Букс Нора: Владимир Набоков. Русские романы
Приложение. Чердынцев Н.: Что делать?

Приложение

Н. Чердынцев

Что делать?

Страничка из воспоминаний

В августе 1887 года я с курсисткой Хлебниковой не без робости постучались в дверь квартиры Н. Г. Чернышевского в Астрахани. Вышедшая на стук женщина не особо дружелюбно заявила, что Николая Гавриловича нет дома.

– Когда вернется?

– Не знаю.

– Когда можно наверняка застать?

Женщина что-то буркнула, мы не разобрали, и закрыла дверь.

Часа через два снова стучимся в ту же дверь.

Прием был еще суровее.

– Чего вам надо, что вы во второй раз приходите?

– Придем и еще, пока не застанем дома Николая Гавриловича. Мы приезжие студенты, желаем видеть его и переговорить.

– Его дома нет.

– Нам завтра надо уезжать… Не хотелось бы оставить Астрахань, не повидавшись с Николаем Гавриловичем.

– И все-таки уедете не повидавшись.

Разочарованно удаляемся. Дверь захлопнулась. Сделали шагов двадцать – слышим, дверь отворилась и нелюбезная женщина кричит:

– Вернитесь! Николай Гаврилович желает видеть вас.

И так, что его дома нет, – оказывается неправдой. В глубине души мы так и подозревали, наслышавшись, что Чернышевский крайне неохотно принимает незнакомых посетителей.

«Что делать?», «Примечаний к политической экономии Милля», «Философских обоснований общинного землевладения»! Тот Чернышевский, за простое упоминание имени которого младшим гимназистам уши драли, а старшим сулили увольнение из гимназии! За хранение сочинений которого и не одним гимназистам грозили неприятности без малого как за хранение нелегальщины!

Он нисколько не походил на фотографические изображения, какие нам попадались. Ничего юного, женственного, что бросалось в глаза на фотографических карточках. Оброс бородой, стар. Это обстоятельство несколько смущало – ждали, что он знакомее, ближе, чем оказывалось.

Больше наседали с расспросами, как он смотрит на задачи текущей жизни.

А он:

– Для чего вам знать мое мнение? Мы, старики, свое отработали. Могли бы и больше сделать, да не нужна наша работа. Мы думали так, а жизнь требует иначе.

Время стояло мрачное, живы были впечатления от казни пяти студентов по делу Ульянова и Шевырева (1 марта 1887 г.).

Хотелось руководящих указаний авторитетного человека.

Николай Гаврилович продолжал:

– Работайте! Работают же люди! Знаю – тяготятся. А по-моему, сами не правы. Здесь газета издается. Я знаком с редактором. Вечно жалуется на цензора – строг очень, много черкает, убытки от переверстки номера. А я говорю: кто виноват? Требования цензора знаете? Выполняйте их, неприятностей и не будет. Ведь цензор не изменится от того, что вы его требований не исполняете!

– Плохо так-то, Николай Гаврилович!

– Что это плохо?

– Приспособляться к цензору. Совсем не надо бы цензора, ни худого, ни хорошего!

– Не надо! Вполне согласен. А вот он есть! А уж раз есть, нужно слушаться.

– Теперь при университетах карцеры учреждаются. Значит, и в карцер садиться, раз он есть?

– Непременно! Как же иначе? Садитесь в карцер! Есть карцер, должен быть и заключенный!

– Не надо бы и карцера!

– Совершенно верно! Всегда думал: не нужно ни цензоров, ни карцеров! А вот они существуют! Куда вы от них денетесь?

Ожидали всего что угодно, но не того, что услыхали. Смеется? Не похоже. Серьезно говорит? Конечно, серьезно, да не то, чего хотелось.

Посидели около часу. Разговор все время шел в подобном духе. Николай Гаврилович расспрашивал о жизни студентов, и, видимо, не удовлетворили его полученные от нас сведения, хотя, несомненно, и без нас он знал довольно. Может быть, мы ничего нового и не сказали ему.

– Я думал: вот молодые люди пришли! То-то будет что послушать! А вы меня спрашиваете! Ну что я скажу?! Я сам-то как в лесу был, вернувшись из Сибири.

Он становился все нервнее, без нужды брал и ставил пепельницу на столе (или другую вещицу), говорил торопливой скороговоркой – утомился или мы расстроили.

Стали прощаться. Уходили с душевной горечью. От разочарования? О, нет!! От стыда! За что? За кого? Черт его знает, а скверно, стыдно было на душе!

– Так в карцер, Николай Гаврилович, садиться?

– В карцер, в карцер! – поспешно подтвердил он.

– А что другим сказать?

– Так и скажите! Спросят – что Чернышевский говорит? Говорит, мол, что в карцер нужно садиться!

На улице молчали. Хлебникова жмурилась, на меня не глядела. Отошли с полквартала, не могли не оглянуться. Оглянулись – на крыльце стоит Николай Гаврилович, придерживая рукой дверную скобу, вслед нам смотрит. Видит, что и мы смотрим, свободной рукой погрозил, закричал на всю улицу:

– В карцер садитесь! В карцер!

И право, глаза его бешеный огонь метали.

На бульваре сели.

– Ну что, как ваше впечатление? – спрашиваю спутницу, всматриваясь в ее девичий миловидный профиль.

Она лицо платком закрыла, зарыдала.

– О чем вы плачете? Успокойтесь! – прошу.

– Отстаньте!

– Не желаю отставать! Нарочно пуще пристану, если не скажете, о чем плачете!

– Ведь он нас дураками обругал!

– Такого слова он не говорил.

– Смысл-то его слов такой!

– Вы об этом и плачете?

– Все русское общество дураками назвал – знает, что мы не станем молчать о визите к нему! Ведь он сказал: если после стольких жертв, какие принесены моим поколением и моими преемниками, все еще существует цензура и карцеры, – вы дураки! С вами говорить бесполезно!

– Плакать-то, однако, не о чем!

Подняла на меня темно-карие заплаканные глаза. Сказала:

– Сколько же он выстрадал, раз подобным образом разговаривает с нами?!

…Может быть, мой рассказ не лишен некоторого интереса и для текущего момента, читатель?

Журнал журналов. 1916. № 24, июнь. С. 5

Раздел сайта: