Лейзеров Е.: Слово о Набокове. Цикл лекций (13 лекций о сиринском «сквозняке из прошлого»)
Лекция 5. Драма Набокова, его муза - 1922—1925

Лекция 5. Драма Набокова, его муза - 1922—1925

Итак, в 1922-м году Владимир Набоков с отличием закончил Кэмбридж, но всё время, и в частности в годы учёбы, его не покидает тоска по счастливому детству, по далекой и близкой России. Вот что он пишет матери в письме от16 октября 1920-го года:

Мамочка, милая, - вчера я проснулся среди ночи и спросил у кого-то, не знаю у кого, - у ночи, у звезд, у Бога: неужели я никогда не вернусь, неужели все стерто, погибло?.. Мне приснились черные, глазчатые гусеницы на лозах царского чая, потом те желто-красные деревянные стулья с резными спинками в виде конских голов - которые, помнишь, стояли под лестницей в нашем доме «step, step, no step», и я спотыкался, и ты смеялась... мамочка, ведь мы должны вернуться, ведь не может же быть, что все это умерло, испепелилось - ведь с ума сойти можно от мысли такой? Я хотел бы описать каждый кустик, каждый стебелек в нашем божественном вырском парке - но не поймет этого никто... Как мы мало ценили рай наш, мамочка, - нужно ведь было перецеловать все дороги (батовскую, дайми- шенскую, грязенскую - и все безымянные тропинки), нужно было их острее любить, сознательнее, - исповедываться деревьям нежным, кутаться в облака! - Вошли люди в комнату, у меня душа сразу сморщилась, писать уж больше не могу. Нет собственного угла, это просто мучительно порою.

Как вы помните, именно в это время, в 1920-м году семья Набоковых, за исключением остававшихся на учебе в Лондоне Владимира и его брата-погодка Сергея, переехала в Берлин. Берлин с 1920-го года стал центром русской эмиграции в Европе, а отец Набокова стал неофициальным лидером крупнейшей эмигрантской общины. Снимаемая семьёй квартира в Вильмерсдорфе, на Зекзишештрассе 67 была проникнута духом богатого, интеллигентного петербургского дома, она стала центром живой русской культуры. В просторной гостиной, служившей также столовой и кабинетом Владимира Дмитриевича, они принимали гостей, среди которых были писатель Алексей Толстой, политик Павел Милюков, режиссер Константин Станиславский, актрисы Елена Полевицкая, Ольга Гзовская, вдова Чехова Ольга Книппер и даже вся труппа Московского Художественного Театра. К 1924-му году в Берлине проживало несколько сотен тысяч эмигрантов, насчитывалось 86 русских издательств, которые за предыдущие 3 года выпустили столько печатной продукции, сколько иная страна не выпустила бы за десятилетие. Поэтому, не случайно отец Набокова принял решение: для политического и морального объединения эмиграции издавать в Берлине русскую газету.

Именно в этой газете «Руль» его сын Владимир напечатает почти все свои ранние стихотворения, пьесы, рассказы, рецензии и даже крестословицы, но под псевдонимом: Сирин и этот писательский псевдоним будет следовать за ним на протяжении всей европейской эмиграции, т.е. с 1921 года по 1940-й.. Почему он взял такой псевдоним? На этот счет существуют, как считает критик Борис Останин, по крайней мере, 19 (!) версий. Остановимся на самых значимых. Во-первых, Сирин - это райская птица. Во-вторых, в 1910-е годы существовало издательство «Сирин», выпускавшее альманахи под тем же названием, в которых печатались символисты: Блок, Белый, Брюсов и другие. В-третьих, сирена - по греческой мифологии лукавая соблазнительница. В-четвертых, сирень - атрибут барской усадьбы, после 1917-го года пошедший под топор. В-пятых, Владимир Сирин - по аналогии с пушкинским Выриным из «Станционного смотрителя». И естественно Владимир Набоков знал, что в 4-м веке жил христианский поэт Ефрем Сирин, что Сириус - ярчайшая звезда неба, что по-английски Сирин - sirring или see-ring кольцевое видение, круг в доминанте его произведений. Но была и чисто практическая причина, из-за чего ему пришлось взять псевдоним: чтобы его не путали с отцом, с Владимиром Дмитриевичем, часто печатавшимся в «Руле» и других эмигрантских изданиях.

Приехав в марте 1922 года на пасхальные каникулы, Владимир пережил самый трагический день в жизни - 28 марта убили его отца. Это произошло вечером в берлинской филармонии, где выступал с лекцией Милюков, лидер кадетской партии, был полный зал - около 1500 человек. Двое террористов-монархистов предприняли попытку убийства Милюкова. Владимир Дмитриевич, защищая его, сбил одного из них с ног, пытаясь выхватить револьвер; второй негодяй, видя происходящее, выстрелил ему три раза в спину: смерть наступила мгновенно. Сохранилась запись в дневнике Набокова:

28 марта. Я вернулся домой около 9-ти часов вечера после восхитительного дня. Поужинав, я сел в кресло рядом с диваном и открыл томик Блока. Мама, полулежа, раскладывала пасьянс. В доме было тихо, - сестры уже спали, Сергей был в гостях. Я читал вслух нежные стихи об Италии, о влажной, звонкой Венеции, о Флоренции, подобной дымчатому ирису. «Как это прекрасно, - сказала Мама, - да, да, именно дымчатый ирис». И тут зазвонил в передней телефон. В этом звонке ничего необычного не было. Мне было только неприятно, что он прервал мое чтенье. Голос Гессена: «А кто это говорит?» - «Володя. Здравствуйте, Иосиф Владимирович». - «Язвоню вам потому... я хотел вам сказать, предупредить вас...» - «Да, я слушаю». - «С папой случилось большое несчастье». - «Что именно?» - «Большое несчастье...» - «Сейчас за вами приедет автомобиль». - «Да что же именно случилось?» - «Приедет автомобиль. Откройте дверь внизу». - «Великолепно». Я повесил трубку, встал. В дверях стояла Мама. Спросила, подергивая бровками: «Что случилось?» Я сказал: «Ничего особенного». Голос у меня был холодный, почти сухой. «Скажи же». - «Ничего особенного. Дело в том, что папочка попал под мотор. Повредил себе ноги...» Я прошел через гостиную в свою комнату. Мама - за мной. «Нет, умоляю тебя, скажи...» - «Да ничего страшного нет. Сейчас приедут за мной...» Мама дышала часто и трудно, словно шла в гору. Она и верила мне и не верила... Мои мысли, все мысли точно стискивали зубы. «У меня сердце разорвется, - говорила Мама, - сердце разорвется, если ты скрываешь что-нибудь», - «Папочка ноги себе повредил, и довольно серьезно, по словам Гессена. Вот и все». Мамочка всхлипнула, встала передо мной на колени. «Умоляю тебя, умоляю...» Я продолжал успокаивать ее, как мог, боялся взглянуть в глаза.

Да, знало, знало сердце, что наступил конец, но что именно произошло, было еще тайной, и в этом незнании чуть мерцала надежда. Ни Мама, ни я как-то не связали слова Гессена с тем, что папа был в этот вечер на лекции Милюкова и что там предвиделся скандал.

Наконец подкатил мотор. Из него вышли двое. Штейн, которого я в лицо не знал, и Яковлев. Яковлев последовал за мной, взял за руку. «Вы только не волнуйтесь. Была стрельба на митинге. Папа ранен». - «Тяжело ли?» - «Да, тяжело». Они остались внизу, я пошел за Мамой. Повторил ей, что услышал, зная в душе, что правда смягчена. Спустились вниз. Сели. Поехали...

Эту ночную поездку я вспоминаю, как что-то вне жизни, чудовищно длительное, как те математические задачи, которые томят нас в бредовом полусне. Я глядел на проплывающие огни, на белесые полоски освещенных тротуаров, на спиральные отражения в зеркально-черном асфальте, и казалось мне, что роковым образом отделен от всего этого, что фонари и черные тени прохожих - случайный мираж, и единственное, что значительно и явственно и живо - это скорбь, цепкая, душная, сжимающая мне сердце. «Папы больше нет». Эти три слова стучали у меня в мозгу, и я старался представить его лицо, его движения. Накануне вечером он был так весел, так добр. Смеялся, боролся со мной, когда я стал показывать ему боксерский прием - клинч. Потом все пошли спать, папа стал раздеваться в своем кабинете, и я в соседней комнате делал то же. Мы переговаривались через открытую дверь, говорили о Сергее, о его странных, уродливых наклонностях. Потом папа помог мне положить штаны под пресс и вытягивал их, закручивая винты, говорил, смеясь: «Как им, наверное, больно». Переодевшись в пижаму, я сел на ручку кожаного кресла, а папа, сидя на корточках, чистил скинутые башмаки. Говорили мы теперь об опере «Борис Годунов». Он старался вспомнить, как и когда возвращается Ваня после того, как отец услал его. Так и не вспомнил. Наконец я пошел спать и, слыша, что папа тоже уходит, попросил его из спальни моей дать мне газеты, он их передал через скважину раздвижных дверей - я даже руки его не видел. И я помню, что движенье это показалось мне жутким, призрачным - словно сами просунулись газетные листы... И на следующее утро папа отправился в «Руль» до моего пробуждения, и его я не видел больше. И теперь я качался в закрытом моторе, сверкали огни - янтарные огни скрежещущих трамваев, и путь был длинный, длинный, и мелькающие улицы были все неузнаваемые...

И вот мы приехали. Вход в филармонию. Через улицу к нам навстречу идут Гессен и Каминка. Подходят. Я поддерживаю мамочку. «Август Исаакиевич, Август Исаакиевич, что случилось, скажите мне, что случилось?» - спрашивает она, хватая его за рукав. Он разводит руками... «Да что же, очень плохо...» Всхлипывает, не договаривает. «Значит, все кончено, все кончено?» Он молчит. Гессен молчит тоже. Зубы у них дрожат, глаза бегают. И Мама поняла. Я думал, она в обморок упадет. Как-то странно откинулась, пошла, глядя пристально перед собой, медленно раскрывая объятия чему-то незримому. «Так как же это так?» - тихо повторяла она. Она словно рассуждала сама с собой - «Как же это так?..» И потом: «Володя, ты понимаешь?» Мы шли по длинному коридору. Через открытую боковую дверь я мельком увидел залу, где произошло это. Одни стулья стояли криво, другие были опрокинуты. Наконец мы вошли в нечто вроде прихожей, там толпились люди, зеленые мундиры полиции. «Я хочу его видеть» - повторяла Мама однозвучным голосом. Из одной двери вышел чернобородый человек с забинтованной рукой и, как-то беспомощно улыбаясь, пролепетал: «Видите, я тоже... я тоже ранен...» Я попросил стул, усадил Маму. Кругом беспомощно толпились люди. Я понял, что полиция не позволяет нам войти в ту комнату, где лежал убитый. И внезапно Мама, сидящая на стуле, посередине прихожей, полной незнакомых, смущенных людей, стала плакать навзрыд и как- то напряженно-трудно стонать. Я прильнул к ней, прижался щекой к бьющемуся, горячему виску и шепнул ей одно слово. Тогда она начала вслух читать «Отче наш» и затем, докончив, словно окаменела. Я почувствовал, что незачем больше оставаться в бредовой этой комнате.

Прежде чем преступников обезоружили и арестовали, было ранено еще семь человек. Террористы оказались членами ультраправой группы; они вместе жили и работали в Мюнхене - центре русских монархистов в Германии. Первым стрелял Петр Шабельский-Борк, вторым - Сергей Таборицкий. Покушение на Милюкова (который не пострадал), возможно, подготовил некий полковник Винберг - лидер русских ультраправых в Баварии, однако он так и не предстал перед судом ввиду отсутствия прямых улик. Преступники, как выяснилось на суде, совершенно не разбирались ни в политике, ни в истории России и ничего не слышали о В.Д.Набокове, но узнав о той ведущей роли, которую он играл в кадетской партии, решили, что их усилия не пропали даром.

1 апреля открытый гроб с телом В.Д.Набокова был выставлен для последнего прощания. Его похоронили в Берлине, в Тегеле, на небольшом русском кладбище при церкви. Потрясенная русская община быстро откликнулась на страшное известие. Семья Набоковых получила множество писем и телеграмм с соболезнованиями от коллег, политиков, юристов, журналистов, писателей, среди которых были Иван Бунин, Дмитрий Мережковский, Александр Куприн.

Володя по-своему откликнулся на смерть отца, напечатав в пасхальном номере «Руля» стихотворение «Пасха»:

ПАСХА

На смерть отца

Я вижу облако сияющее, крышу,

блестящую вдали, как зеркало... Я слышу,

как дышит тень и каплет свет.

Так как же нет тебя? Ты умер, а сегодня

растет, зовет. Тебя же нет.

Но если все ручьи о чуде вновь запели, но если перезвон и золото капели — не ослепительная ложь, а трепетный призыв, сладчайшее «воскресни, великое «цвети» - тогда ты в этой песне, ты в этом блеске, ты живёшь!..

В конце июня 1922 года Набоков после окончания Кембриджа приехал в Берлин. Вначале он жил на Зекзишешштрассе 67, вместе со своей семьей, пока в декабре 1923 года его родные не переехали в Прагу.

Обычно безмятежный Владимир, шутник и весельчак, сиявший счастьем, теперь погрузился в тяжелую депрессию. Когда он, гуляя с семнадцатилетней Светланой Зиверт по Берлину в апреле, сделал ей предложение, она согласилась стать его женой отчасти потому (во всяком случае, так это рисовалось ей впоследствии сквозь дымку лет), что никогда раньше не видела его столь печальным и подавленным. Родители Светланы согласились на помолвку при том, что будущий муж их дочери найдет себе постоянное место, иными словами будет трудоустроен.

А познакомил Владимира со Светланой его сосед по Кембриджу, Михаил Калашников, еще в июне 1921 года. Светлана жила вместе с родителями и старшей сестрой Татьяной в Лихтерфельде, в районе на юго-западе Берлина. Набоков сразу стал ухаживать за жизнерадостной шестнадцатилетней красавицей Светланой. Черные раскосые татарские глаза, смуглая кожа, темные волосы, перехваченные бархатной лентой. Двадцатидвухлетний Набоков, стройный, красивый, спортивный и веселый, остроумный и пылкий, показался ей совершенно неотразимым. В то лето Набоков, Калашников, Светлана и ее двадцатилетняя сестра Татьяна встречались вчетвером, играли в теннис, дурачились на платформе Лихтерфельде или на пристани Ванзее. Вечером Владимир заходил к Зивертам и после обеда вел с ними литературные споры, отстаивая Чехова и отвергая Достоевского, или слушал, как Светлана музицирует у открытого окна, из которого долетал легкий ночной ветерок.

6 июля 1921 года он написал, посвященное Светлане, (уже второе) стихотворение:

Мечтал я о тебе так часто, так давно,

за много лет до нашей встречи,

когда сидел один, и кралась ночь в окно,

и перемигивались свечи.

И книгу о любви, о дымке над Невой, о неге роз и море мглистом, я перелистывал - и чуял образ твой в стихе восторженном и чистом.

Дни юности моей, хмельные сны земли,

мне в этот миг волшебно-звонкий

казались жалкими, как мошки, что ползли

в янтарном блеске по клеенке.

Я звал тебя, я ждал. Шли годы.

Я бродил по склонам жизни каменистым

и в горькие часы твой образ находил

в стихе восторженном и чистом.

И ныне, наяву, ты, легкая, пришла,

и вспоминаю суеверно,

тебя предсказывали верно.

Все стихотворение неосторожно приоткрывает то, что позднее подтвердит время: его чувство к Светлане родилось не из внутренней близости, а лишь потому, что он долго грезил о любви, время которой, наконец, пришло.

Поскольку Владимир не смог и полдня проработать в немецком банке, ему все чаще приходилось зарабатывать на жизнь уроками - французского, английского, тенниса и даже бокса. Правда, поначалу он занимался репетиторством только от случая к случаю.

После помолвки, всё лето и осень 1922 года Владимир проводит со Светланой или в Лихтерфельде, в доме ее состоятельных родителей, или на Зекзишешштрассе. За неделю до Рождества 1923 года Набоков подарил Светлане экземпляр только что вышедшего сборника «Гроздь», второй раздел коего - «ТЫ» был посвящен ей. Но ни сборники стихов молодого Набокова, ни его изящные переводы, выходившие один за другим, не могли удовлетворить горного инженера Романа Зиверта и его жену. Набоков не выполнил условия помолвки, не нашел себе постоянного места работы, и родители не решились доверить молодому мечтателю и денди свою семнадцатилетнюю дочь. Когда 9 января 1923 года Владимир пришел к Зивертам, ему объявили, что его помолвка со Светланой расторгнута. Он со слезами на глазах выслушал объяснения: она молода, а он так и не трудоустроился и не сможет дать ей то, что нужно ей; потом Набоков с особой язвительностью им это припомнит. Светлана и Владимир сняли уже надетые обручальные кольца.

.. .А в 1949 году из Женевы пришло известие от любимой сестры Набокова, Елены Сикорской. Она сообщала, что недавно в церкви, как ей показалось, заметила знакомое лицо. Она подошла к женщине, и та, взглянув на Елену, воскликнула: «Глаза Владимира!» Это была Светлана, несостоявшаяся в 1922 году невеста Набокова. Они приятно пообщались, о чем Елена и поведала брату. Тот взорвался. И стал выговаривать сестре, что она-де в своих взглядах исходит из его юношеских стихов, а не из реальности. Последняя же в большей степени обнажает в семействе Светланы их «теплые чувства к убийце нашего отца, их буржуазную черствость при разрыве этого романа и многое другое, о чем когда-нибудь я тебе расскажу».

В предыдущих лекциях подробно говорилось также о первой любви Набокова, о Валентине Шульгиной, которая жила на Фурштатской 48.

«А на той же Фурштатской улице, в доме №9, в 1902-м году родилась Вера Евсеевна Слоним, ставшая впоследствии женой писателя Сирина. Они встретились в Берлине, 8 мая 1923 года, на благотворительном балу, причем Вера была в черной маске с волчьим профилем. Она не снимала маски весь вечер, как бы желая, чтобы ее кавалер обращал бы больше внимания на то, что и как она говорит, а не на ее внешний вид. Через три недели об этом вечере Набоков напишет первое, посвященное ей стихотворение.

ВСТРЕЧА

И странной близостью закованный...

А. Блок

Тоска, и тайна, и услада...

Как бы из зыбкой черноты

медлительного маскарада —

на смутный мост явилась ты.

И ночь текла, и плыли молча

в ее атласные струи —

той черной маски профиль волчий

и губы нежные твои.

И под каштаны, вдоль канала,

чем волновала ты меня?

Иль в нежности твоей минутной,

в минутном повороте плеч —

других - неповторимых - встреч?

И романтическая жалость

тебя, быть может, привела

понять, какая задрожала

Я ничего не знаю. Странно

трепещет стих, и в нем - стрела.

Быть может, необманной, жданной

ты, безымянная, была?

брожу - и вслушиваюсь я

в движенье звезд над нашей встречей.

И если ты - судьба моя.

Тоска, и тайна, и услада,

Еще душе скитаться надо.

Но если ты - моя судьба.

их отношения, написано в «Даре»: «Её совершенная понятливость, абсолютность слуха по отношению ко всему, что он сам любил. В разговорах с ней можно было обходиться без всяких мостиков, и не успевал он заметить какую- нибудь забавную черту ночи, как уже она указывала ее. И не только Зина была остроумно и изящно создана ему по мерке постаравшейся судьбой, но оба они, образуя одну тень, были созданы по мерке чего-то не совсем понятного, но дивного и благожелательного, бессменно окружавшего их».

И там же, про их незабываемые свидания, но уже в стихах, написанных, правда, в строчку: «За пустырем как персик небо тает: вода в огнях, Венеция сквозит, - а улица кончается в Китае, а та звезда над Волгою висит. О, поклянись, что веришь в небылицу, что будешь только вымыслу верна, что не запрёшь души своей в темницу, не скажешь, руку протянув: стена».

набегали иногда каверзные, небезобидные тучки. Но они умели по-царски любить и по-царски прощать. И немногочисленные друзья, с коими чета Набоковых общалась на протяжении всей своей жизни, не переставали удивляться и неустанно повторять: «Как трогательно, восхитительно они любят друг друга!».

И когда в 1977 году в возрасте 78 лет Владимир Владимирович умер, его жена Вера Набокова, находясь в состоянии глубокой депрессии, сказала своему сыну Дмитрию, когда уже писателя не было в живых: «Давай наймем самолет и разобьемся!»

А через 14 лет, когда уже Вера Евсеевна ушла из жизни, в газете «Нью-Йорк таймс» заголовок некролога был весьма характерным: «Вера Набокова, 89, жена, муза и агент».

Если провести мысленно прямую по Фурштатской улице от дома №9, где проживала до революции в Петербурге-Петрограде Вера Слоним, до дома №48, где жила в то же время Валентина Шульгина, получается относительно того же проспекта Чернышевского (как бы в длину) протяженная прижизненная диагональ писателя Сирина-Набокова. Ибо проспект Чернышевского делит Фурштатскую улицу на две равные части, а вышеуказанные дома находятся на равном расстоянии от Литейного проспекта и Потёмкинской улицы.11

Не удивительно ли, что самые близкие женщины писателя (первая возлюбленная и жена), которым он посвящал свои произведения, и образы которых навсегда вошли в мировую литературу, жили в детстве и юности на одной и той же улице?! И хотя они были не знакомы, но наверняка их пути могли пересечься, девочки могли встретиться на той же Фур- штатской, на катке или в Таврическом Саду, обменяться взглядами и остаться каждая при своем мнении от этой встречи...

в проспект Чернышевского. Не странно ли, что личное так тесно (в буквальном смысле) пересеклось с творческим и, может быть, трагическая история с публикацией «Дара», верней, с 4-й главой - жизнеописание Чернышевского - в этом романе, одном из лучших в русской литературе ХХ века, отнюдь не случайность?!

В 1962 году Набоков в предисловии к английскому изданию «Дара» писал: «Занятно было бы представить себе режим, при котором „„Дар“ могли бы читать в России“. Слава Богу, уже Вера Набокова была свидетельницей того, что не только „Дар“, но почти все произведения писателя изданы в России и здесь он нашел своего читателя». («Сергиевская и фур- штатская диагонали набоковского Петербурга» - Е.В.)

И напоследок я хочу вам рассказать о пребывании в Констанце четы Набоковых в сентябре их свадебного 1925-го года. 29 августа того года Вера прибыла из Берлина в Констанц и сняла две комнаты в пансионате «Цейсс» с видом на озеро.

А в это время Набоков вместе со своим подопечным учеником, Александром Заком, отправляются в пеший поход по Шварцвальду. Они посетили Фрайбург, поднялись на гору Фельдберг, были в Сен-Блазьене и Зеккингене.

Когда 31 августа они поднялись по тропе на гору Фельдберг, Набоков сразу отметил сходство местности с равнинами России. В память об этом настроении он написал следующее стихотворение:

Люблю я гору в шубе черной

лесов еловых, потому

что в темноте чужбины горной

я ближе к дому моему.

и как с ума мне не сойти

хотя б от ягоды болотной,

заголубевшей на пути.

Чем выше темные, сырые

приметы, с детства дорогие,

равнины северной моей.

Не так ли мы по склонам рая

взбираться будем в смертный час,

что в жизни возвышало нас?

31 августа 1925 Фельдберг (Шварцвальд)

А в Зеккингене бродячий цирк на городской площади вдохновил его еще на такое вот стихотворение:

ТЕНЬ

К нам в городок приехал в гости

Блистали трубы на помосте,

надулись щеки трубачей.

На площадь, убранную странно,

мы все глядели - синий мрак,

и сотня пестрая зевак.

Дыханье трубы затаили,

и под бесшумною толпой

вдруг тишину переступили

И в вышине, перед старинным

шестом покачивая длинным,

шагнул, сияя, акробат.

пока в нем пребывал Господь,

как будто в свет преобразился

и в вышине облекся в плоть.

Стена соборная щербата

тень голубая акробата

подвижно на нее легла.

Всё выше над резьбой портала,

где в нише - статуя и крест,

неся свой вытянутый шест.

И вдруг над башней с циферблатом,

ночною схвачен синевой,

исчез он с трепетом крылатым —

И снова заиграли трубы,

меж тем, как потен и тяжел,

в погасших блестках, гаер грубый

4 сентября Набоков прибыл в Констанц, где его встретила Вера и отвела в пансионат «Цейсс». Здесь, в Констанце они счастливо прожили 8 дней и 11 сентября благополучно возвратились в Берлин.

Разделы сайта: