• Наши партнеры:
    Intofact.ru - intofact.ru
  • Лекции о "Дон Кихоте"
    Жестокость и мистификация

    ЖЕСТОКОСТЬ И МИСТИФИКАЦИЯ

    Теперь я намерен рассмотреть тему мистификации, тему жестокости. Я поступлю следующим образом. Сперва я проведу смотр образцов жизнерадостной физической жестокости из первой части книги. Запомните, полный перечень побед и поражений Дон Кихота я приведу гораздо позже — мне хочется, чтобы вы предвкушали этот подробный отчет. Пока же я предполагаю лишь слегка осветить своим маленьким факелом угол пыточной камеры и поначалу приведу образцы жизнерадостной физической жестокости из первой части. Затем я рассмотрю душевную жестокость во второй части, а так как эта душевная жестокость проявляется преимущественно в мистификациях, нам придется поговорить о различного вида чародействах и чародеях. Нашим первым чародеем окажется Санчо — и в этой связи возникнет тема Дульсинеи. Другой интересный пример — это Дон Кихот, околдовавший сам себя, эпизод в пещере Монтесиноса. Затем я буду готов обрушиться на главных чародеев второй части — на герцогиню с ее герцогом.

    На мой взгляд, в нравственности нашей книги есть нечто, отбрасывающее мертвенно-синий лабораторный свет на гордую плоть ее обагренных кровью отрывков. Поговорим о жестокости.

    Замысел автора, по всей вероятности, таков: следуй за мной, неблагосклонный читатель, который обожает смотреть, как живую собаку надувают воздухом и пинают ногами, словно футбольный мяч; читатель, которому приятно воскресным утром по дороге в церковь или из церкви ткнуть палкой бедного мошенника в колодках или послать в него плевок; следуй за мной, неблагосклонный читатель, и полюбуйся, в какие изобретательные и жестокие руки предам я своего смехотворно уязвимого героя. Надеюсь, ты по достоинству оценишь то, что я готов тебе предложить.

    — как утверждают наши благонамеренные комментаторы, и среди них Обри Белл, — главным героем книги, образ которого возникает на ее страницах, является восприимчивый, понятливый народ, добродушный и человечный. Человечный, как бы не так! А как же ужасающая жестокость, которая — независимо от воли или желания автора — пронизывает книгу и оскверняет ее юмор? Национальный дух здесь ни при чем. Во времена Дон Кихота испанцы относились к сумасшедшим, животным, нижестоящим и бунтарям не более жестоко, чем другие народы той брутальной и блестящей эпохи. Или, если на то пошло, народы других, более поздних, более брутальных и менее блестящих эпох, когда жестокость умела прятать свои клыки. О пытках, коим был подвергнут конокрад, встреченный Дон Кихотом на дороге вместе с другими преступниками, упоминается как об обычном деле, ибо в старой Испании или старой Италии пытки применялись столь же щедро — хотя и более открыто, — как сегодня в тоталитарных государствах. Во времена Дон Кихота испанцы почитали безумие смешным, но позже (как указывает Кратч) того же мнения придерживались и англичане, нередко навещавшие Бедлам потехи ради.

    Обе части романа — настоящая энциклопедия жестокости. С этой точки зрения «Дон Кихот» — одна из самых страшных и бесчеловечных из написанных когда-либо книг. И ее жестокость облачена в художественную форму. Небезызвестные комментаторы, рассуждающие в своих академических шапочках о доброй и человечной, истинно христианской атмосфере книги, о счастливом мире, где «все смягчает человечность любви и верной дружбы»{19}, особенно те из них, кто говорит о «доброй герцогине», «развлекающей Дон Кихота» во второй части, — эти мудрые эксперты, вероятно, читали какую-то другую книгу или смотрели на жестокий мир Сервантеса сквозь розовые очки. Как гласит легенда, однажды солнечным утром испанский король Филипп III (коронованный фанатик, в 1598 году сменивший на троне своего отца, мрачного и холодного Филиппа II), выглянув с балкона, был поражен странным поведением юного студента, который, сидя с книгой в руках под сенью пробкового дуба (quercus suber), исступленно бил себя руками по ляжкам и то и дело разражался безудержными приступами смеха. Король заметил, что студент или безумен, или читает «Дон Кихота». Расторопный придворный побежал за ответом. Как вы уже догадались, юноша читал «Дон Кихота».

    Что же вызвало этот взрыв безудержного веселья в мрачном мире короля Филиппа? Я составил полный перечень увеселений, из которого был волен выбирать жизнерадостный студент. Учтите, сейчас я рассматриваю книгу только с этой особой точки зрения; с нашим странствующим рыцарем происходит множество других вещей, о которых мы поговорим позднее. Итак, начнем с третьей главы, где хозяин постоялого двора впускает изможденного безумца лишь затем, чтобы потешиться над ним вместе со своими постояльцами. Мы визжим от восторга, читая, как дюжий сельчанин хлещет ремнем полуголого мальчугана (глава 4). В четвертой главе мы снова корчимся от смеха, когда погонщик молотит беззащитного Дон Кихота, словно сноп пшеницы. В восьмой главе мы хохочем до колик, когда слуги путешествующих монахов, не оставив в бороде Санчо Пансы ни единого волоса, осыпают его пинками. Какой разгул, какая потеха! В пятнадцатой главе погонщики так колотят Росинанта, что тот едва живой валится на землю — но вам не стоит беспокоиться, через минуту кукловод оживит своих говорящих кукол.

    Пусть Дон Кихоту и не ставят клистира из ледяной воды с песком, как одному из персонажей рыцарских романов, на его долю выпадает достаточно злоключений. Физические страдания Санчо Пансы в той же пятнадцатой главе{20} — что может быть смешнее, чем потерять пол-уха, разве что потерять три четверти. А теперь пересчитайте, пожалуйста, удары, полученные им за сутки: 1) град палочных ударов, 2) удар по скуле в гостинице, 3) удары чем попало в темноте{21}, 4) удар железным светильником по голове. И следующий день приятно начинается с потери почти всех зубов, когда пастухи принимаются швырять в Дон Кихота камнями. В семнадцатой главе веселье явно бьет через край, в знаменитой сцене подкидывания на одеяле, когда ремесленники — сукноделы и игольщики, «все, как на подбор, шутники, затейники, озорники и проказники» — развлекаются за счет бедняги Санчо, подбрасывая его на одеяле, как собаку на карнавале, — прекрасный пример человечных и веселых нравов. Юный студент, за которым наблюдал король Филипп, вновь корчится от смеха, читая в восемнадцатой главе, как Дон Кихота и Санчо Пансу выворачивает наизнанку от принятого ими «бальзама». А до чего уморительна сцена с каторжниками в двадцать второй главе — еще один знаменитый эпизод. Дон Кихот спрашивает одного из каторжников, за какие грехи он вынужден избрать такой неудобный способ путешествия. За него отвечает другой невольник:

    «— Этого, сеньор, угоняют за то, что он был канарейкой, то есть за музыку и пение.

    — Что такое? — продолжал допытываться Дон Кихот. — Разве музыкантов и певцов тоже ссылают на галеры?

    — Да, сеньор, — отвечал каторжник. — Хуже нет, когда кто запоет с горя.

    — Я слышал, наоборот, — возразил наш рыцарь: — кто песни распевает, тот грусть-тоску разгоняет.

    — Ну, а тут по-другому, — сказал каторжник: — кто хоть раз запоет, тот потом всю жизнь плакать будет.

    — Ничего не понимаю, — сказал Дон Кихот. Но тут к нему обратился один из конвойных:

    — Сеньор кавальеро! Петь с горя то его приговорили к шести годам галер и сверх того к двум сотням розог, каковые его спина уже восчувствовала. Задумчив же он и грустен оттого, что другие мошенники, как те, что остались в тюрьме, так и его спутники, обижают и презирают его, издеваются над ним и в грош его не ставят, оттого что он во всем сознался и не имел духу отпереться. Ибо, рассуждают они, в слове не столько же букв, сколько в да, и преступник имеет то важное преимущество, что жизнь его и смерть зависят не от свидетелей и улик, а от его собственного языка. Я же, со своей стороны, полагаю, что они не далеки от истины».

    Таков веселый и человечный мир некоторых наших благонамеренных критиков.

    Посмотрим, что еще вызывает бурную радость юного студента. Физическая жестокость — штука, спору нет, забавная, однако душевная жестокость может быть еще смешнее. В тридцатой главе действует очаровательная молодая девица по имени Доротея, любимица специалистов по Сервантесу; разумеется, эта девица, будучи особой находчивой и остроумной, не могла не понять, какие великолепные возможности развлечься сулит безумие Дон Кихота, и не пожелала отстать от других. Не пожелала отстать от других. Умная, милая, жизнерадостная Доротея!

    венте, — где происходит еще одна сцена, способная до смерти рассмешить читателя. Дон Кихот встает на седло своего коня, чтобы дотянуться до зарешеченного окна, за которым, по его представлению, находится изнемогающая от любви дева; служанка же, притворившись госпожой, накидывает ему на запястье недоуздок Санчо-Пансова осла, и когда Росинант чуть отходит в сторону, Дон Кихот два часа висит на одной руке, смятенный, охваченный отчаянием, и ревет как бык, а тем временем служанка и дочь хозяина, и вместе с ними тысячи читателей, заходятся от смеха, как, вероятно, заходились от смеха многие в толпе, когда за шестнадцать веков до этого страждущему Богу вместо воды подали уксус.

    Приключения на постоялом дворе кончаются тем, что Дон Кихота связывают и запирают в клетку, которую священник с цирюльником грузят на запряженную волами телегу, намереваясь отвезти своего друга домой, а там уж взяться за его лечение. Теперь мы приближаемся к последнему сражению в первой части. Оно происходит в пятьдесят второй главе. Сопровождающий Дон Кихота священник вступает в беседу с ученым и любезным каноником; остановившись отдохнуть у дороги, они выпускают из клетки Дон Кихота, желая развлечься — как говорится, подшутить над ним. За трапезой Дон Кихот, затеяв ссору с подошедшим козопасом, швыряет ему в лицо буханку хлеба. Пастух пытается задушить Дон Кихота, но тут на помощь своему господину приходит Санчо и валит обидчика на скатерть, давя и разбрызгивая все, что на ней стояло. Дон Кихот снова бросается на пастуха, который с окровавленным лицом — след колотушек Санчо — ползает на четвереньках по скатерти в поисках ножа.

    А теперь полюбуйтесь на доброго каноника, доброго священника и доброго цирюльника, памятуя о том, что каноник — это сам Сервантес под маской представителя духовенства, а священник с цирюльником — ближайшие друзья Дон Кихота, желающие излечить его от безумия. Каноник и священник мешают козопасу схватить нож, однако цирюльник помогает ему подмять Дон Кихота под себя, на рыцаря сыплется град колотушек, а по лицу течет не меньше крови, чем у его врага. Надо полагать, цирюльник делает это потехи ради. Теперь взгляните на других. Каноник со священником покатываются со смеху; стражники подпрыгивают от удовольствия — дерущихся науськивают друг на друга, словно грызущихся собак. На этой знакомой ноте — нет ничего смешнее собаки, которую мучают на залитой солнцем улице, — на этой-то ноте и кончается первая часть «Дон Кихота». Наш юный студент совершенно изнемог от смеха, свалился со своей скамейки. Оставим его там лежать, хотя нам предстоит еще вторая часть, читая которую вы будете просто визжать от радости.

    «Дон Кихоте», можно сыграть лишь на музыкальных инструментах далекого прошлого. И не думайте, что сегодня эти струны боли звучат лишь в далеких тираниях за железным занавесом. Боль все еще с нами, вокруг нас, среди нас. Я не имею в виду такие восхитительные детали наших фильмов и комиксов, как затрещины, расквашенные носы и удары в пах — хотя им тоже отведено особое место в истории боли. Я говорю о еще более обыденных вещах, происходящих и при наилучшей форме правления. Время от времени в наших школах дети, непохожие на своих сверстников, терпят от них те же издевательства, что и Чайльд Кихот от своих волшебников; время от времени дюжие полицейские бьют по голяшкам белых и цветных бродяг с тем же упоением, с каким лупили облаченного в доспехи скитальца и его оруженосца на дорогах Испании.

    Но обратимся ко второй части нашей смешной и человечной книги{22}. По сравнению с забавами первой части веселая жестокость второй поднимается на более высокий и более дьявольский уровень душевной жестокости и опускается на неимоверные глубины грубости физической. На первый план выходит тема мистификации; чародеям и чародейству нет числа. Я намерен путешествовать по второй части книги под их флагом. Колдунов, разумеется, хватало и в первой части: сам Санчо выступил в роли чародея, когда повез искаженное послание к несуществующей Дульсинее. В сущности Санчо довольно ловко разыграл Дон Кихота, сказав, что видел не принцессу Дульсинею, а тобосскую девушку Альдонсу, которую на самом деле он не потрудился навестить. Итак, обратите внимание на то, что в первой части именно Санчо кладет начало сказке о заколдованности Дульсинеи, ее превращении из принцессы в конкретную или обобщенную крестьянку.

    Вторая часть начинается с попытки Санчо приложить руку ко второму акту колдовства согласно тому же методу. Ему удается убедить своего господина — к этому времени свою жертву, — что одна из трех встреченных ими крестьянских девушек (среди которых нет Альдонсы) и есть околдованная Дульсинея.

    В конце восьмой главы второй части Дон Кихот с Санчо Пансой подъезжают к Тобосо, где им предстоит отыскать Дульсинею. И рыцарь, и его оруженосец втайне волнуются за нее. Дон Кихот — потому, что ясные небеса его безумия омрачены в высшей степени неясным и в высшей степени тайным сомнением; оруженосец же — потому, что никогда не видел Дульсинеи, но обманул своего господина, сказав, будто он передал ей письмо, — в первой части. В следующей главе они, спотыкаясь впотьмах, разыскивают в глухом закоулке ее дворец. С наступлением рассвета Санчо предлагает Дон Кихоту укрыться в лесу, а сам отправляется на поиски Дульсинеи. Не показывать Дульсинею в первой части — гениальный прием. Выведет ли Сервантес ее на сцену теперь?

    «— Поезжай же, сын мой, — молвил Дон Кихот, — и не смущайся, когда предстанешь пред светозарной красотою, к которой я посылаю тебя. О блаженнейший из всех оруженосцев на свете! Напряги свою память, и да не изгладится из нее, как моя госпожа тебя примет: изменится ли в лице, пока ты будешь излагать ей мою просьбу; встревожится ли и смутится, услышав мое имя; откинется ли на подушки в случае, если она сообразно с высоким своим положением будет восседать на богато убранном возвышении; если же примет тебя стоя, то понаблюдай, не будет ли переступать с ноги на ногу; не повторит ли свой ответ дважды или трижды; не превратится ли из ласковой в суровую или же, напротив того, из угрюмой в приветливую; поднимет ли руку, чтобы поправить волосы, хотя бы они и были у нее в полном порядке». (Прелестная деталь.)

    Санчо отправляется в путь. Он видит трех крестьянок верхом на ослицах и тотчас спешит к Дон Кихоту, который тем временем вздыхает и изливает душу в любовных жалобах.

    «— Ну что, друг Санчо? Каким камушком отметить мне этот день: белым или же черным?

    — Лучше всего, ваша милость, красным, — отвечал Санчо, — каким пишут о профессорах, чтобы надписи издали были видны.

    — Значит, ты с добрыми вестями, — заключил Дон Кихот.

    — С такими добрыми, — подхватил Санчо, — что вашей милости остается только дать шпоры Росинанту и выехать навстречу сеньоре Дульсинее Тобосской, которая с двумя своими придворными дамами едет к вам на свидание.

    <…> И она сама и ее придворные дамы в золоте, как жар горят, унизаны жемчугом, осыпаны алмазами да рубинами, все на них из парчи больше чем в десять нитей толщины, волосы — по плечам, ветерок с ними играет, все равно как с солнечными лучами».

    Дон Кихот спешит ей навстречу, однако в последний момент его охватывает странная, непритворная грусть, как если бы внезапно, в этот решающий миг, у него зародилось ужасное подозрение: существует ли Дульсинея на самом деле? «"Я никого не вижу, Санчо, кроме трех поселянок на ослах", — молвил Дон Кихот». Тем не менее он «опустился на колени рядом с Санчо и, широко раскрыв глаза, устремил смятенный взор на ту, которую Санчо величал королевою и герцогинею; и как Дон Кихот видел в ней всего-навсего деревенскую девку, к тому же не слишком приятной наружности, круглолицую и курносую, то был он изумлен и озадачен и не смел выговорить ни слова». Но, понуждаемый Санчо, он начинает верить, что эта пропахшая чесноком девка с тусклой рыжей шевелюрой, с волосатым родимым пятном над губой, и есть Дульсинея Тобосская, околдованная злым волшебником. И обращается к ней:

    «— <…> А ты, высочайшая доблесть, о какой только можно мечтать, предел благородства человеческого, единственное утешение истерзанного моего сердца, тебя обожающего, внемли моему гласу: коварный волшебник, преследующий меня, затуманил и застлал мне очи, и лишь для меня одного померкнул твой несравненной красоты облик и превратился в облик бедной поселянки, но если бы только меня не преобразили в какое-нибудь чудище, дабы я стал несносен для очей твоих, то взгляни на меня нежно и ласково, и по этому моему смиренному коленопреклонению пред искаженною твоею красотой ты поймешь, сколь покорно душа моя тебя обожает».

    «Увидевши это, Дон Кихот кинулся ее поднять, а Санчо — поправить и подтянуть седло, съехавшее ослице на брюхо. Когда же седло было приведено в надлежащий порядок, Дон Кихот вознамерился поднять очарованную свою сеньору на руки и посадить на ослицу, однако сеньора избавила его от этого труда: она поднялась самостоятельно, отошла немного назад и, взявши недурной разбег, обеими руками уперлась в круп ослицы, а затем легче сокола вскочила в седло и села верхом по-мужски; и тут Санчо сказал:

    — Клянусь Святым Роке, наша госпожа легче ястреба, она еще самого ловкого кордованца или же мексиканца может поучить верховой езде! Одним махом перелетела через заднюю луку седла, а теперь без шпор гонит своего иноходца, как все равно зебру. И придворные дамы от нее не отстают: мчатся вихрем»{23}.

    С этой минуты и на протяжении всей второй части Дон Кихота беспокоит мысль о том, как расколдовать Дульсинею, как вернуть безобразной крестьянке облик прекрасной Дульсинеи, которую он смутно помнит, как другую — пригожую — крестьянскую девушку из Тобосо.

    Другой вид обмана: бакалавр Самсон Карраско предлагает священнику с цирюльником следующий план: переодевшись странствующим рыцарем, он нагонит Дон Кихота, затеет с ним ссору и победит в бою. А после прикажет ему возвращаться домой и оставаться там один-два года или более. К несчастью, дело принимает совершенно иной оборот: побежденным и побитым оказывается сам бакалавр{24}

    С точки зрения построения романа эти два обмана — обман Санчо, внушившего своему господину, что Дульсинея околдована, и обман бакалавра, прикинувшегося странствующим рыцарем, чтобы сразиться с Дон Кихотом на его фантастических условиях, — эти два обмана служат подпорками, на которых то прочно стоит, то качается вторая часть. Какой бы сюжет ни развертывался впредь, он будет развиваться на фоне страстного стремления Дон Кихота расколдовать Дульсинею; с другой стороны, мы вправе ожидать, что незадачливый Рыцарь Зеркал, жестоко избитый бакалавр, снова появится на поле брани, как только сумеет сесть в седло. Таким образом, наблюдая за различными перипетиями этой истории и различными действующими лицами, читатель может рассчитывать на появление Дульсинеи и переодетого бакалавра, когда автор сочтет это необходимым. Бакалавр вновь вступит в бой и победит; заклятие с Дульсинеи будет снято — но она так никогда и не появится на страницах романа.

    И наконец, обращу ваше внимание на несколько великих отрывков из этой книги — которые ее художественно оправдывают.

    Монтесинос — герой рыцарских романов, главное действующее лицо так называемых «Баллад о Монтесиносе». (Некоторые персонажи этих баллад заколдованы валлийским волшебником Мерлином.) Этот любопытный эпизод описан в двадцать второй, двадцать третьей и на первых страницах двадцать четвертой главы; ссылки на него встречаются в последующих главах, а нечто вроде продолжения — в главах тридцать четвертой и тридцать пятой, где герцогиня с герцогом используют рассказ о приключении в пещере как основу для тщательно продуманной мистификации, жертвой которой становится Дон Кихот.

    Эпизод в пещере Монтесиноса называли компромиссом с реальностью. В романе это приключение единственное в своем роде — здесь обвязанный веревками рыцарь, у которого полосы безумия чередуются с проблесками разума, не просто околдовывает сам себя, но, похоже, околдовывает намеренно. Мы никогда не узнаем наверняка, понимает ли сам Дон Кихот, что этот эпизод сочинен им с начала до конца{25}— возможно, ствол заброшенной шахты, если мы хотим оставаться реалистами. Вход в нее преграждают заросли ежевики и дикой смоквы, и Дон Кихот прокладывает себе дорогу с помощью меча. Его опоясывают веревкой в тысячу футов или более, и он начинает спускаться в пещеру. Санчо и некий юный студент понемногу отпускают веревку. После того как они размотали около двухсот футов веревки, наступает тишина. Наконец, Дон Кихота вытаскивают наверх в блаженном обмороке. В двадцать третьей главе он рассказывает об удивительных вещах, приключившихся с ним в пещере. Там, среди прочих диковин, он видел все еще заколдованную Дульсинею, резвившуюся на лугу вместе с двумя другими поселянками, — это, несомненно, отраженный образ той самой троицы, которую Санчо вывел на сцену в предшествующей главе. В мечтах Дон Кихота Дульсинея ведет себя не как принцесса, а как крестьянская девушка Альдонса; и впрямь рассказ Дон Кихота об этой встрече не слишком почтителен. В начале двадцать четвертой главы историк, записавший это приключение, замечает, что он далек от мысли, чтобы Дон Кихот, правдивейший идальго, мог намеренно солгать. Этот эпизод прибавляет к характеристике Дон Кихота некий причудливый штрих, и комментаторы усмотрели в разноцветной темноте пещеры ряд символов, относящихся к самой сути вопроса о том, что есть реальность и что есть истина. Я лично склонен считать, что эпизод в пещере — еще один поворот, который Сервантес придает теме Заколдованной Дульсинеи, чтобы развлечь читателя и не оставить без дела Дон Кихота. Но как расколдовать Дульсинею?

    Теперь мы встретимся с главной парой злых волшебников в этой книге — герцогиней и ее герцогом. Жестокость книги достигает здесь чудовищных высот. Во второй части тема герцогских мистификаций занимает целых двадцать восемь глав (с тридцатой по пятьдесят седьмую), то есть около двухсот страниц, затем дополнительно разрабатывается еще в двух главах (шестьдесят девятой и семидесятой), после чего до конца романа остается всего четыре главы, или около тридцати страниц. Позже я вам объясню, что этот разрыв, брешь в одиннадцать глав, образовался, возможно, из-за того, что Сервантесу срочно пришлось разбираться с колдуном, появившимся в его собственной жизни, — "с таинственным сочинителем, опубликовавшим подложную «Вторую часть Дон Кихота», пока Сервантес писал свою вторую часть. Подложное продолжение романа впервые упоминается в пятьдесят девятой главе. Затем Сервантес вновь швыряет Дон Кихота с Санчо в пыточную камеру.

    Итак, весь эпизод с герцогом и герцогиней занимает тридцать глав, почти четвертую часть книги. Герцогская тема начинается с тридцатой главы, когда Дон Кихот и его оруженосец выезжают из леса, и в свете заката их взору предстает блестящая компания. Похоже, что зеленый — любимый цвет автора; прекрасная охотница, встреченная ими, в зеленом одеянии, ее иноходец — в зеленой сбруе. Дама читала первую часть приключений Дон Кихота, они с мужем горят желанием принять у себя героя книги, чтобы жестоко потешиться над ним. Эта Диана (заметим сразу, демоническая Диана) и ее муж решают потакать всем прихотям Дон Кихота и обращаться с ним как со странствующим рыцарем, соблюдая все церемонии, описанные в рыцарских романах; они прочли эти книги и полюбили их на свой вкрадчиво-плотоядный лад.

    Дон Кихот приближается к ним с открытым забралом, он подает Санчо знак, что намерен спешиться, Санчо бросается поддержать ему стремя, но, спрыгивая со своего серого, оруженосец, как назло, цепляется одной ногой за веревку вьючного седла, не может выпутаться, да так и остается висеть, припав лицом и грудью к земле, — по всему роману щедро разбросаны различные символы, пародирующие пытку на дыбе (жертву вздергивают вверх на веревках, потом швыряют вниз). «Дон Кихот привык к тому, чтобы, когда он слезает с коня, ему держали стремя, и теперь он, полагая, что Санчо уже здесь, перегнулся и потащил за собою седло Росинанта, седло же, по всей вероятности, было плохо подтянуто, ибо он, к немалому своему смущению, вместе с седлом грянулся оземь, мысленно осыпая проклятиями злосчастного Санчо, которого нога еще была в тисках». Бедняге Дон Кихоту следовало бы счесть это предостережением и дурным знаком, ибо этот эпизод — зловещее начало в длинной веренице жестокостей. Но «герцог приказал своим егерям помочь рыцарю и оруженосцу, те подняли Дон Кихота, Дон Кихот же сильно ушибся при падении и прихрамывал, однако ж попытался было через силу стать на колени перед герцогом и герцогиней». Один из комментаторов романа счел благородную чету реальными людьми, герцогом и герцогиней Вильяэрмосы, но это всего лишь одна из тех подробностей, что представляют «человеческий интерес» и приводят в восторг некоторых специалистов по Сервантесу. На самом же деле дьявольская Диана и ее герцог всего лишь чародеи, придуманные главным волшебником, Сервантесом, и ничего более.

    Столь пышный прием приводит Дон Кихота в крайнее изумление. «И тут он впервые окончательно убедился и поверил, что он не мнимый, а самый настоящий странствующий рыцарь, ибо все обходились с ним так же точно, как обходились с подобными рыцарями во времена протекшие, о чем ему было известно из романов». Он ораторствует за столом, а герцогская чета, два улыбающихся тигра, мурлыча, составляет заговор.

    Теперь Сервантес начинает плести любопытный узор. В романе намечается двойное волшебство, двойные чары, которые иногда соединяются и накладываются друг на друга, а иногда действуют порознь. Первая линия чародейства — то, что детально разрабатывает герцогская чета и более или менее верно разыгрывают слуги. Но иногда слуги перехватывают инициативу — чтобы потешить и удивить своих хозяев или из-за того, что просто не в силах противиться искушению поиздеваться над тощим безумцем и толстым простаком. Когда две линии чар сливаются, придурковатый герцог и его хищная герцогиня бывают совершенно ошарашены, словно не они сами придумывали очередную мистификацию. Не забывайте, что могущество дьявола отмечено тайным изъяном — глупостью. Один или два раза слуги заходят непозволительно далеко и получают от господ наряду с аплодисментами выговор. И наконец, как мы вскоре убедимся, дьяволица-герцогиня собственноручно попытается околдовать Дон Кихота.

    Череда жестоких забав начинается с тридцать второй главы, когда невозмутимая служанка густо намыливает лицо покорному Дону. Это первая шутка, придуманная слугами. В душе у господ гнев борется со смехом, они не знают, наказать ли девушек за дерзость или поблагодарить за доставленное удовольствие — лицезреть Дон Кихота в самом что ни на есть жалком виде, с намыленным лицом и все прочее. Я полагаю, наш юный друг, студент-читатель, вновь заливается смехом. Потом поварята издеваются над Санчо, пытаясь вымыть ему лицо щелочью, а герцогиня, как мы видим, умирает со смеху. И тут же герцогиня притворно обласкивает Санчо, отводя ему роль придворного шута, а герцог обещает сделать его губернатором острова.

    И Дон Кихот, и Санчо, всегда опасавшиеся колдовства, теперь, сами того не ведая, оказываются в руках волшебников — герцога и герцогини! «Великое удовольствие доставляли герцогу и герцогине беседы с Дон Кихотом и Санчо Пансою [говорится в книге]; и, утвердившись в намерении сыграть с ними шутку, которая отзывала бы и пахла приключением, порешили они <…> ухватиться за нить Дон-Кихотова повествования» о том, что привиделось ему в глубине пещеры. Герцог и герцогиня решили взять рассказ о пещере Монтесиноса за отправную точку жестокой мистификации, которая поистине превосходила бы все прежние забавы. Заметьте, придуманные Санчо чары тонут в новом колдовстве; более всего герцогиню забавляет безграничное простодушие Санчо — он верит в то, что Дульсинея заколдована, хотя, как известно, сам же все подстроил.

    Санчо это занятие не по душе, но Дон Кихот проявляет храбрость, бросается на огромного кабана и вместе с другими охотниками убивает его. Затем герцог и герцогиня разыгрывают другую шутку. Окутавшая окрестности полумгла весьма благоприятствует их затее. И вот, когда сумерки сгущаются, внезапно как бы со всех концов вспыхивает лес. (Запомните, это закат Дон-Кихотовой жизни освещает все вокруг таинственным золотисто-зеленым заревом.) Вскоре справа и слева, там и сям раздаются звуки множества рожков и других военных инструментов, словно по лесу движется неисчислимая конная рать. Со всех сторон доносятся крики, вроде тех, которые в бою испускают мавры, с ними мешаются звуки труб, охотничьих рожков и барабанный бой — все это производит страшный неумолчный шум. (Я повторяю: герцог с герцогиней то и дело приходят в ужас от собственных выдумок — то ли потому, что слуги доводят до совершенства их замысел, то ли потому, что они сами — сущие безумцы.) Когда перед испуганными охотниками предстает кучер, одетый чертом и с огромным рогом в руках, все теряют дар речи. На вопрос герцога, кто он таков, гонец отвечает: «Я — дьявол, я ищу Дон Кихота Ламанчского, а по лесу едут шесть отрядов волшебников и везут на триумфальной колеснице несравненную Дульсинею Тобосскую. Она едет сюда заколдованная, вместе с храбрым французом Монтесиносом, дабы уведомить Дон Кихота, каким образом можно ее расколдовать».

    — далее следует уморительная шутка, — если Санчо добровольно три тысячи раз огреет себя плетью по голым ягодицам. Иначе, прибавляет герцог, услышав это требование, ты не получишь острова. Вся эта очень глупая и очень грубая забава совершенно в духе средневековья — как и все забавы, идущие от дьявола. Подлинный юмор приходит от ангелов. «Герцог же и герцогиня, довольные охотою, а равно и тем, сколь остроумно и счастливо достигли они своей цели, возвратились к себе в замок с намерением затеять что-нибудь новое, выдумывать же всякие проказы доставляло им величайшее удовольствие». В этом суть всех герцогских глав: получить плотоядное удовольствие от шутки и тут же придумать новую, не менее жестокую.

    Я не стану останавливаться на эпизоде с дуэньей Гореваной (главы 36–41), скажу лишь, что в рассказанной ею истории волшебник Злосмрад превратил двух влюбленных в мартышку и крокодила, поставив между ними столб с надписью: «Дерзновенные эти любовники не обретут первоначального своего облика, доколе со мною [Злосмрадом] в единоборство не вступит доблестный ламанчец, ибо только его великой доблести уготовал рок невиданное сие приключение». Далее следует описание Летающего Коня, который должен отнести Дон Кихота в далекое царство Кандайю, где находятся влюбленные. Конем «правят с помощью колка, продетого в его лоб и заменяющего удила, и летит этот конь по воздуху с такой быстротой, что кажется, будто несут его черти. <…> Злосмрад раздобыл его силою своих волшебных чар, и теперь он им владеет и разъезжает на нем по всему белому свету: нынче он здесь, а завтра во Франции, послезавтра в Потоси. Но самое главное: упомянутый конь не ест, не спит, не изнашивает подков и без крыльев летает по воздуху такою иноходью, что седок может держать в руке полную чашку воды и не пролить ни единой капли — столь ровный и плавный у того коня ход». Это старая тема, подобные летательные машины упоминаются в «Тысяче и одной ночи» и также имеют колок на шее.

    Дуэнья Горевана и ее подруги дуэньи также заколдованы: у них силою волшебства выросли бороды, которые исчезнут, если Дон Кихоту удастся расколдовать влюбленных. Тема бороды играет в книге любопытную роль (вспомните мытье бороды в начале герцогского эпизода), похоже, эта тема возникла из связанных с бритьем аллюзий в начале первой части — из всего, что связано с цирюльниками и шлемом Дон Кихота, который есть не что иное, как цирюльничий таз.

    «Оба завязали себе глаза, затем Дон Кихот, удостоверившись, что все в надлежащем порядке, тронул колок, и едва он прикоснулся к нему пальцами, как все дуэньи и все, кто только при сем присутствовал, начали кричать:

    — Храни тебя Господь, доблестный рыцарь!

    — Господь с тобой, бесстрашный оруженосец!

    — Вот, вот вы уже взлетели на воздух и теперь разрезаете его быстрее стрелы!

    — Вот уже все, кто глядит на вас снизу, дивятся и приходят в изумление!»

    Дон Кихот и Санчо беседуют друг с другом, полагая, что летят по воздуху, хотя на самом деле деревянный конь неподвижно стоит на земле. Рыцарь предостерегает Санчо: «И не наваливайся, — этак ты меня столкнешь. Право, я не возьму в толк, чего ты беспокоишься и чего ты боишься, — я готов поклясться, что ни разу в жизни не приходилось мне ездить на коне, у которого был бы такой плавный ход: кажется, будто мы не двигаемся с места. Рассей, дружище, страх: поверь мне, все обстоит как должно, и ветер дует попутный.

    — Ваша правда, — подтвердил Санчо, — с этой стороны на меня дует такой сильный ветер, что кажется, будто это не ветер, а невесть сколько мехов.

    степень совершенства. <…>

    умело разыгранному приключению, они велели поднести к хвосту Клавиленьо горящую паклю, Клавиленьо же был набит трескучими ракетами, и потому он тотчас же с невероятным грохотом взлетел на воздух, а Дон Кихот и Санчо, слегка опаленные, грянулись оземь». Им объявляют, что Дон Кихот одним тем, что отважился на это приключение, удовлетворил требования Злосмрада, и тот по приказанию Мерлина вернул влюбленных в первоначальное состояние, а также сделал гладкими подбородки дуэний. Вся затея выглядит совершенно идиотской. Короче говоря, герцогский замок — это своего рода лаборатория, где подвергают вивисекции бедняг Дон Кихота с Санчо Пансой.

    В сорок второй главе «герцог и герцогиня, довольные тем, что приключение с Гореваною так благополучно окончилось, и видя, что шутки их без малейших колебаний принимаются за правду, вознамерились шутить и дальше; того ради герцог указал и отдал распоряжение слугам своим и вассалам, как должно вести себя с Санчо, когда он начнет управлять обещанным островом, а на другой день после полета Клавиленьо объявил Санчо, чтобы он привел себя в надлежащий порядок и был готов занять пост губернатора, ибо островитяне ждут его, дескать, как майского дождичка». И вот Дон Кихот наставляет Санчо, как ему подобает вести себя в этой должности. Эти советы являются общим местом и следуют образцам благородных и мудрых наставлений, содержащихся в древних книгах; здесь интересно противопоставить милосердие, о котором рассуждает Дон Кихот{26}, жестокости его мучителей. Санчо вступает в должность губернатора города, обнесенного стеной и насчитывающего до тысячи жителей, — одного из лучших владений герцога. Благодаря хорошей памяти он вершит суд с достойной Соломона мудростью.

    Теперь я несколько изменю ход моего исследования, чтобы направить ваше внимание в сторону великого искусства. Мне кажется, Сервантес почувствовал, что движется по пути наименьшего сопротивления — и внезапно у нашей истории вырастает весьма необычная пара весьма необычных крыльев. Искусство умеет выходить за рамки разума. Я смею утверждать, что смех, неизбежно вызываемый плутовским сюжетом романа, погубил бы сам роман, не содержись в нем эпизодов и отрывков, которые мягко переносят или увлекают читателя в волшебный мир вечного искусства, не подвластного законам разума. Итак, во второй части книги, где-то в сороковой главе, Санчо наконец получает свой остров. В сорок второй и сорок третьей главах приводятся советы, преподанные Дон Кихотом своему оруженосцу накануне его вступления в должность. Дон Кихот прекрасно понимает, насколько Санчо ниже своего господина, однако оруженосцу благоволит судьба; ему же, господину, не только отказано в осуществлении главной его мечты — расколдовать Дульсинею, — с ним самим творится что-то неладное. Он познал страх. Познал горечь нищеты. Толстяк Санчо получает богатый остров, а положение тощего Дон Кихота остается тем же, что и в самом начале длинной и — если оглянуться — печальной и бессмысленной череды приключений. Главная, едва не единственная, цель наставлений, преподанных Дон Кихотом Санчо (как полагает тонкий испанский критик Мадариага), — подняться в собственных глазах, возвыситься над удачливым слугой.

    — сам творец своей славы, единственный автор происходящих с ним чудес, и в глубине его души гнездится главный враг визионера: змей сомнения, свернувшееся кольцом осознание того, что его приключения — иллюзия. В тоне его наставлений, обращенных к Санчо, есть нечто, вызывающее в памяти образ старого, больного, безвестного, неудачливого поэта, который с пафосом поучает своего здорового, энергичного, незакомплексованного сына, как стать преуспевающим водопроводчиком или политиком. В сорок четвертой главе — которую я имел в виду, когда говорил об элементе художественной фантазии в книге, — Санчо уезжает, чтобы стать губернатором, а Дон Кихот остается один в жутком герцогском замке, который в отличие от его фантазий совершенно реален, в замке, где в каждой башне таятся острые когти, а в каждой амбразуре — клыки. Реальность отнимает у Дон Кихота его донкихотство: Санчо далеко, и Дон Кихот необыкновенно одинок. Неожиданно наступает глубокая пауза, временное затишье, воцаряется уныние. О, я знаю, Сервантес спешит сообщить читателю, грубому читателю: да, читатель, забавный толстяк-оруженосец, твой любимый клоун, отлучился, «<…> а пока узнай, что произошло в эту ночь с его хозяином, и если ты не покатишься со смеху, то, по крайности, как мартышка, оскалишь зубы, ибо приключения Дон Кихота таковы, что их можно почтить только удивлением или же смехом». Разумеется, читатель-антропоид скорее всего пропустит крайне важный отрывок, к которому я теперь подхожу, пропустит, чтобы быстрее перейти к так называемому уморительному, а в сущности отвратительному, грубому и глупому эпизоду с котами.

    Санчо уехал, Дон Кихот остался один, и неожиданно его охватывает пронзительное чувство одиночества и тоски, нечто вроде беспричинной ностальгии. Он удаляется к себе в комнату, отказывается от услуг, запирает дверь и начинает раздеваться при свете двух восковых свечей. Дон Кихот остается один, но шторы на окне этой истории по обыкновению не задернуты, и сквозь оконный переплет мы различаем мерцающие ярко-зеленые чулки, которые он медленно стягивает и принимается рассматривать — точно так же, как в другой знаменитой истории, где гротеск и лирика слиты воедино, — в «Мертвых душах» Гоголя — мы видим светлое окно в ночи и блестящую кожу пары новых сапог, которыми не перестает восхищаться сонный постоялец.[9]

    Но Дон-Кихотовы чулки отнюдь не новы. О горе, вздыхает рассказчик, созерцая спустившиеся петли на левом чулке, который сделался похож на оконную решетку. В подавленном настроении, с тяжелым сердцем и печальными мыслями о собственной бедности{27} Дон Кихот отправляется спать. Только ли отсутствие Санчо и спустившиеся петли на чулках вызвали эту печаль — испанскую saudades, французскую немецкую русскую Мы задаемся вопросом — мы задаемся вопросом, не вызвана ли она более глубокими причинами? Давайте вспомним, что Санчо, его оруженосец, — это опора Дон-Кихотова безумия, оплот его иллюзий, и теперь Дон Кихоту невыносимо одиноко. Он задувает свечи, но ночь очень теплая, и ему не спится. Поднявшись с постели, Дон Кихот приоткрывает зарешеченное окно, выглядывает в залитый таинственным лунным светом сад, слышит женские голоса и различает голос Альтисидоры, горничной герцогини, совсем еще юной девушки, почти ребенка, которая, в соответствии с отвратительным по своей жестокости тайным планом, которому подчинены эта и последующие сцены, играет роль изнывающей от любви девицы, страстно влекомой к храбрейшему рыцарю Ламанчи.

    Стоя у зарешеченного окна, Дон Кихот слышит нежные звуки арфы, от которых приходит в глубокое волнение. Его тоска, его одиночество растворяются в этой музыке, в до боли остром ощущении красоты. В глубине души он колеблется, смутное подозрение, что никакой Дульсинеи, возможно, нет, теперь становится более отчетливым благодаря контрасту с живой мелодией, с живым голосом; разумеется, этот живой голос обманывает его точно так же, как и мечта о Дульсинее, но он хотя бы принадлежит реальной девушке, и прехорошенькой, в отличие от неотесанной потаскухи Мариторнес из первой части. Дон Кихот глубоко взволнован, в этот миг ему припоминаются бесчисленные приключения в том же роде: с окнами, решетками и садами, с музыкой и объяснениями в любви — словом, со всем тем, о чем он читал в рыцарских романах, представляющихся ему теперь необыкновенно правдивыми; его мечты сливаются с реальностью, оплодотворяют ее. И голос юной Альтисидоры (с раскатистым «Р» Реальности), звучащий так близко, в саду, на миг затмевает в его сердце образ Дульсинеи Тобосской со всеми легковесными лепечущими «Л» лживой иллюзии. Но присущая Дон Кихоту скромность, его чистота и восхитительное целомудрие истинного странствующего рыцаря — все это оказывается сильнее его человеческих чувств, и, дослушав песню, он захлопывает окно и, удрученный еще более, «как если бы, — говорит Сервантес, — на него свалилось большое несчастье», отправляется спать, оставив сад светлякам и жалобному женскому пению, а богатый остров — румяному оруженосцу.

    — одна из тех, что призывают в помощники воображение и предлагают больше, чем в них содержится на первый взгляд: костлявый тоскующий рыцарь, предающийся мечтам, брошенные на пол изумрудные чулки со спущенными петлями, зарешеченное окно, теперь захлопнутое, теплая испанская ночь, которая вот уже три века служит питательным раствором для романтических стихов и прозы на всех языках, и пятидесятилетний Дон Кихот, сражающийся с одним обманом с помощью другого — меланхоличный, несчастный, искушаемый, взволнованный мелодичными стонами крошки Альтисидоры.

    «как вдруг с галереи, находившейся прямо над его окном, спустилась веревка с бесчисленным множеством колокольчиков, а вслед за тем кто-то вытряхнул полный мешок котов, к хвостам которых также были привязаны маленькие колокольчики. Звон колокольчиков и мяуканье котов были до того оглушительны, что оторопели даже герцог с герцогиней, которые все это и затеяли, а Дон Кихот в испуге замер на месте; и нужно же было случиться так, что некоторые из этих котов пробрались через решетку в Дон-Кихотов покой и заметались туда-сюда, так что казалось, будто в комнату ворвался легион бесов. Коты опрокинули свечи, горевшие в комнате, и все носились и носились в поисках выхода; <…> Дон Кихот же вскочил, выхватил меч и стал наносить удары через решетку, громко восклицая:

    — Прочь, коварные чародеи! Прочь, колдовская орава! Я Дон Кихот Ламанчский, и, что бы вы ни злоумышляли, вам со мною не справиться и ничего не поделать.

    Тут он накинулся с мечом на котов, метавшихся по комнате, и начал осыпать их ударами; коты устремились к решетке и выпрыгнули через нее в сад, но один кот, доведенный до бешенства ударами Дон Кихота, бросился ему прямо на лицо и когтями и зубами впился в нос. Дон Кихот же от боли закричал не своим голосом. Услышав крик и тотчас сообразив, в чем дело, герцог и герцогиня поспешили на место происшествия и, общим ключом отомкнув дверь в покой Дон Кихота, увидели, что бедный рыцарь изо всех сил старается оторвать кота от своего лица. <…>

    Но кот, не обращая внимания на угрозы, визжал и еще глубже запускал когти; наконец герцог отцепил его и выкинул в окно.

    ». На следующем сеансе пыток, когда донья Родригес просит его вступиться за ее дочь, двери в комнату с шумом распахиваются, и в темноте его принимается щипать сама герцогиня.

    Тем временем Санчо мудро правит своим островом, пока слуги герцога не разыгрывают нападение на город — так герцог с герцогиней решают напоследок подшутить над беднягой Санчо. Примечательно, что сами они не присутствуют при пытке, но получают положенное удовольствие от подробного отчета о происшедшем. Ложные защитники города призывают Санчо вооружиться и встать во главе войска. Перепуганный Санчо отвечает: «Ладно, вооружайте меня». К груди и спине ему приставляют два щита, крепко стягивают их веревками, так что он не может сделать ни шагу, а затем призывают возглавить горожан. Начинается битва, во время которой по Санчо яростно колотят мечами, пока он беспомощно лежит на полу. Когда щиты с него наконец снимают, он лишается чувств. Придя в себя, Санчо осведомляется, который час; ему отвечают, что уже светает, и неприятель разбит. Ни о чем более не спрашивая, он в полном молчании начинает одеваться, а все присутствующие смотрят на него, не понимая цели столь поспешного одевания. Эта тишина напоминает нам о том, как один дюжий школьник мучил слабого толстого мальчика, и теперь в тишине Санчо поднимается и вытирает лицо. Еле передвигая ноги, он направляется к конюшне, остальные следуют за ним. Там он обнимает своего серого, седлает его и начинает ласково с ним беседовать, в то время как окружающие хранят молчание. Затем с немалым трудом и немалыми мучениями он взбирается на осла и обращается к ним со словами: «Дайте дорогу, государи мои! Дозвольте мне вернуться к прежней моей свободе, дозвольте мне вернуться к прежней моей жизни, дабы я мог восстать из нынешнего моего гроба!» — тон почти прустовский. В этой сцене Санчо проявляет достоинство и сдержанную печаль, сравнимые с меланхолическими чувствами его господина.

    Вот первые строки пятьдесят седьмой главы: «Дон Кихот уже начинал тяготиться тою праздною жизнью, какую он вел в замке; он полагал, что с его стороны это большой грех — предаваясь лени и бездействию, проводить дни в бесконечных пирах и развлечениях, которые для него, как для странствующего рыцаря, устраивались хозяевами, и склонен был думать, что за бездействие и праздность Господь с него строго взыщет, — вот почему в один прекрасный день он попросил у их светлостей позволения уехать. Их светлости позволили, не преминув, однако ж, выразить глубокое свое сожаление по поводу его отъезда». На пути в Барселону Дон Кихот встречает доблестного разбойника Роке Гинарта, который, желая повеселить своих друзей, помогает ему с Санчо Пансой добраться до города. Там их встречает друг Роке, дон Антоньо Морено; когда они въезжают в город, прокладывая путь через толпу, мальчишки, задрав хвосты ослику и Росинанту, суют туда по пучку дикого терна. Животные начинают брыкаться, вставать на дыбы и в конце концов сбрасывают седоков на землю. Над этой шуткой пусть смеются те, кому нравится смотреть, как брыкаются лошади на коммерческих родео — а брыкаться их заставляют специальные раздражающие кожу подпруги.

    В Барселоне заботу о Дон Кихоте берет на себя еще один добрый волшебник. Дон Антоньо «был кавальеро богатый и остроумный, любитель благопристойных и приятных увеселений; заманив Дон Кихота к себе в дом, он стал искать способов обнаружить перед всеми его сумасбродство <…>». Первым делом он велит снять с Дон Кихота доспехи, а когда тот остается в одном своем узком верблюжьем камзоле, выводит его на балкон, выходящий на людную улицу, напоказ всему народу и мальчишкам. Дон Кихот стоит, а мальчишки глазеют на его камзол и меланхоличную фигуру — не хватает лишь тернового венца. Днем Дон Кихота берут прокатиться по городу в таком толстом плаще, «под которым в то время года вспотел бы даже лед». К спине ему прицепляют кусок пергамента, на котором крупными буквами выведено: «Царь…» — простите — «ДОН КИХОТ ЛАМАНЧСКИЙ». «Во все время прогулки надпись эта неизменно привлекала к себе внимание прохожих, — они читали вслух: "Дон Кихот Ламанчский", а Дон Кихот не уставал дивиться: кто, мол, на него ни глянет, всякий узнает его и называет по имени; и, обратясь к дону Антоньо, ехавшему с ним рядом, он наконец сказал:

    — Великим преимуществом обладает странствующее рыцарство: всем, кто на этом поприще подвизается, оно приносит всемирную известность и славу. В самом деле, сеньор дон Антоньо, подумайте: в этом городе даже мальчишки — и те меня знают, хотя никогда прежде не видели».

    что из страдальца больше нечего выжать, приказывает слугам отнести его в постель.

    Но герцог с герцогиней не забыли о Дон Кихоте и Санчо. В шестьдесят восьмой главе, чтобы продолжить забаву, они посылают вооруженных всадников с приказом вернуть их назад. Верховые находят рыцаря с оруженосцем на проселочной дороге и, угрожая им смертью и бранясь, доставляют в замок, в котором Дон Кихот узнает замок герцога. Всадники спешиваются, подхватывают на руки Дон Кихота и Санчо и несут во двор. «<…> Кругом всего двора пылало около ста факелов, державшихся на подставках, в галереях же горело более пятисот плошек… <…> Посреди двора возвышался катафалк высотою примерно в два локтя, под широчайшим черным бархатным балдахином, ступеньки вокруг всего катафалка были уставлены белыми восковыми свечами в серебряных канделябрах, числом более ста, а на самом катафалке виднелось тело девушки, столь прекрасной, что даже смерть бессильна была исказить прекрасные ее черты. Голова ее в венке из самых разнообразных душистых цветов покоилась на парчовой подушке, а в руках, скрещенных на груди, она держала желтую пальмовую победную ветвь». Это Альтисидора в образе мертвой царевны или спящей красавицы.

    После пышной церемонии, пения и речей персонажей, изображающих Радаманта и Миноса, выясняется: чтобы расколдовать Альтисидору и вернуть ее к жизни, Санчо придется получить несколько щелчков по носу и несколько щипков. Несмотря на его протесты, появляются шесть дуэний, которым Санчо по настоянию Дон Кихота позволяет щелкать себя по носу и щипать, «<…> но чего Санчо никак не мог снести, это булавочных уколов: он вскочил с кресла и, доведенный, по-видимому, до исступления, схватил первый попавшийся пылающий факел и ринулся на дуэний и на всех своих палачей с криком:

    — Прочь, адовы слуги! Я не каменный, таких чудовищных мук мне не вынести!

    В это мгновение Альтисидора, по всей вероятности уставшая так долго лежать на спине, повернулась на бок, при виде чего все присутствующие почти в один голос воскликнули:

    — Альтисидора оживает! Альтисидора жива!

    Радамант велел Санчо утихомириться, ибо то, ради чего он пошел на пытки, уже, мол, свершилось».

    «что шутники были так же безумны, как и те, над кем они шутки шутили, ибо страсть, с какою герцог и герцогиня предавались вышучиванию двух сумасбродов, показывала, что у них у самих не все дома». Шестьдесят девятая глава, в которой описан этот только что рассказанный нами эпизод, называется: «О наиболее редкостном и наиболее изумительном из всех происшествий, какие на протяжении великой этой истории с Дон Кихотом случались». Похоже, автор убежден: чем пышнее зрелище, которое разворачивается на сцене, чем больше в нем статистов, костюмов, света, королей, королев и т. д., тем больше оно поразит читателя (как и нынешнего кинозрителя).

    И, наконец, последний обман. Хлеща в темноте по деревьям, Санчо заставляет своего господина поверить, будто он бичует себя, чтобы расколдовать Дульсинею, — будто необходимое количество плетей уже отпущено, и где-то во мраке колдовство с Дульсинеи уже снято. Звезда, внезапно вспыхнувшее небо, упоение победой, торжество. Мне хочется, чтобы вы обратили внимание вот на что: порка буковых деревьев производится тем же самым недоуздком, что и в двух предыдущих сеансах чародейства — в двадцатой главе первой части, где Санчо околдовывает Росинанта накануне приключения с сукновальнями, и в сорок третьей, где служанка Мариторнес подвешивает Дон Кихота на окне постоялого двора. 

    Примечания

    «<…> гостиница объялась непробудным сном; только в одном окошечке виден еще был свет, где жил какой-то приехавший из Рязани поручик, большой, по-видимому, охотник до сапогов, потому что заказал уже четыре пары и беспрестанно примеривал пятую. Несколько раз подходил он к постели, с тем чтобы их скинуть и лечь, но никак не мог: сапоги, точно, были хорошо сшиты, и долго еще поднимал он ногу и обсматривал бойко и на диво стачанный каблук». —

    {19} ВН цитирует книгу Обри Белла «Сервантес», с. 12. Приводим типичный отрывок со с. 12–13: «Воистину эта широта является отличительным признаком Испании, и в этом, как и во всем остальном, Сервантес был истинным представителем Испании XVI века, Испании своего времени. Хавлок Эллис, описывая Сервантеса ("которому была свойственна та же мягкая человечность, что и Чосеру"), прибавляет, что тот был "типичнейшим испанцем". В своей терпимости и сдержанности, в своем добром юморе, глубокой человечности, обостренной гордости, учтивом достоинстве, а равно в отваге, неутомимости и стойкости он был настоящим испанцем, истинным кастильцем. Почти в каждой сцене и в каждой главе его книг есть нотка веселой откровенности и искреннего смеха и, можно прибавить, много радости… На ее страницах появляются испанцы всех мастей, толпа необычайно живых фигур; но главный герой, предстающий перед нами, — это восприимчивый, понятливый народ, добродушный и человечный».

    ВН упоминает «неподражаемого сэра Херберта Дж. С. Грирсона, написавшего дрянную статью»: Don Quixote: Some War-time Reflections on Its Character and Influence, English Association, Pamphlet № 48 (London, 1921), p. 4.

    {20} «Тридцать раз охнув, шестьдесят раз вздохнув, сто двадцать раз ругнув того, кому он обязан был своим злоключением, и послав на его голову столько же проклятий, он встал, но на полпути его скрючило наподобие турецкого лука, так что он долго потом не мог выпрямиться. И вот с такими-то ужасными мучениями взнуздал он кое-как своего осла, тоже слегка огорошенного событиями этого слишком бурного дня, а затем поднял Росинанта, который, если б только умел жаловаться, наверняка превзошел бы в этом искусстве и Санчо Пансу, и его господина».

    «<…> когда он [погонщик] увидел, что девица хочет вырваться, а Дон Кихот ее не пускает, то это ему не понравилось, — он размахнулся, что было мочи ударил влюбленного рыцаря по его узкой скуле и разбил ему рот в кровь; не удовольствовавшись этим, погонщик подмял его под себя, а затем даже не рысью, а галопом промчался по всем его ребрам. Вслед за тем ложе Дон Кихота, и без того не весьма прочное, воздвигнутое на довольно шатких основаниях, не вынеся добавочного груза, каковым явился для него погонщик, незамедлительно рухнуло, причем вызванный его падением отчаянный грохот разбудил хозяина…»

    «<…> и вот, чувствуя, что кто-то его тузит, а кто — неизвестно, он [Санчо], сколько мог, приподнялся и сцепился с Мариторнес, и тут у них началась самая ожесточенная и самая уморительная схватка, какую только можно себе представить».

    «<…> погонщик ринулся на Санчо, Санчо на служанку, служанка на него, хозяин на служанку, и все при этом без устали молотили кулаками. К довершению всего у хозяина погас светильник, и, очутившись впотьмах, бойцы принялись колошматить друг друга наугад и уже без всякой пощады, так что где только пришелся чей-нибудь кулак — там не оставалось живого места» (шестнадцатая глава).

    {22} Далее следует целая страница, которую ВЫ, пометив, решил пропустить, возможно, из-за недостатка времени. Там мы читаем: «Был в Севилье сумасшедший, который помешался на самой забавной чепухе и на самой навязчивой мысли, на какой только может помешаться человек <…>». Так говорит Сервантес в прологе ко второй части книги. Около 1612 года, работая над пятьдесят девятой главой, он вдруг обнаружил — или сделал вид, что обнаружил, — так называемое ложное продолжение своего «Дон Кихота», подписанное таинственным и, возможно, также поддельным Алонсо Фернандесом де Авельянедой, который зачат был в Тордесильясе и опубликовал «Вторую часть хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского» в Таррагоне. Отрывок о севильском безумце перерастает в параболу, повествующую о том, как трудно написать столь же занимательную и правдивую книгу, как истинный «Дон Кихот», — с этой задачей Авельянеда, по мнению автора, не справился.

    «Был в Севилье сумасшедший, который помешался на самой забавной чепухе»… Приготовься, читатель, к взрыву веселья, который катапультирует тебя в забавнейшие приключения второй части романа. «А именно, — продолжает Сервантес: — смастерив из остроконечной тростинки трубку, он ловил на улице или же где-нибудь еще собаку, наступал ей на одну заднюю лапу, другую лапу приподнимал кверху, а засим с крайним тщанием вставлял ей трубку в некоторую часть тела и дул до тех пор, пока собака не становилась круглой, как мяч <…>».

    «Дон Кихот проводил их глазами, а когда они скрылись из виду, то обратился к Санчо и сказал:

    — Санчо, что ты скажешь насчет этих волшебников, которые так мне досаждают? Подумай только, до чего доходят их коварство и злоба: ведь они сговорились лишить меня радости, какую должно было мне доставить лицезрение моей сеньоры. Видно, и впрямь я появился на свет как пример несчастливца, дабы служить целью и мишенью, в которую летят и попадают все стрелы злой судьбы. И еще обрати внимание, Санчо, что вероломные эти существа не удовольствовались тем, чтобы просто преобразить мою Дульсинею и изменить ее облик, — нет, они придали ей низкий облик и некрасивую наружность этой сельчанки и одновременно отняли у нее то, что столь свойственно знатным сеньорам, которые живут среди цветов и благовоний, а именно приятный запах. Между тем должен сознаться, Санчо, что когда я приблизился к Дульсинее, дабы подсадить ее на иноходца, как ты его называешь, хотя мне он представляется просто ослицей, то от нее так пахнуло чесноком, что к горлу у меня подступила тошнота и мне едва не сделалось дурно».

    «<…> — А скажи мне, Санчо: то самое, что я принял за вьючное седло и что ты прилаживал, — что это такое: простое седло или же дамское?

    — Нет, нет, — отвечал Санчо, — это седло с короткими стременами и с такой важной попоной, которая стоит никак не меньше полцарства.

    — А я всего этого не видел, Санчо! — воскликнул Дон Кихот. — Повторяю и еще тысячу раз буду повторять, что я самый несчастный человек на свете».

    взобраться на пробковый дуб, он натянул поводья и на полпути остановился, за что конь был ему весьма признателен, ибо он уже выдохся. Дон Кихоту меж тем почудилось, будто неприятель уже на него налетает, — он с силою вонзил шпоры в тощие бока Росинанта, так его этим расшевелив, что, по свидетельству автора, Росинант впервые перешел на крупную рысь (а то ведь обыкновенно он только трусил рысцой) и с невиданною быстротою помчал своего седока прямо на Рыцаря Зеркал. «Рыцарь же в это время всаживал своему коню шпоры по самый каблук, но конь и на палец не сдвинулся с того места, где его бег был остановлен. При таких-то благоприятных обстоятельствах и до такой степени вовремя напал Дон Кихот на своего противника, возившегося с конем и то ли не сумевшего, то ли не успевшего взять копье наперевес. Не обращая внимания на эти его затруднения, Дон Кихот без малейшего для себя риска и вполне безнаказанно так хватил Рыцаря Зеркал, что тому волей-неволей пришлось скатиться по крупу коня на землю, и до того лихо он при этом шлепнулся, что, словно мертвый, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой».

    {25} Самый открытый, хотя и самый двусмысленный намек появляется в конце сорок первой главы. Санчо делится своими впечатлениями о том, что он увидел во время полета на волшебном коне Клавиленьо, когда приподнял повязку, закрывавшую ему глаза, и наконец заявляет, что достиг созвездия Козерога, где играл с семью козочками, пока конь его дожидался. Дон Кихот выражает сомнение в том, что они достигли небесной сферы, где находятся козочки, ибо они не пролетали области огня. Санчо возмущенно настаивает на правдивости своей истории, забавляя этим герцога и герцогиню, и в конце главы Дон Кихот, приблизившись к Санчо, говорит ему на ухо: «Санчо! Если вы желаете, чтобы люди поверили вашим рассказам о том, что вы видели на небе, то извольте и вы, со своей стороны, поверить моим рассказам о том, что я видел в пещере Монтесиноса. Вот и все, что я хотел сказать». В двадцать третьей главе, услышав рассказ господина о приключениях в пещере, Санчо поначалу прямо заявляет: «Но только вы уж меня простите, ваша милость: Господь меня возьми (чуть было не брякнул: черт меня возьми), если я всему, что вы нам тут нарассказали, хоть на волос поверю». Однако он и не думает обвинять своего господина во лжи, когда говорит, что: «Мерлин или же другие волшебники, заколдовавшие всю эту ораву, которую вы, ваша милость, будто бы видели и с которою вы там, внизу, проводили время, забили и заморочили вам голову всей этой канителью, о которой вы уже рассказали, и всем тем, что вам осталось еще досказать». Дон Кихот яростно опровергает это предположение Санчо, но когда он под конец сообщает, что видел среди знатных сеньор Дульсинею и двух других девушек, Санчо кажется, «что он сейчас спятит или лопнет от смеха; кто-кто, а уж он-то знал истинную подоплеку мнимой заколдованности Дульсинеи, сам же он был и колдуном, и единственным свидетелем, а потому теперь у него не оставалось решительно никаких сомнений насчет того, что его господин окончательно свихнулся и лишился рассудка <…>».

    «— Я возношу бесконечные благодарения Богу, друг Санчо, за то, что прежде и раньше, чем счастье улыбнулось мне, на тебя свалилась и на твою долю выпала такая удача. Я надеялся, что счастливый случай поможет мне вознаградить тебя за твою верную службу, и вот я только-только начинаю преуспевать, а твои чаяния прежде времени и вопреки здравому смыслу уже сбылись. <…> По мне, ты — чурбан, и ничего более, ты спозаранку не вставал, допоздна не засиживался, ты палец о палец не ударил, но тебя коснулся дух странствующего рыцарства, — и вот ты уже, здорово живешь, губернатор острова. Все это, Санчо, я говорю к тому, чтобы ты не приписывал собственным своим заслугам оказанные тебе милости, — нет, прежде возблагодари Всевышнего, который отеческою рукою все направляет ко благу, а затем возблагодари орден странствующего рыцарства, наивысшего благородства исполненный. Итак, постарайся всем сердцем воспринять то, что я тебе сказал, а затем, о сын мой! выслушай со вниманием своего Катона, желающего преподать тебе советы и быть твоим вожатаем и путеводною звездою, которая направила бы и вывела тебя к тихому пристанищу из того бурного моря, куда ты намереваешься выйти, ибо должности и высокие назначения суть не что иное, как бездонная пучина смут. <…>

    Ни в коем случае не руководствуйся законом личного произвола: этот закон весьма распространен среди невежд, которые выдают себя за умников.

    В тех случаях когда может и должно иметь место снисхождение, не суди виновного по всей строгости закона, ибо слава судьи сурового ничем не лучше славы судьи милостивого.

    Смотри на виновного, который предстанет пред твоим судом, как на человека, достойного жалости, подверженного слабостям испорченной нашей природы, и по возможности, не в ущерб противной стороне, будь с ним милостив и добр, ибо хотя все свойства божества равны, однако же в наших глазах свойство всеблагости прекраснее и великолепнее, нежели свойство всеправедности».

    {27} Сюда Сервантес вставляет страстную апострофу Сида Ахмета Бен-инхали, предполагаемого рассказчика этой истории: «"О бедность, бедность! Не понимаю, что побудило великого кордовского поэта сказать о тебе:

    <…> Зачем ты преимущественно избираешь своими жертвами идальго и прочих людей благородного происхождения? Зачем принуждаешь их чистить обувь сажей и носить одежду с разнородными пуговицами: шелковыми, волосяными и стеклянными? Зачем их воротники по большей части бывают только разглажены, а не гофрированы?

    <…> Жалок тот, говорю я, у кого честь стыдлива и которому кажется, будто всем издали видно, что башмаки у него в заплатах, шляпа лоснится от пота, накидка обтрепана, а в животе пусто!"

    На такие мысли навели Дон Кихота [продолжает Бен-инхали] спустившиеся петли, <…> которые он готов был заштопать даже другого цвета шелком, хотя это одна из последних степеней падения, до которой может дойти оскудевший идальго».