрогнув, возвращаюсь в настоящее.

В апреле 1919 года, за несколько дней до своего двадцатилетия, Владимир покинул Россию на борту перевозившего сушеные фрукты парохода, называвшегося «Надежда». Пока судно боязливо уходило в холодное синее море, отец с сыном играли на палубе в шахматы, демонстративно не обращая внимания на обстрел, который вели с берега большевики. Набоковым не разрешили сойти на берег в Константинополе, и им пришлось высадиться в Афинах. Россию Владимир больше никогда не увидит. («Тамара, Россия, глухой лес, постепенно переходящий в старинные парки… вид моей матери, опускающейся на колени, чтобы поцеловать землю, при каждом своем возвращении в деревню из города в начале лета, et la montagne et le grand chene [9] ». Детство, однажды утром вышвырнутое в море.) После Афин будут Лондон, Берлин и университет в Кембридже, где он переведет одну из самых любимых своих английских книг – «Алису в Стране Чудес», переименовав Алису в Аню. Потом опять Берлин, который он так и не полюбит, где он проживет, словно в ссылке, четырнадцать с половиной лет, так и не выучив как следует немецкий. Все эти годы он будет жить, словно привороженный северной Россией, продолжая мысленно бродить в краю серебряных берез, туманных болот и бореальных бабочек.

Отец!

Через три года после побега из России отец Набокова был убит во время неумело исполненного террористического акта, предпринятого крайне правыми монархистами. На политическом собрании либерального крыла эмиграции Владимир Дмитриевич героически встал на пути убийц, не дав им поразить свою цель, и был застрелен в начавшейся стычке. Это положило конец юности В. Н. В тот вечер в берлинской квартире Владимир читал матери вслух стихи Блока – те, в которых Флоренция уподобляется «дымчатому ирису», – и вдруг зазвонил телефон. Автомобиль мчался, разрывая темноту. Владимир и его мать смотрели, как мелькает, исчезая, за его окнами город. Они вошли в зал. Мать тихо вскрикнула: «Боже мой! Так как же это так?» За несколько часов до того ехавший в утреннем поезде Владимир вывел пальцем на запотевшем вагонном стекле: «СЧАСТЬЕ» – и смотрел, как оплывают, стекая, буквы. Отца похоронили в Берлине. «Папы больше нет», – записал он в дневнике.

В 1938 году Набоков, уже перебравшийся в Париж, написал свой первый роман на английском – «Истинная жизнь Себастьяна Найта». Переход на английский язык отнюдь не был безболезненным. В. Н. потом скажет, что ему пришлось отказаться от своего «ничем не стесненного, богатого, бесконечно послушного… русского слога ради второстепенного сорта английского языка». Он называл это своей «личной трагедией». Набоков попросил знакомую американку, Люси Леон Ноэль, близкую подругу Джойса, поправить его рукопись, обратив особое внимание на синтаксис и идиомы. Они работали за тем самым столом, за которым муж Люси, Поль Леон, склонялся вместе с Джойсом над «Поминками по Финнегану». «Большинство предложений звучали на удивление гладко», – вспоминала впоследствии Люси. Но Набоков держал в голове планы еще двух русских сочинений. Он твердо верил, что когда-нибудь вернется к родному языку, отточенному до совершенства как раз к тому времени, когда решил его оставить. Через несколько лет он напишет о потере русского языка английское стихотворение:

…текучие глаголы на -ала или -или,
Аонийские гроты, алтайские ночи,
«л» – водные лилии.
Пустой стакан, до которого я дотронулся, еще звенит.
Но вот его накрыла рука – он умирает.

«переезду из одного затемненного дома в другой беззвездной ночью».

Дмитрий иногда говорит об этом. Застенчиво отступающие детали мира, угадывающиеся в пробелах между словами. Нестройная мелодия немецких лет. Серые зимы, столь непохожие на те, что были в детстве. Неизвестность будущего, ибо жизнь сделалась непредсказуемой. Но у него оставался благодатный дар: смотреть, видеть, чувствовать себя счастливым, пристально вглядываясь в мир.

Несколько берлинских образов В. Н. проходят в моем воображении как странный несмонтированный фильм времен немого кинематографа. Он пытался стать банковским служащим, но выдержал только три часа в конторе. Он учил французскому, английскому и русскому и никогда не продолжал урок ни на минуту дольше условленного. Он писал учебник русского языка, который начинался таким упражнением: «Мадам, я доктор, вот банан». Он давал уроки бокса и тенниса. Он был красив и строен. Он снимался в немецком фильме – в массовке, без указания имени в титрах. Он был «Сириным» в газетных и журнальных публикациях. Он был «Володей» в коротких штанах. Он правил рукопись «Приглашения на казнь» фиолетовыми чернилами. Когда писал, никогда не читал газет, только книги. Книг же никогда не покупал, а прочитывал их, стоя перед стеллажом в книжной лавке. Он видел Кафку в трамвае (или, по крайней мере, решил так много лет спустя, когда узнал на фотографии «эти совершенно необыкновенные глаза»). Он был беден, очень беден. Он просил литературного знакомого дать ему такую рекомендацию:

Такой-то автор (разукрасьте).

…талантлив!!! Гордость эмиграции!!!

Единовременное пособие или стипендию.

Вот еще кадры из того же периода. В. Н. в поношенных брюках. В. Н. просит найти ему работу, соглашаясь ехать куда угодно – в Канаду, в Индию, в Южную Африку! В. Н., получающий двадцать долларов от Русского литературного фонда в США. В. Н., с радостью занимающийся сельскохозяйственным трудом на юге Франции. В. Н., обедающий с русскими моряками в Марсельском порту. В. Н., ужинающий с Джойсом в Париже (у Джойса осталось впечатление от встречи с очень скучным человеком). В. Н., пишущий «Истинную жизнь…» на чемодане, положенном поверх биде в запущенной ванной комнате парижской квартиры. «Эти совершенно необыкновенные глаза» – и Кафки, и его собственные. Я не могу избавиться от навязчивого желания вообразить, как Набоков поглядел в глаза Кафке. Что промелькнуло в этих двух парах глаз (крапчатый янтарь и черная смола), когда они случайно пересеклись тем (скорее всего, никогда не бывшим) вечером?

Зангане Лила Азам: Волшебник. Набоков и счастье Глава VI. Счастье переносит через прозрачную бездну (В которой писатель теряет все, а читатель отклоняется от темы)

Сельский труженик

–1939 годах, но только в обратной последовательности: сначала в Париже, а потом в Берлине. Когда я пытаюсь представить лицо Набокова в немецкие годы, то начинаю фантазировать – так же, как он сам выдумал встречу с Кафкой в трамвае, – что примерно в 1935 году моя крайне любопытная бабушка, обожавшая гулять по городу, могла мельком увидеть молодого Набокова. Я с удовольствием воображаю ее идущей по черно-белому предвоенному Берлину, вечно накрытому свинцовой крышкой низких облаков. Она гуляет одна, но при этом совершенно не боится (или, по крайней мере, убеждает саму себя, что не боится). Темным зимним днем она движется мимо застывших в поклоне домов, видит плотно зашторенные окна, за которыми только изредка можно увидеть мерцание человеческого присутствия. Она смотрит на небо за миг до того, как зажгутся фонари: облака рассеялись и на пепельном фоне медленно распускается перламутровая полоска. Темнеет, она начинает двигаться быстрее, ускоряет шаги, она почти шаркает по асфальту – и тут различает в доме возле перекрестка маленькую дверь и витрину: ателье ремесленника или пришедший в упадок магазин. Худощавый молодой человек стоит, почти упираясь лбом в витрину. Его янтарные глаза глядят сквозь стекло на какие-то вещи, которые она не может различить. Ее внимание привлекает странное выражение этих глаз: мрачное и чудно-рассеянное. Он как будто смотрит на собственное отражение, игнорируя весь окружающий мир. И в сгустившихся серых сумерках блестят янтарные огоньки. Через несколько недель после того, как я не без боли в сердце написала эти строчки, я наткнулась на такой параграф в почти забытом эссе «Николай Гоголь»:

...

– случайный спутник или какая-нибудь личность, встреченная много лет назад. Можно вообразить, как ушедший на покой бостонский делец рассказывает в 1875 г. жене, что ему ночью снилось, будто он с молодым русским или поляком, которого в давние годы встретил в Германии, покупает в антикварной лавке часы и весы.

Однако вернемся в Германию, где разворачивается действие нашего фильма. В Берлине В. Н. влюбился в Веру и в 1925 году женился на ней. Им приходилось жить в большой тесноте, особенно после того, как в 1934 году родился Дмитрий. В. Н. заботился о насущном хлебе. А политическая ситуация становилась все более зловещей. Вера была еврейкой, и после победы нацистов на парламентских выборах 1932 года получить эмигрантские паспорта для них было совсем трудно. Набоков пришел в смятение, узнав весной 1936 года, что ненавидимый всеми генерал Бискупский назначен на пост главы гитлеровского департамента по делам русских эмигрантов. Своим заместителем он сделал Сергея Таборицкого – человека, осужденного за убийство отца Набокова.

В. Н. поскорее перебрался во Францию и принялся искать там работу. Вера и Дмитрий присоединились к нему летом 1937 года. Когда в мае 1940 года с востока стала надвигаться война, семья Набоковых при содействии помогавшей беженцам еврейской благотворительной организации была вынуждена отправиться дальше. Всего за несколько дней до вступления немецких танков во французскую столицу, в спешке, Набокову пришлось бросить на произвол судьбы две рукописи и чудесную коллекцию бабочек. Они остались в подвале дома, разграбленного немцами вскоре после отъезда хозяев. Исписанные Набоковым страницы валялись на тротуаре, и их подобрала одна еврейка – племянница близкого друга семьи Набоковых, которому было суждено погибнуть в нацистском концентрационном лагере. Через три недели этот дом был стерт с лица земли.

Зангане Лила Азам: Волшебник. Набоков и счастье Глава VI. Счастье переносит через прозрачную бездну (В которой писатель теряет все, а читатель отклоняется от темы)

В самый последний момент Набоков получил уведомление, что он принят на работу в Стэнфорд, и семья смогла отплыть в Соединенные Штаты на борту парохода «Шамплен». Сперва Набоковы собирались на более поздний рейс, но по счастливой случайности им удалось обменять билеты, и они уехали раньше. Во время следующего рейса пароход торпедировала немецкая подводная лодка, и он затонул. Так В. Н., благодаря стечению обстоятельств, избежал смерти сначала от рук большевиков, а через двадцать лет от рук нацистов. Его мать умерла в Праге в 1939 году, и он не смог тогда быть с ней рядом: к тому времени, когда Набокову удалось бежать, спасая жену и сына, от захлестывающей Европу коричневой волны, Чехословакия уже давно была захвачена фашистами. В. Н. лишился и младшего брата Сергея, гомосексуалиста, – он погиб в немецком лагере от голода и изнеможения.

– Берлин – Париж, потом побег на запад, в Америку. Это была эпоха, когда жизнь преследовала человека, когда поток истории настигал его повсюду, стремясь лишить свободы выбора. Со временем, однако, изгнание уже казалось В. Н. неким «обморочным упоением», которое он не желал променять «ни на что на свете». Прошлое уходило все дальше, вещи исчезали, и лишь детство сохранялось, как снегопад в стеклянном шаре… Думая о своем северном городе, он обнаруживал, что его все гуще населяют тени людей, встреченных в юности. «Тоска по родине стала для меня делом чувственным и частным». Эта тоска вплетет радужную нить в его прозу: туго сплетенный клубок податливых нитей, каждая из которых скрывает иную, намотанную раньше – ближе к мечте.

О том, что такое тоска по дому, он узнал давно, в тот год, когда его семья переселилась из Петербурга в Гаспру на Южном берегу Крыма, где все было не похоже на Россию. Голубой минарет деревенской мечети, «каракуль таврической сосны», «решительно напоминавшие Багдад» ослики, ревущие в унисон с утренним призывом муэдзина, – все это вызвало у Владимира первые приступы ностальгии. В детстве он испытал похожие ощущения в месяцы, проведенные вдали от Выры, в Биаррице или Берлине. Но это чувство неимоверно выросло в Крыму, где образ Люси Шульгиной, ее письма, ее ностальгия по Выре усилили тяжесть его собственной памяти. (В. Н. признавался, что до тех пор, пока он не написал свой первый роман «Машенька», посвященный неотступным воспоминаниям о первой русской любви, потеря родины и потеря Люси оставались неразрывно связаны в его душе.)

годы, вспоминая Выру, он каждый раз вздрагивал от радости. Запах цветущего жасмина, обреченная красота осеннего дня будут неизменно напоминать ему о детстве. «Я безмерно счастлив и так взволнован и печален сегодня…» – писал он матери в 1921 году.

Но иногда по утрам ему казалось, что в изгнании время тоже незаметно взимает с человека пошлину. То же чувство приходило, когда он навещал мать: «Всякий раз, что удавалось посетить Прагу, я испытывал в первую секунду ту боль, которую чувствуешь перед тем, как время, застигнутое врасплох, снова натягивает его привычную маску». Даже она старела и слабела. Много лет назад Елена Ивановна, словно предвидя неизбежные утраты, научила его одному секрету: наблюдать, обостряя до предела зрение, и запоминать увиденное. И эти воспоминания позволили им обоим окружить Выру сияющим ореолом, куда более ощутимым, чем если бы они попытались незаконно пересечь границу – например, в ночном поезде, летящем в Санкт-Петербург. «Так что я по-своему унаследовал восхитительные подобия, все красоты неотторжимых богатств, призрачное имущество – и это оказалось прекрасным закалом от предназначенных потерь».

Пути назад не было. Пережить революцию, войну и муку долгой советской ночи означало остаться с одними только воспоминаниями, которые новая российская действительность могла только стереть. «Каково было бы в самом деле увидать опять прежние мои места, мне трудно представить себе».

желтоватые губы плотно сжаты. (Ленинград, старательно восстановленный после войны, кажется ему зловещей театральной декорацией.) И где-то на ржавом железном зубе перил, выступающем из-под новой розовой окраски, под сенью посаженных лет десять назад деревьев, красуется объявление: «Продается. Комитет по культуре».

«Теперь это другая страна», – говорит он мне. Но я знаю, что по ночам ему по-прежнему снятся продуваемые всеми ветрами равнины, дикая малина и скачки на неоседланных конях.

Оглядываясь на прошлое через прозрачную бездну наших жизней, мы пытаемся разглядеть другие берега прошлого. Не все ясно различимо, и потому мы придумываем для себя новые мачты над водой и раздуваемые ветром паруса. Память затмила своим блеском прошлое и сияет теперь одна.

Комментарии

…«всегда присутствующему на ясном севере моего естества». – Весна в Фиальте [ССРП. Т. 4. С. 563].

«Тамара, Россия, глухой лес, постепенно переходящий в старинные парки… вид моей матери, опускающейся на колени, чтобы поцеловать землю, при каждом своем возвращении в деревню из города в начале лета, et la montagne et le grand chene». – Память, говори [ССАП. Т. 5. С. 531].

…«дымчатому ирису»… – Дневник Набокова в списке Е. И. Набоковой. Архив Владимира Набокова [Бойд 1. С. 227].

«Боже мой! Так как же это так?» – [Там же. С. 229].

«Папы больше нет»… – [Там же. С. 228].

…«ничем не стесненного, богатого, бесконечно послушного… русского слога ради второстепенного сорта английского языка». – О книге, озаглавленной «Лолита» [ССАП. Т. 2. С. 385].

…«личной трагедией». – [Там же].

«Большинство предложений звучали на удивление гладко»… – Noel, Lucie Leon. Playback // Triquarterly. 1970. 17 (winter). P. 215 [Бойд 1. С. 582].

«…текучие глаголы на -ала или -или, / Аонийские гроты, алтайские ночи, / черные пруды звуков, где „л“ – водные лилии. / Пустой стакан, до которого я дотронулся, еще звенит. / Но вот его накрыла рука – он умирает». – [Бойд 2. С. 99].

…«переезду из одного затемненного дома в другой беззвездной ночью». – Неопубликованная запись. Архив Владимира Набокова [Бойд 2. С. 45].

«Мадам, я доктор, вот банан». – Память, говори [ССАП. Т. 5. С. 561].

…«эти совершенно необыкновенные глаза»… – Письмо Набокова Альфреду Аппелю. 20 октября 1970 г. [Бойд 1. С. 239].

«Такой-то автор (разукрасьте)…талантлив!!! Гордость эмиграции!!! Новаторский стиль!!!.. Единовременное пособие или стипендию». – Письмо Набокова Глебу Струве. 17 марта 1939 г. [Бойд 1. С. 585].

«Эти совершенно необыкновенные глаза»… – [Бойд 1. С. 239].

«Нам часто снятся ничего не значащие люди – случайный спутник или какая-нибудь личность, встреченная много лет назад. Можно вообразить, как ушедший на покой бостонский делец рассказывает в 1875 г. жене, что ему ночью снилось, будто он с молодым русским или поляком, которого в давние годы встретил в Германии, покупает в антикварной лавке часы и весы». – Николай Гоголь [ССАП. Т. 1. С. 422].

…«обморочным упоением»… «ни на что на свете». – Память, говори [ССАП. Т. 5. С. 531].

«Тоска по родине стала для меня делом чувственным и частным». – [Там же].

…«каракуль таврической сосны», «решительно напоминавшие Багдад»… – Память, говори [ССАП. Т. 5. С. 526].

«Я безмерно счастлив и так взволнован и печален сегодня…» – Письмо Набокова Е. И. Набоковой. 26 апреля 1920 г. Архив Владимира Набокова [Бойд 1. С. 209].

«Всякий раз, что удавалось посетить Прагу, я испытывал в первую секунду ту боль, которую чувствуешь перед тем, как время, застигнутое врасплох, снова натягивает его привычную маску». – Память, говори [ССАП. Т. 5. С. 351].

«Так что я по-своему унаследовал восхитительные подобия, все красоты неотторжимых богатств, призрачное имущество – и это оказалось прекрасным закалом от предназначенных потерь». – [Там же. С. 343].

«Каково было бы в самом деле увидать опять прежние мои места, мне трудно представить себе». – [Там же. С. 531].

Сноски

9. И гора, и огромный дуб (фр.) .

Раздел сайта: