Лейзеров Е.: Слово о Набокове. Цикл лекций (13 лекций о сиринском «сквозняке из прошлого»)
Лекция 4. Пребывание в Крыму, учёба в Кембридже - 1917—1922

Лекция 4. Пребывание в Крыму, учёба в Кембридже - 1917—1922

Итак, в нашем повествовании мы уже дошли до известного нам октября 1917-го. Все вы прекрасно знаете, что тогда происходило, поэтому очень интересен рассказ, как выезжала семья Набоковых из Петрограда.

В ту тревожную осень Володя Набоков по-прежнему посещал Тенишевское училище. Но именно тогда стало более чем очевидно, что семье оставаться в Петрограде небезопасно, ввиду чего Володе пришлось сдать выпускные экзамены на месяц раньше положенного срока. Он окончил училище с четверкой по физике, пятеркой с минусом по Закону Божьему и с пятерками по всем остальным предметам.

Графиня С. В. Панина, одна из руководителей кадетской партии предложила Набоковым пожить в Гаспре, в ее поместье в Крыму, которое пока что было свободно. Было решено Владимира и Сергея отправить первыми - как позднее вспоминал Набоков, причиной такой поспешности была опасность мобилизации в новую красную армию. 2 (15) ноября, в последний володин день в Петрограде, отец, провожая сыновей на Николаевском вокзале, сказал им спокойно, что они могут больше никогда не увидеться. Вот как описывает Набоков своё путешествие на юг в «Других берегах»:

«Весьма длительная поездка в Симферополь началась в довольно еще приличной атмосфере, вагон первого класса был жарко натоплен, лампы были целы, в коридоре стояла и барабанила по стеклу актриса, и у меня была с собой целая кипа беленьких книжечек стихов со всей гаммой тогдашних названий... Где-то в середине России настроение испортилось: в поезд, включая наш спальный вагон, набились какие-то солдаты, возвращавшиеся с какого-то фронта восвояси. Мы с братом почему-то нашли забавным запереться в нашем купе и никого не впускать. Продолжая натиск, несколько солдат влезли на крышу вагона и пытались, не без некоторого успеха, употребить вентилятор нашего отделения в виде уборной. Когда замок двери не выдержал, Сергей, обладавший сценическими способностями, изобразил симптомы тифа, и нас оставили в покое. На третье, что ли утро, едва рассвело, я воспользовался остановкой, чтобы выйти подышать свежим воздухом. Нелегко было пробираться по коридору через руки, лица и ноги вповалку спящих людей. Белесый туман висел над платформой безымянной станции. Мы находились где-то недалеко от Харькова. Я был, смешно вспомнить, в котелке, в белых гетрах и в руке держал трость из прадедовской коллекции - трость светлого, прелестного, веснушчатого дерева с круглым коралловым набалдашником в золотой коронообразной оправе. Признаюсь, что, будь я на месте одного из тех трагических бродяг в солдатской шинели, я бы не удержался от соблазна схватить франта, прогуливавшегося по платформе, и уничтожить его. Только я собрался влезть обратно в вагон, как поезд дернулся, и от толчка тросточка моя выскользнула из рук и упала под поплывший поезд. Особенно привязан к ней я не был (через пять лет, в Берлине, я ее по небрежности потерял), но на меня смотрели из окон, и пыл молодого самолюбия заставил меня сделать то, на что сегодня бы никак не решился. Я дал проползти вагону, третьему, четвертому, всему составу (русские поезда, как известно, очень постепенно набирали скорость), и, когда наконец обнажились рельсы, поднял лежавшую между ними трость и бросился догонять уменьшавшиеся, как в кошмаре, буфера. Крепкая пролетарская рука, следуя правилам сентиментальных романов, наперекор наитиям марксизма, помогла мне взобраться на площадку последнего вагона. Но если бы я поезда не догнал или был бы нарочно вылущен из этих веселых объятий, правила жанра, может быть, не были бы нарушены, ибо я оказался бы недалеко от Тамары, которая уже переехала на юг и жила на хуторе, в каких- нибудь ста верстах от места моего глупого приключения».

Как он далее пишет, о ее местопребывании ему стало известно через месяц после того, «как они осели в Гаспре». Вот что сообщает Владимир о своих первых впечатлениях: «Крым показался мне совершенно чужой страной: всё было не русское, запахи, звуки, потемкинская флора в парках побережья, сладковатый запах, разлитый в воздухе татарских деревень, рев осла, крик муэдзина, его бирюзовая башенка на фоне персикового неба; всё это решительно напоминало Багдад, - и я немедленно окунулся в пушкинские ориенталии.»

Тогда же, в декабре 17-го, он принялся составлять свои первые шахматные задачи - занятие, ставшее впоследствии второй внелитературной страстью, клапаном для избыточной творческой энергии, площадкой для отработки художественной стратегии. Набоков обнаружил, что составление шахматных задач, требует того же напряжения мысли, что и сочинение стихов и отношение между романистом и читателем подобно отношению между составителем шахматных задач и воображаемым разгадчиком.

Весной же 1918-го года настало время для первой внелитературной страсти: лепидо- птерология Крыма открыла ему свои сокровища и снабдила материалом для его первой научной публикации. Полный разрыв Набокова с прошлым, предвестием которого стало пребывание в Крыму, имел огромное значение для его искусства, определив главную тему - абсурдность нашей неспособности вернуться в собственное прошлое. В «Других берегах» можно прочесть:

«В течение всего лета я переписывался с Тамарой. Насколько прекраснее были ее удивительные письма витиеватых и банальных стишков, которые я когда-то ей посвящал; с какой силой и яркостью воскрешала она северную деревню! Слова ее были бедны, слог был обычным для восемнадцатилетней барышни, но интонация... интонация была исключительно чистая и таинственным образом превращала ее мысли в особенную музыку. «Боже, где оно - все это далекое, светлое, милое!» Вот этот звук дословно помню из одного ее письма, - и никогда впоследствии не удалось мне лучше нее выразить тоску по прошлому.

Этим письмам ее, этим тогдашним мечтам о ней я обязан особому оттенку, в который с тех пор окрасилась тоска по родине. Она впилась, эта тоска, в один небольшой уголок земли, и оторвать ее можно только с жизнью. ... дайте мне на любом материке, лес, поле и воздух, напоминающие Петербургскую губернию, и тогда вся душа перевертывается».

Через несколько дней после приезда братьев Набоковых, к ним в Гаспре присоединилась мать с младшими детьми. Отец же, Владимир Дмитриевич, оставался в Петрограде, участвуя в работе различных организаций, оппозиционных большевикам: в Центральном комитете партии кадетов, в Петроградской городской думе, в недавно созданном Комитете спасения родины и революции. Состоявшиеся выборы 12—14 (25—27) ноября в Учредительное собрание показали, что против большевиков проголосовало более трех четвертей всех избирателей. 23 ноября (6 декабря) была арестована кадетская комиссия по выборам прямо на ее утреннем заседании. В течение пяти дней В. Д. Набокова вместе с его коллегами держали под стражей в Смольном. Когда же выпустили на свободу, буквально через день, вышел декрет об аресте и привлечении к суду всех руководителей партии кадетов - «партии врагов народа». Друзья уговорили Владимира Дмитриевича уехать в Крым. 3 (16) декабря он прибыл в Гаспру. Далее, из «Других берегов» узнаем:

«Между тем жизнь семьи коренным образом изменилась. За исключением некоторых драгоценностей, случайно захваченных и хитроумно схороненных в жестянках с туалетным тальком, у нас не оставалось ничего. Но не это было, конечно, существенно. Местное татарское правительство смели новенькие советы, из Севастополя прибыли опытные пулеметчики и палачи, и мы попали в самое скучное и унизительное положение, в котором могут быть люди - то положение, когда вокруг все время ходит идиотская преждевременная смерть, оттого что хозяйничают человекоподобные и обижаются, если им что-нибудь не по ноздре. Тупая эта опасность плелась за нами до апреля 1918 года. На ялтинском молу, где Дама с собачкой потеряла когда-то лорнет, большевистские матросы привязывали тяжести к ногам арестованных жителей и, поставив спиной к морю, расстреливали их; год спустя водолаз докладывал, что на дне очутился в густой толпе стоящих навытяжку мертвецов».

Так Володя еще в юности, не понаслышке, столкнулся с большевистскими кошмарами. Ялтинские расстрелы на тот момент по своей жестокости и массовости превзошли все остальные в стране. В первые же дни совдепии были убиты сотни офицеров, а ведь тогда еше не было так называемого белого террора. С этой поры и до конца жизни Владимир Набоков доказывал своим оппонентам, что ленинизм - главный бич России. К сожалению, и по сегодняшний день, мы не можем избавиться от этого страшного идола. Мной написано на эту тему следующее стихотворение:

Пока на Красной площади лежит

та особь недочеловека,

пока воспринимается как хит

20-го, кровавейшего века,

пока есть Мавзолей у Палача,

пока его земля не принимает,

Мир - на расстрел да со всего плеча!

«Нет Бога! Маркс и праздник Первомая!»

Россию ввергнувший в сожженье.

Он - первый в мире террорист,

нет Века благости - сверженье!

Доколе длиться будет бессознанья ночь?

(Так было при царях... Иване Грозном...)

Как эту боль. возможно ль превозмочь?

Ведь площадь Красная давно уж стала Чёрной.

В дополнение к этой теме нельзя не привести один интересный факт. Через 25 лет, в 1943 году, уже в Америке, Набоков написал такое стихотворение, которое нигде нельзя было опубликовать. Оно ходило в списках, как в добрые старые времена, что при Лермонтове, что при Солженицине. Керенский, прочтя его, плакал.

Каким бы полотном батальным ни являлась советская сусальнейшая Русь, какой бы жалостью душа ни наполнялась, не поклонюсь, не примирюсь со всею мерзостью, жестокостью и скукой немого рабства - нет, о нет, еще я духом жив, еще не сыт разлукой, увольте, я еще поэт.

Возвращаясь в 1918-й, продолжим чтение «Других берегов»: «В своей Гаспре графиня Панина предоставила нам отдельный домик через сад. На террасе - всего каких-нибудь пятнадцать лет назад - сидели Толстой и Чехов. В некоторые ночи, когда особенно упорными становились слухи о грабежах и расстрелах, отец, брат и я почему-то выходили караулить сад. Однажды, в январе, что-ли, к нам подкралась разбойничьего вида фигура, которая оказалась нашим бывшим шофером Цыгановым: он не задумался проехать от самого Петербурга на буфере по всему пространству ледяной и звериной России, только для того, чтобы доставить нам деньги, посланные друзьями. Привез он и письма, пришедшие на наш петербургский адрес (неистребимость почты всегда поражала меня), и среди них было то первое письмо от Тамары, которое я читал под каплей звезды.

Розовый дымок цветущего миндаля уже оживлял прибрежные склоны, и я давно занимался первыми бабочками, когда большевики исчезли и скромно появились немцы.

Они кое-что подправили на виллах, откуда эвакуировались комиссары, и отбыли в свою очередь. Их сменила добровольческая армия. Отец вошел министром юстиции в Крымское Краевое Правительство и уехал в Симферополь, а мы переселились в Ливадию».

правдивой и черпали из нее информацию, такие различные по темпераменту и образу мыслей политические деятели, как Троцкий, Керенский и Милюков.

«В марте 1919 года красные ворвались в северный Крым и в портах его началась суматошная эвакуация анти-большевицких сообществ. На небольшом, неказистом греческом судне «Надежда» с грузом сушеных фруктов возвращавшимся в Пирей (город в Греции - Е.В.), наша семья отплыла по глянцевым водам из севастопольской бухты, под беспорядочно бившим с берега пулеметом (порт только что был захвачен большевиками). Помню, пока судно виляло по бухте, я старался сосредоточиться на шахматной партии, которую играл с отцом, - у одного из коней не хватало головы, покерная фишка заменяла недостающую ладью, - и чувство, что я покидаю Россию, полностью заслонялось мучительной мыслью, что при красных или без красных, а письма от Тамары так и будут приходить, бессмысленным чудом, в южный Крым, и разыскивать беглого адресата, слабо порхая по воздуху, словно смущенные бабочки, выпущенные в чуждой им зоне, на неправильной высоте, среди неведомой флоры.

В 1919 году целая стайка Набоковых - три семьи, в сущности говоря, - через Крым и Грецию бежала из России в Западную Европу. Мы покинули наш северный дом ради краткой, как мы полагали, передышки, благоразумной отсидки на южной окраине России; однако бешеное неистовство нового режима стихать никак не желало. Два проведенных в Греции весенних месяца я посвятил, снося неизменное негодование пастушьих псов, поискам оранжевой белянки Грюнера, желтянки Гельдриха, белянки Крюпера: поискам напрасным, ибо я попал не в ту часть страны». («Память, говори»).

18 мая 1919 года Набоковы на морском лайнере отплыли от берегов Греции до Марселя, а затем прибыли в Лондон. Осенью 1919 года Владимир и его брат Сергей поступили в Кембриджский университет - брат в Christ’s College, а будущий писатель в Trinity.

Вот как описывает Набоков свои первые университетские впечатления:

студенческий плащ и черный квадратный головной убор, чтобы явиться с официальным визитом к Е. Гаррисону, моему «тютору», университетскому наставнику. Я поднялся по лестнице и постучал в слегка приоткрытую массивную дверь. «Входите», - с отрывистой гулкостью сказал далекий голос. Я миновал подобье прихожей и попал в кабинет. Бурые сумерки опередили меня. В кабинете не было света, кроме пышущего огня в большом камине, около которого смутная фигура восседала в еще более смутном кресле. Я подошел со словами: «Моя фамилья...» и вступил в чайные принадлежности, стоявшие на ковре около низкого камышового кресла мистера Гаррисона. С недовольным кряком он наклонился с сиденья, поставил чайник на место и затем зачерпнул с ковра в небрезгливую горсть и шлепнул обратно в чайник извергнутое им черное месиво чайных листьев. Так студенческий цикл моей жизни начался с ноты неловкости, с ноты, которая не без упорства повторялась во все три года моей университетской жизни.

Гаррисону показалась блестящей идея дать мне в сожители другого White Russian («белого» русского), так что сначала я делил квартирку в Trinity Lane с несколько озадаченным соотечественником. Через несколько месяцев он покинул университет, и я остался единственным обитателем этих апартаментов, казавшихся мне нестерпимо убогими в сравнении с моим далеким и к тому времени уже не существовавшим домом». («Память, говори»).

«Vladimir Nabokoff» - именно так он писал свою фамилию до переезда в Америку - был «a pensioner», т.е. студентом-нестипендиатом, который должен содержать себя сам, хотя впоследствии и вспоминал о какой-то стипендии, «выданной скорее в качестве компенсации за политические испытания, чем как признание его интеллектуальных заслуг». 1 октября 1919 года он был официально зачислен в Тринити-колледж Кембриджского университета. В автобиографических книгах Набоков нарисовал стилизованный портрет кембриджского студента своей университетской поры - Бомстон из «Других берегов» и «Несбит» из «Память, говори», - коего никак не удавалось убедить, что большевизм - не более чем «новая форма жестокой тирании, такой же старой, как пески пустыни».

Какие же лекции слушал Набоков? По его словам он начал с зоологии (препарировал рыб). Во время первого семестра в Тринити-колледже Кембриджского университета он написал свою первую энтомологическую работу «Несколько заметок о лепидоптере Крыма». Она вышла в свет в самом начале его второго семестра и была его первой публикацией на английском языке.

Она включала в себя - перевод с французского и русского на английский и наоборот. Также требовались сочинения на двух «иностранных» языках. Владимиру это показалось не таким уж страшным испытанием, а главное - большую часть времени он сможет уделять собственным занятиям, тем более что он не чувствовал себя обделенным вниманием англичан. Футболист, игравший за команду своего колледжа, теннисист и боксер, да еще русский, он неизменно вызывал интерес: «В Кембридже ко мне все так и льнули».

в четырех томах и читал, по крайней мере, по десять страниц каждым вечером, «отмечая прелестные слова и выражения».

В середине марта 1920-го Владимир с братом Сергеем отправились в Лондон на пасхальные каникулы. Там, благодаря широкому кругу знакомых Константина Дмитриевича (умершего брата матери, в прошлом дипломата) как среди русских, так и среди англичан, его племянникам была обеспечена бурная светская жизнь. Знакомая с теми же кругами, что и Набоковы, Люси Леон впоследствии так описывала Владимира: «молодой человек света в темно-синем костюме и канареечно-желтом джемпере, красивый, «романтической внешности, немного сноб, веселый обольститель». Набоков все чаще радовался жизни и в то же время тосковал, о чем свидетельствует его письмо матери от 26.04.1920 (кстати, переписка была такой регулярной, что трехдневный перерыв в ней мог вызывать волнение и упреки с обеих сторон):

Стены комнатки нашей выкрашены теперь в белый цвет, и от этого она помолодела, повеселела.

У памяти моей 42° температуры: Кембридж по-весеннему тревожен, и в одном углу нашего сада пахнет так, как пахло по вечерам в двадцатых числах мая, на крайней тропинке Нового Парка - помнишь? Вчера на склоне дня мы, как бешеные, бегали по аллеям, по лугам, смеялись беспричинно и, когда я закрывал глаза, мне казалось, что я в Выре; «Выра» - какое странное слово... Я вернулся домой опьяненный воспоминаниями, с жужжанием майских жуков в голове, с ладонями, липкими от земли, с детским одуванчиком в петлице. Какая радость! Какая тоска, какая щемящая, дразнящая, невыразимая тоска. Мамочка, милая, никто ведь кроме нас с тобой не может этого понять.

Письмо не выходит, надо кончать. Я безмерно счастлив и так взволнован и печален сегодня..

«Настоящая история моего пребывания в английском университете есть история моих потуг стать русским писателем. У меня было чувство, что Кембридж и все его знаменитые особенности - величественные ильмы, расписные окна, говорливые башенные часы - не имеют сами по себе никакого значения, существуя только для того, чтобы обрамлять и подпирать мою пышную ностальгию. Эмоционально я был в состоянии человека, который только что потеряв нежно к нему относившуюся родственницу, вдруг понимает - слишком поздно, - что из-за какой-то лености души, усыпленной дурманом житейского, он как-то никогда не удосужился узнать покойную по-настоящему, как она того заслуживала, и никогда не высказал своей, тогда мало осознанной, любви, которую теперь уже ничем нельзя было разрешить. Я сидел у камина в моей кембриджской комнате, и слезы навертывались на глаза, и разымчивая банальность тлеющих углей, одиночества, отдаленных курантов наваливались на меня, изменяя самые складки моего лица, - подобно тому, как лицо авиатора искажает фантастическая скорость его полета. Я думал о том, сколько я пропустил в России, сколько всего я бы успел приметить и запасти, кабы предвидел, что жизнь повернет так круто».

Находясь довольно часто в таком состоянии духа, Владимир, конечно, не забывал об учёбе. Вот какие экзамены он сдавал в майскую сессию 1921 года: 26 апреля - диктант по французскому языку в экзаменационном зале, 27 апреля - диктант по русскому и ответы на вопросы по роману Тургенева «Дым», 28 апреля - вторая часть экзамена по французскому с вопросами по «Философским письмам» Вольтера.

Кстати, устные экзамены по русскому и французскому языкам были сданы с отличием.

А вот как проходили выпускные экзамены, состоявшиеся в последнюю неделю мая 1922 года в малом экзаменационном зале. При подготовке к ним Набоков занимался по 15 —16 часов в день, а последние две ночи перед экзаменами вообще не ложился спать.

1495—1688 годов, русская литература, философия и история, начиная с 1700 года и, наконец, французская литература, общественная жизнь и история до 1495 года. Часть вторая «трайпоса» оказалась намного труднее первой. За два дня до экзаменов он сообщил матери, что приедет в Берлин 1 июня, не дожидаясь конца сессии, если только поймет, что провалился.

Когда же экзамены начались, Набоков увидел, что сдать их вполне в его силах. С особой готовностью и удовольствием он отвечал на вопрос по гоголевским «Мертвым душам» (описать сад Плюшкина), который абсолютно соответствовал его склонности к точному знанию, четкому зрительному представлению, острой памяти на детали. 17 июня Владимир и Сергей Набоковы узнали о том, что оба они получили степень бакалавра второго класса.

Через два дня после окончания экзаменов Владимир написал матери, что вновь чувствует возвращение музы и слышит «ее легкие шажки». Впрочем, она никогда не уходила от него далеко. По разнообразию и количеству публикаций Набоков явно превзошел любого из кембриджских студентов. Что же он создал за годы учебы? - Статья по энтомологии, два английских стихотворения, критическая статья и стихотворные переводы с английского, в частности два десятка стихотворений Руперта Брука и «Алису в стране чудес», виртуозный перевод с французского «Кола Брюньон» Ромена Роллана, первый написанный по-русски рассказ, первое эссе, первая стихотворная драма. И, естественно, было написано много русских стихов, печатавшихся в русских журналах. В Кембридже он направлял всю энергию, которую не поглотили молодость, изгнанничество и любовь, не на то, чтобы стать Владимиром Набоковым, бакалавром наук, а на превращение во Владимира Сирина.

Кстати, посылая новые стихи матери, Набоков заметил: «Этот стишок покажет тебе, что настроенье у меня всегда радостное. Если я доживу до ста лет, то и тогда душа моя будет разгуливать в коротких штанах». Владимир озаглавил это стихотворение «Сирини- ана», словно бы хотел выразить, таким образом, свое жизненное кредо. Впрочем, так оно и было на самом деле:

Есть в одиночестве свобода,

Звезду, снежинку, каплю меду

я заключаю в стих.

И еженочно умирая,

я рад воскреснуть в должный час,

Разделы сайта: