Комментарий к роману "Евгений Онегин"
Глава первая. Пункты XLIV - LI

XLIV

И снова, преданный безделью,
Томясь душевной пустотой,
Уселся он – с похвальной целью
4 Себе присвоить ум чужой;
Отрядом книг уставил полку,
Читал, читал, а всё без толку:
Там скука, там обман иль бред;
8 В том совести, в том смысла нет;
На всех различные вериги;
И устарела старина,
И старым бредит новизна.
12 Как женщин, он оставил книги,
И полку, с пыльной их семьей,
Задернул траурной тафтой.

2 …душевной пустотой… — Ср. письмо Байрона Р. Ч. Далласу от 7 сентября 1811 г.: «мое существование — мрачная пустота».

4 Себе присвоить ум чужой… — расхожее выражение того времени. Ср. с «Монахом» Мэттью Льюиса (Mattew Lewis, «The Monk», 1769), гл. 9: «Не в силах вынести подобную неопределенность, [Амброзио] в надежде отвлечься от нее, попытался присваивать себе мысли других».

7 обман — это не чарующий вымысел любимых романов Татьяны, а дешевая фальшь модных философствований и политического интриганства.

12—14 С коротенькой «профессиональной» репликой «в сторону» на сцену возвращается второй главный герой главы — Пушкин; он, а не Онегин критикует в этой строфе современную литературу; и с XLV до последней, LX строфы гл. 1, за исключением строф LI–LV (да и то в первых двух из них голос Пушкина вполне различим), поэт будет играть главную роль.

Вариант

14 В черновой рукописи (2369, л. 17 об.) Пушкин колебался между «розовой» тафтой и «зеленой».

XLV

Условий света свергнув бремя,
Как он, отстав от суеты,
С ним подружился я в то время.
4 Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
8 Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба;
Томила жизнь обоих нас;
В обоих сердца жар угас;
12 Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней.

В отдельном издании первой главы 1825 г. эта и следующая строфа шли в обратном порядке.

2 …отстав от суеты… — Суета здесь подразумевает одновременно суматоху, толчею, приземленность, тщеславие и праздность. Сейчас слово обычно употребляется в первом из перечисленных значений, за исключением выражения «суета сует» (лат. vanitas vanitatum). Пушкин и другие русские поэты того времени страдали романтическим пристрастием к этому слову, употребляемому ими в том же значении, что «fever of the world» («светская лихорадка») Вордсворта и «stir and turmoil of the world» («шум и волненье света») Кольриджа. От первого приведенного мною значения образуется прилагательное «суетливый» (суматошный), от четвертого — «суетный» (тщеславный, бессодержательный, пустой).

3 С ним подружился я в то время — Под этой строкой в черновой рукописи (2369, л. 17 об.) Пушкин начертил пером свой собственный несколько обезьяний профиль — с длинной верхней губой, острым носом и круто вывернутой ноздрей (напоминающей письменную h или перевернутую семерку; эта ноздря повторяется как ключевая черточка на всех его автопортретах. Воротник кембриковой сорочки английского покроя туго накрахмален, и углы, словно шоры, торчат вперед и вверх по обеим сторонам лица. Волосы короткие. Похожие рисунки встречаются (согласно Эфросу, с. 232) в той же тетради на л. 36 и 36 об. (черновики XXVII и XXIX–XXX гл. 2).

4 черты — галлицизм ses traits — его черты, его «линии».

5 Мечтам невольная преданность [обратите внимание на архаичное ударение на слоге дан- вместо современного на пре-]. Ср. гл. 7, XXII, 12: Мечтанью преданной безмерно.

Предполагается, что мечты Онегина эгоцентричны и бесплодны, в отличие от нежной Schwärmerei[287]Ленского (см. коммент. к гл. 2, XIII, 5–7). О чем именно мечтал в 1820 г. Онегин, нам не известно, да и не важно (русские комментаторы хотели бы надеяться, что «о предметах политико-экономических»); но что мечты эти были не лишены широты и фантазии, мы, гораздо позже, сможем заключить, прочтя одну из самых прекрасных и вдохновенных строф романа — гл. 8, XXXVII, в которой Онегин размышляет о своем прошлом.

6 Странность, странный — то же самое, что фр. bizarrerie, bizarre, (ср. гл. 2, VI, 11–12; по-французски это было бы «un tempérament ardent et assez bizarre»[288].

Итак: портрет «молодого повесы», появившегося в строфе II, написан. Получился симпатичный молодой человек, которым — несмотря на равнодушие к поэзии и отсутствие каких-либо творческих способностей — более правят «мечты» (нереалистичное восприятие жизни, неосуществимые идеалы, обреченное честолюбие), чем разум; крайне странный — хотя в чем именно его странность заключается, автор нигде прямо не объясняет; наделенный холодным и язвительным умом — вероятно, более тонким и зрелым, чем тот, что диктует ему резкие, вульгарные слова в разговоре с Ленским (гл. 3, V); мрачный, углубленный в себя, скорее разочарованный, нежели ожесточенный; еще молодой, но весьма изощренный в «страстях»; чувствительный и независимый юноша, от которого отвернулись — или вот-вот отвернутся — и Фортуна, и Человечество.

Пушкин в тот период своей жизни, куда он ретроспективно поместит встречу с собственным героем (якобы преследуемым непонятными силами, из коих яснее всего угадываются бессердечные возлюбленные и старомодные гонители романтизма), имел неприятности с политической полицией из-за своих антидеспотических (а не прореволюционных, вопреки распространенному мнению) стихов, широко разошедшихся в списках, и вскоре (в начале мая 1820 г.) был сослан в одну из южных губерний.

Эта строфа — одна из самых важных в главе. В ней мы видим двадцатичетырехлетнего героя (родившегося в 1795 г.) глазами двадцатичетырехлетнего автора (Пушкин родился в 1799 г.). Это не просто сжатое описание онегинского характера (все дальнейшие подходы к его раскрытию, представленные в романе, который охватит пять лет жизни Онегина, 1820–1825, и восемь лет творчества Пушкина, 1823–1831, будут либо вариациями на эту тему, либо медленным, как во сне, дроблением ее истинного смысла). Это еще и точка соприкосновения Онегина со вторым главным героем главы — Пушкиным, чей образ с самого начала постепенно выстраивался из отступлений или кратких реплик — ностальгических вздохов, чувственных восторгов, горьких воспоминаний, «профессиональных замечаний» и общего шутливого тона: II, 5—14, V, 1–4, VIII, 12–14 (в свете авторского примеч. 1), XVIII, XIX, XX (Пушкин обгоняет Онегина и появляется в театре раньше него, так же как и на балу в XXVII); авторское примеч. 5 к XXI, 13–14; XXVI (к которой подводят реплики «в сторону» в трех предшествующих строфах), XVII (ср. с XX), XXX, XXXI, XXXII, XXXIII, XXXIV (ностальгическое отступление о балах и ножках, развивающее ностальгическую тему балета в XIX, XX), XLII (вместе с авторским примеч. 7), XLIII, 12–14.

Теперь поэт встречается со своим героем на равных и, перед тем как отмежеваться от него в строфах XLV, XLVI и XLVII, показывает то, что их роднит. Вместе с Онегиным Пушкин будет вслушиваться в ночные звуки (XLVI11), пустится в третье ностальгическое отступление («над морем», XLIX, L), потом расстанется с Онегиным (LI, 1–4); вспомнит, как в строфе II представлял его читателю (LII, 11), «заметит разность» между собой и Онегиным (LV, LVI), а тем самым между собой и Байроном (который, несмотря на все предварительные заверения, байронизировал своих героев), и завершит главу несколькими профессиональными наблюдениями (LVII, LVIII, LIX, LX).

8 Я был озлоблен, он угрюм… — Сиюминутное дурное настроение автора (в беловой рукописи еще более свойское «я был сердит») противопоставляется типической угрюмости его старшего приятеля, Онегина Вот основные прилагательные, передающие оттенки онегинского англо-французского уныния, разбросанные по ходу всего романа томный, угрюмый, мрачный, сумрачный, пасмурный, туманный. Их не следует путать с теми, что описывают задумчивость, свойственную не только Онегину, но и другим героям созданного в романе мира: тоскующий, задумчивый, мечтательный, рассеянный.

Эпитеты третьей группы, описывающие состояние меланхолии, встречаются рядом с именем Онегина, но особенно щедро они окружают более поэтичных героев — Пушкина, Ленского и Татьяну грустный, печальный, унылый.

XLVI

Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать людей;
Кто чувствовал, того тревожит
4 Призрак невозвратимых дней:
Тому уж нет очарований,
Того змия воспоминаний,
Того раскаянье грызет.
8 Всё это часто придает
Сперва Онегина язык
Меня смущал; но я привык
12 К его язвительному спору,
И к шутке, с желчью пополам,
И злости мрачных эпиграмм.

В издании 1825 г. эта строфа шла перед XLV Ошибка была исправлена в списке опечаток, приложенном к отдельному изданию шестой главы (1828).

1 Кто жил и мыслил…; 13 шутке, с желчью пополам… — Ср. «Максимы и мысли» Шамфора («Maximes et pensées» in OEuvres de Chamfort), «recueillies et publiées par un de ses amis [Pierre Louis Ginguiné]»[289] (Paris, 1795), IV, 21 «La meilleure Philosophie, relativement au monde, est d'allier, à son égard, le sarcasme de a gâité avec l'indulgence du mépris»[290] (См. также коммент. к гл. 8, XXXV, 4).

В черновике под последними строчками этой строфы Пушкин нарисовал фигуру черта в темной пещере и прочую нечисть (2369, л. 18)

1—9 Стихи 1–7 едва заметно имитируют косвенную речь, а в 8–9 слышна обращенная на нее ирония. Речь Онегина полна псевдофилософических клише того времени. Ср.: «…мы оба знали свет так хорошо и в таком его разнообразии, что не могли в душе не испытывать презрения к мифической значительности литераторов» (Вальтер Скотт, «Дневник», запись от 22 ноября 1825 г. о Томасе Муре).

Вариант

XLVIa Черновой фрагмент (2369, л. 29 об., там же черновой набросок гл. 2, XVIa), возможно, фальстарт очередной строфы:

Мне было грустно, тяжко, больно,
Но одолев меня в борьбе,
Своей таинственной судьбе —
Я стал взирать его очами,
С его печальными речами
Мои слова звучали в лад…

5—7 Я стал взирать его очами, / С его печальными речами / Мои слова звучали в лад. — Великолепная четырехкратная аллитерация на ча-, которая у Пушкина столь часто украшает строки, проникнутые наиболее пронзительным чувством; два самых известных примера: «очи очаруют» в «Талисмане» (1827) и «очей очарованье… прощальная краса» в стихотворении «Осень» (1833). Для русского слуха звук ч, встречающийся во многих красивых словах («чудо», «чары», «чувство», «чу»), ассоциируется с соловьиной трелью.

Другая восхитительная аллитерация на ч встречается в «Бахчисарайском фонтане» (стихи 493–496), где она передает и чувство, и звук:

Есть надпись: едкими годами
Еще не сгладилась она.
За чуждыми ее чертами
Журчит во мраморе вода…

У Баратынского похожая и даже более последовательная аллитерация есть в поэме «Бал» (1827, стихи 157–160):

Следы мучительных страстей,
Следы печальных размышлении
Носил он на челе; в очах

(Беспечность мрачная — типичный для Баратынского тугой узел смещенных значений.)

Комментаторы сравнивают гл. 1, XLVIa с пушкинским стихотворением «Демон» (1823), особенно с первым его наброском, и отождествляют «искусителя» с Александром Раевским (с которым наш поэт познакомился летом 1820 г. в Пятигорске), сыном генерала Николая Раевского, в Одессе Раевский-младший волочился за графиней Елизаветой Воронцовой, и есть предположение, что, когда туда приехал Пушкин (проживший в Одессе в 1823–1824 гг.), Раевский сделал своего менее искушенного приятеля ее любовником, чтобы отвести от себя подозрения мужа графини. (См. также коммент. к гл. 1, XXXIII, 1.)

Можно предположить, что в тогдашних посланиях друг к другу Пушкин и Элиза Воронцова осуждали либо прощали Раевскому его цинизм, — и тогда следующим шагом будет предположение о происхождении главного эпиграфа к роману; но это уже в чистом виде biographie romancée[291].

Перевод «Демона»[292] и продолжение «раевскианы» см. в коммент. к гл. 8, XII, 7.

XLVII

Как часто летнею порою,
Когда прозрачно и светло
Ночное небо над Невою8
4 И вод веселое стекло
Не отражает лик Дианы,
Воспомня прежних лет романы,
Воспомня прежнюю любовь,
8 Чувствительны, беспечны вновь,
Дыханьем ночи благосклонной
Безмолвно упивались мы!
Как в лес зеленый из тюрьмы
12 Перенесен колодник сонный,
К началу жизни молодой.

1—2 Издание «Литературный архив» (1938, вып. 1) воспроизводит (на вклейке перед с. 76) прекрасную гравированную таблицу из пушкинской библиотеки, показывающую, когда, на протяжении 106 лет, замерзала и освобождалась ото льда Нева («Хронологическое изображение вскрытия и замерзания реки Невы в С. -Петербурге с 1718 по 1824 год»). В 1820 г. река вскрылась 5 апреля, примерно на неделю раньше, чем обычно, и на три недели позже самого раннего срока. Апрель и начало мая (кроме дня 1 мая, сырого и холодного, согласно «Отечественным запискам», 1820, II) были теплыми, но 13 мая случилось резкое понижение температуры; а 7 июня Карамзин писал из Петербурга Дмитриеву: «Нынешним летом нельзя хвалиться: мы еще не видали красных дней»{32}.

Онегин уехал из Петербурга примерно тогда же, когда и Пушкин (9 мая 1820 г.); гулять по невским набережным летней, а скорее даже весенней ночью они могли не позднее первой недели мая по старому стилю или не позднее числа 20-го по новому (конечно, если прогулка почему-либо не отнесена к 1819 г.). В это время года на 60° северной широты солнце садится в 8.30 вечера и встает в 3.15 утра; вечерние сумерки длятся почти до самой полуночи, а затем через полчаса начинает светать. Это знаменитые «белые ночи» (короче всего они в июне: закат в 9.15 вечера, рассвет в 2.30 утра), когда небо «прозрачно и светло», а луны почти не видно.

3 Произведение Гнедича «Рыбаки», о котором Пушкин говорит в примечании 8, — многословная и монотонная эклога (нерифмованный пятистопный амфибрахий), изображающая двух пастухов, рыбачащих с берега одного из невских островов (скорее всего, Крестовского). Пушкин цитирует первое издание части II («Сын отечества», 1822, VIII), которое немного отличается от окончательного текста (1831). Эта нудная цитата была, несомненно, продиктована благодарностью поэта Гнедичу за руководство изданием «Руслана и Людмилы» в 1821 г.

4—6 Вот прелестный пример того, как посредннк-Пишо прокрался наперед Байрона: в магических модуляциях этой строфы есть строчки, где Пушкин с мечтательной печалью вспоминает свои прогулки с Онегиным по Дворцовой набережной.

Ср.: «Чайльд Гарольд», II, XXIV:

Thus bending o'er the vessel's laving side,
The Soul forgets her schemes of Hope and Pride,
And flies unconscious o'er each backward year…
(Так, склонясь над бортом омываемого морем судна,
Чтобы смотреть на волною отраженный шар Дианы,
И бессознательно улетает к прошедшим годам…)

Жалкий французский пересказ (Пишо, изд. 1822 г.):

«Penchés sur les flancs arrondis du vaisseau pour contempler le disque de Diane, qui se réfléchit dans le miroir de l'Océan [отсюда y Пушкина „вод… стекло“], nous oublions nos espérances et notre orgueil: notre âme se retrace insensiblement le souvenir du passé»[293].

Обратите внимание на этот любопытный и важный случай образ изуродован под влиянием пересказчика, вставшего между двумя поэтами.

С душою, полной сожалений,
И опершися на гранит,
Стоял задумчиво Евгений,
4 Как описал себя пиит.9
Перекликались часовые;
Да дрожек отдаленный стук
8 С Мильонной раздавался вдруг;
Лишь лодка, веслами махая,
И нас пленяли вдалеке
12 Рожок и песня удалая…
Но слаще, средь ночных забав,
Напев Торкватовых октав!

—4 Здесь аллюзия на бездарные ходульные стишки Михаила Муравьева (1757–1807). См. пушкинское примечание 9.

2 гранит — имеется в виду гранитный парапет. В этой строфе Онегин и Пушкин стоят на южном берегу Невы, на Дворцовой набережной, лицом к Петропавловской крепости, которая служила тюрьмой для политических преступников и находилась на так называемом Петербургском острове, около северного берега реки, имеющей 500 метров ширины.

В письме брату Льву (в ноябре 1824 г.) наш поэт, готовивший тогда первое издание первой главы, писал (из Михайловского в Петербург): «Брат, вот тебе картинка для „Онегина“ — найди искусный и быстрый карандаш. Если и будет другая, так чтоб… та же сцена… Это мне нужно непременно».

«Пушкин в изобразительном искусстве» (Л., 1937) я нашел неплохую репродукцию этого карандашного наброска (МБ, рукопись 1254, л. 25). На нем нарисованы Пушкин и Онегин, опирающиеся на парапет невской набережной, и пушкинской же рукой надписаны цифры от 1 до 4, относящиеся к различным деталям рисунка. Номер 1 — изображенный со спины Пушкин, судя по всему, любуется Невой; он невысокого роста, на нем шляпа-«боливар» (из-под которой видны густые темные кудри до плеч, штопором вьющиеся на концах, — летом 1819 г. в Михайловском Пушкин обрил голову после тяжелой болезни, о которой чем меньше будет сказано, тем лучше, и пока волосы не отросли, носил кудрявый каштановый парик), модные зауженные у щиколотки панталоны и длинный, сильно приталенный (силуэта «песочные часы») сюртук с двумя пуговицами сзади по линии пояса. Он непринужденно опирается левым локтем о парапет, стоя нога за ногу, левая вольготно отставлена на носок. Номер 2 — Онегин в профиль, одетый примерно так же, минус романтические кудри. Его поза гораздо более сдержанна: на парапет он опирается скованно, как будто сделав большой неловкий шаг. Номер 3 — нечто вроде парусника на Неве. Номер 4 — приблизительные очертания Петропавловской крепости. Под рисунком тем же торопливым карандашом подписано: «1. [Пушкин должен быть] хорош — 2. [Онегин] должен быть — опершися на гранит. 3. Лодка. 4. Крепость, Петропавловская».

Однако издание 1825 г. вышло без картинки. В конце концов, перерисованная пресловутым Александром Нотбеком, она вошла в серию иллюстраций к ЕО из шести гравюр, которые в январе 1829 г. опубликовал «Невский альманах» Егора Аладьина. Лодка лишилась паруса; с правого краю добавились листва и фрагмент чугунной ограды Летнего сада; Онегин, уже в просторной, отороченной мехом шинели, стоит, едва касаясь парапета рукой; его приятель Пушкин, развернувшись с любезным видом к читателю, скрестил руки на груди.

Вот перешед чрез мост Кокушкин,
Опершись ж… о гранит,
Сам Александр Сергеич Пушкин;
С мосье Онегиным стоит.
Твердыню власти роковой,
Он к крепости стал гордо задом:
Не плюй в колодец, милый мой!

Мост Кокушкин — это мост через Екатерининский канал. Любопытно отметить, что длинная темная шевелюра, с которой Пушкин себя изобразил на той карандашной картинке, сразу же заставляет нас вспомнить Ленского, чьими единственными портретными характеристиками в романе являются эпитет «красавец» да эти самые кудри. Так и хочется, чтобы во второй главе Онегин ему сказал: «А ведь вы слегка напоминаете молодого Пушкина — я знавал его в Петербурге».

Тогда же (в 1829 г.) Пушкин сочинил и похабный стишок про другие, еще более кошмарные, каракули несчастного Нотбека «Татьяна за письмом к Онегину» (в той же серии). Перед нами предстает дородная особа в облегающей ночной рубашке; одна ее пухлая грудь совершенно обнажена; особа сидит на стуле боком, лицом к читателю, скрестив ноги в зашнурованных туфлях, рука с пером вытянута в сторону вполне канцелярского стола, позади которого кровать с пологом. Я колебался, цитировать ли стихи. Но вот они — какие есть:

Сосок чернеет сквозь рубашку,
Наружу титька — милый вид!
Татьяна мнет в руке бумажку,
Она затем поутру встала
При бледных месяца лучах
И на потирку изорвала
Конечно «Невский альманах».

— иллюстрация Нотбека к шестой главе (в которой дама во время верховой прогулки останавливается прочесть эпитафию на надгробии Ленского). Там изображен грандиозный мраморный мавзолей и рядом — огромных размеров женщина, невозмутимо, словно на скамейке, восседающая на спине хрупкого белого микроцефала-буцефала, свесив обе ноги на один бок. Вся эта серия из шести гравюр напоминает творчество пациентов психиатрической лечебницы.

5 Все было тихо… — Мне хотелось найти возможность перевести это ямбом, не форсируя ударений и не добавляя от себя «and». Джеймс Томсон, чей язык так удобно близок языку Пушкина и других поэтов, писавших столетием позже, одолжил мне свое «Tis silence all»[294] («Времена года: Весна», стих 161). Во французском переводе (J. Poulin?) «Времена года» («Les Saisons», 1802): «Tout est tranquille»[295].

8 С Мильонной… — Эта улица идет от Дворцовой площади до Марсова поля параллельно южному берегу Невы; от набережной ее отделяет цепочка дворцов, прорезанная несколькими поперечными улочками метров в сто длиной.

9 См. ниже коммент. 9—14.

10Плыла… — Я дал буквальный перевод глагола, прибегнув к английскому архаизму, чтобы, вслед за Пушкиным, сохранить стилистическую связь между лодкой в этой строфе и гондолой в следующей.

12 Рожок… — Думаю, что это валторна, а не пастуший рожок или свирель, вопреки некоторым предположениям (основанным на отвергнутом варианте «свирель» в 2369, л. 18 об.), и уж конечно не целый оркестр — «оркестровая забава русского дворянства» — в бредовой трактовке Бродского. Если бы Пушкин в 1823 г. был знаком с романом Сенанкура, то можно было бы заподозрить, что звуки доносятся с залитого лунным светом озера в Швейцарии, где в одной лодке камердинер Обермана «donnait du cor»[296] (в компании «deux femmes allemandes chantant à l'unisson»[297]), a в другой сидел одиноко, задумавшись, сам Оберман («Оберман», письмо LXI).

Эпитет в словосочетании «песня удалая» (см. коммент. к XLIII, 2) — предательский отзвук характеристики «гребцов» из оды Державина «Фелица» (соч. 1782, опубл. 1783), где есть такие строчки:

Или над Невскими брегами
И греблей удалых гребцов.

