Бабиков А. А.: Прочтение Набокова. Изыскания и материалы
«Вот и случилось невероятное: мы добрались до Америки». Переписка с Михаилом Карповичем (1933–1959)

«Вот и случилось невероятное: мы добрались до Америки»

Переписка с Михаилом Карповичем (1933–1959)

Немного найдется великих писателей, тем более русских, о которых нам было бы известно столько же, сколько о Владимире Набокове. Отдельные отрезки его жизни можно восстановить по дням, а некоторые месяцы едва ли не по часам. Из писем Набокова к матери, к жене, к друзьям и коллегам, из воспоминаний, дневников и эпистолярия русских эмигрантов в Праге, Берлине, Лондоне, Париже, Нью‑Йорке, из документальных свидетельств английских, французских, американских знакомых Набокова воссоздается обширная картина его литературных и научных занятий, контактов в самых разных кругах, настроений и взглядов, бытовых обстоятельств. Нам известны очень личные мелкие подробности его жизни, обретающие задним числом пророческий смысл. К примеру, мы знаем, что 11 января 1924 года Набоков в Праге видел во сне, будто он играл на рояле, а Вера Слоним, с которой он только недавно познакомился, переворачивала ему ноты; что 17 января, не получив из Берлина обещанные деньги за переводы, он скажет ей, что если его литературный заработок лопнет, то уедет с ней в Америку – как и случится шестнадцать лет спустя. И все же, несмотря на такое обилие сведений, о некоторых периодах жизни Набокова до сих пор известно немного. Тому виной не только исторические катаклизмы, повлекшие за собой обрывы связей, утраты архивов и вынужденный отказ от привычного уклада, но и особая напряженность работы, стремительная перемена его планов, замыслов, шквал новых впечатлений, знакомств и забот.

К такому особенно насыщенному событиями периоду относятся первые годы Набокова в Америке, и его переписка с Карповичем – один из самых главных источников сведений об этом времени.

– 1959, Кембридж, Массачусетс), историк, профессор Гарвардского университета, основатель и соредактор «The Russian Review», с 1943 года соредактор, а с 1946 года и до своей смерти редактор «Нового журнала», – одна из самых значительных фигур общественной и культурной жизни русской эмиграции, публицист и ученый, оказавший большое влияние на развитие американской русистики. Круг его интересов и занятий был очень широк. Еще будучи тифлисским гимназистом, он принимал участие в деятельности эсеров, распространяя их революционные взгляды, за что в 1905 году был арестован и на месяц отправлен в Мцхетскую крепость. Арест, впрочем, не помешал ему в следующем году поступить в Московский университет, после окончания которого в 1914 году он был оставлен при кафедре русской истории и получил место помощника ученого секретаря Исторического музея. В 1916 году его мобилизовали и направили секретарем в Особое совещание по обороне Военного министерства.

Переломный момент в его жизни совпал с переломным моментом в истории России. После Февральской революции Карпович принял предложение Б. А. Бахметева, в апреле назначенного главой Чрезвычайной миссии Временного правительства в США, отправиться с ним в Вашингтон в качестве его личного секретаря. Карпович в составе миссии совершил грандиозное путешествие через всю Россию, затем из Владивостока в Японию, затем в Ванкувер и оттуда в Сиэтл и Вашингтон. После назначения Бахметева в июне 1917 года послом России в США Карпович стал его ближайшим помощником, исполняя обязанности «не то советника посольства, не то первого секретаря», – как он сообщает в своем автобиографическом очерке [970].

Летом 1922 года русское посольство в США прекратило свою работу, и Карповичу, решившему остаться в Америке и в 1923 году женившемуся на Татьяне Николаевне Потаповой (1897–1973), которой он помог выехать из СССР, пришлось перебраться в Нью‑Йорк и искать средства к существованию.

Эти пять лет были периодом моей «беженской жизни», – продолжает Карпович в своем очерке. – Я делал кое‑какую работу для С. А. Угета (нашего финансового агента, который, по соглашению со State Department, оставался на дипломатическом месте до признания Советского Правительства Соединенными Штатами), кое‑какую для Б. А. Бахметьева (который уже переехал в Нью‑Йорк), иногда читал публичные лекции, делал переводы и т. п. В общем – был человеком «без определенных занятий». Странно, что мне совсем не приходила в голову мысль о возможности получения академической работы в Америке. Объясняю это только тем, что тогда во мне еще были живы иллюзии о возможности таких перемен в России, которые позволят мне туда вернуться [971].

В письме его матери (от 3 февраля 1924 года), оставшейся в Советской России, содержится красочное описание американского облика Карповича тех лет:

‑pudding’ом и гусем – я радуюсь, что самые дорогие мне существа живут в Аркадии. Не знаю, представляешь ли ты себе контраст картины вашей жизни с нашей. С величайшим интересом узнала из Володиного письма, что ты очень изменился, что у тебя спортивные манеры, ты куришь, ездишь верхом, правишь автомобилем, танцуешь фокстрот и очень элегантен [972].

В 1927 году Карпович получил приглашение Гарвардского университета прочитать курс русской истории. Его «Лекции по интеллектуальной истории России» далеко выходят за рамки сугубо исторической науки, охватывая два столетия русской культуры, от Радищева и декабристов до Бакунина, нигилизма, символизма и большевизма, с отдельными очерками, посвященными Чаадаеву, Белинскому, Гоголю, Герцену, Тургеневу, Соловьеву и другим [973]. Насколько талантливы были его лекции, окрашенные личным чувством, насколько близки были высказанные им мысли представлениям Набокова, можно судить по следующему примечательному отрывку из их заключения:

Культурная жизнь в канун революции была богата и удивительно разнообразна. Это ни в коем случае не была интеллектуальная и культурная жизнь страны, зашедшей в тупик в своем развитии. Я очень хорошо сознаю, что сам являюсь помехой в разговоре на эту тему, потому что испытываю тройную ностальгию. Прежде всего, это период моей юности, и мою ностальгию можно назвать хронологической. Во‑вторых, это происходило в России, которая отдалилась от меня на мили, мили и мили, и мою ностальгию можно назвать географической, или территориальной. И наконец, того мира, к которому я принадлежал, больше не существует. Что бы ни произошло с Россией в будущем, безусловно, это будет не то, что было прежде, – есть вещи, которые не могут воскреснуть. Это историческая ностальгия. И все‑таки, полагаю, я достаточно объективен и не позволю ностальгии слишком на меня воздействовать. Но совершенно честно могу сказать: с тех пор я жил в различных значительных центрах интеллектуальной жизни и, думаю, что нигде культурная жизнь не была столь интенсивна, столь разнообразна, столь интересна, подавала бы такие надежды, как в России в канун революции [974].

Исследуя историю либерализма в России, редактируя «The Russian Review» (1941–1948) и ведя обширную общественную деятельность как управляющий и затем директор бахметевского Гуманитарного фонда (1936–1959), Карпович вместе с тем хорошо разбирался в русской литературе, знал эмигрантских авторов, со многими из которых состоял в переписке. Так, еще в 20‑х годах В. Ф. Ходасевич делился с ним своими взглядами на эмигрантскую и советскую литературы, посылал ему свои стихи и подробно описывал обстоятельства своей парижской жизни [975]. Вполне возможно, что пристальное внимание Карповича к современной литературе определила его дружба с Осипом Мандельштамом в их бытность слушателей курсов в Сорбонне зимой–весной 1907/1908 годов, когда первому было девятнадцать, а второму семнадцать лет. В своей заметке об этом знакомстве Карпович вспоминал, как они вместе «ходили на концерты, выставки, лекции», как его поездка в Италию вдохновила Мандельштама на стихи и как они позднее в Петербурге спорили о футуризме [976].

Знакомство Карповича с другим тенишевцем, Владимиром Набоковым, в апреле 1932 года в Праге, скоро переросло в дружбу и без преувеличения оказалось для Набокова судьбоносным. В мае 1936 года Набоков послал ему два взволнованных письма о своем желании уехать из Германии и найти место преподавателя в Соединенных Штатах: «Не боюсь жизни в американской глуши – согласился бы работать в самом провинциальном университете». Карпович отнесся к его просьбе более чем внимательно и в следующий свой приезд в Европу, уже через месяц, вместе с женой навестил Набоковых в их берлинской квартире.

в тамошнем университете. 3 июня 1939 года Карпович написал Набокову ободряющее письмо о возможности его приглашения в Корнелльский университет по протекции его ученика, профессора Филиппа Мозли, который, как пишет Карпович, «прекрасно говорит по‑русски, хорошо осведомлен в русской литературе и, в частности, большой Ваш поклонник». «Корнелль – один из лучших университетов в Америке, – продолжает Карпович, – а Итака, по общим отзывам, очаровательное место. Не могу сказать Вам, до чего мне хочется, чтобы это вышло. Но не сердитесь на меня, если не выйдет <…> За Вас – Ваш английский язык, Кембриджский диплом, литературная репутация» [977]. Вопреки ожиданиям, Мозли не удалось пригласить Набокова в Корнелль, в котором Набоков получит постоянное место лишь в 1948 году, после многих лет временных позиций в различных колледжах и университетах. Карпович, однако, не оставил своих усилий и осенью 1939 года оформил необходимое для выезда Набокова в Америку поручительство. В мае следующего года, когда немецкая армия уже вторглась во Францию, благодаря его и А. Л. Толстой стараниям Набоков с женой и шестилетним сыном оказался в Нью‑Йорке.

Несмотря на свое положение лектора одного из лучших американских университетов, разнообразную научную деятельность и круг замечательных коллег (он состоял в переписке с целым рядом выдающихся русских ученых в Америке: своим другом и соавтором Г. В. Вернадским, с историком‑эллинистом М. И. Ростовцевым, с философом и историком литературы Д. И. Чижевским [978] и другими) [979], Карпович отнюдь не был доволен русским культурным сообществом в Америке, о чем красноречиво свидетельствует его письмо к М. В. Вишняку (от 21 сентября 1935 года):

В Вашей способности понять английский язык и вообще приспособиться к местным условиям я не сомневаюсь. Боюсь только, что после Парижа Вам в Нью‑Йорке будет очень неуютно. Лично я, прожив в Нью‑Йорке 5 лет, сильно его невзлюбил. Вероятно, по старомодности своей никак не могу воспринять ту его «своеобразную красоту», о к[ото]рой говорят поклонники современных масштабов и темпов. Меня он просто утомляет и раздражает своим шумом, бестолочью и, как мне кажется, отсутствием какого бы то ни было выдержанного стиля. И еще Вам надо приготовиться к «шоку» от соприкосновения с русской колонией в Америке. После Парижа она покажется Вам потрясающе «провинциальной». Если Вы когда‑нибудь видели «лучшую» нашу газету, «Новое русское слово», Вы сразу поймете, о чем я говорю. Трудно представить себе большее несоответствие, чем то, которое существует между численностью здешней русской эмиграции и скудостью ее культурных сил и ресурсов [980].

По этой аттестации легко представить себе тот мир, в который пять лет спустя попал Набоков, впоследствии не раз иронично отзывавшийся о русской литературной среде в Америке и об уровне преподавания русского языка и литературы в американских университетах.

Положение начало меняться после оккупации Франции, когда в Америку устремился поток русских парижан: сначала друг Набокова финансист Роман Гринберг, будущий редактор «Опытов» и «Воздушных путей», затем, в ноябре 1940 года, – старый знакомый Набокова и Карповича Владимир Зензинов, который станет устроителем литературного вечера Набокова в Нью‑Йорке, в декабре – Марк Алданов, который в 1942 году начнет выпускать «Новый журнал», в первом же номере которого будет напечатана проза Набокова. Все они, а также М. Добужинский, Н. Тимашев и Т. Тимашева, Н. Авксентьев, Г. Новицкий, Б. Богословский, А. Толстая, Б. Николаевский, А. Коновалов, Я. Фрумкин, А. Ярмолинский и другие составят окружение Набокова и Карповича в 40–50‑е годы, изменив культурную среду русской колонии в Америке, которую Карпович без прикрас описал Вишняку. В романе «Пнин» (1957) Набоков отчасти выведет своих русских друзей и знакомых в Америке в образах профессора Шато, графа Порошина, профессора Болотова, Розы Шполянской, инженера Александра Кукольникова и опишет вермонтское имение Карповича – его гостеприимный дом, в котором Набоков с женой и сыном проведут лето 1940 года. В «Пнине» гости «Кука» спорят о писателях‑эмигрантах, Бунине, Алданове, Сирине, лежат в гамаках с воскресным номером русской газеты (то есть нью‑йоркским «Новым русским словом»), обсуждают «Анну Каренину» и «„типичных американских студентов“, которые не знают географии, нечувствительны к шуму и смотрят на образование только как на средство получения в будущем доходного места» [981].

– русская литература и университетская служба – постоянно возникают в письмах Набокова к Карповичу. Не имевшему опыта преподавательской работы Набокову нелегко было ориентироваться в американском академическом сообществе, как и получить постоянное место в университете, и здесь Карпович выступил набоковским покровителем, рекомендовав его авторитетнейшему профессору Чикагского университета Сэмюэлю Харперу, помощнику директора Института международного образования Эдгару Фишеру, устроившему для Набокова его первое назначение в женский колледж Уэльсли, и другим.

Однако главное занятие Набокова, его искусство, ждала метаморфоза не менее глубокая, чем превращение свободного европейского художника‑эмигранта в американского профессора. Ему предстояло перейти на английский язык и очаровать своим изощренным стилем и непривычными взглядами читателя, который в лучшем случае что‑то слышал о Пушкине, сочувствовал «трагедии русского народа» и ценил Чайковского. Он должен был, оставаясь самим собой, присутствуя в каждом своем сочинении, созданном на этом «приемном языке» (как он выразился в английском письме к Карповичу), найти такие темы и сюжеты, которые показались бы англоязычному читателю и американскому обществу свежими и глубокими. Используя излюбленное набоковское сравнение, можно сказать, что оригинальному русскому писателю в его борьбе за существование пришлось несколько лет мимикрировать под американского беллетриста‑интеллектуала, усвоив целый ряд привычек и навыков (его интенсивная переписка с ведущим американским критиком и плодовитым автором Эдмундом Уилсоном отчасти преследовала эти цели), чтобы, несмотря на свою экстравагантную окраску и форму, все же слиться с окружающей средой и уцелеть. Любопытно, что за несколько лет до отбытия в Америку он представлял себе свою писательскую карьеру в этой стране, как и саму страну, скорее в ярких красках обретения нового дома, чем в мрачных тонах вторичного изгнания. В письме к своему нью‑йоркскому литературному агенту Альтаграции де Жанелли (она начала представлять интересы Набокова в 1934 году, когда после присуждения Бунину Нобелевской премии американские издатели обратили некоторое внимание на русскую эмигрантскую литературу), написанному, по‑видимому, 16 ноября 1936 года [982], он подробно изложил свои ожидания и опасения, которым, в общем, суждено было осуществиться:

Я прекрасно понимаю, что Вы подразумеваете под «старомодными темами», но позвольте и мне высказаться на этот счет. Боюсь, «ультрамодернистская» причуда в свой черед уже слегка устарела в Европе. Такого рода вещи горячо обсуждались в России перед революцией и в Париже сразу после войны. Возникло немало писателей (теперь по большей части совершенно забытых), бойко торговавших описаниями разного рода «аморальной» жизни, о чем Вы так метко сказали. Как ни странно, в американском обществе меня особенно привлекает как раз налет патриархальности, что‑то старомодное, чему оно хранит верность, несмотря на чрезмерный блеск, и бурную ночную жизнь, и оснащенные по последнему слову ванные комнаты, и текучие рекламы, и все такое прочее. Смышленые дети, знаете ли, всегда консервативны. Когда я просматриваю «дерзкие статьи» в американских журналах – недавно мне попалась одна такая, о презервативах, в последнем номере «Mercury», – мне все кажется, будто слышу, как Ваши блестящие передовые американцы аплодируют сами себе за то, что они такие смелые и гадкие мальчишки. Бастер Браун [983] повзрослел. Америка очаровательно молода и наивна, и у нее восхитительное интеллектуальное будущее, быть может, куда восхитительнее, чем полагают сами американцы. И мне кажется, что в настоящее время тот род модернизма, о котором Вы упомянули, являет собой лишь еще одну форму консерватизма – старого, как мир.

Пишу все это не в защиту своих книг. Они принадлежат России и ее литературе, и не только стиль, но и самый предмет страшно обескровливает и увечит перевод на другой язык. Немецкая версия «Короля, дамы, валета» всего только жалкая карикатура; «Камера обскура», которая по‑русски задумывалась как изощренная пародия, лежит, обессиленная, в пыточных застенках «John Long’a» и «Grasset» [984], а «Отчаяние», представляющее собой нечто большее, чем эссе о психологии преступления, превращается в недожаренный триллер – даже когда я сам берусь за его перевод. Воистину, удивительна fata моих книг! И все же мне кажется, что с Вашей поддержкой, сочувствием и глубоким пониманием я наконец найду в Америке тех читателей, которые, я знаю, ждут меня там. <…>

Реальность оказалась менее радужной. Набоков очень скоро разочаровался и в «глубоко понимающей» Альтаграции, и в быстром признании американскими читателями. Американская же «патриархальность» часто оборачивалась обычным ханжеством и глупостью, вынудившими Набокова после нескольких отказов местных издателей опубликовать «Лолиту» во Франции в издательстве с сомнительной репутацией и грозившими ему изгнанием из университета. На первых порах Набокову пришлось начинать с того же, чем он занимался в Берлине с середины 20‑х годов, – с газетных и журнальных рецензий. И вновь тот же «Милый Михаил Михайлович» принялся деятельно способствовать литературной карьере малоизвестного в Америке Набокова (к тому времени в США был издан лишь один его роман, его собственный перевод «Камеры обскура» – «Laughter in the Dark», 1938), устраивая через знакомых и коллег его сотрудничество с ведущими американскими журналами. В первом же номере своего «The Russian Review» (ноябрь 1941 года) он напечатал его английское эссе «Мираж Лермонтова», написанное к столетию со дня смерти поэта.

следует, что это не так. «Написав обо мне Струнской, Вы мне оказали неоценимую услугу, – пишет он Карповичу в ноябре 1940 года. – Она дала мне очень ценные рекомендации в Таймс Бук Ревью и в Сан, которые обещают мне книги для отзыва». Речь идет о Мане (Марии) Струнской (урожд. Гордон), хорошей знакомой Зензинова и Карповича, публиковавшей статьи и книги о Советской России, чей муж, эссеист Симеон Струнский, состоял в редакционной коллегии «Нью‑Йорк таймс». Ее имя следует поставить на одно из первых мест в списке тех, кто щедро содействовал становлению будущего автора «Лолиты» и мирового классика в качестве американского писателя и без кого, вполне возможно, Набоков в Америке не состоялся бы. Благодаря ей Набоков не только стал печататься в авторитетных «Times Book Review» и «New York Sun», к тому же с независимыми и очень смелыми для нового рецензента суждениями, но и получил представление о взглядах и предпочтениях редакторов этих изданий, что безусловно способствовало в дальнейшем его успешному сотрудничеству с «New Yorker», «Partisan Review», «Atlantic Monthly» и другими престижными журналами. «Очень кругленькая Струнская устроила мне приятное свидание с Adams из Times», – привычно играя словами, привычно сообщал Набоков Карповичу о благих следствиях его усилий.

Публикации в американских журналах были для Набокова к тому же важным финансовым подспорьем в то время, когда он не имел постоянного университетского места и соглашался на любую литературную работу, даже на английский перевод «Братьев Карамазовых», с предисловием и комментариями [985]. Письмо Карповича к коллеге по «Русскому обозрению» Дмитрию фон Мореншильду (от 21 марта 1945 года) показывает, насколько стесненными были в то время набоковские обстоятельства и как деликатно Карпович старался ему помочь.

Дорогой Дмитрий Сергеевич,

Вчера вечером мне позвонил Набоков и в некотором смущении сказал мне, что получил от Вас чек на 15 долларов, тогда как он ожидал получить 25. Насколько я понял, речь идет о последних его переводах, о которых Вы списывались непосредственно. Не знаю, почему у Набокова получилось впечатление, что журнал заплатит ему 25 долларов, но раз уж это недоразумение вышло, то я считал бы, что лучше доплатить ему десять долларов, тем более, что он сейчас, по‑видимому, очень нуждается в деньгах. Думаю, что это нас не разорит, так как переводы статей Шварца и Александровой мы получили даром. Если Вы со мной согласны, то, я думаю, можно Набокову просто послать чек, даже без всяких объяснений.

Всего лучшего,

[986]

Литературные темы в письмах Набокова к Карповичу возникают постоянно, но как бы между прочим, вернее, между дел – в силу обстоятельств, требовавших нескончаемых хлопот с поиском средств к существованию для самого Набокова и с оформлением бумаг для кузины его жены, Анны Фейгиной, очень близкого им человека, которой вновь благодаря Карповичу удалось в разгар войны выбраться из Франции в Америку. Старший корреспондент Набокова, однако, находил время и для литературных оценок, и даже для полемики, о чем свидетельствует его точный и обстоятельный отзыв на посланную ему Набоковым английскую рукопись литературной биографии Гоголя, законченной в 1943 году. Карпович без обиняков указал ему на излишнюю эксцентричность его книги, пестрящей яркими, но спорными замечаниями и суждениями. «Если бы я чувствовал себя Тургеневым, пишущим предсмертное письмо Толстому, – писал ему Карпович, – то я кончил бы это свое послание патетическим призывом к Вам последовать моему совету и спасти Вашу прекрасную книгу от ненужных нареканий. Но поверьте, пожалуйста, и без такого призыва, что я решительно принимаю судьбу Вашей книги очень близко к сердцу». Примечательно, что в том же духе об этой книге написал Набокову и Марк Алданов, давший ей очень высокую оценку («В русской же литературе эта Ваша книга не умрет») и тут же признавшийся: «А „Холливудских“ имен у Толстого я, разумеется, никогда, до последнего дня, Вам не прощу».

Набоков со своей стороны не мог смириться с налетом провинциальности в основанном Карповичем и Алдановым в Нью‑Йорке «Новом журнале», который претендовал на продолжение традиций парижских «Современных записок», много и охотно печатавших Набокова в 30‑х годах. Его сотрудничество в нем началось с разногласий, которые едва не привели к немедленному разрыву. Помещаемые ниже два письма Набокова к тогдашнему редактору «Нового журнала» Алданову освещают ранний этап его взаимоотношений с этим журналом; поздний этап отражает переписка Набокова и Карповича 50‑х годов.

Вскоре после выхода долгожданного первого номера журнала, в котором был напечатан отрывок из его незавершенного романа «Solus Rex», следующий за началом романа младшей дочери Льва Толстого, А. Л. Толстой «Предрассветный туман», Набоков написал Алданову гневное письмо:

21. I. 42

Дорогой мой Марк Александрович, что это – шутка? «Соврем.<енные> Записки», знаете, тоже кой‑когда печатали пошлятинку – были и «Великие Каменщики», и «Отчизна» какой‑то дамы, и «Дом в Пассях» [sic] бедного Бориса Константиновича <Зайцева>, – всякое бывало, – но то были шедевры по сравнению с «Предрассветным туманом» госпожи Толстой. Что вы сделали? Как могла появиться в журнале, редактируемом Алдановым, в журнале, который чудом выходит, чудное патетическое появление которого уже само по себе должно было вмещать обещание победы над нищетой, рассеянием, безнадежностью, – как могла в нем появиться эта безграмотная, бездарнейшая, мещанская дрянь? И это не просто похабщина, а еще похабщина погромная. Почему, собственно, этой госпоже понадобилось втиснуть именно в еврейскую семью (вот с такими носами – т. е. прямо с кудрявых страниц «Юденкеннера») этих ах каких невинных, ах каких трепетных, ах каких русских женщин, в таких скромных платьицах, с великопоместным прошлым, которое‑де и не снилось кривоногим толстопузым нью иоркским жидам, да толстым крашеным их жидовкам с «узловатыми пальцами, унизанными бриллиантами», да наглым молодым яврэям, норовящим кокнуть чистых русских княжон – enfin [987], не мне же вам толковать эти «прелестные» интонации, которые валят, как пух из кишиневских окон, из каждой строки этой лубочной мерзости. Дорогой мой, зачем вы это поместили? В чем дело? Ореол Ясной Поляны? Ах, знаете, толстовская кровь? «Дожидавшийся» Облонский? [988] Нет, просто не понимаю… А стиль, «приемы», нанизанные глагольчики… Боже мой! Откровенно вам говорю, что знай я заране [sic] об этом соседстве, я бы своей вещи вам не дал – и если «Продолжение следует», то уж, пожалуйста, на меня больше не рассчитывайте. Я так зол, что не хочется говорить о качествах журнала, о великолепном стихотворении Марии Толстой, о вашем блестящем Троцком, о прекрасной статье Полякова‑Литовцева.

Дружески, но огорченно ваш

Wilson’y [989] не посылайте – это неловко. Для него еврейский вопрос имеет большое значение [990].

Ошеломленный Алданов два дня спустя послал Набокову длинное ответное письмо, в котором привел несколько доводов против его версии: «Я совершенно изумлен. Читали эту вещь ее и такие евреи‑националисты как Поляков‑Литовцев, и множество других евреев, в том числе, естественно, и редакторы. Никто решительно не возмущался. Не говорю уже о не‑евреях: Зензинов написал на днях Александре Львовне истинно восторженное письмо по поводу ее глав <…>. По случайности, в первых главах Анна и Вера „симпатичнее“, чем Зельфия и ее мать. Но в дальнейшем появляются такие „русские князья“ и „русские женщины“, которые в сто раз „антипатичнее“ семьи Леви, и редакция могла бы с таким же правом отвести роман, как антирусский или, скажем, атидворянский или антиэмигрантский» [991]. На это письмо Набоков ничего не ответил, и Алданов 5 февраля послал новое, в котором вновь убеждал его, что в романе Толстой нет никакого антисемитизма, и призывал его не прекращать сотрудничества с журналом. В следующем номере набоковская «Русалка» – заключительная сцена к неоконченной драме Пушкина, которая должна была стать частью его собственного незавершенного второго тома «Дара», – соседствовала с продолжением романа Толстой. Однако мнения своего относительно низкого художественного уровня некоторых вещей, продолжавших публиковаться в «Новом журнале», Набоков не переменил. Отвечая на подробные письма Набокова относительно авторов «Нового журнала», Алданов (13 мая 1942 года) продолжил затронутую Набоковым тему редакционной политики, сообщив ему следующее:

«Возмездии». Там были два стиха: «где Новым Временем смердит, – где полновластен только жид» (второй стих цитирую не совсем, кажется, точно, но смысл и «жид» точны). Мы эти два стиха выкинули – из уважения к таланту и памяти Блока. Этот полоумный, полупьяный и полуобразованный человек был большим поэтом, но все‑таки утверждать, что в Петербурге 1909 года евреи были полновластны, не следовало бы даже при очень большой потребности в рифме к слову «смердит». Как поступили бы Вы? Спрашиваю в связи с нашей полемикой об Александре Львовне. В «Леви» я никакого антисемитизма не усмотрел, а эти стихи мне «воротили душу», и я их выпустил, к большому, вероятно, огорчению Ледницкого, который мог в этом усмотреть оскорбление блоковского величества.

Набоков ответил так (20 мая того же года):

Я бы преспокойно напечатал смердящую рифму Блока, но зато указал бы пану Ледницкому, что «Возмездие» поэма совершенно ничтожная («мутные стихи»[,] как выразилась как‑то моя жена), фальшивая и безвкусная. Блок был тростник певучий, но отнюдь не мыслящий. Бедный Ледницкий очень волновался, что не весь его понос выльется в этом номере, а придется додержать лучшую часть гороха и кипятка до следующего. «Там у меня нарастает главный пафос!» – крикнул он в отчаянии. Ужасно противная поэма, но «жида» я бы, конечно, не выпустил, это слишком характерно для ментелити Блока.

<…> При всей скромности требований, которые предъявляю к русскому журналу, я был потрясен ничтожностью гонорара, присланного за «Русалку» <…>

Набоков остался постоянным сотрудником «Нового журнала», но печатался в нем редко, поскольку все реже писал по‑русски. 25 января 1943 года Алданов известил его, что «со следующей (за выходящей на днях) книги „Нового Журнала“ редактором его будет М. М. Карпович, и на обложке будут две фамилии: его и Цетлина. По крайней мере, ругать за Бунина и Толстую Вы будете не только меня, но и Михаила Михайловича» [992].

‑х годов, в то время как Набокову в Америке приходилось искать новый круг общения и новые пути для продолжения своей писательской карьеры.

Одним из самых важных для изучения Набокова сюжетов в публикуемых письмах является практически неизвестный начальный этап его американской пробы пера, когда вскоре по приезде в Нью‑Йорк он начал сочинять детективный роман. Ни в каких других доступных нам источниках Набоков подробно об этой своей работе не рассказывает, и только из писем к Карповичу становится известно, в какие именно месяцы 1940 года этот замысел получил частичную реализацию.

«Летом собираюсь написать mystery novel [993] по‑английски: из разговоров с издателями выясняется, что это легче всего продать, а музу мою постараюсь не слишком калечить». В своем первом американском интервью (напечатанном «Новым русским словом» 23 июня 1940 года) Набоков сообщил, без подробностей, что «работает на английском языке над уголовным романом» [994], который затем продолжает сочинять в вермонтской усадьбе Карповича (что следует из его письма к Лизе и Марусе Маринел от 25 августа 1940 года) [995]. К началу сентября 1940 года Набоков уже значительно продвинулся в сочинении своего детектива, что можно установить по его письму к Гринбергу, также написанному из дома Карповича: «Пишу новую книгу по‑английски, причем начать было мучительно трудно и разошелся только тогда, когда случилось то, о чем писал старый добрый Франс: caressez la phrase: elle vous sourira [ласкайте фразу: она улыбнется вам]. Не знаю, понравится ли эта улыбка моему издателю, но сам я доволен» [996].

Из этого упоминания можно заключить, что Набоков к сентябрю 1940 года уже вышел за рамки коммерческого криминального романа и начал создавать нечто такое, что не ущемляло его музы, иначе едва ли бы он мог сказать, что доволен результатом, и едва ли бы беспокоился о реакции издателя. Вполне возможно, что он решил отталкиваться от замысла своего первого английского романа «Истинная жизнь Севастьяна Найта», оконченного год тому назад в Париже, но еще не опубликованного, в котором биография писателя становится детективным сюжетом (как отчасти и в его собственной английской биографии «Убедительное доказательство», 1951). Еще месяц спустя, 7 октября, вернувшись в Нью‑Йорк, он сообщил Карповичу: «Роман пишу с пенька на пенек, ибо целый день бегаю по призракам дел», после чего упоминания об этом сочинении прекращаются. Таким образом, письма к Карповичу позволяют установить границы работы над этой несостоявшейся книгой: июнь–октябрь 1940 года.

Поскольку первый американский роман Набокова «Под знаком незаконнорожденных» (1947) был начат только в 1942 году и его сюжет никоим образом нельзя отнести к детективу, можно предположить, что бесследно исчезнувший в его рукописях английский «уголовный роман» 1940 года по замыслу представлял собой нечто совершенно особенное и, возможно, не был уничтожен, но что его отложенный в сторону материал послужил для «Лолиты», к сочинению которой Набоков приступил в 1946 году. Это тем более вероятно, что, согласно самому Набокову, «пульсация „Лолиты“», возникшая «в конце 1939‑го или в начале 1940‑го года, в Париже», когда он написал повесть «Волшебник», «никогда не прекращалась совсем» [997] и что сцены и некоторые черты будущего романа о преступной страсти содержатся в еще одном незавершенном сочинении Набокова начала 40‑х годов – создававшейся в Нью‑Йорке и Уэльсли второй части «Дара» [998].

‑х годов – инсценировка «Дон Кихота», над которой Набоков работал по предложению М. А. Чехова в его театре‑школе в Риджфильде весной 1941 года. Знаменитый актер и режиссер Михаил Чехов, покинувший СССР только в 1928 году, в марте 1937 года предложил Набокову написать для него пьесу, Набоков в это время, однако, был занят завершением «Дара» и попытками написать пьесу для парижского Русского театра (только осенью этого года ему удалось сочинить свою успешную «драматическую комедию» «Событие»). В 1939 году Чехов переехал в Америку и вскоре по приезде туда Набокова сделал ему новое предложение, на этот раз – сочинить пьесу по «Дон Кихоту». В письмах Набокова к Карповичу описывается его поездка к Чехову и работа над этой инсценировкой, которая не была закончена не столько из‑за различий взглядов Набокова и Чехова (последний стремился наполнить пьесу христианскими и антропософскими мотивами), сколько из‑за финансовых трудностей заказчика.

погибших в Финскую войну («Встреча с Россией. Как и чем живут в Советском Союзе. Письма в Красную Армию. 1939–1940»). Из письма Набокова к Карповичу (март 1941 года) следует, что он не ограничился прочтением присланной ему Зензиновым рукописи книги, но по его просьбе перевел на английский язык «партию писем, которые он отобрал у трупов русских солдат». Переводы Набокова остались невостребованными, поскольку Зензинову не удалось издать книгу на английском языке. Неизвестно, сколько и какие именно письма перевел Набоков, но, судя по его отзыву в письме к Зензинову: «Я считаю, что эта книга – самое ценное из всего, что появилось о России за эти двадцать пять презренных лет. И эта грамотность, которая сводится к механическому употреблению казенного блата („международное положение“ и т. д.) и к лакейским стишкам из письмовника – все это мучительно» [999], можно предположить, что он имел в виду следующую смесь газетных штампов и пошлостей из малограмотного послания (в книге Зензинова напечатанного как есть, со всеми ошибками и нелепостями, под № 47), которое он, возможно, и перевел:

<…> Польское правительство абонкротилось и разбежалось оставив людей на произвол судьбы. На нашу долю выпало счастье, дать помощь этому народу и взять его под защиту – освободить от гнета польских панов и офицеров. <…> А в настоящее время я нахожусь в местечке Буск бывшей Польши, жизнь наша проходит пока мирно вобщем нормально, но о международной обстановке не забываем и всегда готовы по зову правительства выступить на защиту своих священных границ а также для освобождения трудящихся любого государства, которые хотят мирной жизни. <…> В отношении женского движения. Саша! девочки здесь хорошенькие. Здесь есть Полячки, Украинки, Еврейки на лицо очень красивенькие но плохо, что они очень богомольные они так сильно уверены в бога, что не поддаются ни каким доказательствам. Ей предлагаеш слушай пане? пойдем в кино, а она тянет в костел по нашему в церковь [1000].

Характерный тон такого рода невежественной риторики переимчивый Набоков использовал в диалогах и репликах солдат и поборников «эквилизма» в своем первом американском романе «Под знаком незаконнорожденных».

Начиная с 50‑х годов Набоков и его жена, многие годы несшая бремя его литературного секретаря, все чаще пишут Карповичу‑редактору «Нового журнала». Особенно интересны письма, относящиеся к публикации в журнале глав из «Других берегов» – сложного, претерпевшего ряд коренных переделок проекта Набокова, начатого еще в середине 30‑х годов автобиографическими очерками на английском языке [1001]. В письме от 27 апреля 1954 года Набоков подробно объясняет свой выбор русского названия книги, с которым долго не мог определиться, а в письме от 18 августа того же года указывает на ее структурные особенности, следующие «тематическим повторениям судьбы». Он принимает не только мелкую редакторскую правку Карповича, но удивительно легко соглашается с изъятием нелицеприятного (и исторически не вполне точного) упоминания просьбы Керенского, обращенной к отцу Набокова, одолжить ему автомобиль для бегства из Зимнего дворца.

– преподавателя и американского профессора, лишенного необходимых пособий и переводов и вынужденного самостоятельно переводить с русского на английский сочинения изучаемых писателей. В большом английском письме от 12 октября 1951 года Набоков подробно излагает свой план лекций по русской и западной литературе, из которого мы узнаём, к примеру, что Набоков больше всего времени уделял Пушкину, едва затрагивал Горького, вовсе не желал касаться «кошмарных переводов Островского и Лескова», но зато переводил прямо в классе «Двенадцать» Блока.

Помимо литературы и преподавания, Набоков в Америке, с детства увлекавшийся бабочками, впервые в жизни начал систематически исследовать строение чешуекрылых в лабораториях, получив в 1943 году постоянную должность сотрудника гарвардского Музея сравнительной зоологии и за несколько лет став, по‑видимому, лучшим в мире знатоком голубянок. Его достижения в этой области за период 1943–1948 годов не менее феноменальны, чем в английской литературе. Только зимой и весной 1943 года, – как пишет Брайан Бойд в биографии Набокова, – он исследовал 350 самцов рода Lycaeides и написал обширную работу «Неарктические формы Lycaeides Hüb(ner)» [1002].

Едва приехав в Америку, Набоков написал Карповичу в ответ на его приглашение провести лето в его вермонтском имении: «Не могу без трепета – сладкого, мучительного трепета – думать о том, что и моя страсть к энтомологии получит в Вермонте удовлетворение». В обязанности Набокова входило пополнение и систематизация музейной коллекции бабочек, чему он посвящал свои ежегодные летние экспедиции в малодоступные уголки гористых западных штатов (см.: Два письма к М. А. Алданову в настоящем издании). В письме к сестре Елене Сикорской Набоков 26 ноября 1945 года с той же предельной точностью деталей, с какой сообщал Алданову о своих горных экспедициях, описал и свои лабораторные будни:

Я просыпаюсь в 8, или около восьми снутри, от всегда одного и того же звука. Митюшенька идет в ванную.

<…> и видим, как он шагает к углу, очень стройненький, в сером костюме, в красноватой жокейской фуражке, с зеленым мешком (для книг), перекинутым через плечо. Около половины десятого и я пускаюсь в путь, взяв с собой lunch (фляжку молока, два бутерброда). До музея ходьбы около четверти часа, тихими улицами (мы живем в пригороде, в университетском Harvard’ском районе), а затем мимо университетского тенниса – множество площадок, совершенно заросших за время войны, когда некому было ухаживать за ними, гигантскими плевелами. Музей мой – знаменитый на всю Америку (и бывшую Европу), Museum of Comparative Zoology, при Гарвардском университете, к которому я причислен. Моя лаборатория занимает половину четвертого этажа. Большая часть ее заставлена шеренгами шкапов с выдвижными коробками бабочек. Я куратор этих совершенно баснословных коллекций, у нас бабочки со всего света; множество type specimens (т. е. именно экземпляры, с которых были сделаны описания, с сороковых годов прошлого века и по сей день). Вдоль окон тянутся столы с моими микроскопами, пробирками, кислотами, бумагами, булавками и т. д. У меня ассистентка, главное занятие которой расправка материала, присылаемого собирателями. Я занимаюсь собственными изысканиями и вот уже третий год печатаю частями работу о классификации американских «голубянок», основанной на строении гениталий (видные только под микроскопом крохотные скульптурные крючки, зубчики, шпоры и т. д.), которые я зарисовываю при помощи разных замечательных аппаратов, вариантов волшебного фонаря. В хорошую погоду делаю маленький перерыв около полудня, и тогда с разных этажей собираются на ступенях хранители пресмыкающихся, млекопитающих, ископаемых и т. д. – все милейшие люди. Работа моя упоительная, но утомляет меня в конец, я себе испортил глаза, ношу роговые очки. Знать, что орган, который рассматриваешь, никто до тебя не видел, прослеживать соотношения, которые никому до тебя не приходили в голову, погружаться в дивный хрустальный мир микроскопа, где царствует тишина, ограниченная собственным горизонтом, ослепительно белая арена – все это так завлекательно, что и сказать не могу (в некотором смысле, в «Даре» я «предсказал» свою судьбу, этот уход в энтомологию) <…> [1003].

«добрейшим Михаилом Михайловичем», которому он мог написать без затей о своих надеждах и планах и сообщить, что читает лекции в перешитом костюме, который Карпович ему подарил. Вера Набокова, со своей стороны, писала жене Карповича в том естественном и сердечном тоне, который возможен лишь между близкими друзьями. О многом говорит и живо описанный Набоковым случай, когда в июне 1944 года он отравился в кембриджской закусочной и почти в бессознательном состоянии позвонил Карповичам, умоляя о помощи. Татьяна Николаевна, оставив собственного больного мужа, тут же приехала к нему и отвезла в госпиталь, чем, возможно, спасла ему жизнь.

Переписка Набокова с Карповичем распадается на три основных периода: 1) письма, посланные из Европы (1933–1940) и посвященные главным образом подготовке к отъезду Набокова в США; 2) письма, написанные в Америке до получения Набоковым постоянного места (1940–1948) и освещающие годы его адаптации, поиска средств к существованию и становления как американского автора; и 3) письма 1948–1959 годов, посвященные в основном сотрудничеству Набокова с «Новым журналом», преподавательским и семейным заботам. Этот последний период, удачный и продуктивный для Набокова, оказался наиболее тяжелым временем в жизни Карповича вследствие постепенного ухудшения его здоровья и душевной болезни его жены.

В своей автобиографической книге Нина Берберова, вскоре после переезда в Америку в 1950 году приглашенная, как и Набоков за десять лет до того, в дом Карповичей в Кембридже, создала замечательный портрет «М. М.» 50‑х годов:

любил танцевать и ухаживать, но сейчас это был лысоватый, рыжеватый, с круглым животом пожилой человек, которого дома перегружали заботы домашние, а в университете – административные. Будучи в 1950‑х годах редактором эмигрантского «Нового журнала», он тонул в чужих рукописях, в ворохе неотвеченных писем, в счетах. Кабинетик его находился где‑то под лестницей, и там все было в большом беспорядке, главным образом из‑за тесноты. Он не оставил после себя исторического труда, как полагается историку, – у него было слишком много работы, забот, слишком много интересов – к новому искусству, к литературе, к людям всевозможных профессий, возрастов и состояний, – и какая‑то еще была печаль внутри, которой он не давал ходу и которая только изредка угадывалась в его тонком юморе, в его игре на рояле, под мурлыканье сладких штраусовских вальсов. И всегда мне казалось, что у него нет времени не только писать «труды», но и поговорить с человеком спокойно, так, чтобы не смотреть на часы, или, например, – уехать куда‑нибудь, где можно было бы посидеть сложа руки, а надо все время держать в уме какие‑то неотложные и всегда запутанные журнальные и факультетские дела, непременно ответить сегодня же на письмо такого‑то, лежащее на столе (но где?) уже недели три, или ехать в Нью‑Йорк, чтобы повидать такого‑то, пока он не уехал в Европу обратно, позвонить по телефону профессору X, чтобы помирить его с профессором Y, иначе весь Гарвардский университет даст крен, и так далее и так далее. К концу жизни он стал глохнуть, жена его постепенно начала проявлять признаки тяжелой душевной болезни, и, долго проболев, видимо – раком желез, к которому прибавился туберкулез, этот драгоценный человек умер. Он любил смех, молодость, все новое, что приносилось жизнью, но оно больше проносилось мимо него, и в последние годы, может быть благодаря глухоте, он стал мурлыкать все больше, словно была в нем музыка, которая рвалась наружу, но не было ни времени, ни сил, ни способа ее передать [1004].

Дружба Набокова с Карповичем продолжалась свыше четверти века. За это время случилось многое, и с точки зрения профессионального историка Карповича, годы 1933–1959 были, вероятно, одним из самых мрачных и скудных периодов в «интеллектуальной истории России». Им самим было сделано необычайно много для продолжения этой истории и сохранения русской традиции и культуры в Новом Свете. Он не только обращал внимание широкой аудитории на катастрофическое положение старой русской эмиграции в своих известных «Комментариях», печатавшихся в «Новом журнале», не только помогал советом и делом, переводил русских авторов на английский, вел обширную переписку как редактор журнала, но и в меру своих возможностей изыскивал средства для поддержания бедствующих русских писателей. Вот еще одно тому подтверждение. В письме к И. В. Одоевцевой в марте 1958 года, в котором обсуждалась возможность получения для Георгия Иванова пожизненной пенсии от нью‑йоркского Литературного фонда (полученной стараниями Карповича), ведущий эмигрантский критик Георгий Адамович, нисколько не преувеличивая, писал: «Письмо о Жорже и сборе должно быть от нескольких людей, и хорошо бы, чтобы подписал и Карпович <…> Кажется, Карпович Ваш друг, а он в Америке – столп» [1005].

ровно через двадцать семь лет после первого упоминания им в письме к жене «очень приятного профессора Карповича из Гарварда», с котором он познакомился у Сергея Гессена в Праге. Это последнее письмо было написано уже совсем в другую эпоху, когда трудные времена остались позади, а впереди у Набокова была слава, новые романы и жизнь в «Palace Hotel» швейцарского Монтрё.

[970] Неопубликованная краткая автобиография Карповича. Цит. по: Vladislav Khodasevich to Mikhail Karpovich: Six Letters (1923–1932) / By R. Hughes and J. Malmstad // Oxford Slavonic Papers. Vol. XIX. 1986. P. 133.

[971] Там же. С. 134. В 1926 г. Карпович обдумывал возможность возвращения в Россию, о чем написал Ходасевичу: «если б была хоть малейшая возможность жить там, не ставши подлецом». Ходасевич ответил ему: «В этом „если бы“ – самая святая простота, ибо ни малейшей, ни самомалейшей, никакой, никакейшей такой возможности не имеется. Подлецом Вы станете в тот день, когда пойдете в сов<етское> консульство и заполните ихнюю анкету, в которой отречетесь от всего, от себя самого» (Там же. С. 151).

«Мы люди разных миров». Письма М. Е. Ямпольской М. М. Карповичу (1923–1936 гг.) / Публ., вступ. ст. и коммент. М. М. Горинова‑мл., М. Ю. Сорокиной // Ежегодник дома русского зарубежья им. А. Солженицына / Ответ. ред. Н. Ф. Гриценко. М., 2016. С. 421.

Карпович М. М. Лекции по интеллектуальной истории России (XVIII – начало XX века). Вступ. ст. Нормана Перейры. М.: Русский путь, 2012.

[974]  Лекции по интеллектуальной истории России. С. 285.

[975] См.: Vladislav Khodasevich to Mikhail Karpovich: Six Letters (1923–1932). P. 132–157.

[976]  –43.

[977] The New York Public Library / Berg Collection / Vladimir Nabokov papers / Letters to M. M. Karpovich.

[978] См. Гарвардский эпизод биографии Д. И. Чижевского (по переписке с М. М. Карповичем) // Славяноведение. 2014. № 4. С. 57–64.

–296; Зейде А–139; «Мы живем в совсем особенной атмосфере…»: Письма Михаила Карповича Георгию Вернадскому, 1909–1917 г. // Новый журнал. 2014. Кн. 274. С. 92–156; Квакин А. В., Мухачёв Ю. В. Историческая наука в российском зарубежье // Русское зарубежье: история и современность. Сб. ст. Вып. 4 / Ред. – сост. Ю. В. Мухачёв. М.: ИНИОН РАН, 2015. С. 5–28; ‑эмигранты (Г. В. Вернадский, М. М. Карпович, М. Т. Флоринский) и становление русистики в США. М., 2005.

[980] «Невзирая на Гитлера, отплываем из Нью‑Йорка»: М. М. Карпович / Публ. О. В. Будницкого // «Современные записки» (Париж, 1920–1940). Из архива редакции / Под ред. О. Коростелева и М. Шрубы. М., 2014. Т. 4. С. 27. Ср. непосредственные впечатления М. Алданова о различиях в русской культурной жизни Парижа и Америки в большом корпусе недавно изданной корреспонденции: «Права человека и империи»: В. А. Маклаков – В. А. Алданов. Переписка 1929–1957 гг. / Сост., вступ. ст., примеч. О. В. Будницкого. М., 2015.

[981] Набоков В.

[982] Nabokov V. Selected Letters (1940–1977). San Diego et al, 1989. P. 28–29. В этом издании указана дата «16 ноября 1938?», что не соответствует обратному адресу Набокова, еще берлинскому. Набоков навсегда покинул Германию 19 января 1937 г.

‑йоркским художником Ричардом Ауткольтом в 1902–1920 гг., – озорной школьник, любитель различных проделок. Комиксы о Бастере Брауне печатались и в России до революции.

«Bernard Grasset») 1934 г.

[985] Бойд Б.

[986] Машинописная копия. Columbia University / The Rare Book and Manuscript Library / Bakhmeteff Archive / М. М. Karpovich papers.

[988] Набоков имеет в виду каламбур Облонского «дело было и я дожида‑лся» («Анна Каренина». Ч. 7. Гл. XVII).

[991] Там же.

[992] The New York Public Library / Berg Collection / Vladimir Nabokov papers / Letters to M. A. Aldanov.

[993] Детективный роман.

‑Набоков в Нью Иорке чувствует себя «своим» [Интервью Николаю Аллу] // Новое русское слово. 1940. 23 июня. С. 6.

[995] Nabokov V. Selected Letters (1940–1977). P. 33.

«Дребезжание моих ржавых русских струн…» Из переписки Владимира и Веры Набоковых и Романа Гринберга (1940–1967) / Публ., коммент. Р. Янгирова // In Memoriam. Исторический сборник памяти А. И. Добкина. СПб.; Париж, 2000. С. 349. В комментариях эти слова ошибочно отнесены к роману Набокова «Истинная жизнь Севастьяна Найта», к тому времени оконченному.

 Набоков В. Лолита. New York: Phaedra. 1967. С. 289–290.

«Дар. II часть», включающая «Русалку» как сочинение Федора Годунова‑Чердынцева. Напомним, что сюжет «Лолиты» в общих чертах впервые изложен в «Даре» (1938). Упоминания о продолжении «Дара» относятся к более позднему времени, чем английский «уголовный роман», – к марту–апрелю 1941 г. (окончание пушкинской «Русалки» Набоков сочинил, по‑видимому, в это же время, занимаясь переводами Пушкина на английский и, в частности, совместным с Уилсоном переводом «Моцарта и Сальери»), в письмах Набокова к жене и в письме Алданова от 14 апреля 1941 г. Первый номер нового «толстого журнала» начал составляться лишь полгода спустя (только 22 октября 1941 г. Алданов известил Набокова, что журнал «осуществился», и попросил его срочно прислать готовый материал), и к тому времени Набоков, по‑видимому, уже отказался от идеи нового романа – продолжения «Дара», вместо которого в конце октября или самом начале ноября 1941 г. послал Алданову для «Нового журнала» перепечатанный на машинке отрывок из романа «Solus Rex», который начал печататься еще в парижских «Современных записках» (кн. LXX, апрель 1940 г.), до отъезда Набокова в Америку.

[999] Цит. по: Переписка В. В. Набокова с В. М. Зензиновым / Публ., вступ. ст., примеч. Г. Глушанок // В. В. Набоков: Pro et contra. Антология. Т. 2. СПб., 2001. С. 76–77.

 Зензинов В–1940. Нью‑Йорк, 1944. С. 331–332.

[1001] Подр. об этом замысле см. в наст. изд.: Находчивая Мнемозина. Архивные материалы к мемуарам Набокова; Набоков В. «Убедительного доказательства».

 Бойд Б. Владимир Набоков. Американские годы. С. 74.

[1003]  Переписка с сестрой. Ann Arbor: Ardis, 1985. С. 23–24.

[1004] Берберова Н. –566.

‑вражды. Письма Г. В. Адамовича И. В. Одоевцевой и Г. В. Иванову (1955–1958) // «Если чудо вообще возможно за границей…» Эпоха 1950‑х гг. в переписке русских литераторов‑эмигрантов / Сост., примеч. О. А. Коростелева. М.: Русский путь, 2008. С. 528.

Раздел сайта: