Найман Эрик: Извращения в «Пнине» (Набоков наоборот)
Глава 3

3

Разумеется, Пнин не убегает из романа «Пнин»; Набоков создал его, и в этой игре герою не победить автора [660]. (Вспомним начало «Защиты Лужина»: «Больше всего его поразило то, что с понедельника он будет Лужиным» [661]. «Поразить» — это ведь еще и «одержать победу». Как и всякий персонаж, Лужин уже проиграл к моменту начала романа [662].) Вырвавшись из книги на волю в день своего рождения, «ясноглазый» («infantine-eyed», т. е. «с глазами младенца») (Pnin. 179) Пнин забывает теорию Лизиного ментора о том, что «рождение представляет собою акт самоубийства со стороны младенца» («theory of birth being an act of suicide on the part of the infant») (Pnin. 183) [663]. Однако степени поражения бывают разные — Пнину удалось бежать из одного сюжета в другой, из мира просто извращенного в мир поэтический. Удалось ли?.. У Набокова оппозиция между перверсией и поэзией постоянно подвергается деконструкции: существование одной и другой может быть обосновано — более того, обусловлено — только отражением одной в другой. Когда Пнина-лектора представляют аудитории, его фамилию произносят как «Professor Pun-neen» (Pnin. 26), и можно подумать, что он — воплощение каламбура («pun»). Ведь что есть каламбур, как не вербальный взгляд искоса, искажение смысла посредством наложения двух смыслов — текста и теневого текста? Каламбур — это поэзия (и зачастую плохая поэзия) в миниатюре; фамилия героя обнаруживает существенную, неразрывную связь с исследованием искусства — и извращения, без которого искусство невозможно; извращения как главной метатворческой темы романа.

Взаимосвязь между поэзией и перверсией с особой силой выражена в отношении к искусству Виктора — и к его, Виктора, влиянию на повествование о жизни Пнина. Дочитав роман до конца, мы в состоянии увидеть, что именно в момент вторжения Виктора в историю Пнина повествователь — «друг» Пнина — впервые теряет власть над своим «предметом». Когда в центр сцены выходит Виктор, Пнин в буквальном смысле на какое-то время исчезает из текста. Пресловутый предательский слог продолжает виться вдоль строк этой главы, но здесь — как в сказке про Золушку — стекло начинает брать верх. Стекло занимает главное место в ряде эпизодов, описывающих творческий процесс: «In the chrome plating, in the glass of a sun-rimmed headlamp, would see a view of the street and himself comparable to the microcosmic version of a room (with a dorsal view of diminutive people) in that very special and very magical small convex mirror that, half a millennium ago, Van Eyck and Petrus Christus and Memling used to paint into their detailed interiors» (Pnin. 97) — «В хромированном покрытии, в оправленном солнцем стекле головных фар он видел улицу и себя самого достойными сравнения с микрокосмической версией комнаты (уменьшенные люди — вид сверху), возникавшей в особом, волшебно выпуклом зеркале, какими полтысячи лет тому пользовались Ван-Эйк, Петрус Кристус и Мемлинг, вписывая себя в подробные интерьеры». Перед тем как писать акварелью, маленький Виктор по очереди помещает предметы («various objects in turn») за стакан воды («a glass of water») и рассматривает их искажения (Pnin. 98). Стекло — столь же важный образ в изображении Виктора, как белка — в изображении Пнина. Это особенно заметно в описании «совершенно божественной» («perfectly divine») чаши с ее «чистым внутренним светом» («pure inner blaze») (Pnin. 157, 153), которую Виктор дарит суррогатному отцу. Кульминационная сцена, когда Пнин роняет в мойку щипцы для орехов и едва не разбивает чашу, может быть воспринята как сражение двух творческих сил, звуковых близнецов (vair / verre). В «Пнине» эти два указателя на антагонистические версии поэтической энергии действуют как боги — злые (или равнодушные) и милостивые. Белка не слишком-то жалует Пнина и использует его для собственных целей. Их встреча у питьевого фонтанчика походит на безответный акт любви — Пнин изо всех сил старается удовлетворить равнодушного партнера:

«Не seemed to be quite unexpectedly (for human despair seldom leads to great truths) on the verge of a simple solution of the universe but was interrupted by an urgent request. A squirrel under a tree had seen Pnin on the path. In one sinuous tendril-like movement, the intelligent animal climbed up to the brim of a drinking fountain and, as Pnin approached, thrust its oval face toward him with a rather coarse spluttering sound, its cheeks puffed out. Pnin understood and after some fumbling he found what had to be pressed for the necessary results. Eyeing him with contempt, the thirsty rodent forthwith began to sample the stocky sparkling pillar of water, and went on drinking for a considerable time. „She has fever, perhaps“, though Pnin, weeping quietly and freely, and all the time politely pressing the contraption down while trying not to meet the unpleasant eye fixed upon him. Its thirst quenched, the squirrel departed without the least sign of gratitude» (Pnin. 58).

«Казалось, он совершенно нежданно (ибо отчаянье редко ведет к усвоенью великих истин) оказался на грани простой разгадки мировой тайны, но его отвлекли настойчивой просьбой. Белка, сидевшая поддеревом, углядела шедшего по тропинке Пнина. Одним быстрым, струистым движеньем умный зверек вскарабкался на кромку питьевого фонтанчика и, когда Пнин приблизился, потянулся к нему овальным личиком, с хрипловато-трескучим лопотанием раздувая щеки. Пнин понял и, покопавшись немного, нашел то, что полагалось нажать. Презрительно поглядывая на него, жаждущая грызунья тотчас принялась покусывать коренастый мерцающий столбик воды и пила довольно долго. „Наверное, у нее жар“, — думал Пнин, плача привольно и тихо, продолжая меж тем услужливо жать на краник и стараясь не встретиться взглядом с устремленными на него неприятными глазками. Утолив жажду, белка ускакала без малейших признаков благодарности».

Чаша Виктора доставляет Пнину удовольствие, близкое к эротическому, и последствия встречи с нею куда радостнее. Читая описание мытья посуды, мы вспоминаем, что «Виктор познал чувственное наслаждение постепенной размывки» и что последнее слово перед этим описанием — «pleasure» (наслаждение):

«Не prepared a bubble bath in the sink for the crockery, glass, and silverware, and with infinite care lowered the aquamarine bowl into the tepid foam. Its resonant flint glass emitted a sound full of muffled mellowness as it settled down to soak. He rinsed the amber goblets and the silverware under the tap, and submerged them in the same foam, then he fished out the knives, forks, and spoons, rinsed them, and began to wipe them. He worked very slowly, with a certain vagueness of manner that might have been taken for a mist of abstraction in a less methodical man. He gathered the wiped spoons into a posy, placed them in a pitcher which he had washed but not dried, and then took them out one by one and wiped them all over again. He groped under the bubbles, around the goblets, and under the melodious bowl, for any piece of forgotten silver — and retrieved a nutcracker. Fastidious Pnin rinsed it, and was wiping it, when the leggy thing somehow slipped out of the towel and fell like a man from a roof. He almost caught it — his fingertips actually came into contact with it in mid-air, but this only helped to propel it into the treasure-concealing foam of the sink, where an excruciating crack of broken glass followed upon the plunge.

of a strong naked lamp above Pnin’s glossy bald head. He looked very old, with his toothless mouth half open and a film of tears dimming his blank unblinking eyes. Then, with a moan of anguished anticipation, he went back to the sink and, bracing himself, dipped his hand deep into the foam. A jagger of glass stung him. Gently he removed a broken goblet. The beautiful bowl was intact. He took a fresh dish towel and went on with his household work.

kitchen table, and, taking a sheet of yellow scrap paper from its drawer, unclipped his fountain pen and started to compose the draft of a letter» (Pnin. 172).

«Он приготовил в мойке мыльную ванну для тарелок, бокалов и серебра и с бесконечной осторожностью опустил аквамариновую чашу в тепловатую пену. Оседая и набирая воду, звучный флинтглас запел приглушенно и мягко. Пнин ополоснул под краном янтарные бокалы и серебро и погрузил их туда же. Затем извлек ножи, вилки, ложки, промыл их и стал вытирать. Работал он очень медленно, с некоторой размытостью движений, которая в человеке менее обстоятельном могла бы показаться рассеянностью. Собрав протертые ложки в букетик, он поместил его в вымытый, но не вытертый кувшин, а затем стал доставать их оттуда и протирать одну за одной. В поисках забытого серебра он пошарил под пузырями, среди бокалов и под мелодичной чашей, и выудил щипцы для орехов. Привередливый Пнин обмыл их и принялся вытирать, как вдруг ногастая штука каким-то образом вывернулась из полотенца и рухнула вниз, точно человек, свалившийся с крыши. Пнин почти поймал щипцы, пальцы коснулись их налету, но лишь протолкнули в укрывшую сокровище пену, и за нырком оттуда донесся мучительный клекот бьющегося стекла.

Пнин швырнул полотенце в угол и, отвернувшись, с минуту простоял, глядя в темноту за порогом распахнутой задней двери. Зеленое насекомое, крохотное и беззвучное, кружило на кружевных крыльях в сиянии яркой голой лампы, висевшей над лоснистой лысой головою Пнина. Он выглядел очень старым — с приоткрытым беззубым ртом и пеленою слез, замутившей пустые, немигающие глаза. Наконец, застонав от мучительного предчувствия, он повернулся к раковине и, собравшись с силами, глубоко погрузил в воду руку. Осколок стекла укусил его в палец. Он осторожно вынул разбитый бокал. Прекрасная чаша была невредима. Взяв свежее кухонное полотенце, Пнин продолжил хозяйственные труды.

из его ящика листок желтоватой макулатурной бумаги, расцепил автоматическое перо и принялся составлять черновик письма…»

Эта кульминационная сцена ведет нас сразу в двух направлениях, к двум отрицательно заряженным сценам в произведениях, связанных с «Пниным». В том, как Пнин моет посуду, заметны приглушенные, но от этого не менее настойчивые отголоски смерти Офелии: он собирает протертые ложки «в букетик» («into a posy»), «мелодичная чаша» («melodious bowl») напоминает эхо «звуков» («melodious lays») собирающей цветы Офелии, даже столовое серебро («silver») вызывает в памяти «sliver» — тот самый «коварный сук», что сломался под весом Офелии. «Рассеянность» («abstraction») Пнина — возможно, приглушенное напоминание о безумии у Шекспира; связь с «Гамлетом» подчеркивается аллюзией к знаменитому «Though this be madness, yet there is method in’t» [664] («Хоть это и безумие, но в нем есть последовательность») — аллюзией, которая явственно прослеживается во фразе: «а mist of abstraction in a less methodical man» («в человеке менее обстоятельном могла бы показаться рассеянностью»). Как и в «Гамлете», эта рассеянность включает в себя сексуальные элементы: мелодичная чаша, ногастая штука, укрывшая сокровище пена («the treasure concealing foam» — см. совет Лаэрта Офелии не открывать свое целомудренное сокровище («your chaste treasure») назойливому принцу [665]), стон мучительного предчувствия, мучительный клекот (или «мучительная щель» — «an excruciating crack»), укус стекла, нехарактерный, приглушенный, преимущественно односложный («the large dark night») посткоитальный покой последнего процитированного параграфа. Здесь, однако же, подводная трагедия — эквивалент смерти Офелии — предотвращена: чаша, целая и невредимая, извлечена из гибельной пучины и убрана на «самую надежную полку буфета». Такая концовка эротически заряженной сцены вызывает еще одну ассоциацию: Гумберт с Лолитой на тахте: «Ровно никакого урона. Фокусник налил молока, патоки, пенистого шампанского в новую белую сумочку молодой барышни — раз, два, три, и сумка осталась неповрежденной. Так, с большой изощренностью, я вознес свою гнусную, жгучую мечту; и все же Лолита уцелела — и сам я уцелел». (Ср.: «and la, the purse was intact» — «the beautiful bowl was intact» — «virga intacta».) Так и здесь: чаша уцелела, сила белки передалась стеклу — снова этот омоним, как и в сказке о Золушке, являет собой «очевидный случай выживания наиболее приспособленного». И вот теперь Пнин может взять перо и начать — пусть сбивчиво — записывать свою собственную историю. Его победа очевидна с первого же прочтения, но в полной мере оценить этот триумф дано лишь читателю, который с жадностью и вожделением следит за текстом и, стало быть, сумеет разглядеть те омонимичные и интертекстуальные силы, которые извращают историю Пнина.

Примечания

«Бледном пламени», Ч. Никол пишет: «Набоков не положит свою марионетку в ящик и не отпустит на заслуженную свободу» (Nicol Ch. Pnin’s history // Novel. 1971. 4: 3. P. 208).

662. Иными словами, первое предложение «Защиты Лужина» — предтеча первого предложения «Приглашения на казнь»: «Сообразно с законом, Цинциннату Ц. объявили смертный приговор шепотом» (Nabokov V. Invitation to а Beheading / Trans. D. Nabokov in collaboration with the author. New York: Vintage, 1989. P. 11). Сообразно с законом (то есть с законами романа) в скрытом каламбуре — эквиваленте шепота — Лужину тоже только что был объявлен смертный приговор.

«младенческом отсутствии бровей» у Пнина; прилагательное совершенно уместное, поскольку Пнин как персонаж только что родился.

664. Shakespeare W. The Norton Shakespeare… Op cit. II-ii-203–204.