Питцер А.: Тайная история Владимира Набокова
Глава седьмая. Хождение по мукам

Глава седьмая. Хождение по мукам

1

Среди публики, валом валившей на чтения Набокова-Сирина, мелькали знакомые лица: Иван Бунин, критик Марк Алданов и парижский почитатель Владимира Владислав Ходасевич.

Других Набоков знал хуже, но тем не менее помнил. Мать с дочерью, с которыми он познакомился в прошлый приезд, — тогда они вместе пили чай, появились снова и на сей раз пригласили Набокова с Фондамин- ским и Зензиновым на обед. Владимир еще в первую поездку понял, что мать пытается свести его со своей дочерью, но это не помешало ему принять приглашение.

Ирина Гваданини, бывшая петербурженка, была шестью годами младше Набокова и, по словам Алданова, успела разбить не одно сердце. Как у многих белоэмигрантов, статус у Ирины был сложным: дворянка демократических взглядов, начинающая поэтесса и одновременно собачий парикмахер.

Ирина была разведена и имела репутацию роковой женщины. Как и Вера, она была хороша собой, изысканна, говорила на многих языках и обожала поэзию Сирина. В отличие от Веры ей не грозили аресты и притеснения, она не жила в обезумевшей стране, и у нее на руках не было маленького сына, судьба которого зависела от способности его отца конвертировать строки в деньги. За неделю, прошедшую после чтений, Набоков трижды виделся с Ириной. Они ходили в кино, сидели в кафе, стали любовниками.

Вера в письмах напоминала мужу, что он обещал матери привезти Дмитрия в Прагу; младшему внуку Елены Набоковой шел уже четвертый год, а бабушка до сих пор его не видела. Но Набоков не хотел ехать на восток. Он просил Веру приехать к нему в Южную Францию, объясняя, что Чехословакия может оказаться ловушкой. Вера не соглаша лась и спорила по каждому пункту.

Она написала, что до нее дошли слухи о нем и Ирине. Владимир назвал их пустой болтовней. Он привел Вере еще одно имя, которое часто упоминали в связи с ним, словно пытался расширить омут сплетен и сделать его мельче и мутнее. Набоков сокрушался, что на поездку в Берлин уйдут последние деньги, которых уже нет. Остается неясным, кто платил за его походы в кино и рестораны с Ириной.

Набоков даже перед любовницей хвастался, как он счастлив в браке, но к семье возвращаться не спешил. В феврале у него диагностировали тяжелую форму псориаза — кожного заболевания, которое обычно сопровождается зудом, высыпаниями и шелушением кожи. При такой болезни не каждый решится продолжать тайную связь — но роман с Ириной продолжался еще многие месяцы. Он лгал жене, лгал сыну. На частном вечере у Фондаминского, когда Набоков рассказывал об ухудшении ситуации в Германии, рядом с ним сидела Ирина.

Теперь Набоков сам обитал в расколотых мирах, о которых писал в книгах. В одном из этих миров его творчеством восхищались, и он продолжал блистать на литературных суаре и вечерах чтения. Как-то раз, выйдя на сцену вместо заболевшей венгерской писательницы Йолан Фолдес, он увидел, как венгерская колония спешно покидает зал, и был вынужден выступать перед полупустым залом — зато среди публики оказались Александр Керенский и Джеймс Джойс.

Другой мир был суровее. Чтобы наскрести денег на поездку в Англию, Набоков был вынужден устраивать русские чтения. Но несмотря на поддержку друзей, найти место преподавателя ему не удалось. Безучастие Набокова к политическим и религиозным воззрениям эмигрантов настраивало против него и антибольшевистские, и православные круги. Его одаренность никто не ставил под сомнение, однако врагов у таланта бывает не меньше, чем друзей, а острый ум не всем собеседникам приходится по нраву.

Хотя путешествия Набокова не решали его финансовых проблем, они не проходили впустую. Он помог подготовить к печати английскую версию «Отчаяния», посетил Кембридж и встретился со своим старым тьютором. Чтения прошли успешнее, чем он ожидал, и он даже смог кое-что заработать.

Впрочем, и тут не обошлось без приключений. У Набокова возникли трудности с паспортом. Он не имел ни советского, ни немецкого подданства и формально был лицом без гражданства. Единственным документом, подтверждающим статус бывшего гражданина России, эмигранту служил лишь непрезентабельный нансеновский паспорт беженцев. Эти зеленые корочки выдавались русским переселенцам, а также сотням тысяч армян, потерявших родину после турецкой резни 1915 года. Нан- сеновские паспорта полагалось ежегодно менять, они не давали права на работу, а только на временное проживание, но без них беженцев могли выслать из страны.

И вот Набоков оказался в Париже с просроченным нансеновским паспортом. Для получения нового документа могло понадобиться его присутствие в Берлине, но он ни в коем случае не хотел возвращаться в Германию. Французский чиновник, потерявший заявление Набокова на новый паспорт, издевательски посоветовал выкинуть старый в окно: «Далась вам эта бумажонка!» Набоков с его умением восстанавливать справедливость кулаками с трудом сдерживался: он, человек без гражданства, не просто потерял родину — он зависел теперь от прихоти каждого мелкого начальника.

2

Набоков не осторожничал в отношениях с Ириной, и эмигрантская община Парижа прекрасно знала о его похождениях. В апреле Вера в подтверждение подозрений, от которых ее муж пытался отмахнуться, получила анонимное письмо, на четырех страницах описывавшее роман Гваданини с Набоковым. От понимания, что

Владимир лгал ей неделя за неделей, берлинская жизнь легче не становилась. Но главным для Веры было выбраться с Дмитрием из Германии.

В разгар приготовлений к отъезду Веру навестил Иван Шаховской, зять Николая Набокова. От него не ускользнуло чемоданное настроение Набоковых, и он поинтересовался, планируют ли те покинуть страну. Когда Вера в числе причин, побуждающих ее к переезду, упомянула об опасностях, которые грозят евреям, православный священник Шаховской, как она потом вспоминала, предположил, что, возможно, им следует остаться и пострадать.

Подобные призывы претерпеть муки могли бы найти отклик в кругу общения Владимира, но Вера, в свое время отдавшая дань увлечению политическим террором, отнюдь не горела желанием становиться мученицей истории и не собиралась безропотно отдавать сына в руки капризной и жестокой судьбы. Нарастающая в Берлине волна насилия и неверность мужа подстегнули Веру к действию. Она написала Набокову, что немедленно едет в Париж. Чтобы не обременять Илью Фондамин- ского, они с Дмитрием остановятся у ее сестры Сони.

Вряд ли Вера рассчитывала, что они с сестрой заживут в Париже душа в душу. Соня провела во Франции уже несколько лет и ориентировалась в столице лучше любого из Набоковых, но ни Вера, ни Владимир не питали к ней особой любви. Соня была чересчур высокого о себе мнения и не уступала Вере в упрямстве.

В то нелегкое время казалось, что все три сестры Слоним ошиблись в выборе мужчин. Набоков не имел ни работы, ни перспектив и находился в другой стране с другой женщиной. Русский князь, за которого вышла Лена, еще до женитьбы попал в скандальную историю с фальшивыми чеками. Вскоре Лена от него ушла. Сонин брак, заключенный с австрийским евреем Максом Берльштайном в 1932 году, распался всего через восемь месяцев после свадьбы и вот-вот должен был закончиться разводом. А пока Соня жила в гостинице и, как видно, на одиночество не жаловалась. За исключением того факта, что Соня не отреклась от своих еврейских корней (Лена, к огромному огорчению Веры, обратилась в католичество), трудно вообразить хотя бы одну сторону ее жизни, которую Вера одобряла бы. Так что планы остановиться у Сони свидетельствуют скорее о том, что у Веры не было выбора.

Набокову решительно не понравилось, что его жена и любовница окажутся в одном городе. Они с Верой продолжили обсуждать в письмах, где лучше встретиться в ближайшее время и в каких краях искать долгосрочное пристанище, причем тон посланий становился все более натянутым. Вера снова спросила об Ирине, поинтересовавшись, почему в ежедневных парижских репортажах Владимир обходит ее своим ядовитым сарказмом.

В первую неделю мая Вера с Дмитрием уехали из Германии в Прагу. Набоков раздобыл необходимые бумаги и две недели спустя тоже выехал в Чехословакию через Швейцарию и Австрию, чтобы не пересекать немецкой границы. Встреча супругов получилась трудной. Вера была расстроена и мучилась ревматизмом. Мать Набокова угасала. Владимир продолжал переписку с Ириной, для чего завел тайный почтовый адрес.

Проведя в Чехословакии чуть больше месяца, Набоковы отправились во Францию. Елена Ивановна с Евгенией Гофельд, сестрами Владимира Еленой и Ольгой, их мужьями и шестилетним Ростиславом остались в Праге. О переезде матери Набокова в Берлин речи уже не шло.

Вера утверждала, что предлагала мужу уйти, если тот любит Ирину. Скандал, по всей видимости, был ужасный. Вопреки своему обещанию, Набоков продолжил писать любовнице, и та, примчавшись на поезде в Канны, подбежала к нему на пляже.

Участникам этого эпизода наверняка казалось, что кроме них в такой кошмарной ситуации не оказывался никто и никогда. Но в это самое время сцена почти точь-в-точь повторялась за океаном. Драма композитора Николая Набокова, двоюродного брата Владимира, начиналась таким же списком действующих лиц: обаятельный человек искусства без родины, но с запросами, жена, сын и любовница. Сюжет настолько избитый, что к нему пришлось бы сочинить какое-нибудь жуткое дополнение (убийство, помешательство или крылатое чудовище), чтобы Набоков принял его в свою литературную вселенную. Жена Николая, прекрасно знавшая, как и Вера, о похождениях мужа, тем летом решила, что с нее хватит. Наталья Набокова подала на развод, предоставив Николаю заниматься студентами, на которых он променял свой брак. Николай с нервным срывом попал в психиатрическую лечебницу. Душевная болезнь, которая успешно завоевывала позиции в творчестве Набокова, добралась и до его семьи.

Не желая уходить от Веры, не в силах забыть Ирину, Владимир Набоков тоже балансировал на грани безумия. И все же преодолел этот самый трудный после гибели отца жизненный кризис, порвал с Гваданини и вернулся к работе над «Даром».

Первая часть романа, в которой молодой русский поэт ищет свое место в Берлине 1920-х годов, уже была напечатана в журнале Фондаминского. В последующих главах Федор Годунов-Чердынцев задумывает написать биографию отца, который без вести пропал в Сибири в 1919 году, но робеет перед величием его жизненного пути.

Федор, несколько раз пробуя подступиться к роману, терпит неудачу за неудачей, пока наконец не встречает Зину, красавицу-эмигрантку с примесью еврейской крови, которая восхищается его творчеством. К Федору приходит понимание, что на самом деле ему следует написать новаторскую биографию Чернышевского — ту самую, составленную Набоковым годом ранее.

Замахнувшись на икону российского революционного движения, Федор, едва роман выходит в свет, попадает под град критики. Если в реальном мире Чернышевского подвергли только гражданской казни, отправив затем на каторгу и в ссылку, то в «Даре» смертный приговор приводится в исполнение — после чего следуют два десятилетия безрадостной жизни.

И наоборот, то, что в романе вымысел, в нашем мире — историческая правда. Угаданное Федором доподлинно известно Набокову: жизнь Чернышевского после Петропавловской крепости может многое дать читателю, который хочет видеть в нем человека, раздавленного режимом, а не идеализированного героя.

В реалистически воссозданном тесном мирке русского зарубежья 30-х годов талант Федора, несмотря на критику, все-таки не остается незамеченным. Впрочем, даже тем, кто осуждает писателя, отныне его не задеть: теперь у него есть Зина и его дар.

Вторая глава «Дара» должна была выйти в июле, как раз когда Набоковы приехали в Канны, но Владимир не успевал ее вычитать. Чтобы не срывать сроков, писатель вместо второй главы отправил в Париж четвертую — биографию Чернышевского. В том же месяце Набоков написал Самуилу Розову, однокласснику по Тенишев- скому училищу, разыскавшему его во Франции. В ответ пришло письмо с воспоминаниями о школьной дружбе и о том, как он, Владимир, был добр к Самуилу. Набоков отправил старому приятелю еще одно теплое послание на трех страницах, где упомянул главного забияку класса, учительницу, которую одноклассники доводили до слез, любимый кисель, поедаемый алюминиевыми ложками, и прогулки по Невскому. Набоков замечает, что в мире есть два типа людей: те, кто помнит, и те, кто нет.

Текст четвертой главы «Дара» получил коллега Фон- даминского Вадим Руднев. Сначала он отказался печатать главы не по порядку и потребовал прислать главу номер два. Потом прочел четвертую, присланную Набоковым, и ужаснулся. Что Набоков о себе возомнил?! Для редакторов «Современных записок» Чернышевский был мучеником, легендарным примером служения демократическим идеалам. Он боролся за освобождение крепостных, помогал пробиться многим талантливым авторам — и за свое беззаветное служение России получил арест, гражданскую казнь, каторгу и ссылку. Да, редакторам прекрасно известно, что судьба наделила Набокова большим талантом, дающим определенные права. Однако в отличие от Чернышевского он ничем не рисковал ради своей страны перед лицом поразивших ее бедствий. К тому же он отказывается определять свою политическую позицию или хотя бы участвовать в каком-нибудь литературном движении и предпочитает вращаться в кругах, которые все дальше дистанцируются от политических баталий. Факты биографии Чернышевского приводятся скрупулезно и достоверно, но внимание Набокова к недостаткам революционера, беспощадный список его изъянов и неприглядных мелочей отдает издевательством.

Набоков, вовсе того не желая, оскорбил чувства своего самого надежного благодетеля, а ведь других источников дохода у него практически не оставалось. Тем не менее в ответном письме он заявил редактору, что не уступит. Если «Современные записки» не возьмут четвертую главу, он перестанет публиковать у них «Дар». Для него это будет непростое решение; он уважает журнал за независимость и широкий спектр политических взглядов и стилистических направлений. Но не изменит ни слова, не вычеркнет ни строчки.

Две недели стороны упорно стояли на своем. Набоков не мог выйти из этой дуэли победителем: гордость была ему не по карману. В конечном итоге он капитулировал и отправил в редакцию главу номер два. Работы у него не было, любовницу он потерял, отношения с женой серьезно испортил, и вот теперь его шедевр выхолащивает цензура. Сорвавшая все сроки глава появилась в редакции в последнюю минуту, когда наборщик уже собирался домой.

3

Пока Набоков и его редакторы спорили о российской истории XIX столетия, Россию XX века терзали сталинские чистки. Иностранные журналисты, сообщавшие о судилищах, получали на удивление много точной информации напрямую из советской печати, которая каждое заседание трибунала подавала как победу — вплоть до чистки самого Совинформбюро. Репортер The New York Times Гарольд Денни подытожил, какие группы населения были уничтожены за предыдущий год. Список включал героев революции 1917 года, генералов Красной армии, высших чинов НКВД, ведущих сотрудников Министерства иностранных дел, партийных и комсомольских руководителей, председателей колхозов, директоров заводов и фабрик и так далее. Чистки, писал журналист, проводились с таким размахом, что в погоне за новыми врагами народа работники органов хватали даже кухарок и нянечек. В телеграмме, датированной октябрем 1937 года, сообщалось, что главного смотрителя Московского зоопарка осудили за то, что он водил подозрительные знакомства, включал в парке громкую музыку и кормил барсуков сосисками, начиненными стрихнином.

Прокуроры не моргнув глазом заявляли, будто врачи-вредители в попытке дискредитировать революцию заражали пациентов сифилисом, а иные контрреволюционеры до того наглели, что прямо на улицах вступали в сговор с иностранными наемными убийцами, шпионами и диверсантами. Подумать только! Казались коммунистами до мозга костей, а на самом деле не один десяток лет разрушали советскую власть изнутри!

Сторонние наблюдатели не знали, что и думать. Сталинский террор принял такие масштабы, что даже самые доверчивые начали сомневаться в его целесообразности. Но почему обвиняемые публично признают свою вину, как это бывало на судах над самыми высокопоставленными советскими чинами? Приверженцы левых взглядов и те, кто надеялся на помощь России в борьбе против немецкой угрозы, цеплялись за надежду: вероятно, все-таки существуют некие заговоры и козни, не станут Советы лютовать на пустом месте.

Эмигранты понимали происходящее лучше многих других. Да и осужденным иностранцам, которых иной раз отпускали на родину без приговора или после непродолжительного срока, было что рассказать о сфабрикованных обвинениях. Так подробности допросов, признаний и пыток становились достоянием гласности.

Хотя Набоков в политику демонстративно не вмешивался, другие эмигранты не желали стоять в стороне. Одним из них был Александр Керенский. В 1938 году он выступил с лекциями в Америке, где говорил о принципиальном сходстве советской и немецкой диктатур. Керенский отстаивал мысль, что будущее не за выбором между фашизмом и коммунизмом, а за возвращением к демократии. Он предрекал (к тому времени уже десять лет кряду), что демократия вернется и в Россию. Его спросили, когда можно ждать этого события. Он ответил, что не хочет выступать в роли пророка, но, по его мнению, русский народ может распробовать свободу и через четыре месяца, и через четыре года. В ноябре того же 1938 года Керенский выступил с резкой критикой отца Кафлина — католического священника, который регулярно появлялся в американском радиоэфире, обвиняя русскую демократию в сговоре с сионистами и еврейскими банкирами.

В СССР люди знали о происходящем и больше и меньше, чем изгнанники русского зарубежья. Разумеется, на страницах советской печати критический анализ сфабрикованных «заговоров» был невозможен. Но размах и абсурдность чисток бросались в глаза. Вчера твоего начальника превозносили до небес, а ночью пришли и арестовали как врага народа. Не желая, чтобы их ассоциировали с теми, кто становился объектом репрессий, советские граждане научились не спрашивать о друзьях и коллегах, если те вдруг исчезали.

В Ростове-на-Дону девятнадцатилетний Александр Солженицын и его товарищи — все до единого пламенные комсомольцы — знали достаточно, чтобы не верить постановочным судебным процессам и вполне понимать ответственность Сталина за творимые зверства. Если бы Россия пошла ленинским путем, считали они, такого количества жертв удалось бы избежать. Но говорить подобное можно было только шепотом и только надежным друзьям.

Большой террор смущал и левых Европы и Америки, приветствовавших успехи Советов и одобрявших деятельность Коммунистической партии. Книга Эдмунда Уилсона «Путешествие по двум демократиям», написанная по материалам поездки в Россию, вышла в 1936 году. Критические замечания автора не пришлись в СССР ко двору и поставили в неудобное положение Уолтера Дюранти, но, пожалуй, партийному руководству стоило бы поблагодарить Уилсона. Он обнародовал некоторые нелестные для Советов наблюдения, но вывод, что Советский Союз стал тоталитарным государством, оставил при себе.

Европа поляризовалась между коммунистической Россией и нацистской Германией (хотя какое-то время последователи были и у Муссолини). В июне 1936 года Франция сделала выпад влево; пост премьера впервые занял социалист и еврей — Леон Блюм.

заявляя, что «лучше Гитлер, чем Блюм». Невзирая на то, что Блюм родился в Париже, один из членов Национальной ассамблеи называл его «хитрым талмудистом». Троцкий, после изгнания из Союза живший в Мексике, осуждал Блюма за недостаточную революционность. С легкой руки Троцкого Блюма стали называть французским Керенским.

К тому времени, как Набоков распрощался на Ривьере с Ириной Гваданини, Леон Блюм не выдержал экономического и политического давления и подал в отставку. Писатели левых взглядов по всей Европе начали наконец открыто критиковать советскую систему. Андре Жид подробно описал нарушения прав человека в книге «Возвращение из СССР», вышедшей в 1936 году. Эдмунд Уилсон, еще год назад заявлявший, что Советский Союз в нравственном отношении превосходит все прочие страны, признал, что советское правосудие — это фарс. Он присоединился к группе писателей, которые поддерживали коммунистов, но Сталина называли обманщиком и злодеем.

Если Уилсон, Джон Дос Пассос и Э. Э. Каммингс пересмотрели свои взгляды после посещения Советского государства, то Владимиру Набокову, который в адрес большевистской власти не сказал ни единого доброго слова, не от чего было отрекаться. За два десятилетия в эмиграции он ни на йоту не изменил своего отношения к большевикам и ни разу не поставил творчество на службу политическим партиям.

В начале 1937 года, когда Набоков ездил в Англию, он посетил свою альма-матер и обедал с однокашником, который в студенческие годы поддерживал большевиков. Набоков заранее знал, какие доводы ему придется выслушивать и о чем пойдет речь: о хирургической попытке отделить Сталина от Ленина, о готовности оплакивать погибших во время чисток, не слыша при этом, как потом выразился Набоков, доносившихся еще при Ленине «стонов из трудового лагеря на Соловках или подземной тюрьмы на Лубянке».

Если условно разделить писателей на две партии — тех, кто мечтает переосмыслить литературу, и тех, кто стремится переделать общество, — Набоков, не задумываясь, выбрал бы первую. Но в «Даре» ему не пришлось делать выбор. Роман, новаторский по форме, в то же время трактует историю революционного движения России как причину гибели империи и рассеяния ее граждан по белу свету.

Берлинскую эмигрантскую общину Набоков запечатлел в романе блестяще, однако благодарности, разумеется, не снискал. Эмигрантам не понравилось, каким в романе показан их мир, не понравился и героизированный протагонист, явное альтер эго автора. В Христофоре Мортусе легко угадывается нелюбимый Набоковым поэт и критик Георгий Адамович. На обвинения в злопыхательстве Набоков ответил, что если в творческих целях ему понадобилось «взять даром в это путешествие образы некоторых <...> современников, которые иначе остались бы навсегда дома», то тем, на кого пал его выбор, грех жаловаться.

Набоков сделал со своими литературными собратьями то же, что его Федор — с Чернышевским: запечатлел человеческие причуды и крохотный мирок берлинских изгнанников, пока из их судеб не состряпали сентиментального жития святых. Он не будет по ним вздыхать, но и бесследно раствориться в прошлом тоже не позволит.

4

В сентябре 1937 года Адольф Гитлер встречал в Берлине диктатора-союзника Бенито Муссолини парадом эсэсовцев. Через два месяца в Мюнхене открылась выставка «Вечный жид». Образ легендарного бессмертного скитальца подвергся переосмыслению и был представлен в виде этакого морального урода, поднявшегося на гребне большевистской революционной волны, угрожающей захлестнуть весь мир. Таков был немецкий ответ нью-йоркской выставке «Вечная дорога», рассказывающей о преследованиях, которым в ходе истории подвергались евреи.

В книге, которую в том же году (и под тем же названием «Вечный жид») выпустила нацистская партия, евреев из гетто изображали ведущими «криминальную деятельность» посреди «вони и гор мусора». Авторы утверждали, будто иудеи используют «мишурный блеск патологии, чтобы смущать и порабощать» остальные народы. От масштабных пропагандистских проектов, превозносящих достоинства арийцев, нацисты перешли к культивированию антисемитизма в широких массах, опираясь на которые можно было бы приступить к активным действиям. Газеты Европы и Америки осудили выставку, но в Берлине ее посетили сотни тысяч немцев, после чего она отправилась в турне по Германии и Австрии.

Нацистский образ разносчика политической смуты и сексуального извращенца, больше тысячи лет сеющего разврат, мало походил на набоковского Агасфера. Двадцатитрехлетний Набоков оставлял несчастному скитальцу возможность искупления и любви; нацисты же трактовали легенду в том смысле, что евреи по природе своей дефективны, не подлежат исправлению и представляют угрозу для остального мира.

Со времен создания «Агасфера» в жизни Набокова многое изменилось. В «Даре» Федор описывает, как

Зина, вначале с раздражающим напором, а потом спокойнее и мягче превращает его равнодушие к антисемитизму в тонкую восприимчивость, заставляя жалеть, что раньше он не обращал внимания на злобные выпады друзей и знакомых. Набоков прошел сходный путь. Он больше десяти лет был женат на гордой своей национальной принадлежностью еврейке Вере Слоним, и теперь его трехлетний сын оказался в эпицентре умышленно нагнетаемой массовой ненависти.

К концу 1937 года эта ненависть приобретает вполне осязаемые формы. Расширяется сеть концентрационных лагерей. В Дахау вместо построек, вмещавших четыре тысячи восемьсот человек, возвели более крупный комплекс. В 1937-м на лесистых взгорьях к северо-западу от Веймара открылся Бухенвальд. В окрестностях Орани- енбурга принял первых узников концентрационный лагерь Заксенхаузен.

Набоков, уже обращавшийся в своем творчестве к лагерям и тюрьмам России, начал вплетать в литературную канву немецкий кошмар. В коротком рассказе «Облако, озеро, башня», написанном тем летом, насилие проявляется во множестве обличий, в конечном итоге оборачиваясь кровопролитием. Некий русский по имени Василий Иванович выигрывает на благотворительном балу увеселительную поездку, но в попутчики ему достаются немцы. Те ведут себя развязно и грубо, однако протагонист верит, что в этом загородном путешествии ему откроется нечто прекрасное. Ему приходится покориться и петь вместе с ними разудалые песни о бесстрашных походах по родным холмам, и все-таки мир он воспринимает по-своему. Он находит чудесное место с облаком, озером, башней — и комнаткой, где планирует остановиться.

Но немцы не желают оставить его в покое. Они силой втаскивают Василия Ивановича обратно в поезд и там, скрученного, бьют железными каблуками, пытают штопором и хлещут самодельным кнутом. Герой выживает, но говорит, что больше не хочет быть человеком.

Набоков написал «Облако, озеро, башню», когда останавливался с Верой и Дмитрием в Мариенбаде. Несмотря на близость Германии — граница находилась всего в десятке километров — угроза для Набоковых миновала. И тем острее вставал вопрос, долго ли еще остальная Европа останется в безопасности: антисемитская волна уже перехлестнула через немецкие рубежи. Инспирированный Гитлером мартовский переворот в Вене послужил поводом к аннексии Австрии и обрек на скитания еще сто восемьдесят пять тысяч еврейских беженцев, в числе которых был Зигмунд Фрейд.

Через несколько дней после аншлюса президент Америки Франклин Делано Рузвельт предложил созвать международную конференцию, посвященную проблеме еврейских беженцев. В июле представители тридцати двух стран встретились во французском городке Эви- ан-ле-Бен. Гитлер со злобной иронией выразил надежду, что те, кто «столь глубоко сочувствует этим преступникам», наконец перейдут от слов к делу. Он-де с огромным удовольствием отправит к ним немецких евреев, если понадобится, даже на шикарных лайнерах.

4 июля, в День независимости США и в канун Эви- анской конференции, журналистка The New York Times

Энн О'Хэйр Маккормик призвала американцев и американскую делегацию трезво взглянуть на то, что происходит. «Как мы будем дальше жить, — писала она, — если Америка спустит Германии с рук ее политику массового истребления людей, позволит фанатизму одного человека возобладать над здравым смыслом, не примет вызова в этой борьбе с варварством?» Вовсе не обязательно готовиться к войне, писала она, достаточно лишь предложить убежище притесняемым людям, столь явно нуждающимся в помощи. Это, по сути дела, «экзамен для цивилизации».

Как показал ход конференции, цивилизация экзамен провалила. Америка недолгое время заполняла свою ежегодную квоту, приняв в общей сложности двадцать пять тысяч немецких евреев. Но Государственный департамент, который контролировал процесс выдачи виз и беспокоился, как бы в страну не попали анархисты, вскоре существенно сократил приток беженцев из Германии.

принесут переселенцы, но сразу же после конференции его страна приняла закон, ограничивающий приток иностранцев и отдающий предпочтение «иммигрантам, способным к ассимиляции». Пока страны перекладывали друг на друга ответственность за судьбу переселенцев, группа австрийских евреев томилась на островке посреди Дуная, поскольку ни Чехословакия, ни Венгрия не желали их принимать. Только

Доминиканская Республика объявила, что ее порты открыты для беженцев.

Германия издевательски резюмировала, что остальной мир критиковал ее до тех пор, пока сам не столкнулся с еврейской проблемой. Вместо того чтобы поправить ситуацию, Эвианская конференция, похоже, только усугубила ее.

Осознанный отказ мировых демократий противостоять жестокостям Третьего рейха имел последствия как в Германии, так и за ее пределами. Вскоре после того как Набоковы, прожив год на юге Франции, возвратились в Париж, семнадцатилетний еврей Гершель Гриншпан выстрелил в секретаря немецкого посольства Эрнста фом Рата. Не прошло и нескольких часов, как на улицах Франции появились люди, раздававшие листовки с рекламой антисемитских лекций, дополнявшие уже расклеенные призывы избавляться от евреев. Официальные новостные службы Германии тут же высказали предположение, что за убийство фом Рата понесут наказание немецкие евреи.

На следующее утро немецкие газеты уже трубили о стрельбе в Париже, заявляя, что все это дело рук «международного еврейства». Фом Рат умер два дня спустя, и Германия, как по команде, взорвалась негодованием против евреев. 9 и 10 ноября во время событий, которые позже назовут Хрустальной ночью, немцы и австрийцы разбили бесчисленное множество витрин, сожгли больше двух сотен синагог и разграбили тысячи еврейских магазинов. Почти сотню евреев убили на месте, тридцать тысяч еврейских мужчин арестовали и отправили в концлагеря.

Вера с Дмитрием вовремя покинули страну, уговорив кузину Анну Фейгину ехать следом. Соня Слоним уже давно жила в Париже. Но Верина старшая сестра Лена Массальская оставалась в Германии, где повсюду рыскали дружки Таборицкого (убийцы В. Д. Набокова) — по долгу службы, а то и по зову сердца. Лена обратилась в католичество, но Таборицкий без труда опознает в ней еврейку. Набоковы писали друзьям с просьбой помочь Лене выбраться. Но помочь ей не захотели или не смогли, и Вериной сестре уехать не удалось.

соседей. Нацистское правительство выписало немецким евреям штраф на сумму миллиард рейхсмарок (приблизительно 400 миллионов долларов на то время) за нанесенный стране ущерб. Несколькими неделями позже на территории старого кирпичного завода под Гамбургом открылся лагерь Нойенгамме — подразделение концентрационного комплекса Заксенхаузен.

5

В том же месяце Набоков засел за свой первый англоязычный роман. Действие «Подлинной жизни Себастьяна Найта», истории о двух братьях, живущих каждый своей жизнью в физическом и эмоциональном отдалении друг от друга и от родины, разворачивается в Германии и Франции в середине 1930-х годов. Прославленный писатель Себастьян Найт умирает в возрасте тридцати шести лет, и его младший сводный брат В. пытается посмертно сблизиться с ним, углубляясь в изучение личных вещей Себастьяна и работая над его биографией. Точно так же, как Набоков, подумывающий о переезде в Англию или Америку, пробует силы в языке, открывающем путь к международному признанию, вымышленный эмигрант Себастьян в поисках читателя меняет родной русский на английский. Как и следовало ожидать, В. не осуждает брата (и автора). Он уверен: любовь Себастьяна к утраченному языку и родной земле никуда не делась, переход на английский не означает предательства.

Писавшийся на чемодане, положенном поверх биде в ванной комнате Набоковых, роман «Подлинная жизнь Себастьяна Найта» вобрал в себя скитальческий опыт Владимира. Разобщенные в детстве, не понимающие друг друга даже в зрелом возрасте, В. и Себастьян живо напоминают Владимира и Сергея Набоковых. Себастьян учился в кембриджском Тринити-колледже, где ходил в знаменитом набоковском канареечном свитере. Он предал свою любовь к женщине, которая была его музой и верной помощницей. При этом Себастьян чем-то напоминает Сергея — например, неловкостью в спорте и «женским кокетством». Возникает ощущение, что Набоков хотел преодолеть разделявшее их с братом расстояние, объединив его мир со своим.

В реальности слияние миров проходило сложнее. Сергей провел 30-е годы, кочуя между Парижем и австрийским замком своего партнера Германа. Братья нередко виделись в Париже, порой Сергей заглядывал к Владимиру на квартиру. Но неловкость между ними так и не прошла. Набоков по-прежнему считал, что брат ведет разнеженный и праздный образ жизни, впустую растрачивая свои таланты. Сергей в свою очередь находил, что у Веры тяжелый характер и брак с ней навредил Владимиру. Возможно, он поверил сплетням других эмигрантов, будто бы еврейство Веры плохо повлияло на творчество Набокова? Или она просто ему не нравилась? Как бы там ни было, когда Вера с Дмитрием выбрались из Германии, Сергей искренне радовался и говорил сестре Елене, что в противном случае невестке и племяннику пришлось бы несладко.

В конце романа В. заявляет, что он и есть Себастьян Найт, или Себастьян — это он, или оба они — кто-то, не известный ни одному из них. Сюжет «Подлинной жизни» вертится вокруг недостижимости прошлого, — он о том, что лишь вымысел и способен сберечь воспоминания, пускай даже ложные. Рассказчику удается преодолеть пропасть, которой их с Себастьяном разделила смерть, и он настолько проникается мыслями о брате, что в конце уже и сам не знает, чью историю записывает.

тот говорит с сильным акцентом, знает несколько других языков и когда-то давно даже говорил по-русски. Зильберман многозначительно спрашивает В., далеко ли тот едет, и внезапно предлагает снабжать его информацией. Через несколько дней Зильберман возвращается с именами и адресами четырех женщин — одна из них может оказаться той самой любовницей, что сломала Себастьяну жизнь. Вообще Зильберман — фигура загадочная. Этот длинноносый коммивояжер, который все время путешествует, осваивая и забывая чужие языки, — как бы осветленная версия Вечного жида, и само его мистическое присутствие придает повествованию интонацию притчи.

Воспользовавшись одним из адресов, В. едет в Берлин, где знакомится с молодой еврейкой и ее семьей. На дворе 1936 год, у власти нацисты. Новые знакомые В. в трауре: у них только что умер зять, но нам не говорят, при каких обстоятельствах. Рассказчик сразу понимает, что эта женщина не может быть жестокосердной возлюбленной Себастьяна. Она невероятно красива, изящна и великодушна. Глядя из мрачного будущего, где уже произошла Хрустальная ночь, Набоков рисует нежную, дружную еврейскую семью — явно наперекор немецкой пропаганде. В отличие от Набокова эта образцовая семья не может знать, что станет через два года с Германией, равно как и сам Набоков в 1938 году не представлял, что последует за Хрустальной ночью. В. больше не возвращается к берлинским евреям, обрывая эту сюжетную линию на полуслове, поэтому нам остается только гадать об их дальнейшей участи. Ближе к концу романа на глаза рассказчику попадается надпись на телефонной будке, позволяющая на миг заглянуть в политическое горнило Франции того времени. Это лозунг Блюмо- вой коалиции: Vive le Front Populaire! (Да здравствует Народный фронт!) — и тут же ответ: «Смерть жидам». Написанный на одном дыхании, в горячке тех двух месяцев, пока еврейские общины Польши, Австрии и Германии приходили в себя после антисемитских бесчинств, роман запечатлел понемногу расползающуюся из темных углов тень грядущих расправ.

Быть может, Набоков писал «Себастьяна Найта» по-английски, наивно полагая, что англоговорящие читатели тоже заметят эту тень? Но те благополучно игнорировали гораздо более явные предвестники надвигающегося апокалипсиса. Британское правительство, вызвавшееся принять пятьдесят тысяч детей беженцев, начало было выполнять обещание, но забуксовало на полдороге. Законопроект, предложенный в США в феврале того года, разрешал принять двадцать тысяч детей беженцев, но опрос общественного мнения показал, что больше шестидесяти процентов американцев против такой меры, и проект отклонили еще на заседании комиссии, так и не поставив на голосование. Вскоре после этого британцы, третий год пытающиеся потушить арабское восстание в Палестине, ограничили евреям въезд на Ближний Восток. Бежать стало практически некуда.

шлемах маршируют по замковому двору с винтовками наперевес. Ликующий фюрер объявил своим верным войскам о создании протектората Богемии и Моравии. Это происходило всего в паре километров от дома, где жила мать Набокова.

Для слегшей с плевритом Елены Ивановны аннексия означала потерю скромной пенсии, которую платили чехи, а с ней и последнего источника дохода. Ее здоровье продолжало ухудшаться.

Еще отчаянней нуждаясь в работе, Набоков снова поехал в Лондон. Обращаясь к своему другу Глебу Струве за рекомендательным письмом (и любыми полезными знакомствами, которые тот мог бы ему устроить), Набоков пояснил, что найти возможность жить за пределами Франции — для них «вопрос жизненной важности».

Лондон казался теперь другой планетой. Набоков опять остановился в доме бывшего русского дипломата, где досуг скрашивали с детства памятные радости: просторные комнаты, дворецкий, теннисные матчи, походы в Британский музей и бабочки. Но наслаждаясь всем этим, Владимир и без Вериных напоминаний знал, как мало у него времени и как много поставлено на карту. Тем не менее жена продолжала его торопить. Попытки выхлопотать место преподавателя русской литературы успеха не принесли, и в конце месяца Набоков покинул британскую столицу без каких-либо реальных перспектив.

В Париже его ждали плохие новости. 2 мая умерла Елена Ивановна Набокова. Владимир не рискнул ехать на похороны в подконтрольную немцам Чехословакию. Бояться стоило не только Таборицкого: в Берлине пронацистская русская газета «Новый мир» призвала посадить Набокова в «кипящий котел» вместе с еврейскими деятелями искусства, чтобы дать дорогу истинно русской литературе.

Магнусом Хиршфельдом, чьи труды жгли на площадях шестью годами ранее, и не скрывал от родных своих отношений с Германом. Он и в Париже открыто вращался в кругах, известных своей экстравагантной гомосексуальностью.

После принятия Нюрнбергских законов нацисты обновили правовой кодекс в части наказания за гомосексуализм. Если раньше, чтобы арестовать человека по подозрению в гомосексуальных действиях, требовались доказательства, то по новым нормам доказательной базой могли служить слухи, письмо от друга-гея и даже мысли или намерения подозреваемого.

кампания против гомосексуализма была в самом разгаре, причем арестованных отсылали не только в обычные тюрьмы, но также в Дахау и Нойенгамме. Иностранных геев трогали реже, но тот факт, что у Сергея не было гражданства, делал его уязвимым, а долгосрочные отношения с Германом, когда-то австрийским, а теперь немецким поданным, повышали риск для них обоих. И все же в мае 1939 года Сергей поехал в Прагу, а затем в письме рассказал Владимиру о похоронах.

6

Июль и август Набоков провел с Верой и Дмитрием в пансионе на Ривьере: это было дешевле, чем жить в Париже. Но вспыхнувшая 1 сентября 1939 года война положила этому лету внезапный и безрадостный конец.

На следующий день после немецкого вторжения в Польшу Набоковы вернулись в Париж. 3 сентября Англия и Франция объявили войну Германии. Через две недели Россия вторглась в Польшу с востока, — страна оказалась разделена на зоны немецкого и русского контроля. Владимиру и Вере требовалось как можно скорее покинуть Францию. Перспектива быть призванным во французскую армию заставила Набокова с удесятеренной энергией хлопотать об американских визах.

она уже десять лет была счастливой обладательницей французского паспорта и нашла себе постоянную работу. В Париже Соня помогала режиссе- рам-беженцам с переводом сценариев. Кроме того, она утверждала, что работает на французскую разведку.

В этом качестве, объясняла друзьям Соня, ее попросили приглядывать за немецким переселенцем, который не так давно приехал в Париж по поддельным документам. Должно быть, для знавших, кто это такой, версия прозвучала несколько неожиданно. Речь шла о бывшем коммунистическом пропагандисте, а впоследствии нацистском режиссере Карле Юнгхансе.

Кроме документальных лент об Олимпиадах, Юн- гханс снял еще несколько картин для нацистского кино и посвятил два фильма — «Час решений» и «Великая эпоха» — гитлеровскому руководству. Но, по всей видимости, Юнгханс попал в немилость к Геббельсу и Министерству пропаганды из-за какого-то сценария. Он так боялся за свою безопасность, что раздобыл поддельные документы и через Швейцарию сбежал из Германии.

Юнгханс уехал вовремя. Он порвал с нацистской пропагандой как раз в тот момент, когда Геббельс начал с помощью кино навязывать публике очередную версию того, как теперь следует воспринимать иудаизм и евреев. Подобно тому, как двумя годами ранее нацисты противопоставили нью-йоркской выставке мюнхенского «Вечного жида», Геббельс переиначил несколько свежих британских фильмов с явной симпатией к евреям. В противовес фильму Л. Мендеса «Еврей Зюсс» (1934) был снят «нацистский» «Еврей Зюсс» Ф. Харлана (1940). Другая лента, новая версия «Вечного жида», вышедшая на экраны в 1933 году, основывалась на английский пьесе, которая шла на сцене и в кинотеатрах, когда Набоков учился в Кембридже.

Геббельс настаивал, что его «Вечный жид» — — показывает «истинное лицо иудаизма». Он писал об этом проекте в дневнике и обсуждал его с Гитлером. Кино, по замыслу Геббельса, должно пробудить в зрителях дремлющее в них недоверие к евреям, и чем более чуждыми и пугающими будут выглядеть на экране иудеи, тем более жестокие методы к ним можно будет применять.

В устрашающую подборку кадров кошерного убоя вставили фотографии Альберта Эйнштейна и Чарли Чаплина (которых немецкое руководство считало опасными для общества), приправили прочитанной зловещим голосом лживой статистикой — и получился фильм, который должен был раз и навсегда убедить немцев, что еврейский народ порочен и вероломен.

Половина кинематографистов, принимавших участие в создании «Вечного жида», в свое время помогала Карлу Юнгхансу снимать Олимпиаду. Если бы Юн- гханс не уехал из Берлина, его, вполне возможно, тоже пригласили бы в команду. Он прислуживал как нацистам, так и Советам, но одно дело превозносить немецкое величие и совсем другое — демонизировать целый народ. Юнгханс успел скрыться, сохранив в тайне, готов он переступить эту черту или нет.

Воссоединение Юнгханса и Сони Слоним в Париже выглядело откровенной иронией судьбы: Карл умудрился связать себя с обоими тоталитарными режимами, угрожавшими Сониной семье. Выбранная Юнгхансом дорога была прямой противоположностью пути, по которому шел Набоков. Обоих судьба наградила талантом — фильм Юнгханса «Такова жизнь», снятый в 1929 году, был одним из последних шедевров немого кино, но Набоков отказывался от участия в публичной политике, тогда как Юнгханс неоднократно ставил свое искусство на службу радикальной идеологии.

что Юнгханс представлял большой интерес для французских спецслужб. Коммунистов (и даже бывших) во Франции тогда не жаловали. После объявления войны Французская коммунистическая партия с подачи Советов осудила вступление Франции в войну, назвав ее империалистической. В результате партию запретили, и сорок четыре депутата-коммуниста оказались в тюрьме.

Тех, кто сотрудничал с гитлеровцами, в Париже, само собой, тоже недолюбливали. Бывший коммунистический и нацистский режиссер, Юнгханс являл собой поистине уникальный случай. До того, как он возобновил отношения с Соней, французская полиция сбилась с ног, опрашивая друзей и знакомых, чтобы его разыскать. А к концу месяца Карл уже снимал пропагандистские фильмы для французского правительства.

Сотрудничая с властями, Юнгханс оставался на свободе и, по его словам, зарабатывал деньги. Но ему запретили покидать Париж, дав понять, что при попытке к бегству его ликвидируют. Юнгханс при каждом удобном случае козырял письмом, в котором полиция вроде бы гарантировала ему защиту за заслуги перед ведомством. Однако французы держали его на коротком поводке.

7

Набоков тоже собрал некоторое количество писем, с помощью которых надеялся расширить границы своей свободы. В рекомендации от Бунина (сочиненной самим Набоковым) говорилось, что господин Владимир Набоков является «романистом незаурядного таланта» и станет «преподавателем высокого класса в любом английском или американском университете». Бунин, бывало, называл Набокова «чудовищем» и «цирковым клоуном», хотя при этом признавался, что питает к цирковым клоунам определенную симпатию. Но когда речь шла о выживании, Бунин в помощи не отказывал.

Оказалось, Набокову повезло, что в свое время его мечты о преподавании в Англии не осуществились: после вступления в войну британцы аннулировали все визы. Зато — благодаря цепочке счастливых случайностей — надежда блеснула совсем с другой стороны. Через Марка Алданова (который не раз писал о роли случая в истории) Набоков узнал о курсе русской литературы в летней школе при Стэнфордском университете. Алданова пригласили читать курс, но тот пока не планировал покидать Европу.

в далекой Калифорнии.

Но приглашения на работу было мало. Кроме визы США требовались другие документы с американской стороны и разрешение на выезд из Франции. Александра Толстая (дочь Льва Николаевича) выхлопотала для Набокова рекомендательное письмо от дирижера Бостонского симфонического оркестра. Она даже предложила поручителям фонда, занимавшегося помощью беженцам, выдать Вере Набоковой свидетельство об умении вести домашнее хозяйство. В условиях постоянного урезания квот на въезд в Англию и Америку аттестат домработницы (даже фиктивный) открывал еврейкам самый короткий и порой единственный путь к эмиграции.

Все это время приходилось как-то выживать. В ответ на слезные письма, отправленные Набоковым в Америку год назад, он получил две с половиной тысячи франков от композитора Сергея Рахманинова и двадцать долларов от Русского литературного фонда США. Известно, что тысячу франков Набокову ежемесячно присылал один из друзей. Так что писателю пришлось тряхнуть стариной и предложить уроки английского. Его объявлениями заинтересовались трое, в том числе бизнесмен и молодая арфистка по имени Мария Маринел.

Этого оказалось недостаточно. Несмотря на все усилия Набоковых не дать сыну почувствовать нищету, пятилетний Дмитрий с серьезным видом объяснял Маринел, что их семье «очень тяжело живется».

Как бы то ни было, писать Набоков не переставал. Осенью он основательно занялся одной из побочных сюжетных линий «Дара». В третьей главе Щеголев, бессовестный Зинин отчим, жалеет, что нет у него времени написать роман «из настоящей жизни» о взрослом мужчине, который женится на вдове, чтобы добраться до ее несовершеннолетней дочери. Из этого эпизода вырастет жутковатая повесть «Волшебник» — мучительное признание педофила.

женится на ее больной матери; мать вскоре умирает. В статусе овдовевшего отчима ювелир уже настойчивее подбирается к девочке и обещает отвезти ее на море. В первом отеле на пути к побережью ему не удается снять номер, удается лишь во втором. Консьерж, спутав фамилию главного героя с фамилией человека, которого разыскивает полиция, вызывает жандармов. Офицеры приезжают и допрашивают ювелира, но ему удается объяснить, что он не тот, кого они ищут.

Той ночью в гостинице Набоков подводит героя, а с ним и читателя, к самому порогу осуществления темных фантазий. Но девочка вдруг просыпается, и план отчима рушится. Он выскакивает из номера в поисках смерти, и автор исполняет его желание, посылая навстречу огромный грузовик.

«Волшебник», безусловно, несет в себе зерно замысла, позднее осуществленного в «Лолите». Фондамин- скому и еще троим друзьям повесть была прочитана в полутемной комнате за плотными занавесками, под лампой, на которую по правилам военного времени надели абажур из синей обертки для сахара — светомаскировка от немецких авиаударов. Набоков предложил повесть в «Современные записки», затем еще в одно издание — все впустую: война поставила на грань разорения всех издателей.

С ее началом над русским эмигрантским сообществом захлопнулась гробовая крышка. Сеть связей между редакциями, от Берлина и Парижа до самого Китая, постепенно истончаясь, наконец лопнула.

В дни, когда русское зарубежье доживало последние дни, Набоков изощренно разыграл вечного своего критика Георгия Адамовича. Написав несколько стихотворений под псевдонимом «Василий Шишков», Набоков опубликовал их в солидном журнале. Адамович, понятия не имевший об авторстве Набокова, напечатал восторженный отзыв; по его мнению, стихи возвещали пришествие «великого поэта».

Стихи, изданные под псевдонимом вместе с рассказом, который Набоков подписал своей фамилией, не оставляли сомнений: все это литературная мистификация, имеющая целью доказать, что Адамович предубежден против творчества Набокова.

Последний не скрывал своей радости, что проделка удалась. Но Марк Алданов отчитал Набокова: война — не лучшее время для хулиганства, — и напрасно. Войну Набоков запечатлел даже в пустячном, казалось бы, рассказе — парой штрихов, но тем не менее. Пока на первом плане рассказчик встречается с вымышленным поэтом, на втором оба раза появляется группа немецких беженцев, которые обсуждают, как бы раздобыть французские визы и паспорта.

Поэт Шишков поясняет рассказчику свой творческий метод. Повсюду столько «страдания, кретинизма, мерзости, — говорит он, — а люди моего поколения ничего не замечают, ничего не делают, а ведь это просто необходимо, как вот дышать или есть. И поймите меня, я говорю не о больших, броских вещах, которые всем намозолили душу, а о миллионах мелочей, которых люди не видят, хотя они-то и суть зародыши самых явных чудовищ». Эта строчка — не лучшее ли объяснение того, какое место отведено Набоковым постоянно присутствующему в его творчестве историческому фону?

Когда русских читателей Набокова вновь разбросало по миру ураганом истории, он понял: придется искать себя в англоязычной литературе, продолжая линию, начатую «Себастьяном Найтом». Но одно дело взять на вооружение английский и совсем другое — распрощаться с русским. Когда Стэнфордский университет уже объявил о намерении пригласить господина Набокова прочесть летний курс по русской литературе, тот продолжил с неистовым рвением писать на родном языке, словно хотел изжить этот порыв. Параллельно с «Волшебником» он засел за оставшийся незаконченным роман «Solus Rex».

Парижская весна 1940 года и дарила надежду, и пугала. Предыдущее бегство Набокова ознаменовалось пулеметной очередью вслед его кораблю. Тогда рядом с ним был отец — а теперь он сам отвечал за маленького сына. Удастся ли им спастись?

В результате неприятного похода в префектуру Вера узнала, что паспорта Набоковых, поданные для получения разрешений на выезд, утеряны. Найти их помогла вовремя предложенная взятка в двести франков: оказалось, документы попали в другой департамент. Терзаемая страхом, что их арестуют за подкуп чиновника, Вера все-таки послала Владимира забирать паспорта и разрешения на выезд. 23 апреля Набоковым наконец открыли американские визы.

Впрочем, даже с документами на руках выехать было не так-то просто: билеты стоили баснословных денег. И тут отец еще раз пришел на помощь сыну: о деятельности В. Д. Набокова в защиту русских евреев не забыл Яков Фрумкин, глава организации, помогавшей еврейским переселенцам в Нью-Йорке. Фрумкин сумел забронировать для Набоковых три места на судне, которое должно было покинуть Францию в конце мая, и добиться половинной скидки на билеты. Но даже на таких условиях необходимые пятьсот шестьдесят долларов представлялись чем-то вроде сказочного сокровища, о котором писателю-беженцу приходилось только мечтать.

Помогли еврейские семьи, и раньше неоднократно выручавшие Набокова деньгами. Кроме того, Владимир провел прощальные чтения, после которых недостающую сумму с миру по нитке собрали другие члены эмигрантского сообщества.

Молниеносно оккупировав Голландию, Люксембург и Бельгию, они вторглись на территорию Франции. Французская пропаганда замалчивала победы германского оружия, призывая гражданское население оставаться на местах («во Францию сто раз вторгались, но ее никто еще не победил»), и все же бегство приобрело массовый характер. «Странная война», в которой Англия и Франция формально противостояли Германии, но не вели с ней никаких видимых сражений, внезапно стала совершенно реальной.

Немцы наступали с такой быстротой, что судно Набоковых «Шамплен» уходило не из Гавра, как планировалось вначале, а из порта Сен-Назер, расположенного при впадении Луары в Бискайский залив. Подготовка, тянувшаяся долгие месяцы, обернулась поспешными сборами. Набоков завез бумаги и коллекцию бабочек на квартиру к Илье Фондаминскому и еще успел зайти к Керенскому, где увиделся с Буниным и Зинаидой Гиппиус, когда-то внушавшей В. Д. Набокову, что его сын никогда, никогда писателем не будет. Сергея Набокова в Париже не было, он даже не догадывался, что брат уезжает. Больше они не увидятся никогда.

Перед самым отъездом у Дмитрия поднялась температура. Родители в панике бросились к врачу. Тот порекомендовал запастись сульфамидными таблетками и положиться на судьбу. Всю ночь, проведенную в спальном вагоне, мальчику давали лекарство. К концу путешествия Дмитрий выздоровел.

19 мая 1940 года «Шамплен» покинул французскую гавань; Европа для Набоковых осталась позади. Через две недели на Париж полетят бомбы. В следующем месяце Франция капитулирует, и самолеты люфтваффе пролетят над Сен-Назером, уничтожив больше четырех тысяч британских солдат, пытавшихся эвакуироваться.

помечтать о новой жизни в Новом Свете. Никто из них прежде в Америке не бывал, хотя Владимиру наверняка вспомнилось моховое болото в окрестностях родительской усадьбы, которое прозвали Америкой.

Каким представлялось Набокову его будущее? Конечно, знать наперед никому не дано. Часть его черновиков осталась у Фондаминского, в том числе повесть о беженце из Центральной Европы, питавшем страсть к девочкам-подросткам. С собой Владимир взял историю раздавленного трагедией русского эмигранта и роман о двух братьях и расстоянии между ними, которое преодолевает только смерть.

К тому времени, как пассажиры «Шамплена» потеряли Европу из виду, в тысячах километров от них, в Польше, было достроено первое здание концентрационного лагеря Освенцим. Три недели спустя туда прибудет первый поезд с польскими и еврейскими заключенными. Покинув континент, который в течение сорока одного года был ему домом, Владимир Сирин-Набоков совершил очередной своевременный побег, вновь увозя с собой крупицы обреченного мира.