Степенные комментаторы[298] утверждают, что эта музыка на воде звучала в исполнении крепостных оркестров, наподобие тех, что так остроумно описала г-жа де Сталь, рассказывая о музыкантах Дмитрия Нарышкина, каждый из которых умел извлекать из своего инструмента лишь один звук. Люди, завидя их, говорили: «[А вон] le sol, le mi ou le é de Narischkin»[299] («Десятилетнее изгнание» / «Dix Ans d'exil», ч. II, гл. 18). Нарышкины держали такой оркестр с 1754 г. На самом деле Пушкин здесь не имеет в виду столь изысканные развлечения; но рассказ де Сталь так широко разнесся по миру, что в середине века Ли Хант в «Застольных беседах» говорит о музыканте, игравшем лишь одну четвертную ноту, а майор У. Корнуоллис Харрис в своей книге «В горах Эфиопии» (W. Cornwallis Harris, «Highlands of Aethiopia», London, 1844) утверждает (III, 288), будто абиссинец-дудочник в королевском оркестре «подобен русскому… исполнителю одной-единственной ноты».

В «Старом Петербурге» М. Пыляева (СПб., 1889) на с. 75 воспроизводится редкая гравюра (ок. 1770), изображающая роговой оркестр из четырнадцати музыкантов и дирижера.

Путаницу в умах комментаторов, несомненно, лишь усугубляют строчки из дневника двоюродного брата Антона Дельвига («Полвека русской жизни. Воспоминания [барона] А[ндрея] И[вановича] Дельвига», 1820–1870. М.; Л., 1930, т. I, с. 146–147):

«Лето 1830 г. Дельвиги [поэт и его жена] жили на берегу Невы, у самого Крестовского перевоза… Слушали великолепную роговую музыку Дм. Льв. Нарышкина [крепостной оркестр], игравшую на реке против самой дачи, занимаемой Дельвигами».

9—14 и XLIX Если в рожке можно усмотреть хоть бледный оттенок местного колорита, то гондольеры и Тассовы октавы, наоборот, составляют одно из самых плоских общих мест романтизма, и жаль Пушкина, вложившего столько таланта, словесной виртуозности и глубины чувства в то, чтобы по-русски прозвучал мотив, уже до смерти запетый в Англии и во Франции. Тот факт, что из него рождается совершенно самостоятельное, прекрасное ностальгическое отступление в гл. 1, L, умаляет банальность темы, но не оправдывает ее.

Романтическая формула: «лодка + река или озеро + музыкант (или певец)», начиная с «Юлии» Руссо (самого известного из зачинщиков этого безобразия) и кончая Сенанкуром, Байроном, Ламартином и другими, наводнила поэзию и художественную прозу той эпохи и дала специфическую разновидность: «гондола + Брента + Тассовы октавы». Романтики испытывали к ней невероятное пристрастие и использовали как в положительной, так и в отрицательной модификации (гондольер поет Тассо / гондольер больше не поет Тассо).

Утомительно было бы перечислять, даже вкратце, всех отдавших дань этой теме, но ниже я приведу несколько самых выразительных примеров.

14 — Итальянская октава рифмуется aeaeaeii.

Помимо французского прозаического переложения «Освобожденного Иерусалима» (1581) Торквато Тассо (1544–1595), в котором красавица колдунья Армида баюкала бдительность рыцарей в праздной неге зачарованного сада, основным источником информации о «торкватовых октавах» для русского поэта была в 1823 г. опера Россини (melodramma eroico[300]«Танкред» (впервые представленная в Венеции в 1813 г.) по поэме Тассо или, точнее, по одноименной бездарной трагедии Вольтера (1760); опера ставилась в Петербурге в 1817 и последующих годах.

Упоминаниям гондольеров, распевающих Тассо, несть числа. Вот те, что пришли мне на ум:

Ж. Ж. Руссо (в разделе «Баркароллы» своего «Словаря музыки», 1767) пишет, что слышал их, будучи в Венеции (летом 1744 г.).

Фраза из книги «О Германии» г-жи де Сталь (ч. II, гл. II): «Les stances du Tasse sont chantées par les gondoliers de Venise»[301].

Французские переложения пассажей из Байрона, например (1819): «'Tis sweet to hear / At midnight… / The song and oar of Adria's gondoler»[302] «Дон Жуан», I, CXXI; Пишо в 1820 г. переписал это à la Ламартин: «Il est doux, à l'heure de minuit… d'entendre les mouvements cadencés de la rame, et les chants lointains du gondolier de l'Adriatique»[303]); или «In Venice Tasso's echoes are no more / And silent rows the songless Gondolier»[304] («Чайльд Гарольд», песнь IV, строфа III, 1818).

Этому в 1823 г. нескладными стихами незатейливо вторит Казимир Делавинь: «О Venise… tes guerriers /…ont perdu leur audace / Plus vite que tes gondoliers / N'ont oublié les vers du Tasse»[305] («Le Voyageur» / «Путешественник», стихи 29–32) — и это же, угрюмо злорадствуя, перефразирует в 1845 г. Шатобриан (имевший на Байрона зуб за то, что тот ни разу не помянул его Рене — прототипа своего Паломника): «Les échos du Lido ne le [имя Байрона] répètent plus… il en est de même à Londres, où sa mémoire périt»[306] «Замогильные записки», изд. Левайана, ч. I, кн. XII, гл. 4).

Не желал расставаться с этой темой и Пушкин. Вероятно, к 1827 г. относится его фрагмент («Кто знает край…»):

…и теперь во мгле ночной
Адриатической волной
Повторены его [Торквато] октавы.

Prè des bords ou Venise est reine de la mer,
Le Gondolier nocturne, au retour de Vesper,
D'un aviron leger bat la vague aplanie,
Chante Renaud, Tancrède, et la belle Herminie[307].
Один, ночной гребец, гондолой управляя,
При свете Веспера по взморию плывет,
Ринальда, Готфреда, Эрминию поет.)

(«OEuvres posthumes d'André Chénier», «augmentées d'une notice historique par M. H[enri] de Latouche, revues, corrigées, et mises en ordre par D. Ch[arles] Robert»[308] –258). Образцом для этого стихотворения (написанного скорее всего в Англии в 1789 г.), согласно Л. Беку де Фукьеру и его «édition critique» произведений Шенье (Paris, 1872, p. 427), послужил сонет Джиованни Батисты Феличе Дзаппи (1667–1719).

Наконец, в 1829 г., по сути соглашаясь с меланхоличным утверждением Паломника, в одной неоконченной элегии наш поэт перечисляет те далекие края, где бы он мог попытаться забыть «надменную» (фр. l'inhumaine) возлюбленную, и обращается мыслью к Венеции, «где Тасса не поет уже ночной гребец».

Вообще складывается впечатление, что Пушкин Тассо не любил (согласно письму Михаила Погодина от 11 мая 1831 г Степану Шевыреву, который «перевел» несколько октав).

— Брента, серебрящая окрестности луна, гондолы и Торкватовы октавы (см. мой коммент. к гл. 8, XXXVIII, 12) — есть и в стихотворении «Венецианская ночь, фантазия» (1824), которое посвятил Плетневу кроткий слепой поэт Иван Козлов (1779–1840).

Козлов самоучкой выучился читать и писать по-английски. Вот стихотворение, написанное им на этом языке (ок. 1830):

То Countess Fiequelmont

In desert blush'd a rose, its bloom,
So sweetly bright, to desert smiled;
And broken heart from pain e'er wiled.
Let, О let Heaven smile on thee
Still more beloved, and still more smiling.
Be ever bless'd — but ever be
[309].

В прелестном очерке о Венеции в своих «Литературных диковинах» («Curiosities of literature») Исаак Дизраэли (цитирую по 4-му лондонскому изданию, 1798, кстати, у Пушкина в библиотеке было парижское издание 1835 г.) приводит рассказ из автобиографии итальянского драматурга Карло Гольдони (1707–1793) о гондольере, который вез его обратно в Венецию: развернув гондолу носом к городу, он всю дорогу пел строфу XXVI из XVI песни «Иерусалима» («Fine alfin posto al vagheggiar…» — «Наконец, окончив свой туалет…»). Дальше Дизраэли пишет (II, 144–147):

«Их всегда двое, и октавы [Тассо] они поют попеременно Оказывается, мелодия нам знакома по песням Руссо… Я сел в гондолу в полночь, один гребец встал впереди, другой на корме… голоса их были резкими и хриплыми… но [на большом расстоянии казались] невыразимо чарующими, поскольку пение это только и предназначено для слушания издали [так слышал его и Пушкин — из гондолы Пишо, через ширь разделяющей их свободной стихии]».

Однако звуки лиры Альбиона (см. следующую строфу) в галльском переложении не были единственным источником; Пушкин читал и романы, которыми он снабдит Татьяну в гл. 3, IX–XII. Валери, графиня де М. и секретарь ее мужа Гюстав де Линар из романа г-жи де Крюднер «Валери» (1803; подробнее об этом произведении см. коммент. к гл. 3, IX, 8) воплощают в жизнь романтическую мечту той эпохи: они скользят по Бренте в гондоле и слушают раздающуюся вдалеке «chant de quelque marinier»[310].

XLIX

О Брента! нет, увижу вас
И, вдохновенья снова полный,
4 Услышу ваш волшебный глас!
Он свят для внуков Аполлона;
Он мне знаком, он мне родной.
8 Ночей Италии златой
Я негой наслажусь на воле
С венецианкою младой,
12 Плывя в таинственной гондоле;
С ней обретут уста мои
Язык Петрарки и любви.

1—2 — Ритм и инструментовка божественны. Звуки в, тo, тов, тав вольно льющегося стиха, завершающего предыдущую строфу («напев Торкватовых октав») стремительно выплескиваются в набегающие «Адриатические волны», строку с двойным скадом, напоенную откликами уже отзвучавших аллитераций; тут же в строчном переносе торжественно вспыхивает солнечное «О Брента!» с апофеозом на последнем та, и следом — новый взлет: «нет…».

переливающаяся сонантами Брента — это, конечно, география чисто литературная, как и у Байрона в «Чайльд Гарольде», где «gently flows / The deep-dyed Brenta» [ «неторопливо текут / Темные воды Бренты»] (песнь IV, строфа XXVIII), но сколь нежно и пронзительно пушкинское ее преображение! Пушкин никогда не выезжал из России (вот почему так непростительна ошибка в переводах Сполдинга и Дейч, заставляющих читателя думать, будто поэт побывал в Венеции). Столетием позже великий поэт Владислав Ходасевич (1886–1939) в одном любопытном стихотворении описал подобие целительного шока, пережитого им при виде настоящей Бренты — «рыжей речонки»{33}.

5 …для внуков Аполлона… — Галлицизм (а для французского языка — латинизм) neveux, лат. nepotes — «внуки», «потомки». В XVI и XVII вв. в этом значении употреблялось и английское nephiew («племянник»).

Ср. в анонимном и загадочном киевском эпосе «Слово о полку Игореве» (1187? 1787?) строку «вещей Бояне, Велесов внуче», где Боян — древний сказитель, а Велес — нечто вроде русского Аполлона. См. «The Song of Igor's Campaign», перевод В. Набокова (New York, 1960), стих 66. (См. также коммент. к гл. 2, XVI, 10–11.)

6 — Имеется в виду поэзия Байрона во французском прозаическом пересказе Пишо.

8 …негой… — «Нега» подразумевает прежде всего праздное блаженство, ассоциируется с нежностью, изнеженностью и не совсем совпадает по значению со «сладострастием», фр. volupté, «нега» Пушкин и его плеяда пытались передать французские поэтические клише «paraisse voluptueuse», «mollesse», «molles délices»[311] и т. д.; певцы английской Аркадии называли это «soft delights». В других местах я использовал для перевода устаревшее, но очень точное слово «mollitude».

12 Таинственная гондола (в черновике — «мечтательная», подразумевающее уединенность) выплывает прямехонько из пишотовского пересказа (1820) строфы XIX «Беппо» Байрона: «…quand on est dedans, personne ne peut voir ni entendre ce qui s'y fait ou ce qu'on y dit»[312]. Байрон взял эпиграфом к «Беппо» слова Розалинды из комедии «Как вам это понравится» (IV, I): «…вы катались в гондоле»; они подсказали мне перевод пушкинского стиха 12 строфы XLIX.

4 Черновая рукопись (2369, л. 19):

ваш веселый глас…

Отвергнутое чтение (там же):

ваш прозрачный глас…

L

Пора, пора! – взываю к ней;
Брожу над морем10, жду погоды,
4 Маню ветрила кораблей.
По вольному распутью моря
Когда ж начну я вольный бег?
8 Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии,
Под небом Африки моей11,
12 Вздыхать о сумрачной России,
Где я страдал, где я любил,
Где сердце я похоронил.

допустить несколько неловких анжамбеманов (10–11, 12–13, 13–14), которых в оригинале нет. Я легко мог бы написать: «beneath the heavens of my Africa», однако у Пушкина не «небеса», а «небо»; но «Afric's sky» превысило бы все допустимые пределы уродства. Не менее сложный клубок пришлось распутывать, переводя стих 3: «Брожу над морем, жду погоды…» Предлог «над» в сочетании с рекой, озером, морем и т. д. практически означает «у», «рядом» или «вдоль» (ср. ниже, в гл. 4, XXXV, 11: «над озером моим», то есть вдоль его берегов). Я перевел «над» дословным «above» только потому, что Пушкин мог написать «у моря», но не написал, — возможно, мысленный взор рисовал ему высокий одесский берег. Русское слово «погода», когда оно (как здесь) не сопровождается прилагательным, часто означает (особенно в южных областях России) именно хорошую, благоприятную погоду. В английском это значение устарело (Большой Оксфордский словарь / Oxford Englich Dictionary приводит несколько примеров, относящихся к XV в.); в современном языке лишенное определений слово «weather» пессимистически подразумевает как раз дурную погоду (так же и на севере России: «погода» означает не просто любую погоду, а именно плохую, несмотря на существующее в языке слово «непогода»). Самым точным английским эквивалентом этого слова в том смысле, в каком употребляет его здесь Пушкин, было бы «wind and weather», но добавленный к погоде ветер («wind») уже веет парафразом, чего я допустить не мог. Замучившемуся переводчику следует также иметь в виду, что пушкинская строка «Брожу над морем, жду погоды» опирается на распространенную поговорку «сидеть у моря и ждать (благоприятной) погоды», то есть, «ничего не предпринимая, ожидать изменения ситуации».

И наконец, нельзя забывать, что здесь, как и в остальных произведениях Пушкина, метеорологические термины служат еще и намеком на политические обстоятельства жизни поэта.

***

«Маню ветрила кораблей… Пора покинуть скучный брег… И средь полуденных зыбей… Вздыхать о сумрачной России» и т. д. Эти строки, написанные прекраснейшим русским языком и проникнутые неподдельным чувством, в техническом смысле представляют собой общие места европейской романтической поэзии того времени. Байронизирующий Пьер Лебрен в своем «Путешествии по Греции» («Le Voyage de Grèce»), песнь III, спел об этом так:

J'irai, loin de ce bord que je ne veux plus voir,
Chercher… quelqu'île fortunée.
…………………………………
Vaisseau, vaisseau que j'aperçois
…………………………………
…écoute, écoute!
…………………………………
……………………………….
Je regretterai ses collines;
Je les verrai dans mon sommeil.[313]

***

Вот пять рифмованных английских «переводов» этой строфы <…>[314]

4 — Согласно Бартеневу, писавшему в 1850-х гг. со слов А. Россет, Пушкин называл (в 1824 г. 1) графиню Элизу Воронцову «принцессой Бельветриль», потому что в Одессе та любила, глядя на море, повторять строки из Жуковского:

Не белеет ли ветрило,
Не плывут ли корабли?

«Ахилл» (1814), состоящая из 208 стихов (четырехстопный хорей, рифма abab); стихи 89–92 звучат так:

Будешь с берега уныло
Ты смотреть — в пустой дали,
Не белеет ли ветрило,

Цитирует Бартенев неточно, к тому же нельзя быть уверенным, что пушкинские слова относятся к графине Воронцовой, а не к княгине Вяземской.

5 Под ризой бурь… — Зеницей стиха выступает слово «риза» (для современного читателя означающее богатые праздничные одежды или облачение священнослужителя), но находка эта — не пушкинская. Ср. строку из поэмы Михаила Хераскова «Владимир» (1785), описывающей крещение Руси в X в.:

Там Посвист, закутанный в бури, как в ризу…

— это славянский или псевдославянский бог ветра, неоклассический nepos Стрибога (упоминаемого в «Слове о полку Игореве»), шумливого бога атмосферной стихии, сына Перуна — славянского Юпитера.

10—11 Под небом Африки моей… — Похожая интонация есть у Пушкина в стихотворении «Анчар» (9 ноября 1828 г., девять четырехстопных четверостиший), а именно в первоначальном варианте стиха 5: «Природа Африки моей», в окончательном тексте замененной на «природу жаждущих степей», которая «в день гнева породила» анчар — малайское дерево, которое Пушкину представлялось произрастающим в обобщенных тропиках. Основой для «Анчара» послужил французский перевод (Пишо) монолога из музыкальной драмы Кольмана-младшего «The Law of Java» («Яванский закон»), впервые представленной в Лондоне 11 мая 1822 г.

где (стихи 31—33):

Под сенью липовых аллей
Он думал в охлажденны леты
О дальней Африке своей.

В гл. 1, L все как раз наоборот.

«Абрам Ганнибал».

LI

Онегин был готов со мною
Увидеть чуждые страны;
Но скоро были мы судьбою
4 На долгий срок разведены.
Перед Онегиным собрался
Заимодавцев жадный полк.
8 У каждого свой ум и толк:
Евгений, тяжбы ненавидя,
Наследство предоставил им,
12 Большой потери в том не видя
Иль предузнав издалека
Кончину дяди старика.

4 — на три с половиной года. По хронологии романа, его главные герои бродили вдвоем вдоль Невы «летнею порою» (XLVII, 1) 1820 г. Если мы хотим совместить «вымысел» с «реальностью», то прогулка могла состояться самое позднее на первой неделе мая. 20 апреля 1820 г. некто Каразин, литератор, донес на поэта как на автора «опасных» эпиграмм, и в начале мая 1820 г., то есть ровно за три года до начала работы над ЕО (см. также коммент. к гл. 4, XIX, 5), «реальный» Пушкин покинул Петербург на семь лет. На почтовых лошадях он проехал тысячу миль за двенадцать дней, на несколько дней остановился в Екатеринославе (ныне Днепропетровск), где был приписан к губернской канцелярии генерала Инзова, и 28 мая вместе с семейством Раевских выехал в Пятигорск. Хотя еще в середине апреля Пушкин планировал поездку в Крым, у него, по-видимому, не было тогда того meditatione fugae, как в октябре 1823 г., когда он будет писать эту строфу. На северокавказских водах поэт пробыл с июня по август 1820 г., вторую половину августа и сентябрь провел в Крыму (куда через три года приедет Онегин), в Гурзуфе, оттуда отправился в Кишинев (екатеринославская канцелярия, из которой он был отпущен на лечение, успела переехать), в Кишиневе прожил с 21 сентября 1820 по июль 1823 г. и увенчал свою южную ссылку годом в Одессе (где служил при канцелярии генерал-губернатора), после чего 31 июля 1824 г. отбыл в ссылку северную (продлившуюся до 1826 г.), в родовое имение Михайловское Псковской губернии. Прижизненно опубликованные фрагменты «Путешествия Онегина» заканчиваются первой и единственной строчкой обрывающейся строфы: «Итак, я жил тогда в Одессе…» Ее интонация подсказывает то, что мы узнаем из остальных, забракованных поэтом и опубликованных после его смерти строф «Путешествия»: что в 1823 г. Пушкин с Онегиным встретятся в Одессе, откуда оба отправятся на север, Пушкин — в Михайловское, а Онегин — в Петербург (см. также коммент. к «Отрывкам из „Путешествия Онегина“», XXX, 13).

8 — Фр. chacun à son goût. Помимо, как всегда, трудного для перевода расплывчатого слова «толк» (представление, понимание, суждение, толкование и т. д.), здесь имеется еще одна неясность: следует ли понимать, что у каждого из заимодавцев было свое собственное мнение, или это фраза-переход, вводящая отношение к происходящему самого Онегина?

Примечания

(нем.)

[288] «Пылкий и довольно странный темперамент» (фр.)

[289] «Собранные и изданные одним из его друзей [Пьером Луи Генгине]» (фр.)

[290] «В отношении света лучшая философия, на его взгляд, — это сочетание живого сарказма и презрительного снисхождения» (фр.)

(фр.)

[292] В настоящем издании текст «Демона» на английском языке не воспроизводится. (Ред.)

[293] «Нагнувшись над закругленными бортами корабля, чтобы созерцать диск Дианы, отразившийся в зеркале океана, мы забываем свои надежды и оставляем гордость: наша душа незаметно погружается в воспоминания о былом» (фр.)

[294] «Все — тишина»

[295] «Все тихо» (фр.)

[296] «Трубил в рог» (фр.)

[297] «Двух немок, поющих в унисон» (фр.)

[298] См., например, «Хрестоматию по русской литературе XVIII века» Г. Гуковского (Киев, 1937), с. 173, примеч.

[299] «…Соль, ми или ре Нарышкина» (фр.)

[300] Героическая мелодрама (итал.).

[301] «Стансы Тасса, напетые венецианскими гондольерами» (фр.)

«Приятно слышать / В полночь… / Песню и плеск весла гондольера Адриатики» (англ.)

[303] «Приятно слышать в час полуночный… движенья мерные весла и внимать далеким песням гондольера Адриатики» (фр.)

[304] «В Венеции не слышно больше отзвуков Тассо, / И молча, без песен плывет гондольер» (англ.)

«О Венеция… твои волны /…потеряли свою отвагу / Быстрее, чем твои гондольеры / Забыли стихи Тасса» (фр.)

[306] «Эхо Лидо больше не повторяет его… то же происходит и в Лондоне, где о нем не помнят» (фр.)

[307] «Chantant… Erminie» в кн.: Chénier OEuvres, «выверенный текст с примечаниями» Жерара Вальтера (Paris, 1940, р. 509) (Примеч. В. Н.)

[308] «Посмертные сочинения Андре Шенье», «снабженные историческим комментарием M А[нри] де Латуша, пересмотренные, исправленные и приведенные в порядок Д. Ш[арлем] Робером» (фр.)

Небеса тебе, / Все более любимой и все более улыбающейся / Будь вечно благословенна — но будь вечно / тем ангелом, что скрашивает мои труды (англ.)

[310] «Песнь моряка» (фр.)

[311] «Полная неги лень», «изнеженность», «нежные услады» (фр.)

[312] «…Когда находишься внутри, никто не увидит и не услышит, что там происходит и что там говорится» (фр.)

…/ Корабль, корабль, который замечаю /…/ …слушай, слушай! /…/ Но все же я его любил [этот берег]!.. /…/ Мне будет жаль его холмов, / Я буду видеть их во сне (фр.)

[314] Далее В. Набоков цитирует пушкинскую строфу L в переводах Сполдинга (1881), Филлипс-Уолли (1904 [1883]), отмечая длину его строфы — 16 стихов, Эльтона (январь 1936, в «Slavonic Review»), Дейч (1936), Радин (1937) (Ред.)

{32} Письма H. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. СПб., 1866. С. 239.

{33} Набоков имеет в виду стихотворение В. Ходасевича «Брента», завершенное 17 мая 1923 г. и вошедшее в сборник «Путем зерна». Стихотворению предпослан эпиграф из ЕО:

Стихотворение открывается стихами:

Брента, рыжая речонка!
Сколько раз тебя воспели,
Сколько раз к тебе летели

Лишь за то, что имя звонко,
Брента, рыжая речонка,
Лживый образ красоты.

Раздел сайта: