Федотов О.И.: Между Моцартом и Сальери (о поэтическом даре Набокова).
1.7. Пасха. Время гибели и воскресения

1.7. Пасха. Время гибели и воскресения

1.

Главные христианские праздники—Рождество Христово и Пасха пользуются далеко не одинаковой популярностью среди католиков и православных. В католическом мире безусловный приоритет отдаётся Рождеству, в православном — Пасхе.

Как отмечал Николай Гоголь, «в русском человеке есть особенное участие к празднику светлого воскресенья. <...> День этот есть тот святой день, в который празднует святое, небесное свое братство все человечество до единого, не исключив из него ни одного человека» (372, 373) 84.

Автор «Выбранных мест», однако, готов признать, что русский человек проявляет это участие лишь ностальгически, «если ему случится жить в чужой земле», досадуя на то, что «в других странах день этот почти не отличен от других дней — те же всегдашние занятия, та же вседневная жизнь, то же будничное выражение на лицах» (372). Наивную веру предков, считает он, исказило тлетворное влияние

Запада, проявившееся в гордости «чистотой своей» и «умом своим» (374—377). И всё же мечта о том, что «праздник воскресения Христова воспразднуется» как должно, и «прежде у нас, чем у других», по мнению писателя, продолжает жить в русском народе. Особую предрасположенность русских именно к этому празднику он объясняет целым комплексом взаимосвязанных причин: 1) «Мы ещё растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; ещё нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя всё, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней»; 2) «уже то, что без меча пришёл к нам Христос, и приготовленная земля сердец наших призывала сама собой его слово»; 3) «начала братства Христова в самой нашей славянской природе, и побратанье людей было у нас родней даже и кровного братства»; 4) «ещё нет у нас непримиримой ненависти сословья противу сословья» и «озлобленных партий, какие водятся в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединению людей и братской любви между ними»; 5) «есть, наконец, у нас отвага, никому не сродная», проявившаяся ярче всего в Отечественной войне 1812 года (379—380).

Как отмечает автор книги «Пасхальность русской словесности» И.А. Есаулов, даже название дня недели — воскресенье — также свидетельствует о преобладании в мировосприятии русского народа пасхального архетипа, а «сама неделя после Пасхи именуется святой: в русском языке, таким образом, связывается воедино святость, Пасха и национальный идеал, каковым является Святая Русь»85.

С этим же словом связано и название одного из самых совершенных и мировоззренчески репрезентативных творений Л.Н. Толстого. Празднование Пасхи и связанные с ней настроения празднующих описываются следующим образом:

Приехал он в конце марта, в страстную пятницу, по самой распутице, под проливным дождём <...>

Нехлюдов распределил свою поездку так, чтобы пробыть у тётушек сутки, но, увидав Катюшу, он согласился встретить у тётушек пасху, которая была через два дня... (65) <...>

В глубине души он знал, что ему надо ехать и что незачем теперь оставаться у тёток, знал, что ничего из этого не могло выйти хорошего, но что он не говорил этого себе и оставался. <...>

Нехлюдов с тётушками и прислугой, не переставая поглядывать на Катюшу, которая стояла у двери и приносила кадила, отстоял эту заутреню, похристосовался со священником и тётушками и хотел уже идти спать, как услышал в коридоре сборы Матрёны Павловны, старой горничной Марии Ивановны, вместе с Катюшей в церковь, чтобы святить куличи и пасхи. <...>

Всю жизнь потом эта заутреня осталась для Нехлюдова одним из самых светлых и сильных воспоминаний <...>.

Церковь была полна праздничным народом (66). <...>

Всё было празднично, торжественно, весело и прекрасно: и священники в светлых серебряных с золотыми крестами ризах, и дьякон, и дьячки в праздничных серебряных и золотых стихирах, и нарядные добровольцы-певчие с маслеными волосами, и весёлые плясовые напевы праздничных песен, и непрестанное благословение народа священниками тройными, убранными цветами свечами, с всё повторяемыми возгласами: «Христос воскресе! Христос воскресе!» Всё было прекрасно, но лучше всего была Катюша в белом платье и голубом поясе, с красным бантиком на чёрной голове и с сияющими восторгом глазами (67).

градация трёх поцелуев. Первый случился три года назад, когда молодой барич, юная Катюша и дворовые играли в горелки: это был вполне невинный поцелуй «невинного молодого человека и такой же невинной девушки», «влекомых друг к другу» (59). Второй был целомудренно-ритуальным, Нехлюдов «похристосовался» с Катюшей:

Он оглянулся на Катюшу. Она вспыхнула и в ту же минуту приблизилась к нему.

— Христос воскресе, Дмитрий Иванович.

— Воистине воскресе, — сказал он. Они поцеловались два раза и как будто задумались, нужно ли ещё, и как будто решив, что нужно, поцеловались в третий раз, и оба улыбнулись <...>

В любви между мужчиной и женщиной бывает всегда одна минута, когда любовь эта доходит до своего зенита, когда нет в ней ничего сознательного, рассудочного и нет ничего чувственного. Такой минутой была для Нехлюдова эта ночь светло Христова воскресения. Когда он теперь вспоминал Катюшу, то из всех положений, в которых он видел её, эта минута застилала все другие. Чёрная, гладкая, блестящая головка, белое платье с складками, девственно охватывающее её стройный стан и невысокую грудь, и этот румянец, и эти нежные, чуть-чуть от бессонной ночи косящие глянцевитые чёрные глаза, и на всём её существе две главные черты: чистота девственности любви не только к нему, — он знал это — но любви ко всем и ко всему, не только хорошему, что только есть в мире, — к тому нищему, с которым она поцеловалась.

Он знал, что в ней была эта любовь, потому что он в себе в эту ночь и в это утро сознавал её, и сознавал, что в этой любви он сливался с нею в одно (69).

Третий же поцелуй оказался роковым:

Он догнал её ещё раз, опять обнял и поцеловал в шею. Этот поцелуй был совсем уже не такой, как те первых два поцелуя: один бессознательный за кустом сирени и другой нынче утром в церкви. Этот был страшен, и она почувствовала это (70—71).

Спустя десять лет, когда обесчещенная им девушка была изгнана из барского дома, попала в публичный дом и стала соучастницей преступления, а он сам волей судеб оказался присяжным в суде над ней, действие возобновляется в конце апреля, т.е., по всей видимости, также в канун Пасхи. Так или иначе, в XXXVIII—XL главах снова представлена заутреня. В пять часов утра в воскресенье заключённых ведут в острожную церковь. «Главное христианское богослужение», вполне возможно, и не пасхальное, на этот раз изображено Толстым в гротескно-сатирических остранённых образах. Среди различных молитв, содержание которых «заключалось преимущественно в желании благоденствия государя императора и его семейства», а также акафистов Богородице и её сыну «священником очень внятно было прочитано место из Евангелия Марка, в котором сказано было, как Христос, воскресши, прежде чем улететь на небо и сесть по правую руку своего отца, явился сначала Марии Магдалине, из которой он изгнал семь бесов, и потом одиннадцати ученикам, и как велел им проповедовать Евангелие всей твари, причём объявил, что тот, кто не поверит, погибнет, кто же поверит и будет креститься, будет спасён и, кроме того, будет изгонять бесов, будет излечивать людей от болезни наложением на них рук, будет говорить новыми языками, будет брать змей, и если выпьет яд, то не умрёт, а останется здоровым» (137).

Истинно верующий человек, конечно, никогда не усомнится в возможности воскресения, т.е. возвращения Богочеловека из небытия к земной жизни. Не в этом ли убеждают нас ликующие риторические возгласы: «Христос воскресе!», «Воистину воскресе!». Ликование как доминирующий пафос пасхального торжества вызвано не удивлением по поводу сверхъестественного чуда, а радостью приобщения к христианской любви как чувству, объединяющему и уравнивающему всех людей, зовущему их к «побратанию», которое, по Гоголю, «родней даже и кровного братства».

2.

Особым образом переживал этот праздник Владимир Набоков, потерявший в канун Пасхи 1922 г. своего горячо любимого отца. В его творческом наследии имеется добрых два десятка произведений, в которых так или иначе упоминается Пасха.

Первое из них, так и названное — «Пасха», («Сверкал на солнце гранит дворцов...») было написано юным воспитанником Тенишевского училища и опубликовано в его дебютном стихотворном сборнике «Стихи» (Петроград:

чувство с весенним пробуждением природы, без каких бы то ни было религиозных коннотаций.

Следующее упоминание Пасхи пришлось на 2-е стихотворение «ангельского» цикла «Херувимы», написанного примерно за год до смерти отца, точно в пасхальный день, 1 мая 1921 г. При описании херувимов, воплощающих, если верить Фоме Аквинскому, «полноту знаний», молодой поэт подчёркивает их близость к Богу, «глубокую премудрость» которого они без конца созерцают. Им ведомо всё: «И бытие, и небосвод,/ и мысль над мыслями людскими,/ и смерти сумрачный приход...» (136). Именно в связи с «Херувимами» Набоков облекает в пластические поэтические образы одну из самых сокровенных своих экзистенциальных идей — о возможности проникновения в «сумрак вечности»86, «где жизни тонкие лучи/ из мира в мир перелетают» (135). Недаром эти лучи сравниваются с «пасхальными огнями свеч, наклонившихся во храме» (135). Само слово «Пасха», как известно, происходит от еврейского слова phesach, означавшего «переход, перемену места». Греки переиначили его, изменив первый звук, для обозначения праздника Воскресения Христова. В таком виде оно соотносилось с греческим глаголом па^%ю — страдаю. «Такое словопроизведение сообразно и с значением самого праздника, ибо Иисус Христос страданием Своим и крестною смертию открыл нам переход от смерти к жизни и от земли к небу»87.

16 апреля 1922 г., т.е. и на этот раз днем Воскресения Господня, датируется ещё одно стихотворение Набокова с названием «Пасха» («Я вижу облако сияющее, крышу...»). Оно было опубликовано в газете «Руль», основанной В.Д. Набоковым и И.В. Гессеном, и посвящено смерти отца поэта, погибшего 28 марта 1922 г. во время покушения на П.Н. Милюкова. В стихотворении выражено экстатически переживаемое чувство скорби вместо ликования, по поводу смерти вместо воскресения. В принципе, это прямое обращение к духовно близкому, но уже мёртвому человеку, разлука с которым не укладывается в сознании, а грядущий праздник воскресения Христова оставляет надежду на ещё одно чудесное преодоление смерти:

Но если все ручьи о чуде вновь запели, но если перезвон и золото капели — не ослепительная ложь, а трепетный призыв, сладчайшее «воскресни», великое «цвети», — тогда ты в этой песне, ты в этом блеске, ты живёшь!..

(«Пасха») (76)

В том же 1922 г. было написано стихотворение «Весна» («Ты снишься миру снова, снова...», <Июль 1922>), переполненное пасхальным благовестом, навевающим лирическому герою чувства безудержного ликования, духовного возрождения, окрыленности, волшебной возможности воспарить от земли к небу, которые естественно сопрягались с любовью:

Блаженный блеск мне веял в очи.

Лазурь торжественная ночи

Текла над городом, и там,

Как чудо, плавал купол смуглый

И гул тяжёлый, гул округлый

Всходил к пасхальным высотам!

Клубились бронзовые волны,

И каждый звук, как будто полный

Густого мёда, оставлял

В лазури звёздной след пахучий,

И Дух стоокий, Дух могучий

Восторг земли благословлял.

Восторг земли, дрожащий дивно

Ещё сокрытых, гулких вод... —

Я слушал, в райский блеск влюблённый,

И в душу мне дышал бездонный

Золотозвонный небосвод!

И ты весною мне приснилась,

Ты, буйнокудрая любовь,

И в сердце радостном забилась

Глубоким колоколом кровь.

(250)

30 марта 1923 г. в газете «Руль» было опубликовано гекзаметрическое стихотворение, приуроченное к годовщине гибели В.Д. Набокова, «Гекзаметры» («Смерть — это утренний луч, пробужденье весеннее. Верю...», <30 марта> 1923 г.). Разумеется, и в нем лирическая медитация также замыкается на теме смерти:

Смерть — это утренний луч, пробужденье весеннее. Верю, ты, погружённый в могилу, ты, пробуждённый, свободный, ходишь, сияя незримо, здесь, между нами — до срока спящими... О, наклонись надо мной, сон мой послушай...

(262)

Налицо воспроизведение гамлетовской ситуации: рандеву сына со злодейски убиенным отцом. Вспомним:

I’ll call thee Hamlet,

King, father, royal Dane, O, answer me,

Let me not burst in ignorance, but tell

Why thy canonized bones hearsed in death

Have burst their cerements? why the sepulchre

Wherein we saw thee quietly interred

Hath oped his ponderous and marble jaws,

To cast thee up again? what may this mean That thou dead corse again in complete steel...88

Король, властитель датский, отвечай!

Не дай пропасть в неведенье. Скажи мне,

Зачем на преданных земле костях

Разорван саван? Отчего гробница,

Где мы в покое видели твой прах,

Разжала с силой челюсти из камня,

Чтоб выплюнуть тебя? Чем объяснить,

Что бездыханный труп, в вооруженье,

Ты движешься, обезобразив ночь,

В лучах луны, и нам, простейшим смертным,

Так страшно потрясаешь существо

Загадками не нашего охвата?

Скажи, зачем? К чему? Что делать нам?]

(У Шекспир. Гамлет / пер. Б. Пастернака)

который, кажется, так легко отделить рукой от ее груди, — стала для него только призраком. Нельзя оправдать оба мира и жить двумя мирами зараз. Если тот — лунный мир — существует, то другой — солнечный, все эти Озрики и Полонии — лишь дьявольский обман, и годится разве на то, чтобы его вышучивать и с ним играть... Но если тень старого Гамлета создана мыслью, то разве может реально существующее вызывать что-нибудь, кроме злобы и презрения, раз в его пределах не стало места для самого благородного и прекрасного из божьих созданий?»89.

Другим весьма вероятным примером, подсказавшим Набокову архетипическую ситуацию свидания живого сына с покойным отцом, могло быть стихотворение Евгения Баратынского «Запустение» (1834): «Я посетил тебя, пленительная сень,/ Не в дни веселые пленительного мая,/ Когда, зелеными ветвями помавая,/ Манишь ты путника в свою густую тень...» И. Бродский считал его лучшим стихотворением в русской поэзии: «В “Запустении” все гениально: поэтика, синтаксис, восприятие мира. Дикция совершенно невероятная. В конце, где Баратынский говорит о своем отце: “Давно кругом меня о нем умолкнул слух,/ Прияла прах его далекая могила,/ Мне память образа его не сохранила...” Это все очень точно, да? Но здесь еще живет... И вдруг это потрясающее прилагательное: “его доступный дух...” И Боратынский продолжает: “Здесь дух мечтанья и природы,/ Я познаю его вполне...” “Он вдохновением волнуется во мне./ Он славить мне велит леса, долины, воды...” И слушайте дальше: какая потрясающая дикция: “Он убедительно пророчит мне страну,/ Где я наследую несрочную весну,/ Где разрушения следов я не примечу,/ Где в сладостной тени невянущих дубров,/ У нескудеющих священную мне встречу”. По-моему, это гениальные стихи. Лучше, чем пушкинские. Это моя старая идея. Тот свет, встреча с отцом — ну кто об этом так говорил? Религиозное сознание встречи с папашей не предполагает.

СВ: А “Гамлет” Шекспира?

ИБ: Ну Шекспир. Ну греческая классика. Ну Вергилий. Но не русская традиция. Для русской традиции это мышление совершенно уникальное»90.

Баратынский различает тень своего отца не воочию, но духовным взором; его «доступный дух» он воспринимает как каламбурную сублимацию поэтического вдохновения: «он вдохновением волнуется во мне» (именно «во мне», внутри лирического героя, а не вовне его!).

внимание на его, как ей представлялось, «главную тему», которой «пропитано все, что он писал; она, как некий водяной знак, символизирует все его творчество». Речь шла о «потусторонности», как поэт «сам ее назвал в своем последнем стихотворении “Влюбленность” Тема эта намечается уже в таких ранних произведениях Набокова, как “Еще безмолвствую и крепну я в тиши...”, просвечивает в “Как я люблю тебя” (“...и в вечное пройти украдкою насквозь”), в “Вечере на пустыре” (“...оттого что закрыто неплотно, и уже невозможно отнять...”), и во многих других его произведениях. Но ближе всего он к ней подошел в стихотворении “Слава”, где <...> определил ее совершенно откровенно как тайну, которую носит в душе и выдать которую не должен и не может»91.

В том-то и дело, что, в отличие от Гамлета и лирического героя Баратынского, его набоковский собрат охотно готов жить или по крайней мере присутствовать в реальном и потустороннем мирах одновременно, поскольку дверь между ними для него «закрыта неплотно»... Не оттого ли так часто, охотно и легко общается он с «человеком», «идущим ему навстречу сквозь сумерки»? Он не испытывает, подобно датскому принцу, мистического ужаса, у него нет и тени сомнения: это «настойчивым и нежным свистом» подзывает собаку и бодрым шагом приближается к нему его давно умерший отец, не изменившийся «с тех пор как умер» («Вечер на пустыре») (201).

И на этот раз Набоков трактует классическую ситуацию по-своему, актуализируя применительно к ней светлый праздник Воскресения Богочеловека. Лирический герой его «Гекзаметров», воспринимающий смерть как «утренний луч» и как «пробужденье весеннее», можно сказать, физически ощущает присутствие в этом мире, «между нами — до срока спящими» (262) адресата своей взыскующей медитации. Парадоксальным образом «спящими» оказываются живые, между которыми, бодрствуя, «ходит» пришелец с того света! В финальном аккорде темы смерти и воскресения вполне ожидаемо сопрягаются с лейтмотивной в контексте всего набоковского творчества темой разлуки с родиной:

Я чую: ты ходишь так близко, смотришь на спящих: ветер твой нежный целует мне веки, что-то во сне я шепчу: наклонись надо мной и услышишь смутное имя одно — что звучнее рыданий, и слаще песен земных, и глубже молитвы, — имя отчизны.

3 мая 1924 г., т.е. всего лишь неделю спустя после Пасхи (27 апреля), было написано ещё одно пасхальное стихотворение «Молитва» («Пыланье свеч то выявит морщины...»). В нём дважды фигурирует оксюморонное словосочетание «пасхальный вопль опять растёт». Речь, конечно, не идёт о пасхальном благовесте, как два года назад в стихотворении «Весна». «Вопль» пасхальных колоколов сопровождает крестный ход не в безбожной России, не в памяти лирического героя о России прошлой, а где-то на чужбине, приютившей скитальцев, которые «думают» о своих «милых мертвых» и «о дальней молятся Руси». Молитва лирического героя о другом — «о нашем дивьем диве,/ о русской речи, плавной, как по ниве/ движенье ветра...» (292). В полном соответствии с глубинным смыслом пасхального действа он просит Всевышнего воскресить не «милых мёртвых», даже не отца, а... «родную речь»:

косноязычный сон её гнетёт.

Искажена, искромсана, но чую

её невидимый полёт.

<...>

вся жизнь моя, огонь несметных свеч.

Ты станешь вновь, как воды, полногласной,

и чистой, как на солнце меч,

и величавой, как волненье нивы.

и рыцарь твой, родная речь.

(292)

Отдельного рассмотрения требуют пасхальные мотивы, отразившиеся в набоковской прозе и драматургии. Если в стихотворных вкраплениях в роман «Дар», которым присвоено авторство Фёдора Годунова-Чердынцева, Пасха упоминается только один раз в отрывке, представляющем собой упражнения в ритмике а la Андрей Белый (отсюда «преувеличенное» обилие пиррихиев): «...когда меняется картина/ и в детской сумрачно горит/ рождественская скарлатина/ или пасхальный дифтерит,/ Съезжать по блещущему ломко,/ преувеличенному льду,/ в полутропическом каком-то,/ полутаврическом саду...» (517), то в собственно прозаическом дискурсе она присутствует достаточно укоренённо. Например, при обсуждении стихов Годунова-Чердынцева именно на эти строки обращает внимание Александра Яковлевна: «Мне больше всего понравилось о детских болезнях, да, — сказала Александра Яковлевна, кивнув самой себе, — это хорошо: рождественская скарлатина и пасхальный дифтерит» (3, 32); описывая традиционный выход членов русского Энтомологического общества на Чёрную речку, автор находит в нём «что-то пасхальное» (2 гл.) (3, 97)92; наконец, в 3-й главе печатание книги о Чернышевском приурочивается к Пасхе (3, 190).

Не менее часто упоминается Пасха в «Защите Лужина»: в самом начале 3-й главы «только в апреле, на пасхальных каникулах... За завтраком был последний остаток сливочной пасхи (приземистая пирамидка с сероватым налётом на круглой макушке) и ещё непочатый кулич.

Таким образом, светлый праздник Христова Воскресения трактовался Набоковым неоднозначно: то как весеннее пробуждение природы («Пасха», 1916), то как собственно религиозное празднество с его атрибутами и соответствующим ностальгически переживаемым настроением безотчётного счастья, то просто как отмеченная веха в течение времени («Херувимы. Ангелы, 2», «Весна», <1922>, «Молитва», 1924, стихи Фёдора Годунова-Чердынцева из романа «Дар», 3-я гл. «Защиты Лужина», 2-я и 3-я гл. «Дара», «Пнин», «Король, дама, валет», «Бледное пламя», «Отчаяние», «Памяти Л.И. Шигаева», «Обида», эссе «Что всякий должен знать», «Человек из СССР»). Однако самым отмеченным для идиостиля Набокова-Сирина аспектом поэтического переживания и воплощения праздника Пасхи оказалась гамлетовская ситуация рандеву сына со злодейски умерщвленным отцом и связанная с ней возможность преодолеть границу между жизнью и смертью, преходящим и вечным, земным и небесным.

Раздел сайта: