Питцер А.: Тайная история Владимира Набокова
Глава двенадцатая «Бледный огонь»

Глава двенадцатая «Бледный огонь»

1

В течение недели Владимир и Вера пересекали Атлантический океан, только теперь они не бежали из Европы, а возвращались в нее. Заочно покоренный ими Старый Свет с нетерпением ждал гостей.

Слава принесла с собой новые хлопоты. Владимир по-прежнему не мог решить, как адаптировать «Лолиту» для экрана. «Себастьян Найт», которого перестали было издавать, получил вторую жизнь. Дмитрий, давно закончивший Гарвард, перевел на английский «Приглашение на казнь». Идею английских издателей выпустить полное собрание сочинений Набокова вскоре подхватили в других странах. Хотя много где «Лолита» до сих пор была под запретом, по всему миру, от Японии до Израиля, готовились ее переводы. Набокову предстояло еще долгие годы воевать с Olympia Press за права на роман, но французская версия, опубликованная той весной издательством Gallimard, в парижских магазинах расходилась как горячие пирожки.

В таком водовороте событий Набоков нашел время написать своему британскому издателю и возмутиться его выбором автора для освещения истории Советской России. Неужели господин издатель не видит, что связался с коммунистом? Самое меньшее, что теперь можно сделать, писал Набоков, это попросить «настоящего ученого» прокомментировать «исторический миф», который наверняка сочинит этот автор, чтобы не дать советской пропаганде еще больше распространиться по Англии.

Кто только не печатал статей о Набокове в том году: Nouvelle Revue Franfaise, Liberation, Arts, L'Express, LAurore, LObservateur litteraire — и все это за каких-то две недели. Один критик утверждал, что хотя «Лолиту» нельзя назвать эротикой, она все-таки «ощутимо садистская». Другой уверял, будто «Лолита» — это, «по сути, Америка, ее предрассудки, ее мораль, ее лицемерие, ее мифы глазами абсолютного циника».

Европе не терпелось увидеть господина Набокова воочию. Париж сходил с ума по нему и его вполне взрослой жене. Светский дебют Веры и Владимира состоялся 23 октября на приеме, который устроило в честь писателя издательство Gallimard. Вера блистала в шелках, норке и жемчугах. Владимир очаровал публику тем, что сначала не мог найти очки, а потом рассеянно ощупывал пиджак своего серого фланелевого костюма в поисках ручки (гости тотчас предложили несколько штук на выбор). Увидеть Набокова в тот вечер пришли две тысячи человек; гостям наливали шампанское. Вера улыбалась, радуясь триумфу мужа, пусть и запоздалому, но все равно сладостному. Соне Слоним из ее далека этот прием представлялся чем-то вроде сказочного королевского бала.

Однако диссонанс между Набоковым и русской эмиграцией никуда не делся. На парижском приеме Набоков столкнулся лицом к лицу с Зинаидой Шаховской, которая одной из первых поверила в его талант и часто помогала ему в 1930-х годах, когда он отчаянно нуждался в деньгах. Набоков отделался формальным «здравствуйте», точно увидел ее впервые.

Что это было? Простая растерянность? Или сознательное пренебрежение? У второй версии находилось немало приверженцев. В 1939 году Вера обвинила Шаховскую в том, что та позволила себе антисемитское высказывание, а Набоков долго не прощал таких обид. А возможно, дело было в провокационной статье, которую Шаховская незадолго до приема опубликовала под псевдонимом. В статье (Набоков ее прочел) Шаховская ругала его произведения и говорила, что все в них «кошмар и обман». Она сетовала на глубокие раны изгнания, которые заставили Набокова «забыть друзей своих самых черных дней».

Зинаида Шаховская была сестрой Натальи Набоковой и соответственно бывшей свояченицей двоюродного брата Набокова Николая. Таким образом, она приходилась Владимиру дальней некровной родственницей, но их отношения не всегда складывались гладко.

Верины сестры Лена и Соня не разговаривали друг с другом несколько десятилетий. Вера хоть изредка, но продолжала переписываться со старшей сестрой, хотя их отношения варьировали между двумя состояниями: гнева и ледяного неодобрения. Веру по-прежнему задевало, что Лена отказалась от иудаизма — из-за этого сестры в свое время сильно разругались. Лена не желала, чтобы ее отчитывали; она писала о смертях и пытках, которые видела в Берлине, отмечая, насколько «легче и проще» живется Вере. Кроме того, добавляла Лена, до нее дошли слухи, будто Вера переписывается с русским нацистом в Англии.

Вера отвечала, что это ложь, — но крупица правды в словах Лены все-таки могла быть. Владимир и его сестра Елена совместными усилиями пытались вывезти из Праги племенника Ростислава (но опоздали; меньше чем через год после галлимаровского приема Ростислава не стало). Чтобы вызволить племянника из Чехословакии, Владимир и Вера вполне могли писать отцу Ростислава — Борису Петкевичу, который в самом деле сотрудничал с нацистами, пока не сбежал в Англию.

Встреча Владимира в Женеве с сестрой Еленой и братом Кириллом наверняка проходила менее натянуто. Елена — сотрудница библиотеки ООН — поддерживала переписку с четой Набоковых, хоть и упрекала Владимира, что он редко пишет ей сам. Кирилл, работавший теперь в туристическом агентстве, не видел старшего брата больше двадцати лет. О чем они говорили? В темах не было недостатка. Не стало Евгении Гофельд; год назад умер второй муж Елены. Брат и сестра считали нужным исправить кое-какие детали в автобиографии Владимира. Возможно, они также обсуждали сестру Ольгу, оставшуюся в Праге, по ту сторону железного занавеса. Владимир мало общался с ней, но продолжал посылать деньги для ее сына и знал, что у нее теперь есть внук, тоже Владимир.

появится еще не раз.

На одной вечеринке в начале 50-х Набоков обмолвился, что собирается написать о сиамских близнецах. («Нет уж», — заявила тогда Вера.) Несмотря на возражения жены, Набоков сочинил несколько глав для трехчастной трагической повести о Флойде и Ллойде, двух сросшихся братьях, живущих у Черного моря. Братья живут каждый своей жизнью — даже избегают друг друга, насколько возможно, — несмотря на вынужденную близость. В первой части Флойд мечтает, чтобы его отделили от близнеца, с которым у него так мало общего. В кошмарных снах ему видится жизнь после разъединения: он здоров, полноценен и убегает, символически прижимая к левой стороне, где раньше был брат, котенка или крабика. Однако убежать от брата не может: Ллойд ковыляет следом, по-прежнему неким непостижимым образом привязанный к своему близнецу.

В оставшихся двух частях триптиха братья должны были найти любовь и решиться на операцию по разделению (в результате которой Ллойд погибнет). Но Набоков написал только первую часть. Видимо, пережив разлуку с Сергеем и его смерть в реальной жизни, Владимир не захотел или не нашел в себе сил творчески переосмыслить эту тему. Он так и не закончил истории выжившего брата и его мертвого близнеца. The New Yorker отказался от «Сцен из жизни двойного чудища» (уже готовой части), и те лежали в столе восемь лет, пока «Лолита» не превратила в золото даже забракованные издателями рукописи.

Образ Сергея гораздо отчетливее просматривается в написанной нескольким годами ранее автобиографии Набокова, «Убедительном доказательстве». «Мой брат» фигурирует в десятках эпизодов детства и юношества. Мы видим Сергея снова и снова. Он убегает от гувернанток и терпит домашних учителей вместе с Володей, сбегает с ним из Петрограда после революции. Но, как и в «Двойном чудище», Набоков не доводит историю до конца. Словно на фотографиях, с которых в советскую эпоху удаляли неугодных в надежде переписать прошлое, Сергей медленно исчезает из «Убедительного доказательства». «Мой брат» едет в Кембридж и поступает в Крайст-кол- ледж. В конце учебы «мой брат» увязывается за рассказчиком, чтобы вместе погостить у родителей в Берлине. И на этом все. Смерть, в которой не было ничего вымышленного, сведена к скупому упоминанию в первых главах «Убедительного доказательства» («мой брат... которого уже тоже нет в живых»), а разобщенность между первым и вторым сыновьями В. Д. Набокова затушевана настолько, насколько это можно было сделать, не отрицая ее совсем.

Только в автобиографии Набоков сумел найти способ написать историю братьев, не акцентируя гибель одного из них. В воспоминаниях ничего не сказано о времени, проведенном с братом в Кембридже, о парижских годах Сергея и событиях в Нойенгамме, навсегда разлучивших братьев. После 1919 года Сергей как будто растворился в воздухе.

2

Покорив Милан и Лондон — и отужинав с Грэмом Грином, — в феврале 1960 года Набоковы вернулись в Америку. Они обговорили, на каких условиях Владимир будет писать сценарий к «Лолите», и собрались приехать в Калифорнию в середине марта.

По пути на запад они сделали остановку в Юте, чтобы половить бабочек. В Калифорнии Набоков на шесть месяцев погрузился в работу. Он без конца писал и переписывал сценарий, а Кубрик требовал урезать то-то и там-то. От авторского сценария остались жалкие крохи: его начали перекраивать, едва писатель его сдал.

Так и получилось, что венец триумфального возвращения в США пришелся не на лето в Калифорнии, а на нью-йоркский октябрь в гостинице с видом на Центральный парк, где родилась композиция нового романа. О нем Владимир думал не первый год, а корни замысла уходили еще глубже — в первые месяцы Второй мировой войны. В заброшенном в 1940 году последнем русскоязычном сочинении Набокова, романе «Solus Rex», рассказывалось о сумасшедшем, вообразившем себя королем. Убитый горем вдовец и формат антиутопии уже перекочевали из этой работы в «Незаконнорожденных», но образ далекого северного королевства еще ждал своего часа.

В 1957 году Набоков писал Джейсону Эпстайну, своему редактору в Doubleday, предлагая роман, в котором король северной страны сбегает в США и становится головной болью для президента Кеннеди. Пав жертвой заговора, участникам которого помогли из соседней Новой Земблы, и сбежав на другую сторону Атлантики, король отправляется в духовное паломничество, а тем временем по всему земному шару кружит, подбираясь к нему, наемный убийца.

В Doubleday проектом заинтересовались, но через три месяца изысканий Набоков его отложил. Два года спустя, по-прежнему не зная, как подступиться к роману, и подозревая, что аванс и обязательства перед издательством тормозят творческий процесс, Набоков вернул деньги и сказал о книге: «Не уверен, что когда-нибудь допишу ее».

Но стоило расторгнуть договор, как случилось чудо. В свое время Набоков потратил два года на перевод и подробнейший комментарий к «Евгению Онегину». А теперь вдруг понял, что роман вполне можно уместить в комментарий к поэме. Окрыленный, Набоков едет во Францию и, обосновавшись в Ницце, садится писать поэму в 999 строк, которой предстояло стать стартовой площадкой для нового романа. Меньше чем за три месяца поэма была закончена, и Набоков поехал в Женеву, чтобы провести Пасху с сестрой Еленой.

В разгар весны Владимир и Вера покинули Ниццу, направившись на север Италии, чтобы послушать дебют Дмитрия в «Богеме». После они перебрались в Стрезу, поближе к швейцарской границе, где Набоков снова погрузился в работу над романом-поэмой, который со временем получил название «Бледный огонь». Он делал записи на каталожных карточках, стирал слова, редактировал и вычеркивал целые разделы. В июне Набоковы переехали в Швейцарию; в середине июля Владимир считал, что половина работы уже позади; 7 августа они с женой прибыли в Монтрё.

Набоковы сняли номер вдали от берегов Женевского озера и стали искать место, где Владимир мог бы обосноваться и закончить книгу. Актер Питер Устинов (который только что получил «Оскар» за главную роль в фильме «Спартак») предложил Набоковым перебраться в отель «Монтрё-Палас», где жил и сам. Супруги съездили туда и решили, что этот прибрежный курорт им подходит. К началу сентября они подписали с отелем договор об аренде, и уже там Набоков закончил свой самый необыкновенный роман.

3

В «Бледном огне» два главных героя — Джон Шейд, американский поэт, который погибает от рук убийцы, и Чарльз Кинбот, похищающий стихи Шейда, пока тот доживает последние секунды. Главный труд Шейда, поэма длиной в 999 строк, написанная Набоковым прежде остальных частей романа, приводится полностью. Остальное раскрывается в комментарии Чарльза Кинбота. Причем стиль примечаний от статьи к статье становится все более эксцентричным, позиционируя рассказчика как не заслуживающего доверия.

Кинбот считает себя королем-изгнанником Земблы, который сбежал из заточения и нашел убежище в Америке. Кинбот только и думает, что о поэме, которую пишет Шейд. Ему представляется, что она станет шедевром — рассказом об утраченной Зембле и скрытых сокровищах ее короны (они так хорошо спрятаны, что их никогда не найдут, хотя советские спецы вверх дном перевернули земблянский королевский дворец).

Кинбот перемежает рассказ о коммунистической революции, которая положила конец его счастливому правлению, бытовыми сценами, надерганными из литературы, истории и даже фильмов братьев Маркс. В комментарии особое внимание уделено королевской генеалогии, цареубийству, гомосексуальным устремлениям и педофилии Кинбота и его мастерству в пинг-понге. Драматическое описание побега Кинбота из Земблы занимает около тринадцати страниц романа. Свергнутый король добирается по туннелю за кулисы театра, потом едет в гоночной машине по горам, пересаживается на корабль и наконец прибывает в Париж.

Кинбот преподает в том же университете, что и Шейд, но живет совсем в другом, фантастическом мире. Ему слышатся голоса, мерещатся заговоры, и стихи Шейда в его интерпретации искажаются до неузнаваемости. Поэму о любви к жене и самоубийстве дочери Кинбот превращает в хронику истории Земблы.

Обитатели студенческого городка сплетничают за спиной Кинбота и в глаза называют его сумасшедшим, хотя у него и без их стараний развивается паранойя. Полученную записку — что у него пахнет изо рта, Кин- бот толкует как свидетельство, что кто-то догадался о его галлюцинациях. Рассказчик мечтает, чтобы у Шейда случился сердечный приступ, и тогда бы он, Кинбот, утешил друга в беде.

Похоже, Шейд единственный, кто сочувствует Кинботу; даже жена поэта избегает Кинбота и спешит выставить его за порог. По ходу повествования дела у бывшего короля идут все хуже, от него съезжают юные квартиранты. Остальные персонажи в книге понимают, до чего он нелеп, читатели прекрасно видят, насколько он жалок, и только сам он ни о чем таком не подозревает.

Тем не менее Кинбот, как и Пнин, — не просто комичный персонаж. Да, он, разумеется, странен и экстравагантен: левша, увлеченный настольным теннисом, он безуспешно пытается сблизиться с молодыми студентами колледжа, где преподает, и преодолеть патологическую тягу к юным мальчикам. Но если отвлечься от королевских замашек и самовозвеличивания Кинбота, становится понятно, что его вымысел пронизан горем. Лжемонарх мечтает о самоубийстве и освобождении от ужаса, который его преследует. Он пишет об искушении покончить с собой, но держится, ибо его долг проследить, чтобы историю Земблы записали для потомков.

Одержимость Кинбота поэмой друга сродни увлеченному набоковскому комментированию «Евгения Онегина». Отчаяние, в котором монарх покидает родину, сродни драме самого Набокова. А вот Зембла дешифровке не поддается, — и, похоже, так и было задумано. Когда перед публикацией романа встал вопрос, как подать «Бледный огонь» в прессе, Вера от имени мужа отправила издателю список, в семи пунктах которого указывалось, что можно и что нельзя говорить о фантастической земле. Набоковы в особенности противились тому, чтобы Земблу называли «несуществующей», объясняя: «Никто не знает, никому и не следует знать — даже Кинбот едва ли знает, — существует ли Зембла на самом деле».

Так что же такое Зембла? Настоящая страна — или плод воображения помешавшегося от тоски Кинбота? В одной из первых рецензий на «Бледный огонь» обозреватель New Republic Мэри Маккарти писала о «реальной Новой Земле — островах в Северном Ледовитом». Действительно, на старых европейских картах эти острова так и обозначены — Nova Zembla. Маккарти же отметила, что несколько столетий назад Александр Поп использовал слово Zembla по отношению к этим островам и в качестве метафоры чужого и далекого Севера7.

В течение пятидесяти лет читатели увлеченно разбирали книгу по косточкам, но никто так и не догадался, что сумасшедший рассказчик «Бледного огня» не первый король Земблы. За несколько столетий до того, как Набоков загорелся безумным Чарльзом Кинботом, этот титул носил реальный человек, у которого был свой мучительный побег из королевства, одновременно реального и вымышленного, — и похоже, Набоков прекрасно о нем знал8.

4

Из трех экспедиций на Новую Землю, совершенных бесстрашными голландскими мореплавателями в конце шестнадцатого столетия, первая оказалась успешной, вторая — нет, а третьей везения и неудач досталось поровну. Всеми тремя руководил Виллем Баренц, мечтавший найти Северо-Восточный торговый путь из Европы в Китай. В первое плавание морякам удалось выйти в неведомый доселе океан и достичь северной оконечности архипелага. Во втором путешествии команда потеряла одного из матросов, на которого напал невесть откуда взявшийся белый медведь, и застряла во льдах на южном краю Новой Земли.

В мае 1596 года, когда Баренц в третий раз вышел из амстердамской гавани, рассчитывая, что арктические воды уже оттаяли, моряков снова обступили ледяные глыбы. Голландцы смотрели в небо и видели три солнца в обрамлении тройной радуги. Если небесные миражи оказались им в новинку, то ситуация на воде была пугающе знакомой: все больше и больше льда собиралось вокруг кораблей — а вместе со льдом и полярных медведей. Споры о том, какого направления держаться, длились почти месяц, после чего пути двух кораблей разошлись. Медведи тем временем плавали вокруг судов в поисках пищи или забирались на дрейфующие поблизости льдины, чтобы перепрыгнуть оттуда на борт.

Двигаясь вдоль скалистого берега, путешественники обогнули северную оконечность Новой Земли. Но обледенение в том году началось раньше. Вскоре вышли из строя румпель и руль, а шлюпку раскрошило о борт корабля. После пятидневной битвы с замерзающим морем Баренц оказался в ледяной ловушке.

Дрейфующие льдины с оглушительным грохотом бились о корабль. Казалось, что судно развалится на части; его выдавливало из воды все выше и выше, а из океана подходили все более крупные айсберги. Баренц, две недели цеплявшийся за слабую надежду выбраться, понял, что команде придется зимовать на Новой Земле.

Морякам предстояло пережить шесть месяцев жестоких морозов, и они понимали, что без хижины им не обойтись. Деревья на островах не росли, а разобрать корабль означало лишить себя последнего шанса вернуться домой. Голландцы отправились на поиски прибитого к берегу плавника, и тут судьба преподнесла им волшебный подарок: с материка на Новую Землю принесло несколько цельных стволов. Деревья лежали довольно далеко от корабля, и моряки смастерили салазки, чтобы перетащить их.

В ясную погоду работа ладилась, но при плохой видимости матросы боялись отдаляться от судна, понимая, что медведь учует человека гораздо раньше, чем человек разглядит медведя. Корабельный плотник умер, когда хижину еще не начинали строить. Пришлось похоронить его в расщелине скалы: вырыть могилу в промерзшей земле было невозможно.

медведи. Вдобавок оставленная на морозе бочка пива замерзла, и у нее выбило дно. От первой беды спасались шумом и пулями, а вторая оказалась не такой уж и страшной — было настолько холодно, что вытекавшее из бочки пиво тут же замерзало, и его можно было собирать кусками. В новый дом перенесли часы и лампу, в которую приспособились заливать топленый медвежий жир.

Из хижины, лишь отчасти защищавшей от снежных бурь, мореплаватели смотрели на полярную луну, которая ни днем, ни ночью не сходила с небосклона. Стены изнутри покрылись дюймовым слоем льда. Когда настала двухмесячная полярная ночь и часы замерзли, люди не теряли счета времени только благодаря тому, что отмеряли каждые полусуток принесенным с корабля песочным хронометром.

К середине декабря закончились дрова, но моряки сумели откопать остатки древесины, которая пошла на строительство хижины. Рождество не принесло ничего, кроме снежной бури, которая намела сугробы выше дома, замуровав людей внутри. Обычная обувь насквозь промерзала, поэтому приходилось носить вместо нее свободные бахилы из овчины поверх нескольких пар носков. Запасы топлива опять иссякли, и люди начали сжигать ненужные вещи. Выглянуть наружу можно было, только высунув голову в дымоход.

Когда погода наладилась, путешественники прибрались в хижине и запасли как можно больше дров. Тут они вспомнили, что на дворе 5 января, вечер Крещения — та самая Двенадцатая ночь, в которую, по голландским поверьям, нарушается заведенный порядок вещей и все становится вверх дном.

В честь праздника пекли лепешки и угощались капитанским печеньем, которое макали в остатки вина. Моряки воображали, что вернулись домой и пируют за королевским столом. За отсутствием пирога с запеченным бобом «бобового короля» выбирали жребием. Так и получилось, что 5 января 1597 года — в день, который запомнят века, — безымянный ныне канонир третьей экспедиции Виллема Баренца вытащил заветную соломинку и до полуночи правил как первый король Новой Земли, мнимый владыка льда и смерти, повелитель надежды и отчаяния, государь пустоты.

5

1 октября 1961 года — в день переезда Владимира и Веры Набоковых в «Монтрё-Палас», Запад смотрел на Новую Землю не в предвкушении новых открытий, а в апокалиптическом ужасе. СССР объявил о начале ядерных испытаний. За те несколько недель, что Набоковы оформляли договор с отелем и перебирались на третий этаж старого крыла, прогремело десять атомных взрывов; в течение следующих двух месяцев их ожидалось еще больше дюжины.

С 1951-го по 1958-й годы шла гонка вооружений, грохоту советских бомб регулярно вторили разрывы американских, а порой и британских. Но осенью 1961 года в качестве средства устрашения Советский Союз начал использовать свои полигоны. СССР хотел показать, что его военная мощь не уступает американской, притом что имевшиеся у него на тот момент четыре межконтинентальные баллистические ракеты не шли ни в какое сравнение с арсеналом США.

Радиоактивные облака от испытательных взрывов относило ветром к западным и южным соседям. Тем оставалось лишь гадать о воздействии осадков на людей, домашних животных и сельское хозяйство. Тему испытаний активно обсуждали в ООН, где внеблоковые государства отказывались принимать чью-либо сторону, а реакцию остальных стран определяла граница, разделявшая союзников США и советскую сферу влияния.

Швейцарское правительство официально занимало нейтральную позицию, но один из недавно поселившихся в Швейцарии писателей категорически ее не разделял. Жизненным принципом Набокова было выбирать «такую линию поведения, которая наиболее неприятна красным и расселовцам»9. Хрущевская оттепель и развенчание культа личности Сталина не заставили

Набокова пересмотреть свое отношение к Никите Сергеевичу и советскому правительству. Атомная гонка, как видно, тоже его не впечатлила.

Ядерные испытания были далеко не единственным кризисом, потрясшим планету в том году. В августе начали возводить Берлинскую стену, а в конце октября советские и американские танки подъехали к границе, разделявшей город, и, приковав к себе внимание всего мира, шестнадцать часов простояли лоб в лоб. На фоне этих событий в сентябре и октябре каждые несколько дней взрывались бомбы; иногда испытания проводились ежедневно.

Самые первые советские взрывы прогремели в Восточном Казахстане, недалеко от того места, куда сослали Солженицына. Но в 1958-м, через год после того как Набоков начал собирать «соломинки да хворостинки» для «Бледного огня», газеты объявили, что СССР открыл новый испытательный полигон чуть севернее материковой части страны. В итоге все то время, пока Набоков работал над романом-поэмой, Советский Союз проверял свой арсенал на Новой Земле.

Впрочем, Набоков собирался рассказать об архипелаге еще до того, как там начались ядерные испытания. В 1957 году, когда Владимир в общих чертах описывал редактору Doubleday свой новый замысел, он уже упоминал о Новой Земле. А через два года у Владимира появилась еще одна причина присмотреться к арктическим островам: выяснилось, что Новая Земля имеет к нему персональное отношение. Двоюродный брат, занимавшийся исследованием рода Набоковых, написал ему о прадеде, который в девятнадцатом столетии, по всей видимости, участвовал в экспедиции на Новую Землю, в результате чего одну из рек там назвали в его честь. В ответном письме Набоков признался, что ошеломлен и что существование набоковской реки на Новой Земле приобретает для него почти «мистическое значение».

За первые недели в Монтрё Набоков поймет, что мир теперь тоже наслышан об архипелаге. Учитывая, какие новости обсуждались в последние три месяца его работы над «Бледным огнем», неудивительно, что намеки на них Набоков рассыпал по страницам романа. В книге высмеивается борец за мир Альберт Швейцер, которого Набоков презирал. Хлесткая реплика припасена для профессоров левого толка, которые поднимали шумиху вокруг «радиоактивных осадков, порождаемых исключительно взрывами, производимыми США», и как будто не замечали, что в России тоже полным ходом идут ядерные испытания. Когда поэт Шейд пишет об «антиатомной беседе» по телевизору, Набоков (или Кинбот, или Шейд — неясно) поднимает на смех всех, кого впечатляют подобные пропагандистские спекуляции, ведь «любой осел тачает эту жуть»1. Говоря о периоде, когда СССР взрывал бомбы на Новой Земле, балансируя на грани открытого вооруженного конфликта, Шейд упоминает римского бога войны: «Марс рдел».

Покуда Набоков отшлифовывал свой текст, все вокруг только и говорили, что о Новой Земле. Ежедневно читая в Швейцарии New York Gerald Tribune, писатель должен был видеть не меньше дюжины передовиц об архипелаге. По всему миру газетчики рисовали карты Новой Земли, прослеживая районы выпадения радиоактивных осадков. Шли дебаты о безопасных уровнях радиации. Молоко, прежде чем давать детям, проверяли счетчиком Гейгера. Хрущев подлил масла в огонь, объявив на XXII съезде Коммунистической партии в Москве о планах взорвать водородную бомбу мощностью в 50 мегатонн. После долгих споров ООН приняла резолюцию с убедительной просьбой не пускать в ход столь чудовищное оружие.

(прим. ред.). }

Тем не менее 30 октября «Царь-бомба» — самая большая в истории — была взорвана на Новой Земле. Из-за своих размеров она не помещалась в бомбоотсек самолета — пришлось обрезать часть фюзеляжа, но бомба все равно торчала наружу. Тогда ее прикрепили к дну самолета, и борт с термоядерным грузом поднялся в небо. Когда бомба полетела к земле, над ней раскрылся парашют поистине исполинских размеров.

Детонация произошла в воздухе. Все здания в радиусе 120 км сравняло с землей, а в домах, находившихся более чем в 800 км от эпицентра, выбило стекла; по мощности заряд в десять раз превосходил все взрывчатые вещества Второй мировой войны, вместе взятые. Беременные женщины на другом конце планеты пили йод в попытке уберечь будущих детей от врожденных патологий. О взрыве писали передовицы мировых газет. Радиоактивное облако прошло над всей Европой, слегка задев даже набоковский Монтрё.

Началась бешеная дипломатическая активность, политическое давление на СССР усилилось в разы. Только спустя неделю остервенелая бомбардировка Новой Земли прекратилась. Через месяц Набоков отправил издателю рукопись волшебного романа о северном королевстве под названием Зембла. Следующей весной «Бледный огонь» появился на полках магазинов.

По иронии судьбы СССР временно перенес испытания на полигон в южных областях страны, и в первые месяцы после публикации «Бледного огня» взрывы на Новой Земле не гремели. Намеки на бомбежку арктического архипелага, которые осенью 1961 года могли показаться очевидными, еще не один десяток лет ускользали от внимания критиков. Мостик, соединявший Земблу с реальной Новой Землей, оказался разрушен. А читателям, бившимся над загадкой «Бледного огня», даже не пришло в голову поинтересоваться историей архипелага. Иначе они узнали бы, что Новая Земля печально известна не только как советский ядерный полигон.

6

Через пять дней после того, как «Царь-бомба» зажгла небо над Новой Землей, Александр Солженицын сел на поезд до Москвы, куда вез свой короткий роман. Вместе с миллионами людей в России и за ее пределами он слушал октябрьские речи на XXII съезде Коммунистической партии — и удивлялся.

Однако не угроза Хрущева взорвать чудовищную бомбу потрясла его до глубины души. Ему запомнилась речь Александра Твардовского, главного редактора «Нового мира», в то время самого свободолюбивого советского толстого журнала. На съезде Твардовский объявил, что советская литература научилась восхвалять победы народа, но еще не дала произведения, которое отражало бы его страдания. Александр Трифонович сказал, что ждет литературу «абсолютно правдивую и верную жизни».

Солженицын почти десять лет, проведенных вне лагерей, готовился к этому моменту; срок более чем достаточный, чтобы намучиться страхом нового ареста. Теперь уже не ссыльный, а полноправный гражданин, Солженицын обосновался в Рязани, откуда до Москвы было всего несколько часов езды на поезде, и жил обычной жизнью. Наталья повторно вышла за него замуж. Рак снова дал о себе знать, но врачи с ним успешно справились. И, что самое замечательное, в рамках хрущевской оттепели Солженицына реабилитировали.

Многим в те годы вернули свободу и доброе имя, но Солженицын помнил о тех, кому повезло меньше. Он знал место на подъезде к рязанскому вокзалу, где вагоны с заключенными отцепляли от обычных поездов. Читая лекцию по физике в местной исправительной колонии, он невольно думал о тех, кто после его выступления вернется в камеры.

За свою свободную жизнь Александр написал несколько коротких рассказов и миниатюр. Пробовал сочинить пьесу об изменении личности. Трижды пересматривал и редактировал роман «В круге первом» о годах, проведенных в научно-исследовательской «шарашке».

Солженицыну страстно хотелось печататься, и в его арсенале имелась одна история о трудовом лагере, которая как будто прекрасно подходила для дебюта. Те, кто ее читал, говорили, что это лучшее произведение Александра; один друг даже заплакал. А другой, по слухам, сказал Солженицыну, что в мире есть три атомные бомбы: «Первая у Кеннеди, вторая у Хрущева, а третья у тебя».

Повесть, которая так тронула друзей Солженицына, называлась непритязательно: «Щ-854», по арестантскому номеру героя — Ивана Денисовича Шухова. В ней Солженицын всего-навсего пересказал события одного дня, прожитого человеком в трудовом лагере. Ивана Денисовича минуют самые страшные ситуации лагерной жизни — его не пытают, не насилуют и не казнят. Однако тем сильнее впечатление от обыденной жестокости лагерного существования. Вникая в сложные стратегии, необходимые, чтобы благополучно пережить день от подъема до ужина, читатель приходит к осознанию духовной силы Ивана Денисовича, способного не только существовать, но и оставаться человеком.

Будучи недавно реабилитированным, никому не известным сочинителем, Солженицын мог свободно писать в стол. Хотя свободно тут не самое подходящее слово. Закончив и переписав начисто очередную вещь, Александр спешил ее спрятать. Оставшиеся черновики надлежало собрать и, когда все соседи уснут, страницу за страницей сжечь на коммунальной кухне.

Отправить в редакцию подобное означало открыто занять определенную гражданскую позицию. И если бы эта позиция не понравилась советскому руководству, оно могло сразу поставить крест на литературной карьере автора.

В 1958 году Солженицыну пришла идея масштабного произведения о советской системе трудовых лагерей — обобщения собственного опыта и того, что пережили другие. Если повесть об одном заключенном окажется отвергнута, под угрозой может оказаться куда более фундаментальный замысел. Солженицын не знал, что лагерная тема уже какое-то время занимала интеллигенцию; однако публикациями в советской печати даже не пахло. Не кривил ли душой Твардовский на XXII съезде КПСС — готовы ли советские читатели услышать правду о страданиях русского народа?

Еще раз переговорив с друзьями в Москве, Солженицын решил, что время пришло. Ему было сорок два года, скоро должно было исполниться сорок три. Жена бывшего сокамерника согласилась отнести «Ивана Денисовича» в новомирский кабинет Твардовского. Это было первое произведение, которое Солженицын выпустил в свет.

7

Вопрос, опубликуют ли его новую вещь, для Набокова после «Лолиты» не стоял. В Putnam’s

Когда книга вышла, Эдмунду Уилсону не нашлось, что сказать, зато Мэри Маккарти на страницах New Republic назвала ее «одним из величайших произведений искусства этого века». Впрочем, не все разделяли ее восторг. Критик Дуайт Макдоналд, например, в журнале Partisan Review объявил «Бледный огонь» «самым неудобочитаемым романом, который попался мне в этом сезоне». И все же головоломная книга Набокова сумела зацепиться за последние места в списке бестселлеров, несмотря на непонятную структуру и обилие загадок. Как поэма и комментарий к ней могут быть романом? Кто рассказчик? Что такое Зембла? Чем так важны сокровища короны?

Ученые, поклонники и собратья по перу пытались найти и взломать секретные коды книги. Что если это поэт выдумал бывшего короля — или бывший король выдумал поэта? Автор поощрял пытливых читателей в их изысканиях, скромно заметив в интервью New York Gerald Tribune, что в романе «множество изюминок, и я не теряю надежды, что кто-нибудь их найдет».

Коль скоро Набоков хотел, чтобы читатели докопались до скрытых смыслов «Бледного огня», он не считал для себя зазорным время от времени давать кое-какие подсказки. В том же интервью он сообщил, что рассказчик Чарльз Кинбот на самом деле не король и не бывший король Земблы, а просто сумасшедший. Более того, он совершает самоубийство — в возрасте сорока четырех лет, как может подсчитать внимательный читатель, — не дописав последнюю статью в Указателе о Зембле.

Видимо, чтобы усложнить задачу толкователям, Набоков крепко привязал свою фантастическую историю к реальному миру. Помимо аллюзий на ядерные испытания и упоминаний холодной войны, он отвел видную роль газете The New York Times, посвятив полторы страницы пересказу статей, в которых время от времени упоминается Зембла. Это реальные статьи, взятые из выпусков за июль 1959 года, но, как и все остальное, к чему прикасается Кинбот, новости искажены и трансформированы его одержимостью потерянной родиной. Кинбот воображает, что земблянские дети поют песни в рамках международного молодежного обмена, и вставляет Земблу в сообщение о том, что Хрущев отменяет свой визит в Скандинавию.

Если в романе упомянутая газета служит источником новостей о Зембле, то реальные публикации The New York Times в своей статье американец по имени Джон Нобл.

Нобл вместе с семьей пережил Вторую мировую войну в Германии. Когда советские войска заняли страну, Нобла отправили в Бухенвальд (который находился под их контролем), а потом — за четыре тысячи километров, в Воркуту. За полярным кругом Нобл добывал уголь вместе с тысячами других заключенных, а позднее принял участие в арестантском бунте.

Добывать уголь в Арктике — не самая завидная участь, но узники Воркуты знали, что бывает и хуже. Больше всего они боялись того, что Нобл называл последним путем злостных нарушителей: высылки на Новую Землю, откуда «не возвращаются». Рассказы Нобла о Воркуте публиковались в трех номерах The New York

Times, ставшая в том году американским бестселлером.

Однако газета затрагивала позабытую историю архипелага задолго до того, как Нобл попал в лагеря. В начале 1941 года остро нуждавшаяся в подкреплении русская армия обратилась за помощью к польской. The New York Times лесу), а вторым — слухи о том, что польских заключенных в ужасных условиях депортируют в трудовые лагеря на «пустынном и заброшенном острове Новая Земля».

Впрочем, и это упоминание в газете о Новой Земле — не самое раннее. Если мы последовательно поднимем довоенные выпуски, то в одном из них, за 1934 год, увидим заметки о советских планах построить на архипелаге арктический курорт, затем наткнемся на сообщение от 1931 года о наблюдавшихся там загадочных самолетах и, наконец, в выпуске за 28 августа 1922 года наряду с очередным репортажем Уолтера Дюранти найдем сообщение, что эсеров первыми за всю историю отправят отбывать заключение на Новую Землю.

Журналисты писали, что после окончания процесса над социалистами-революционерами обвиняемые по этому делу куда-то исчезли. Также сообщалось, что интеллигенцию и профессуру арестовывают и зачастую отправляют в концлагеря близ Архангельска. Однако некоторые арестанты, закаленные еще царскими тюрьмами, сбегали из материковых лагерей. Поэтому оставшихся заключенных планировали этапировать «на Новую Землю, два больших острова в Северном Ледовитом океане, куда преступников не ссылали даже при царе».

Подобная статья также вышла на страницах Times of London. «Руле», детище В. Д. Набокова. И в России, и по всей Европе и Америке Новая Земля представлялась самым страшным форпостом лагерной системы. А для Набокова стала ужасом всей его взрослой жизни.

8

Повесть Александра Солженицына о лагерной жизни не сразу легла на стол к главному редактору «Нового мира» Александру Твардовскому. Но она настолько ошеломила своего первого читателя — сотрудницу отдела прозы, — что та, опасаясь, что рукопись отсеется на подступах к главреду или попадет не в те руки, ухитрилась обойти инстанции и вручила рукопись Твардовскому напрямую.

Уходя тем вечером с работы, главный редактор забрал повесть домой и после двух-трех страниц уже не смог от нее оторваться. Читая и перечитывая, он просидел всю ночь и, едва дождавшись утра, стал звонить всем причастным, допытываясь, кто написал сокровище, которое попало ему в руки. Он поспешил в редакцию «Нового мира», без спросу выгреб из стола своего зама второй экземпляр рукописи и отнес другу домой, где потребовал выставить бутылку и объявил: «Родился новый гений!» Твардовский поклялся, что теперь выпустить этот шедевр в свет — для него дело чести.

Солженицына позвали в Москву на встречу с редколлегией журнала. На заседании Твардовский воздал щедрую дань его литературному дару, зачитывая всем присутствующим отрывки из повести и говоря, что это уровень Достоевского — а то и повыше.

«Новый мир» подписал договор о публикации повести, которая теперь называлась «Один день Ивана Денисовича». В качестве аванса журнал выплатил Солженицыну тысячу рублей — больше, чем тот зарабатывал учителем за целый год.

не все. Описываемые Солженицыным события происходили больше десяти лет назад, но тема издевательства государства над человеком по-прежнему оставалась чересчур болезненной. Твардовский больше четырех месяцев продержал рукопись в столе, не решаясь на публикацию.

Однако он посылал ее тем, с чьим мнением считался, и просил писателей с именем помочь отзывами. Некоторые считали, что Твардовский попусту тратит время, потому что повесть никогда не пропустят. Другие разделяли его восторг, сравнивая Солженицына с Толстым и вслед за Самуилом Маршаком утверждая, что «было бы непростительно утаить ее от читателей». Дело решил сетевой эффект. Писатели, которым Твардовский показывал рукопись, снимали с нее копии и оставляли себе, а потом давали читать друзьям. Таким образом сам- издатовский тираж «Ивана Денисовича» достиг пятисот экземпляров; вся Москва говорила о книге, которой формально не существовало.

Наконец Твардовский, понимая, что книга «непроходная», отправил ее Хрущеву, снабдив собственным предисловием. Перед этим редколлегия журнала потребовала внести кое-какие исправления политического свойства; по поводу некоторых Солженицын заартачился, сказав, что ждал десять лет и может прождать еще столько же. В конечном итоге отредактированная рукопись вместе с сопроводительным письмом попала к помощнику Хрущева Лебедеву. Лебедев начал читать ее Хрущеву вслух. Тот пришел в восторг и удивился, почему книгу Солженицына до сих пор не опубликовали. После чего надавил на Президиум ЦК. Обсуждение проходило за закрытыми дверями, и Хрущев на нем якобы сказал: «В каждом из вас сидит сталинист; даже во мне есть что- то от сталиниста. Мы должны искоренять это зло».

В конце концов «Иван Денисович» прорвался через редколлегию, московских литераторов, Никиту Хрущева и даже Президиум ЦК. Прошел слух, что повесть, которую ждали с таким нетерпением, напечатают в следующем номере «Нового мира». Тираж увеличили на несколько тысяч экземпляров, но уже через пару дней после выхода журнала в Москве его было не достать. «Известия» и «Правда» похвалили повесть; Хрущев посоветовал делегатам пленарного съезда ЦК КПСС ее почитать. Все 95 тысяч экземпляров журнала разобрали подчистую.

недель книга вышла на Западе в английском переводе и была встречена с энтузиазмом. Советский министр печати посчитал необходимым обратиться к молодым российским литераторам — многие из которых теперь порывались писать о жизни в сталинских лагерях — и напомнить, что в их распоряжении есть и другие темы. На страницах западных газет подобные комментарии воспринимались как шутка. В Москве многие увидели в них предостережение.

9

Иван Денисович завоевывал читателей прямодушной честностью; Чарльз Кинбот, несмотря на свою чудовищность, привлекал их эпатажными выдумками. Но при всех различиях между этими двумя персонажами у них могло быть кое-что общее.

с «повестью об ужасных мучениях», написанной «в обожженном и ободранном небе». Он склоняется к самоубийству и мрачно предвкушает духовное блаженство, которое принесет смерть.

В конце романа, когда профессор истории как будто узнает Кинбота, читателю становится яснее, чем герой так удручен. Кто-то рассказал профессору о Кинботе — что он на самом деле русский и что зовут его не Кинбот, а Боткин. Кинбот все отрицает, говоря, что профессор, видимо, принимает его за кого-то другого. «Вы, — настаивает Кинбот, — меня путаете с каким-то беглецом из Новой Зем- блы». Чтобы читатели не пропустили первого и последнего появления в романе слов «Новая Зембла», Кинбот «саркастически выделяет» «Новую». При этом он отрицает всякую связь между собой и тем человеком, за которого его принимает профессор, между своей прекрасной Земблой и географической точкой, к которой историк хочет его привязать.

В интервью, взятом после публикации книги, Набоков подтвердил правоту профессора истории. Кинбот не тот, за кого себя выдает; подсказки в романе позволяют установить, что он русский и что его действительно зовут Боткин10. Но за пятьдесят лет, прошедших с выхода романа, никто не вспомнил о новостях с Новой Земли. Никому не пришло в голову, что Кинбот покинул не только придуманную им самим Земблу, но и вполне реальный архипелаг Новая Земля. Читатели не понимали, что

Бред сумасшедшего несет в себе крупицу правды. Кинбот не бывший монарх, но он в самом деле сбежал с Земблы. Подобно первому королю Новой Земли, он вершил свое правление посреди льдов и страданий, и фантазии его рождены последней надеждой одержать верх над смертью. Сломленный, обезумевший персонаж Набокова — порождение самого кошмарного из гула- говских лагерей.

В «Пнине» Тимофей Павлович пытается забыть страшную гибель Миры Белочкиной в немецком лагере, потому что мысли о ней сводят его с ума. Кругу, заключенному в тюрьму герою «Незаконнорожденных», рассказчик дарует безумие, чтобы смягчить ужас и горе от потери сына. Герман из «Отчаяния» лишается рассудка в лагерях и воображает несуществующее сходство между собой и своей жертвой. «Полураздавленный каторгой» Николай Чернышевский в «Даре» превращается в старика, который «не может себя упрекнуть ни в какой плотской мысли». Гумберт, ставший извращенцем после того, как его первая детская любовь погибла в лагере для беженцев на Корфу, видит по ночам кошмары о женщинах, которых убивают в немецких газовых камерах, и перестает сопротивляться своим порочным импульсам. Автор «Бледного огня» милосердно оставляет Кинбо- ту его фантастическую Земблу, чтобы тот растворял в ней свое новоземельское прошлое и искал избавления от тяги к «девоподобным юношам». В зрелом творчестве Набокова вряд ли найдется роман, в котором главный герой не раздавлен лишением свободы или неизбывными воспоминаниями о тех, кто погиб в лагерях.

А как же сокровища короны? Если Зембла в «Бледном огне» — это некая трансформация Новой Земли, попытка Кинбота превозмочь прошлое, то какие там могут быть сокровища короны? Кинбот, во всяком случае, твердо уверен, что агенты, которые охотятся за ними на Зембле, никогда их не найдут. Вопрос о сокровищах не давал публике покоя, хотя некоторые полагали, что они — всего лишь авторский фокус, попытка заставить читателя разделить с Кинботом его безумие.

Здесь тоже можно найти отголоски истории. Охота Советов за «короной Российской империи» часто попадала в поле зрения западной прессы; сообщалось, что в погоне за сокровищами большевики не останавливаются перед пытками и убийствами. Советы даже создали специальный Археологический комитет, который вел раскопки на Соловецких островах в поисках сокровищ. Но что за сокровища Набоков спрятал на Новой Земле?

где спрятаны сокровища короны, он сослался на Указатель, но, кроме того, объяснил, что они на Зембле «в развалинах, сэр, каких-нибудь старых бараков».

Идею о том, что на настоящей Новой Земле могут быть настоящие бараки, а в их развалинах, возможно, скрываются какие-то сокровища, критики развивать не стали. Зато в редакции The New York Times еще в 1922 году пришли примерно к той же мысли, какую высказал Набоков.

На той же неделе, когда мир впервые услышал о русских, отправляемых на безлюдный Север, газета сообщила, что большевики по всей стране развернули охоту на царские бриллианты, называя это «тщательной охраной сокровищ короны и других бесценных реликвий». В статье выражалось опасение, что такая «охрана» обернется трагедией. В своем невежестве российские лидеры «выбрасывали в Северный Ледовитый океан или за советские границы культуру гораздо более ценную, чем все эти пресловутые сокровища». Авторы статьи предупреждали, что если Россия не остановится, все ее гении окажутся либо в изгнании, либо в тюрьме, либо в могиле, и страна превратится в одну большую «изолированную Новую Землю».

от «зверского террора, установленного Лениным». Настоящие сокровища Земблы-России забыты и рассеяны не только по баракам далекого таинственного Севера, но и по всему Советскому Союзу: это изгнанники, умершие на чужбине, это все расстрелянные и погибшие в лагерях, это вырванная с корнем великая культура.

Солженицын, переживший лагеря, продолжал жить их кошмарами. Набоков же знал о них только с чужих слов. Как он мог рассказать о месте, ужас которого едва ли возможно представить? Лишь соорудив поверх невообразимых фактов невероятную сказку. Такой сказкой, по убеждению Набокова, являются, в сущности, все великие романы, и он сочинил такую сказку о Зембле, переплетая историю и вымысел.

Чарльз Кинбот, мнимый король арктической пустыни, — это дань погибшим изгнанникам и узникам советских лагерей. Вымышленный беглец, изнывающий под бременем пережитого, он уже слишком болен, чтобы рассказать о том, что видел. Набоков, как и Солженицын, в своем шедевре увековечил страдания родины, но прошлое погребено у него под таким слоем безумия, что горестный плач оттуда почти не слышен.