Питцер А.: Тайная история Владимира Набокова
Глава девятая. После войны

Глава девятая. После войны

1

Брат приснился Набокову в первую послевоенную осень. Владимир был уверен, что Сергей в безопасности в австрийском замке Германа. В кошмаре ему предстала другая картина: одинокий и несчастный Сергей, умирающий на нарах в каком-то безымянном концлагере.

Вскоре Набоков узнал правду. Разыскав Владимира через The New Yorker, Кирилл сообщил, что Сергей умер в Нойенгамме от болезни желудка. Почти одновременно Набоков получил письмо с той же новостью от Евгении Гофельд.

Остальных война пощадила. Гофельд по-прежнему жила в Праге и по-прежнему заботилась о племяннике Владимира Ростиславе. Сестра Набокова Елена, ее муж и сын тоже уцелели. Набоков написал родным письмо, полное радости, что они живы. Кирилл, как выяснилось, работал переводчиком у американцев в Берлине. С Еленой Набоков разоткровенничался: подробно описал ей свою американскую жизнь: обед из двух бутербродов со стаканом молока, увлечение энтомологией и набранный вес, делающий его похожим на одного тучного поэта девятнадцатого века (имелся в виду Алексей Апухтин). В послании к Елене он упомянул о Сергее («бедный, бедный Сережа»), а Кириллу пообещал попросить кузена Николая, находившегося с американскими войсками в Германии, поискать дополнительную информацию о судьбе их погибшего брата.

В письме к Эдмунду Уилсону, отправленному в том же месяце, Владимир вспомнил обоих младших Набоковых. О Сергее он написал, что тот был «брошен немцами в один из самых страшных концентрационных лагерей (под Гамбургом) и там погиб». Набокова до глубины души потрясло, что его брат был арестован как «британский шпион». Не представляя Сергея в роли политического заключенного, Набоков отмечал, что тот был «совершенно безвредный, ленивый, восторженный человек, который безо всякого дела курсировал между Латинским кварталом и замком в Австрии, где жил со своим другом».

Уилсон, только что вернувшийся из неспокойной Греции, в которой назревала гражданская война, посочувствовал другу. «Человеческая жизнь, — писал он, — сегодня ровным счетом ничего не стоит в Европе». Однако в отличие от Набокова Уилсон жалел Германию и адресовал эти слова всем участникам войны. Критика ужасало, что его родина так рвется стереть с лица земли Дрезден и «перещеголять нацистов, уничтожая в Японии целые города».

Эдмунду тоже было чем поделиться с другом. Его новости носили не столь трагический, но все же довольно печальный характер: он разводился с третьей женой Мэри Маккарти. До Набокова уже доходили слухи о разрыве их бурных отношений. Маккарти провела недолгое время в психиатрической лечебнице и заявляла, будто Уилсон ее бьет, что Уилсон категорически опровергал. Набоков, который в Европе на спор с другом наказал музыканта, избивавшего свою жену, ответил Эдмунду, что ему «очень неприятно» было узнать эти новости от сторонних людей, а не от него самого.

В 1945 году взаимная привязанность друзей казалась нерушимой. После разрыва с Маккарти Уилсон не только сохранил теплые отношения с Набоковым, но и завоевал симпатию Веры, которая в самом разгаре судебной эпопеи добавила к очередному посланию мужа приписку от себя с приглашением погостить. По просьбе Эдмунда Владимир и Вера даже пожили недельку у него дома, чтобы успокоить кухарку — та боялась оказаться в роли свидетельницы на бракоразводном процессе.

Но идеологических разногласий дружба не сглаживала. Даже когда война осталась в прошлом, друзья продолжали воспринимать ее по-разному. Уилсон считал, что после стольких смертей убийства необходимо прекратить, и призывал не приговаривать нацистских лидеров к смертной казни. А Набокову и самоубийства Гитлера было мало. Он не спешил проявлять милосердие даже к поверженным немцам. Как-то перед Рождеством Дмитрий принес из школы письмо с просьбой пожертвовать одежду для немецких детей. Что ж, ответил Набоков, протягивать руку бывшим врагам, безусловно, весьма похвально, но он готов рассмотреть предложение школы лишь после того, как они помогут отчаянно нуждающимся «греческим, чешским, французским, бельгийским, китайским, голландским, норвежским, русским [и] еврейским детям».

Впрочем, Набоков знал, что советские войска уже нещадно карают Германию за ее грехи. В газетах мелькали сообщения о беженцах, ринувшихся на запад после капитуляции Германии. Авторы редакционных статей описывали, как советские войска «до нитки обдирают оккупированные ими страны». Не желая попадать в зоны советской оккупации, тысячи людей отказывались возвращаться домой. В первое время жители стран Восточной Европы имели возможность выбирать, куда им ехать. Другим такого права не давали. В рамках соглашения, подписанного союзниками в Ялте, советские граждане подлежали репатриации в СССР, хотели они того или нет. Среди советских солдат в Германии участились случаи дезертирства. Русские подавались в бега или прятались в лагерях для переселенцев, лишь бы не возвращаться домой.

2

Тем временем капитан Красной армии Александр Солженицын шагал на запад. Навстречу ему то и дело попадались колонны освобожденных советских военнопленных. В отличие от Набокова Солженицын побывал на поле боя, но, как и тот, делом своей жизни считал литературу. Не исключено поэтому, что в 1944 году, когда Солженицын отправлял за женой посланника с поддельными военными документами и формой, им двигала не только тоска по Наталье. Три недели та занималась в окопах практически тем же, чему посвятила минувший год в Кембридже Вера Набокова, — переписывала начисто работы мужа и обсуждала с ним русскую литературу. Солженицын не планировал отпускать Наталью домой, но его отношения с женой были не настолько идиллическими, чтобы она осталась с ним на фронте до конца войны. Одним из камней преткновения, с точки зрения Солженицына, было то, что Наталья отказывалась стоять по стойке смирно, когда он появлялся в окопе1.

В ту пору Солженицын еще искренне верил в революцию, а вот к Сталину потерял всякое уважение. Ни во что не ставя военных цензоров, он открыто высказывался об «усатом» в письмах и разговорах с сослуживцами. Он и его товарищи верили, что искренний революционный порыв придаст им достаточно сил, чтобы помочь

А вот как описывает тот же эпизод сама Наталья Решетовская: «...После этого был 2-й Белорусский фронт, туда ему и удалось вызвать меня, правда... по поддельным документам. Ведь я не была военнообязанной, и меня никто не мог вызвать на фронт через военкомат. Документы по просьбе Солженицына оформил командир дивизии. Месяц, который я провела вместе с Саней на фронте, был так мимолетен, что запомнился лишь тем, что в блиндаже, где мы жили, я должна была каждый раз, когда заходил комдив, стоять перед собственным мужем по стойке смирно и еще отдавать ему честь. Я, единственная женщина во всем артдивизионе, чувствовала себя неуютно, да и неопределенность положения смущала... Вдруг неожиданно открылись перспективы научной карьеры в тылу. Все это и обусловило мой отъезд». — Прим. ред.

России оправиться от сталинских ошибок и построить настоящее социалистическое государство.

Стремительный бросок советских войск по Германии для Солженицына закончился в Восточной Пруссии, на подступах к Кенигсбергу. Война уже заканчивалась, но ее еще надо было выиграть. И тут Солженицына неожиданно вызвали к командиру бригады. Явившись, как он думал, за специальным поручением, Александр увидел в комнате сотрудников СМЕРШа. Когда у него отобрали пистолет, сняли звезду с фуражки и сорвали с плеч погоны, он понял, что арестован.

3

Набокову, пережившему две мировые войны и революцию, служить так и не довелось. В отличие от родственников, оставшихся на востоке, он не стоял перед выбором между фашизмом и коммунизмом. Медалей ему не вручали, и героем он был разве что для жены и сына, вместе с которыми спасся из Европы. Во время войны он сидел дома, писал письма поддержки друзьям, желавшим получить визу, и хлопотал о судьбе тех, кто пытался попасть в Америку.

Самым жестоким сражением, которое Набокову пришлось вести, была его попытка бросить курить. (Верин биограф рассказывает, как Владимир подшучивал над собой, цитируя Черчилля: «Мы будем биться на холмах. Мы никогда не сдадимся».) Не считая залпов по репутации литературных собратьев — а в их число теперь все чаще попадали знаменитые и покойные, — Набоков давал выход своей ярости в творчестве да сердитых письмах в некоторые раздражавшие его организации. Он преподавал в Уэлсли, продолжал сотрудничать с Фондом Гуггенхайма (уже второй год получая от него стипендию), ловил бабочек все новых видов и упорядочивал гарвардскую энтомологическую коллекцию. При этом он, души не чая в сыне и не мысля работы без помощи Веры, вовсю флиртовал в колледже с женщинами вдвое младше себя. За шесть лет европейских скитаний он написал шесть романов; американский период пока складывался куда менее плодотворно.

После победы над Гитлером Набоков продолжал зазывать застрявших на востоке родственников на запад, подальше от опасности и поближе к свободе. Хотя финансовые трудности еще не закончились, он чувствовал себя увереннее, получая жалованье в Гарварде и Уэлсли и гонорары от экранизации романа «Камера обскура», в английском переводе названного «Смех в темноте». Он регулярно отправлял Евгении Гофельд и Ростиславу деньги и посылки с одеждой и пытался подготовить почву для их выезда за рубеж.

Послевоенный ландшафт быстро менялся. Не прошло и года после окончания военных действий, как Уинстон Черчилль выступил в Миссури с речью, объявив, что от Балтики до Адриатики «на континент опустился железный занавес» и миллионам жителей Центральной Европы грозят советские репрессии. План Маршалла, объявленный в следующем году, предусматривал выделение нескольких миллиардов долларов на восстановление европейской экономики — с прицелом на укрепление демократии.

Набоков понимал, что в новых зонах влияния Советы будут проводить точно такую же политику, как и на собственных территориях. В январе 1947 года, когда СССР начал жестче контролировать оккупированные регионы, Польшу путем фальсификаций и политического давления лишили обещанных свободных выборов. Нечто подобное происходило и в Венгрии. Там коммунисты, получив небольшой процент голосов на первых выборах, в рамках подготовки ко второму туру народного волеизъявления взялись арестовывать, запугивать и высылать из страны популярных лидеров других партий. Не оставляя мыслей о том, как вытащить родственников из-за железного занавеса, Набоков написал рекомендательное письмо для Елены, пытавшейся устроиться на работу в ООН.

ученый и организатор» рассказал ему, как в Англии его встречали с почестями, соответствующими званию полковника (англ. colonel), из-за отметки «Col.» в паспорте, означавшей на самом деле «цветной» (coloured). Менее забавной оказалась встреча со злобным неряхой в туалете пульмановского вагона: тот антисемитскими речами напомнил Набокову черносотенца.

Если Набоков надеялся, что антисемитизм остался позади, в европейском прошлом, то его ждало горькое разочарование, и не только из-за случая в пульмановском вагоне. Подумывая летом 1945 года съездить в Нью-Гемпшир, Набоков взялся расшифровывать эвфемизмы, принятые в американских описаниях съемного жилья. Новостью для него стало не только то, что «современный комфорт» означает комнаты с туалетом, но без ванны, но и требование «сдается только христианам». В письме Уилсону Набоков язвительно замечает, что такие места не по нем.

Нью-Гемпшир разочарует Набокова и при непосредственном знакомстве, когда он собственными глазами увидит таблички, запрещающие вход евреям. Дмитрий и Вера потом вспоминали, как в одном ресторане Набоков возмутился антисемитской оговоркой в меню и спросил официанта: а что, если б сюда подкатил на стареньком «форде» маленький бородатый старичок Иисус Христос со своей мамашей (в черном платке, с польским акцентом)? Обслужат ли они молодую пару, которая привяжет у порога ослика и вместе с грудным сыном зайдет к ним поесть? Однако сотрудники заведения не поняли библейских аллюзий, и, прежде чем хлопнуть дверью, Набокову пришлось им подробно растолковать, что он имеет в виду.

В. Д. Набоков учил сына, что с проявлениями нетерпимости в любимой стране нужно бороться. И теперь Владимир наблюдал антисемитизм на другом континенте, изучал его местные штаммы. Результаты его штудий не заставят себя ждать.

4

С окончанием войны США и СССР оказались разведены по разным углам геополитического ринга. Родные Набокова вернулись к мирным занятиям. Николай Набоков, сотрудничавший во время войны с Министерством юстиции и занимавший в 1945 году должность аналитика в Комиссии США по исследованию стратегических бомбардировок, отправился в Германию в качестве координатора переговоров и советника по вопросам культуры. Соня Слоним два года проработала в «Голосе Франции», затем служила внештатной переводчицей при ООН и в конечном итоге оказалась в Виргинии, где записалась в ряды американской армии шифровальщицей.

И тут ей аукнулись отношения с Юнгхансом. В ходе формальной проверки, проводимой военной разведкой, всплыло анонимное письмо с длиннющим списком выдвинутых против Сони обвинений. В частности, в нем говорилось, что Слоним «работала на несколько иностранных правительств ОДНОВРЕМЕННО [sic]», что она «продажная» и нескромная, любит порисоваться и к тому же «изворотливая шантажистка». На случай, если сотрудники разведки не поняли сути, аноним еще раз подчеркивал, что Соня женщина «сомнительной нравственности». В результате шестимесячного внутреннего расследования на свет всплыла телеграмма, отправленная в 1941 году на имя госсекретаря, в которой Слоним обвиняли в шпионаже в пользу Германии. Военная разведка обратилась к ФБР, и началась полномасштабная проверка на благонадежность.

Расследование ФБР тянулось больше года и охватило — отчасти из-за долгого романа Сони с Юнгхан- сом — даже Францию и Германию. Соня пользовалась репутацией антифашистки, но в прошлом поддерживала отношения с нацистским пропагандистом. Говорили, что она придерживается антисоветских взглядов, но Юнгханса подозревали в том, что он коммунист. Некоторые Сонины коллеги по работе в Нью-Йорке и Голливуде тоже попали под подозрение из-за своих коммунистических симпатий. Разговоры Сони о том, что она работала на французскую разведку (с агентами ФБР Соня их не вела, те черпали информацию из показаний знакомых), казались легкомысленными — или провокационными. В ходе расследования массачусетские агенты не обошли вниманием и Владимира и Веру Набоковых, но ничего подозрительного не нашли.

Никаких конкретных улик против Сони так и не обнаружили, и все-таки круг ее общения не давал следователям покоя. Особое внимание сотрудники ФБР уделяли тому, кто из ее знакомых еврей, а кто нет (причем национальность часто определяли неправильно). Один информатор договорился до того, будто настоящая Сонина фамилия Левина, а псевдоним Слоним она взяла, чтобы скрыть свое еврейское происхождение.

Окончательного решения по Сониному делу так и не приняли. Расследование все тянулось и тянулось и подошло к концу только в 1949 году, когда Соня уже уволилась из армии.

Набоков, тоже ненадолго увлекшись послевоенной геополитикой (и в поисках стабильного заработка), попытался подключиться к новому проекту Государственного департамента — стать ведущим на русскоязычной радиостанции «Голос Америки». Эдмунд Уилсон прислал блестящее рекомендательное письмо, проверка анкетных данных вроде бы шла успешно, как вдруг выяснилось, что Николай Набоков, к которому Владимир тоже обращался за рекомендацией, забрал это место себе. Владимира поддерживал Уилсон, но за Николаем стояли трехкратный лауреат Пулитцеровской премии Арчибальд Маклиш, бывший посол США в Советском Союзе Джордж Болен, а также Джордж Кеннан, занимавший пост руководителя отдела политического планирования в Госдепартаменте США.

Работа на радиостанции Николая совершенно не заинтересовала. Через восемь месяцев, в 1948 году, он подал заявление на новую должность, требовавшую новых проверок, и обнаружил, что за первые годы холодной войны представление о благонадежности в Америке существенно изменилось. Его жизнь буквально разобрали на атомы. Лечение в психиатрических больницах, диагноз «маниакально-депрессивный синдром», разводы, вражда с некоторыми бывшими друзьями и сослуживцами и связи со студентками множества американских колледжей — все это раскопали, проверили и, как видно, сочли достоверным. Слухи о наркозависимости, венерическом заболевании, любви к Сталину, членстве во Французской коммунистической партии и попытках в 30-х годах вернуться в Советский Союз не подтвердились. (Как это часто бывало, у анонимных информаторов разгулялось воображение.)

В хороводе реальных и воображаемых проступков Николая Набокова только один вопрос по-настоящему волновал ФБР: является ли он гомосексуалистом? Агенты слышали о его парижских связях с «балетной королевой» Дягилевым и другими известными «извращенцами». Можно ли с уверенностью сказать, что он не один из них? В беседах с многочисленными сослуживцами, бывшими соседями по комнате, работодателями и оставленными женами главным был именно этот вопрос. Из отчета федералов о беседе с Павлом Челище- вым, бывшим Сережиным соседом по комнате, не совсем понятно, отдавали они себе отчет в том, что Павел и сам гей, или нет. К делу подключили осведомителя, у которого за плечами было свыше пятисот собеседований с мужчинами, подозревавшимися в гомосексуализме (как видно, это была его коронная тема), и тот сказал, что, на его взгляд, Николай гей.

В Госдепе не знали, как поступить: Николай был ценным специалистом, а вопрос о его сексуальной ориентации оставался неясным. Решили спросить Николая напрямик. Сначала сотрудник Департамента, а позднее Джордж Кеннан (он тогда разрабатывал послевоенные секретные операции США за рубежом) стали заводить с Николаем разговоры на эту тему.

Николая, как видно, пугало и раздражало столь настырное любопытство. Кеннану он сказал, что следователи ошибаются. Разумеется, он знаком с гомосексуалистами — работал с балетной труппой в Париже — однако сам к их числу не относится. Возможно, в разговорах, которые доходят до спецслужб, его путают с парижским родственником Сергеем Набоковым, также общавшимся с Дягилевым и Жаном Кокто. Гомосексуален был Сергей, а не он. По словам Кеннана, Николай признавал, что похождения Сергея запятнали доброе имя Набоковых, но считал, что его, Николая, это пятно очернить не может.

Через год после начала расследования Кеннан в письме к Николаю выражал глубокое сожаление и возмущался реакцией властей, но все-таки советовал другу отозвать заявление, что Николай и сделал.

У других родственников Набокова переход к послевоенному быту протекал более гладко. Княгиня Елена Слоним-Масальская обосновалась в Швеции и работала там переводчицей. Зинаиду Шаховскую, бывшую свояченицу Николая и давнюю почитательницу литературного таланта Владимира, чествовали во Франции за заслуги перед Сопротивлением. Шаховская освещала Нюрнбергский процесс и, подобно Эдмунду Уилсону, ездила в Грецию делать репортажи о конфликте, вспыхнувшем там после окончания Второй мировой войны.

Даже для Николая Набокова все в итоге обернулось удачно. На заседании «Конгресса за свободу культуры», проходившем в июне 1950 года в Германии, он призывал к тому, чтобы, двигаясь вперед, «строить организацию для войны». Оскароносный актер и ветеран Второй мировой Роберт Монтгомери, также присутствовавший в зале, подхватил идею: «Ни один человек искусства, достойный этого высокого звания, не может оставаться нейтральным в битвах нашего времени».

Призывы противопоставить советскому культурному натиску демократическую контрпропаганду выглядели более чем оправданными, поскольку за день до начала конференции подконтрольная СССР Северная Корея вторглась на территорию Южной Кореи, подконтрольную Америке. Тем проще было воплотить идею, которая вынашивалась уже не один месяц, — превратить «Конгресс за свободу культуры» в постоянно действующую организацию. Вскоре после образования этого органа антикоммунистической пропаганды Николая Набокова избрали его генеральным секретарем.

5

Если не считать единственной попытки устроиться на радио «Голос Америки», Владимир Набоков избегал политического активизма, столь близкого многим его знакомым. Тем не менее первый его роман, написанный в Америке, пронизан политикой буквально насквозь.

Начатый в самый разгар войны и законченный через год и месяц после того, как последние немецкие войска безоговорочно капитулировали, роман «Под знаком незаконнорожденных» рассказывает о судьбе независимого философа Адама Круга, которого тиранит правитель по прозвищу Жаба. Действие происходит в параллельной реальности, но в ней отчетливо считываются текущие исторические события.

Жаба проповедует эквилизм — политическую философию, предполагающую полное стирание личности за счет конформизма. От Круга требуют продемонстрировать, что интеллектуалы «счастливо и гордо шагают в ногу с массами». Возглавляя правительство, порочность которого не уступает его же скудоумию, Жаба добивается, чтобы Круг поддержал его правление от имени всех интеллектуалов. Впрочем, Жабе необходимо взять верх над Кругом и в силу иных причин. Мимоходом читатель узнает, что Круг, тоже не лишенный нравственных изъянов, был одноклассником Жабы и каждый божий день на протяжении пяти школьных лет издевался над ним. В какой-то степени антигерой вырос комичным гомосексуальным садистом из-за жестокости героя.

Когда становится ясно, что ни уговоры, ни угрозы на Круга не действуют, Жаба арестовывает философа и его юного сына. Чтобы спасти сына, Круг соглашается на условия Жабы, но чиновники, бездарные и в злодействе, путают сына Круга с другим ребенком и убивают его по ошибке. Сжалившись над несчастным отцом, рассказчик дарует ему безумие. Теперь Круг думает, что он персонаж романа. Друзей и знакомых Круга берут в заложники, и те объясняют философу, что их расстреляют, если он не подчинится Жабе. Но Круг уже потерял рассудок и не понимает, что происходит. В бреду ему кажется, что он снова в зените детской власти и может, как прежде, вволю измываться над одноклассниками. Круг бросается на Жабу, в него стреляют, и вдруг оказывается, что весь их мир иллюзорен. Круг выпадает из поля зрения читателя, и его место занимает очень похожий на Владимира Набокова рассказчик, который ночью у окна ловит сеткой бабочек.

что бессмертие, которое он даровал Кругу, всего лишь «игра в слова». Между «Приглашением» и «Незаконнорожденными» лежат советские чистки и Холокост, перед лицом которых гораздо труднее сохранять веру в искусство и превосходство мыслящей личности над тиранией.

В начале книги, когда Круга заставляют ходить взад-вперед по мосту через реку из-за того, что у него нет нужных бумаг, невольно вспоминаются мытарства многих и многих реальных беженцев. Позднее, в тюрьме, сокамерники философа упражняются в английской грамматике («My aunt has a visa. Uncle Saul wants to see uncle Samuel. The child is bold»1), совсем как еврейские иммигранты в «Василии Шишкове».

Предисловие Набокова напрямую связывает роман «Под знаком незаконнорожденных» с тоталитарными государствами, в которых он жил, с этими «мирами терзательств и тирании, фашистов и большевиков, мыслителей-обывателей и бабуинов в ботфортах». Он использует фрагменты речей Ленина и выдержки из советской конституции, одновременно кивая на «комки нацистской лжерасторопности», которые также взяты как материал для создаваемого кошмарного мира. 3

В «Незаконнорожденных» есть отсылки к советским трудовым лагерям и оголтелой нацистской пропаганде. В исковерканном «Гамлете» главного злодея называют не иначе как «жидолатинянином Клавдием», а Фортин- браса — привет Гитлеру! — порабощают «шейлоки из высших финансовых кругов», но тот не сдается и надеется вернуть наследственные земли, украденные отцом Гамлета. То есть диктатура добирается и до мирового искусства.

Зачем такому диктатору, как Жаба, нужен Круг? Возможно, по той же причине, по какой Ленину и Сталину хотя бы на время понадобился Горький, — как фиговый листок, прикрывающий творимые ими безобразия, как авторитетный писатель, способный благословить происходящее или хотя бы сделать вид, что ничего страшного не происходит вовсе. В первом американском романе Набокова проблема тирании представлена как личный выбор, как моральная дилемма, оказавшись перед которой герой не вступает в ряды оппозиции, но не желает и присоединяться к заблуждающимся — просто отказывается быть винтиком в системе и говорить неправду. Однако когда приходится выбирать между принципами и жизнью ребенка, Круг уступает (как, по его собственному признанию, уступил бы и Набоков).

«Незаконнорожденные» появились в Америке в тот момент, когда она пыталась разобраться с угрозой под названием Советский Союз. У Ричарда Уоттса обвинения, выдвинутые в книге против известных тоталитарных режимов, вызвали смешанные чувства. В рецензии для The New Republic критик отметил полную самолюбования литературную акробатику на протяжении фразы из 211 слов, но вместе с тем признал, что роман являет собой «нечто значительно большее, чем поданный под новым соусом Артур Кёстлер, от которого он местами почти неотличим».

Сравнение с Кёстлером доказывает, насколько актуальной оказалась книга Набокова, несмотря на все свои фантастические декорации. Кёстлер, которого арестовывали при Франко и приговаривали к смертной казни за шпионаж во время Гражданской войны в Испании, оставил революционную деятельность и сделался борцом против коммунизма. Венгерский еврей, он приобрел гораздо более страшный опыт бегства из Европы, чем Набоков. Во время войны Кёстлера как гражданина враждебного государства считали нужным изолировать и французы, и британцы. Когда вышла «Слепящая тьма» — фундаментальный труд, обличающий коммунистическую тиранию, — автор сидел в одиночной камере в Лондоне. В отличие от Набокова, отказавшегося подчинять искусство идеологии, Кёстлер посвятил себя литературе как средству борьбы за человеческую свободу, хотя вопрос о выборе идеологии всегда оставался для него открытым.

Роман «Под знаком незаконнорожденных» стал первой книгой Набокова, которая одновременно принадлежала и литературе, и политике. Возможно, именно поэтому она получилась наименее гармоничной. Набоков, по собственному признанию, сознательно писал ее как «яростное обличение диктатуры» и нацизма, и коммунизма. Но попытки соединить в одном произведении праведный гнев, пикантные диалоги, фирменное остроумие, цветистую речь и убийство ребенка сделали книгу громоздкой — особенно по сравнению с другими романами о тоталитаризме. Последняя книга Кёстлера, написанный двумя десятилетиями ранее роман Евгения Замятина «Мы» и «1984» Джорджа Оруэлла превосходили «Незаконнорожденных» и по обличительной силе, и по литературной ценности. Местами кажется, что Набоков стесняется быть искренним или никак не находит удачного способа соединить искусство и политику.

живого человека. В последние месяцы войны, например, Набоков сознательно нагрубил на вечеринке бывшему другу (и дальнему родственнику Веры) Марку Слониму. Поведение Набокова озадачило хозяйку вечера, наверняка ожидавшую, что Владимир обрадуется, увидев целым и невредимым еврейского критика, с которым они в Париже были на короткой ноге. Позднее в письме Эдмунду Уилсону Набоков объяснил свою реакцию: «Слоним получает 250 долларов в месяц от сталинистов, это немного, но он и того не стоит».

Сталина Набоков раскусил, а вот разоблачать шпионов у него пока получалось хуже. Мало того что Слоним не продавался никаким разведкам, — он был антисоветчиком и оказался просто-напросто жертвой слухов. Марк работал в Колледже Сары Лоуренс, где четверть преподавателей попала под подозрение из-за яростных нападок «Американского легиона». Руководству колледжа выкручивали руки, требуя уволить сотрудников, в которых гонители усмотрели потенциальных коммунистов. Осада университетов продолжалась несколько лет, пока наконец на Капитолийском холме не прошли слушания Комитета Дженнера. В числе прочих показания давал и Марк Слоним. Сара Лоуренс не поддалась общественному давлению и отказалась его увольнять.

Набоков полагал, что знает зарплату Слонима, притом что не мог решить собственных финансовых проблем. После войны его антисоветская позиция перестала быть препятствием к трудоустройству; тем не менее он писал Уилсону об «очень скверном настроении», в которое его повергло предложение Уэлсли платить ему 3000 долларов в год за десять часов в неделю. (В пересчете на месяц это получалось меньше мнимой советской зарплаты Слонима.)

Набоков правил бал в эмигрантской литературе, написал десяток романов, две повести и целую россыпь пьес, стихотворений и критических работ, отдал годы труда высшим учебным заведениями мирового класса и публиковался в лучших журналах Америки. Но несмотря на все это, в свои почти пятьдесят он по-прежнему перебивался с одного годового контракта на другой — и даже не сумел стать голливудским сценаристом. Однако проблеме суждено было скоро решиться. Корнелльско- му университету понадобился преподаватель русской литературы, и глава кадрового комитета Моррис Бишоп обратился к Набокову.

Набоков рассчитывал на подобное письмо — чтобы надавить на Уэлсли и добиться солидного контракта. Но в Уэлсли отказались делать контрпредложение. На восьмом году своей американской одиссеи Набоков оставил бесчисленные подработки ради постоянной должности — первой в его жизни, если не считать трех-четырех ежедневных часов банкирского опыта, полученного в Берлине двадцать шесть лет назад.

6

World- Telegraph появилась статья под заголовком «Корнелл стал большевистским». Преподавателей, которые положительно отзывались о постреволюционной России — что в разгар войны всячески приветствовалось, — вскоре начали вызывать на ковер. Попечители университета, Католическое информационное объединение и даже журнал Collier поименно перечисляли корнелльских красных и их пособников, раскалывая коллектив на тех, кто видел себя защитником интеллектуальной свободы, и тех, кто считал, что борется с коммунистической заразой.

ООН до массовой вакцинации. Но фронтменом антикоммунистического движения в Америке стал сенатор Джозеф Маккарти с его сенсационными заявлениями о шпионах в американском правительстве. Маккарти искоренял коммунистическое влияние везде, где только оно ему чудилось.

угрозу. В 1947 году пикантные выдержки из произведения прозвучали на слушаниях, на которых один конгрессмен распекал библиотекарей Госдепа за то, что «Воспоминания об округе Геката» выбрали для популяризации американской культуры за границей. Но до этого полиция Нью-Йорка откликнулась на жалобу местной организации по борьбе с безнравственностью и конфисковала весь манхэттенский тираж. А в 1948 году «Воспоминания об округе Геката» официально признали непристойными в Верховном суде штата Нью-Йорк и запретили продавать в Бостоне и Лос-Анджелесе.

Несмотря на явные перегибы — травлю и увольнения интеллектуалов, черные списки и нападки на Уилсона, Набоков не спешил критиковать Маккарти. Вера, когда поднимался этот вопрос, тоже не уступала оппонентам сенатора: признавала его радикалом, но отказывалась критиковать. За пять десятков лет, проведенных в странах, прямо или косвенно пострадавших от коммунизма, — странах с гораздо более прочным историческим фундаментом, чем у США, — Набоковы усвоили: большевистской агентуре ничего не стоит обработать сердца и умы доверчивых американцев. В то время как ФБР требовало, чтобы его оперативные отделы отчитывались о наличии коммунистических агентов в крупных американских университетах и колледжах, Владимир и Вера не только не заикались об академической свободе, но даже водили дружбу с представителем бюро в Итаке.

Вера отличалась особой бдительностью. Она даже отправила в редакцию гневное письмо с обличениями члена совета Института тихоокеанских отношений Оуэна Латтимора, которого Маккарти называл главным агентом СССР в Америке. В конечном итоге Латтимора затравили так, что Госдеп отказался от его консультаций. Бывшему советнику предъявили обвинения в лжесвидетельстве, впоследствии, впрочем, опровергнутые.

Хотя называть Латтимора советским агентом не было оснований, нетрудно догадаться, что привело Веру в такую ярость. Во время войны Латтимор занимался Китаем, но помимо этого в 1944 году сопровождал вице-президента США в поездке по трудовым лагерям Колымы, где оба американца восхищались передовыми проектами «Дальстроя» по разработке полезных ископаемых в Сибири. Колымские лагеря были одними из самых страшных в ряду сотен других объектов ГУЛАГа, протянувшихся по всей территории Союза, а руководство «Дальстроя» являло собой не что иное, как подразделение НКВД.

Описывая путешествие Латтимора в книге «Беспокойный призрак» (Unquiet Ghost), будто их водят по чудесному русскому Клондайку, полному счастливых золотоискателей, — и успех превзошел все ожидания».

Через несколько лет после поездки Латтимора на английском начали выходить книги бывших заключенных, в которых подробно описывались жуткие условия Колымы — голод, пытки, изнасилования и убийственно тяжелая работа. Узники лагеря, наблюдавшие визит американцев, не понимали, как можно быть настолько легковерными.

Вера и Владимир, видя наивность американцев, не могли осуждать Маккарти. Петербургское детство, проведенное среди царских двойных агентов, десяток лет, прожитых в кишащем осведомителями Берлине, и разбросанные по всему миру родственники, многим из которых пришлось так или иначе иметь дело с разведкой, давали Набоковым основания полагать, что не только Вашингтону, но и жителям Итаки в штате Нью-Йорк следует остерегаться шпионов и предателей. В Корнелле даже поговаривали, будто Вера на случай нападения коммунистов ходит по кампусу с пистолетом.

7

«Гекату» Набоков коммунистической не считал, хотя эротические сцены в ней находил отвратительными. По поводу неприглядных похождений главного героя Набоков написал: «Чем читать такое, я бы лучше открыл пенисом банку сардин».

К тому времени Уилсон причислял Набокова к своим ближайшим друзьям, хотя они рьяно спорили о литературе в целом и о творчестве друг друга в частности. «Воспоминания об округе Геката» стали второй книгой Эдмунда, которую Владимир буквально разнес в клочки, притом что Уилсон взахлеб хвалил набоковского «Себастьяна Найта». Редкая дружба выдерживает такие перекосы.

Владимира в реакционеры.

Набоков от такого наряда решительно отказывался. В январе 1947 года Уилсон написал Набокову, что повстречал на рождественской вечеринке его кембриджского соседа по комнате Михаила Калашникова. Набоков ответил длинным посланием, в котором объяснил, что Уилсон в очередной раз раскопал в его прошлом «дохлую рыбину», в данном случае фашиста и антисе- мита-дурака — соседями по комнате они были всего один семестр. Набоков просил Уилсона не передавать его слов их общей знакомой Нине Чавчавадзе, которая почему-то пребывала в уверенности, что Владимир и Михаил дружили. Вместе с опровержением по Калашникову Набоков отправил Уилсону экземпляр рукописи романа «Под знаком незаконнорожденных». Такую возможность творческого реванша Уилсон упустить не мог. Он прочел книгу и подробно расписал, что его в ней разочаровало. Уилсона не впечатлила попытка Набокова обратиться к политике — тем более что Владимир занялся ею в абстрактном мире, а не в реальности, которую так хорошо умел передавать. Уилсон восхищался Набоковым, но считал, что тот напрасно растрачивает свое литературное дарование на демонизацию бутафорского диктатора.

Если несколькими годами раньше при чтении «Себастьяна Найта» Уилсона не покидало чувство, что автор ведет с ним некую игру, которую он вот-вот разгадает, то в «Незаконнорожденных» он ничего подобного не заметил. Не то чтобы критика Уилсона была совсем уж несправедливой, — злодей в романе в самом деле получился неубедительным, — однако что касается игры с читателем, на сей раз Эдмунд ее просто просмотрел.

Комментируя «Незаконнорожденных», Уилсон видел в романе прежде всего гротескное изображение тоталитарного государства. «Политика, социальные преобразования — это не твои темы, — писал он Набокову, — они тебе не даются по той простой причине, что тебя все эти вопросы совершенно не интересуют, ты никогда не брал на себя труд понять их». Обоюдная критика не укрепляла дружбы Набокова с Уилсоном, но замечания последнего не пропали даром. После «Незаконнорожденных» Набоков больше не пытался писать романы на злобу дня.

В том году Набоков с Уилсоном продолжали обсуждать новые труды друг друга, и Владимир хвалил Эдмунда за анализ Хемингуэя, Кафки и Сартра, но взаимного понимания становилось все меньше. В 1948 году в гневном письме, превосходящем своим пафосом «Незаконнорожденных», Владимир доказывал Уилсону, что прореволюционных российских либералов нельзя даже сравнивать со сторонниками конфедерации, которые и после Гражданской войны в США продолжали выступать за проигранное дело. В глазах Набокова работа его отца, кадетов и других антибольшевистских политических партий была единственным шансом на демократию и свободу, выпавшим России за всю ее историю. Слушать, как этих мужчин и женщин называют рабовладельцами, которые готовы были уничтожить страну ради сохранения собственной культурной и экономической власти, Набоков не мог.

окружение Ленина. Но где были эти сердобольные люди, когда при Ленине налаживали саму систему уничтожения? Они не слышали стонов тех, кого истязали на Соловках и в подземельях московской Лубянки в первые годы красного террора. Не слышали потому, писал Набоков, что никак не могли налюбоваться собственными романтическими представлениями о

Революции. Он не винил их в том, что они не смогли разобраться в произошедшем по горячим следам. Но теперь пора назвать вещи своими именами. И проблема тут не в исторической ностальгии русских изгнанников. Проблема в исторической ностальгии американских левых, которые никак не могут критически взглянуть на свое юношеское увлечение «святым Лениным» и понять, что это был обман и позор.

В ответ на обвинения, будто бы он относится к числу родовитых ретроградов, которые только и делают, что себя жалеют, Набоков просил Уилсона обратить внимание, что подобных антибольшевистских взглядов придерживались также никем не оплаканные радикалы — включая, особенно подчеркивал он, соци- алистов-революционеров и Илью Фондаминского. Но опять же он не вправе ожидать какого-то понимания от людей, которые черпают знания о России из памфлетов Троцкого.

Набоков четко и выверенно сформулировал свою политическую позицию и в пух и прах раскритиковал затянувшуюся симпатию Уилсона к революции. В письме очевидны боль за страну и злость на Уилсона, равно как и недоумение, что обычно проницательный и умный друг не может понять таких простых вещей.

Газеты уже четверть столетия писали о советских концентрационных лагерях, так что вышки и проволока вошли в общественное сознание как неотъемлемая часть ландшафта за железным занавесом. Но репутация авторов, спекулировавших на эту тему, низводила ее до газетной утки, ставя в один ряд со слухами о том, будто фторирование воды — это происки врагов и что коммунисты захватывают школы. Непонимание прошлого России обрекало на неудачу любые попытки разобраться в ее настоящем.

да бессильная ярость, что тебе не верят, тебя не понимают и не хотят понять. Что твой народ мучительно гибнет — а ты все жив.