Найман Эрик: Извращения в «Пнине» (Набоков наоборот)
Глава 2

2

Но все, что связано с сексом, — прием, а не причина, ибо, как известно всякому читателю Набокова, «пол лишь прислужник искусства» («Лолита»), Отношение к Офелии в «Пнине» походит на злословие, намеренное извращение ее истории, этакую генитальную мышеловку, искаженную транспозицию шекспировского текста. Повествователь и его «источник», Джек Кокерелл, подобным же образом глумятся над Пниным. Однако содержание набоковского романа отнюдь не исчерпывается аналогией между Пниным и неким его прототипом из Шекспира. Нет, этот текст идет дальше: он доказывает, что перверсия — фундаментальный элемент искусства.

Чтобы добраться до ядра перверсии в «Пнине», нужно покинуть филологическую раздевалку и обратиться… к белке. Центральная роль этого животного в романе не требует доказательств: белка появляется там неоднократно и в ключевые моменты. Этимологически слово «squirrel» (белка), как мы узнаем из открытки, отправленной Пниным Виктору, означает «shadow tail» («тенехвостая»); благодаря очевидной игре слов — tail / tale (хвост / рассказ) — этот зверек становится образом романа в целом, с его призрачными, как тени, повествователями и метатворческим сюжетом. Р. Олтер и Г. Барабтарло утверждали, что белка служит всего лишь репрезентацией принципа мотивного повторения, без которого, по Набокову, немыслим никакой литературный текст. «Имеет ли Тема Белки особую аллегорическую миссию, — спрашивает Барабтарло, — помимо того, что она включена в общую символику художественного выражения вообще? Уж, по крайней мере, не в романе Набокова» [647]. Излюбленный «мальчик для битья» набоковедов, У. У. Роу, утверждает, что белка — репрезентация призрака Миры Белочкиной, который неотступно преследует героя на протяжении всего текста [648]. С моей точки зрения, белка в романе служит репрезентацией чего-то совсем другого, а именно фундаментального принципа поэтической перверсии, столь любимого Набоковым. Рассмотрим последнее появление этого образа в романе — разговор о башмачках Золушки, которые, по словам Пнина, были «not made of glass but of Russian squirrel fur — vair, in French. It was, Pnin said, an obvious case of the survival of the fittest among words, verre being more evocative than vair…» (Pnin. 158) — «не из стекла, а из меха русской белки — vair по-французски. Это, сказал он, очевидный случай выживания наиболее приспособленного из слов, — verre <стекло> больше говорит воображению, нежели vair». Здесь языковая игра строится на омонимии, и ее отзвуки слышны во всем тексте: эти два французских слова в переводе на английский образуют главные поэтические мотивы. Но, как то и дело происходит у Набокова, ответ, который нам услужливо подсказывают, — не настоящий (или уж, по меньшей мере, не единственный), ибо у «беличьего меха» есть, помимо «стекла», и другой омоним — попросту «vers» — то есть «verse», поэзия; это слово означает здесь поэзию искусства в целом и происходит от латинского глагола «veriere» — «крутить, вертеть, поворачивать» [649]. От того же корня и глагол «pervert» — «извращать», то есть скручивать до неузнаваемости или поворачивать не в ту сторону.

Поворот и изгиб — основные образы в набоковском изображении творчества, сквозные для всех его произведений. Это касается не только настоящего искусства, но и искусства дурного, пародии на искусство. Порочный мир «Bend Sinister» [650] находит параллели и в том мире, куда повествователь настойчиво пытается поместить Пнина. Обнаружив, что сел не в тот поезд, Пнин восклицает: «It is a cata-stroph» (Pnin. P. 117). Дефис, которым Набоков разделяет последнее слово, подчеркивает не только произношение Пнина, но и этимологию слова: «катастрофа» — буквально «поворот вниз» или «переворот». В сценарии «Лолиты» в день после первого полового акта Гумберт Гумберт с Лолитой давят под колесами автомобиля белку («squash a squirrel») и «сворачивают не туда» («the wrong turning») (114, 116); в самом романе связь устанавливается еще быстрее: «poor Humbert Humbert…. kept racking his brains for some quip, under the bright wing of which he might dare turn to his seatmate. It was she, however, who broke the silence: „Oh, a squashed squirrel“, she said. „What a shame“» (140) — «…бедный Гумберт был в ужасном состоянии, и пока с бессмысленной неуклонностью автомобиль приближался к Лепингвилю, водитель его тщетно старался придумать какую-нибудь прибаутку, под игривым прикрытием которой он посмел бы обратиться к своей спутнице. Впрочем, она первая прервала молчание. „Ах, — воскликнула она, — раздавленная белочка! Как это жалко…“».

«Time and Ebb» («Превратности времен») мы узнаем о поэте Ричарде Синатре, который всю жизнь прозябал в безвестности, оставаясь «an anonymous „ranger“ dreaming under a Telluride pine or reading his prodigious verse to the squirrels of San Isabel Forest, whereas everybody knew another Sinatra, a minor writer» — «так, Ричард Синатра оставался при жизни безвестным „лесным объездчиком“, грезившим под теллуридской сосной или читавшим свои проникновенные вирши белкам в лесу Сан-Исабел, — зато все знали другого Синатру, пустякового писателя, родом также с Востока» (перевод С. Ильина). Именно в «виршах» из «Лолиты» Набоков, пожалуй, особенно близко подводит нас к разгадке образа белки: «I recalled the rather charming nonsense verse I used to write her when she was a child: „nonsense“, she used to say mockingly, „is correct“».

«Я припомнил довольно изящные, чепушиные стишки, которые я для нее писал, когда она была ребенком. „Не чепушиные, — говорила она насмешливо, — а просто чепуха“»:

Have certain obscure and peculiar habits.
 
–255)

«Nonsense verse» («чепушиные стишки») иллюстрируются конкретным примером, где слово «Squirrel» в силу неправильного написания («Squirl») буквально становится нонсенсом, бессмыслицей, чепухой [651]. Но, хотя белка как символ поэзии встречается в разных произведениях Набокова, именно в «Пнине» особенно заметны образы превращения и извращения — и в универсуме романа все эти версии и перверсии превращаются в своего рода иконическую и лексическую мантру в процессе борьбы между героями — и между героем и автором — за власть над текстом.

«Пнине» то и дело что-то крутится, вертится, извивается. Виктор имеет дело с омерзительной пародией на белку — это «а communal supply of athletic supporters — a beastly gray tangle, from which one had to untwist a strap for oneself to put on at the start of the sport period» (Pnin. 95) — «общий запас гимнастических суспензориев, — противный серый клубок, из которого следовало выпутать для себя подвязку, надевавшуюся в начале спортивного часа». Пнин непрестанно вертит головой, проверяя номера пересекаемых улиц и при этом не прерывая вдохновенный рассказ «о разветвленных сравнениях у Гомера и Гоголя». Повествователь вспоминает, как ему удалось бросить беглый взгляд на комнату маленького Тимофея: «Through the open door of the schoolroom I could see a map of Russia on the wall, books on a shelf, a stuffed squirrel, and a toy monoplane with linen wings and a rubber motor. I had a similar one but twice bigger, bought in Biarritz. After one had wound up the propeller for some time, the rubber would change its manner of twist and develop fascinating thick whorls which predicated the end of its tether» (Pnin. 177) — «за открытой дверью классной виднелась карта России на стене, книги на полке, чучело белки и игрушечный моноплан с полотняными крыльями и резиновым моторчиком. У меня был похожий, купленный в Биаррице, только в два раза крупней. Если долго вертеть пропеллер, резинка начинала навиваться по-иному, занятно скручиваясь, что предвещало близость ее конца». «Витой узор» («writhing pattern» (Pnin. 158)) «совершенно божественной чаши», подаренной Виктором, тоже укладывается в эту тему: вязь, завитки как поэтический эквивалент процесса письма [652]. (Тут следует вспомнить набоковское стихотворение «An Evening of Russian Poetry» («Вечер русской поэзии»), написанное от лица приглашенного лектора — предтечи Пнина: «Not only rainbows — every line is bent, and skulls and seeds and all good words are round / like Russian verse, like our colossal vowels…» (Nabokov V. Poems and Problems. New York: McGraw Hill, 1970. P. 158–159) — «Не только радуги — все линии изогнуты, // и черепа, и семена, и все хорошие слова круглы, // как русский стих, как наши огромные гласные».)

Пнин «был весьма признателен Герману Гагену за множество добрых услуг» (перевод Г. Барабтарло), в оригинале — «felt very grateful to Herman Hagen for many a good turn» («turn», буквально — «поворот») — и я хотел бы обратить внимание читателя на «ver» в слове «very», ибо, мне кажется, до сих пор не было отмечено, что Набоков употребляет слово «very» («очень») с частотой поистине поразительной для такого хорошего писателя. Вообще, этот слог «ver», в английском неизбежный, точит, словно червь, «флуоресцирующий труп» романа, создавая разветвленную систему связей куда более многочисленных, нежели появления белки. Да, конечно Набоков любит аллитерации, да, конечно обходиться в английском без этого слова было бы беспримерным подвигом, — но частота его употребления в Пнине настолько высока — и зачастую в контексте образов, связанных с поэтическим творчеством, — что внимательный читатель должен постоянно быть настороже, готовый внезапно услышать шорох в листве.

«ver» явно связан с извивающимся корнем «vers», с присутствием белки или с разговорами о творцах и творчестве. В университете Вайнделла выделяется «а huge, active, buoyantly thriving German Department which its Head, Dr. Hagen, smugly called (pronouncing every syllable very distinctly) „a university within a university“» (Pnin. 9) — «обширное, деятельное, пышно цветущее отделение германистики, которое возглавлявший его доктор Гаген не без самодовольства называл (весьма отчетливо выговаривая каждый слог) „университетом в университете“». Когда в конце пятой главы «замирающая нежность», охватившая Пнина при воспоминании о Мире Белочкиной, уподобляется «the vibrating outline of verses you know you know but cannot recall» (Pnin. 134) — «дрожащему очерку стихов, которые знаешь, что знаешь, но припомнить не можешь», — читатель должен вспомнить, как несколько ранее в этой же главе сквозь дрожащие ветви проглядывает анаграммный силуэт все той же неуловимой белки: «The dense upper boughs in that part of the otherwise stirless forest started to move in a receding sequence of shakes or jumps, with a swinging lilt from tree to tree, after which all was still again» (Pnin. 115) — «Плотно пригнанные верхушки ветвей в той части иначе бездвижного леса заколебались в спадающей череде встряхиваний и скачков, свинговый ритм прошел от дерева к дереву, и все опять успокоилось». Нашему слуху эта белка так же доступна, как и глазу героя, и не исключено, что в «Пнине» буквосочетание «squ» играет ту же роль, что и начертания букв в других романах: Q в «Лолите»; X в «Бледном пламени»; конечно же V. в «Подлинной жизни Себастьяна Найта» и т. д.

«ver» движется по синусоиде: «Germany, that nation of Universities, as the President of Waindell College, renowned for his use of the mot juste, had so elegantly phrased it» (Pnin. 135) («Германии, „этой нации университетов“, как изысканно выразился президент вайнделлского колледжа, известный своим пристрастием к mot juste») — тут следует отметить, что французское словосочетание может намекать на латинский корень слова «университет», хотя в роли западни для читателя выступает Германия; «universe», «university» — эти слова намекают, что все в этом мире покорно служит целям поэта. «А first letter, couched in beautiful French but very indifferently typed, was followed by a picture postcard representing the Gray Squirrel» (Pnin. 88) — «…за первым письмом, составленным на прелестном французском, но очень неважно отпечатанным, последовала красочная открытка с изображением „белки серой“». «Moreover, Liza wrote verse» — «А кроме того, Лиза писала стихи»; и «every intonation, every image, every simile had been used before by other rhyming rabbits» (Pnin. 44–45) — «каждая интонация, каждый образ, каждое сравнение были уже использованы другими рифмующими кроликами». Лиза, к которой «следует относиться как к очень больной женщине» («should be treated as a very sick woman»), сочетает «лирические порывы… с очень практичным и очень плоским умом» («lyrical outbursts with a very practical and very commonplace mind» (Pnin. 182)). По словам Пнина, в стихотворении «Брожу ли я вдоль улиц шумных» Пушкин описал «the morbid habit he always had — wherever he was, whatever he was doing — of dwelling on thoughts of death and of closely inspecting every passing day as he strove to find in its cryptogram a certain „future“ anniversary» (Pnin. 68) — «болезненную привычку, не покидавшую его никогда, — где бы он ни был, что бы ни делал, — привычку сосредоточенно размышлять о смерти, пристально вглядываясь в каждый мимолетящий день, стараясь угадать в его тайнописи некую „грядущую годовщину“: день и месяц, которые обозначатся когда-нибудь и где-нибудь на его гробовом камне»; «I ran into Pnin several times during those years at various social and academic functions in New York; but the only vivid recollection I have is of our ride together on a west-side bus, on a very festive and very wet night in 1952, the occasion of the hundredth anniversary of a great writer’s death» (Pnin. 186) — «В те годы я несколько раз сталкивался в Нью-Йорке и с Пниным — на различных общественных и научных торжествах, однако единственное живое воспоминание осталось у меня от нашей совместной поездки в вестсайдском автобусе одним очень праздничным и сырым вечером 52-го года. Мы приехали, каждый из своего университета, чтобы выступить в литературной и художественной программе перед большой аудиторией эмигрантов, собравшихся в Нью-Йорке по случаю сотой годовщины смерти одного великого писателя». Начало главы о Викторе и вовсе звучит как заклинание, магическая формула, состоящая из главного звука романа: «The King, his father, wearing a very white sports shirt open at the throat and a very black blazer, sat at a spacious desk whose highly polished surface twinned his upper half in reverse» (Pnin. 84) («Король, его отец, в белой-белой спортивной рубашке с отложным воротником и черном-черном блейзере сидел за просторным столом, чья полированная поверхность удваивала, перевернув, верхнюю половину тела»).

— этакое извращенное обнажение приема — Набоков окольными путями привлекает внимание к важности слова, которое мы все это время выслеживаем: «Before leaving the library», Pnin «decided to look up the correct pronunciation of „interested“, and discovered that Webster, or at least the battered 1930 edition lying on a table in the Browsing Room, did not place the stress accent on the third syllable, as he did» (Pnin. 78) — «Прежде чем покинуть библиотеку, он решил проверить, как произносится слово „interested“, и обнаружил, что Уэбстер или по крайней мере его потрепанное издание 1930 года, лежавшее на столе в справочном зале, помещает ударение не на третий слог, — в отличие от него». Давайте и мы переместим ударение на соседнее слово, на то, что притворяется не объектом, а действием. Что же получится — «discovered»! И впрямь — открытие. Снова нам услужливо подсовывают ключик к интерпретации, и снова мы осознаем, что текст предлагает нам для этого ключа явно не тот замок. «It stood to reason that if the evil designer — the destroyer of minds, the friend of fever — had concealed the key of the pattern with such monstrous care, that key must be as precious as life itself and, when found, would regain for Timofey Pnin his everyday health, his everyday world; and this lucid — alas, too lucid — thought forced him to persevere in the struggle» (Pnin. 23) — «Здравый смысл подсказывал, что если злокозненный художник — губитель рассудка и друг горячки — упрятывал ключ к узору с таким омерзительным тщанием, то ключ этот должен быть так же бесценен, как самая жизнь, и, найденный, он возвратит Тимофею Пнину его повседневное здравие и повседневный мир; вот эта-то ясная — увы, слишком ясная — мысль и заставляла его упорствовать в борьбе». В этом пассаже действительно можно найти ключ к тексту, да не один, а много, — и, как и все прочие ключи, он действенен только тогда, когда его повернешь. А вот гораздо более тонкое обнажение того же приема. Пнин преподает: «everishly, he would flip right and left through the volume, and minutes might pass before he found the right page — or satisfied himself that he had marked it correctly after all. Usually the passage of his choice would come from some old and naive comedy of merchant-class habitus rigged up by Ostrovski almost a century ago, or from an equally ancient but even more dated piece of trivial Leskovian jollity dependent on verbal contortions. He delivered these stale goods with the rotund gusto of the classical Alexandrinka (a theater in Petersburg), rather than with the crisp simplicity of the Moscow Artists; but since to appreciate whatever fun those passage still retained one had to have not only a sound knowledge of the vernacular but also a good deal of literary insight, and since his poor little class had neither, the performer would be alone in enjoying the associative subtleties of his text. The heaving we have already noted in another connection would become here a veritable earthquake» (Pnin. 12).

«…Он принимался лихорадочно перелистывать книгу во всех направлениях; порой проходили минуты, прежде чем он находил нужную страницу, — или убеждался, наконец, что все же верно ее заложил. Выбираемый им отрывок происходил обычно из какой-нибудь старой и простодушной комедии купеческих нравов, на скорую руку состряпанной Островским почти столетие назад, или из столь же почтенного, но еще более одряхлевшего образчика основанной на словоискажениях пустой лесковской веселости. Пнин демонстрировал этот лежалый товар скорее с полнозвучным пылом классической Александринки, нежели с суховатой простотой Московского Художественного; поскольку, однако, для уяснения хоть какой ни на есть забавности, еще сохранившейся в этих отрывках, требовалось не только порядочное владение разговорной речью, но и немалая литературная умудренность, а его бедный маленький класс не отличался ни тем ни другим, исполнитель наслаждался ассоциативными тонкостями текста в одиночку. Воздымание, отмеченное нами в иной связи, становилось теперь похожим на истинное землетрясение».

Чтобы оценить этот отрывок, и впрямь требуется «а sound knowledge of the vernacular» — «порядочное владение разговорной речью», или, в каламбурном значении, «звуковое владение местным диалектом». Оно-то и наводит читателя на догадку о присутствии поэта. «I made friends with a squirrel. We’ll meet at the Siren Café» («Я подружился с одной белкой. Мы встречаемся в кафе „Siren“»), — говорит Драйер в английской версии романа «Король, дама, валет» [653], в пассаже, которого нет в русском оригинале, — и мы встречаемся с поэтом всякий раз, когда видим этот красноречивый слог, указывающий на зверька — образ поэзии. «And indeed progressive, idealistic Wind dreamed of a happy world consisting of Siamese centuplets, anatomically conjoined communities, whole nations built around a communicating liver» [654]. — «И действительно, прогрессивный идеалистически настроенный Винд мечтал о счастливом мире, составленном из сиамских стоглавов — анатомически сопряженных сообществ, целая нация коих строится вокруг связующей печени». Слою «liver» («печень») представляет здесь тройную игру слов, обозначая не только орган, но и живого человека, автора, поэта.

— от Wind’a к liver’y — указывает на еще одну связь с мотивами эстетического творчества в «Пнине». Начиная еще с «Защиты Лужина», образы дыхания (вдохновения) и вращения служат приметами авторского присутствия [655]. Но только в «Пнине» Набоков объединяет две эти темы в своего рода омографическую пару, почти такую же вездесущую, как поэтическая белка [656]. Эта пара — wind (ветер, дуновение) и wind (оборот, вращение); и не случайно, что Лиза Винд — плохой поэт: она представляет собой типичный случай творческой неумелости, направленности не в ту сторону и, наряду с повествователем и волосаторуким работником заправочной станции (который неверно указывает Пнину дорогу), выполняет роль творца не первого сорта. Конечно, в «Пнине» имеется и другая лексика для описания воздушных потоков и поворотов, однако этой паре слов придано особое значение, и Набоков намекает на их метатворческую эквивалентность, ставя один элемент пары в синтаксический контакт с синонимами второго элемента. Упоминая предшественницу Лизы, повествователь сообщает нам, что «Dr. Wind had a wife with a tortuous mind» (Pnin. 46) — «у доктора Винда есть… жена, особа с извращенным умом». (Здесь связка «wind» — «wind» подчеркивается визуально — намеком на уже не существующую рифму.) «Pnin cautiously turned into a sandy avenue, windbreaker partly unzipped» (Pnin. 121) («опасливо вывернул на… песчаную аллею… штормовка с приспущенной молнией…»). Ветер («wind») в «Пнине» тесно связан с белкой («squirrel»); то и другое обозначает не призрак Миры Белочкиной, как предполагал Роу, но поэтическую энергию автора. Набоков и прежде сводил эти образы вместе; особенно это заметно в романе «Laughter in the Dark», где эта пара намекает на злого короля, который, как мнимое божество, правит миром Альбинуса. Рекс бросает камень в белку.

«Oh, kill it — they do a lot of damage to the trees», said Margot softly. <Увы, в довиртуальном мире модернизма поэт изводит много бумаги. — Э. Н.>

«Who does damage to the trees?» asked a loud voice. It was Albinus.<…> Lead me back to the house, he said, almost in tears. «There are too many sounds here. Trees, wind, squirrels and things I cannot name» [657].

«Камере обскура»:

«Магда вдруг засмеялась, указывая на белку. Горн швырнул в нее палкой, но не попал. „Они, говорят, страшно портят деревья“, — сказала Магда тихо. „Кто портит деревья?“ — громко спросил голос Кречмара. <…> „Поведи меня домой, — сказал он чуть не плача. — Тут так шумно, деревья, ветер, белки. Я не знаю, что кругом происходит… Так шумно“».

— у Набокова все это примеры того эстетического процесса, который учитель Виктора Лэйк называет «the „naturalization“ of man-made things» (Pnin. 97) — «„натурализацией“ рукотворных вещей».

«Пнина». Пнин только что научился водить машину — достижение, свидетельствующее об обретении им некоторой степени независимости от авторов, — чему, впрочем, предшествовал ряд встреч «с грубияном инструктором, который мешал развитию его стиля вождения, лез с ненужными указаниями» и с экзаменатором, которого аргументы Пнина так и не убедили в полной нелепости некоторых правил дорожного движения. Автомобиль Пнина беспомощно тычется туда-сюда по лесным дорогам, в то время как его хозяин отчаянно пытается отыскать летний дом своего друга. Работник заправочной станции неверно указал ему путь: «… The trucks have messed up that road, and besides you won’t like the way it winds. Now you just drive on. Take the first left turn. It’s a good gravel road. He stepped briskly around the hood and lunged with his rag at the windshield from the other side. „You turn north…“» (Pnin. 114) — «„Ну, туда есть дорога получше… Эту-то грузовики совсем размололи, да и не понравится вам, как она петляет. Значит, сейчас поезжайте прямо… перед самым мостом возьмете первый поворот налево. Там хорошая дорога, гравий. — Он живо обогнул капот и проехался тряпкой по другому краю ветрового стекла. — Повернете на север…“».

«случайно подвернувшегося болтуна», заблудился. Отчаяние его достигает апогея, когда утихает ветер и раздается хлопок ружейного выстрела — кто-то стреляет в белку. (Позже мы узнаем, что несостоявшийся убийца — к тому же еще и маньяк переплетного дела, идеальный контрагент Набокова.) Однако белка остается невредима — как и Пнин. «Everything happen ’s „inept perseverance“ at reaching the top of an observation tower is rewarded, and Pnin’s „various indecisions and gropings“ finally lead him to a sign „directing“ wayfarers to „The Pines“» (Pnin. 112–115) — «…совершилось все сразу: муравей отыскал балясину, ведущую на крышу башни, и полез по ней с обновленным усердием, вспыхнуло солнце, и Пнин, уже достигший пределов отчаяния, вдруг очутился на мощеной дороге со ржавым, но все блестящим указателем, направляющим путника „К Соснам“».

— предвестник финала, в котором Пнин выигрывает битву против нарратива, пытающегося запутать его, указать не туда, заставить повернуть в неверном направлении и — в нарративном смысле — извратить. В седьмой главе рассказчик сообщает нам, что первое его воспоминание о Пнине «связано с кусочком угля, залетевшим мне в левый глаз в весеннее <„gusty“, т. е. „ветреное“. — Э. Н.> воскресенье 1911 года». «Ноте remedies, such as the application of wads of cotton wool soaked in cool tea and the tri-k-nosu (rub noseward) device, only made matters worse» (Pnin. 175) — «Домашние средства вроде прикладывания ватки, смоченной в холодном чае, или примененья методы, называемой „три к носу“, только ухудшили положение». Мы видим, что здесь повторяются указания «волосаторукого служителя» — «left» и «northward»; а в средстве «три к носу» (напоминающем «трихиноз») слышим заключительный аккорд «паразитической» темы, которая уже была обозначена как нарративная фигура отношений между автором и героем [658]. Но теперь Пнин защищен от «пронырливых сквозняков», и повествователю предстоит устоять перед порывом ветра своего автора [659].

«Я свернул налево, на север, и прошел пару кварталов вниз по холму» — и тут он видит, как Пнин за рулем своего «Седана» уезжает из города: «Крошка-„Седан“ храбро обогнул передний грузовик и, наконец-то свободный, рванул по сияющей дороге, сужавшейся в едва различимую золотистую нить в мягком тумане, где холм за холмом творят прекрасную даль и где просто трудно сказать <т. е. невозможно — „there was simply no saying“. — Э. Н.>, какое чудо еще может случиться». Пнин — как прежде Лужин, Цинциннат и Круг — исхитряется вырваться за рамки повествования о себе, и теперь действительно трудно сказать, что может с ним случиться; это бегство и из университета, и из универсума, к которому он принадлежал. Эти два грузовика — уж не обложка ли романа?

«высокая литературная привлекательность белки состоит не в том, что она служит полускрытым ключом к замысловатому шифру (хорошо известный излюбленный прием Набокова), а, напротив, в том, что она открывает нашему уму роящиеся возможности связи и смысла» (Alter R. The Pleasures of Reading in an Ideological Age. New York: W. W. Norton a Co., 1996. P. 236).

’s Spectral Dimension. Ann Arbor: Ardis, 1981. P. 62–66.

«белка»: «Я. Эндзелин полагает, что это слово каким-то образом связано с корнем ver- (изгибаться), напоминающим об изогнутом беличьем хвосте» (Barabtarlo G. Phantom of Fact. Op. cit. P. 243).

«verre» и «vers» у слова «vair» есть еще как минимум два омонима: «vert» (зеленый) и «ver» (червь). В «Пнине» эти слова не играют сколько-нибудь заметной роли, однако аналогичный каламбур мы находим в «Смотри на арлекинов!»: «Я пустил указательный палец блуждать наугад по карте Северной Франции, кончик ногтя застрял на городке Petiver или Petit Ver — червячок ли, стишок — и то и другое отзывалось идиллией» (перевод С. Ильина). Зеленый цвет часто упоминается в «Пнине» (см.: Barabtarlo G. Phantom of Fact. Op. cit. P. 303), однако особый смысл, по-видимому, несет в себе лишь предпоследнее упоминание: «зеленое насекомое, крохотное и беззвучное, кружило на кружевных крыльях» над головой Пнина, когда он боялся, что разбил стеклянную чашу, подаренную Виктором. В молодые годы Пнин зарабатывал на жизнь, работая в двух местах: «в Аксаковском институте (рю Вер-Вер)» и «в русской книжной лавке Савла Багрова (рю Грессе)». Как отмечает Барабтарло, это излюбленный «трюк» Набокова: «перекрестная ссылка на литературные источники второго ряда — sapienli sat» (Op. cit. P. 98). Семья Багровых — персонажи романов Аксакова; Вер-Вер — попугай из одноименного стихотворения Жана Батиста Луи де Грессе. О сознательном применении этой омонимической игры в «Пнине» можно судить по упоминанию этого стихотворения Грессе в набоковском комментарии к «Евгению Онегину»:

«Incidentally, the variations in the spelling of the name of Gresset’s parrot are amusing. My copy has the following title: Les Oeuvres de Gresset, Enrichies de la Critique de Vairvert / Comédie en I acte (Amsterdam, 1748). In the table of contents the title is Vert-Vert. In the half title (p. 9) and in the poem itself it is „Ver-Vert“, and in the critique in comedy form appended to the volume, „Vairvert“». (Pushkin A. Eugene Onegin. Op. cit. Vol. II. P. 119). («Забавны, между прочим, расхождения в написании имени попугая из стихотворения Грессе. Мой экземпляр называется „Les Oeuvres de Gresset, Enrichies de la Critique de Vairvert / Comédie en I acte“ (Amsterdam, 1748). В оглавлении это стихотворение названо „Vert-Vert“. На шмуцтитуле (стр. 9) и в самом стихотворении попугая зовут „Ver-Vert“, а в шуточном комментарии в том же томе — „Vairvert“ (II, 119)».).

«Под знаком незаконнорожденных», но и — геральдически — как «Левая перевязь» (дословно — «Изгиб влево»). В предисловии к третьему американскому изданию Набоков пишет: «Термин „bend sinister“ обозначает в геральдике полосу или черту, прочерченную слева (и по широко распространенному, но неверному убеждению обозначающую незаконность рождения). Выбор этого названия был попыткой создать представление… о сбившейся с пути жизни [a wrong turn taken by life], о зловеще левеющем мире» (196, перевод С. Ильина).

«squirl» означает «завитушка», т е. оно сохраняет признаки вращения даже в «сокращенной» поэзии. В русском переводе Набоков употреблял совсем иные слова и образы («Пролетают колибри на аэропланах, / Проходит змея, держа руки в карманах…»; или: «Так ведет себя странно с крольчихою кролик, / Что кролиководы смеются до колик»). Тема поэтики русских текстов Набокова не входит в задачи данной работы; поэтому здесь ограничимся лишь цитатой из постскриптума к русскому изданию «Лолиты»: «Телодвижения, ужимки, ландшафты, томление деревьев, запахи, дожди, тающие и переливчатые оттенки природы, все нежно-человеческое (как ни странно!), а также все мужицкое, грубое, сочно-похабное, выходит по-русски не хуже, если не лучше, чем по-английски; но столь свойственные английскому тонкие недоговоренности, поэзия мысли, мгновенная перекличка между отвлеченнейшими понятиями, роение односложных эпитетов — все это, а также все относящееся к технике, модам, спорту, естественным наукам и противоестественным страстям — становится по-русски топорным, многословным и часто отвратительным в смысле стиля и ритма» (Набоков В. Лолита. Указ. изд. С. 387).

«Алисе», которую Набоков перевел примерно тридцатью годами раньше. Ср. «Reeling and Writhing» (101) с «чесать и питать» (85).

–25; Давыдов С. «Тексты-матрешки» Владимира Набокова. Munich: Verlag Otto Sagner, 1982. S. 80–83 (Slavistische Beiträge. Band 152).

«wind» (виться, извиваться) (Kökeritz Н. Shakespeare’s Pronunciation. New Haven: Yale University Press, 1953. P. 218).

–265.

«с тошным страхом, с нервическим омерзением, с болезненной ненавистью, словно к могучему, слизистому чудищу, паразиту, к которому противно притронуться и с которым, увы, приходится мириться». О связи рассказчика с делами сердечными см. ниже.

«Пнине» в некотором смысле схожа с последней ночью растлителя детей в «Волшебнике». Оба близки к краху, и покой обоих нарушен грохотом грузовиков. В «Пнине» читаем: «Громыхание грузовиков сотрясало дом каждые две минуты; я задремывал и подскакивал, задыхаясь, и какой-то свет, проникавший с улицы сквозь пародийную штору, добирался до зеркала и ослеплял меня мыслью, что я стою перед расстрельной командой». Сравним с «Волшебником»: «Со звуком пушечной пальбы поднялся со дна ночи грузовик».