Питцер А.: Тайная история Владимира Набокова
Глава восьмая. Америка

Глава восьмая. Америка

1

В море матросы «Шамплена» однажды открыли огонь по киту, приняв его за вражескую подводную лодку. Роскошь обстановки — Набоковых поместили в люксе — лишь оттеняла отчаяние пассажиров. Германия и Россия двигались навстречу кровавому хаосу, оставшийся позади Париж с трепетом ждал завтрашнего дня. Подойдя к американскому берегу 26 мая, судно день простояло на карантине, после чего направилось в нью- йоркскую гавань.

Ведущего романиста русской эмиграции встретили настороженно и равнодушно. Интерес его приезд вызвал разве что у одной русскоязычной нью-йоркской газеты, сообщившей, что Владимир Сирин прибыл в Америку. В декларации о намерениях Набоковы, как и большинство их попутчиков, указали, что планируют стать постоянными жителями Соединенных Штатов. Сомнительно, чтобы кому-то это решение далось тяжело: по родным городам еврейских пассажиров лайнера можно было изучать географию жестокости — Санкт-Петербург, Вена, Львов, Краков, Берлин.

В анкете Набоков записал себя литератором, а Веру домохозяйкой. Иммигрантам также пришлось отвечать на стандартную серию вопросов о склонности к полигамии, физических изъянах и проблемах с психикой и по несколько раз повторять, что они не анархисты и не планируют свергать правительство. Соединенные Штаты не воевали, но очень беспокоились, чтобы в страну не попали коммунисты и революционеры.

После иммиграционной службы Набоковым предстояло пройти таможенный контроль, но Вера никак не могла найти ключ от чемодана. В ожидании слесаря Набоков спросил, где можно купить газету, и один из таможенников принес ему The New York Times. При помощи лома слесарь все-таки одолел замок, но тут же случайно захлопнул его снова. Когда чемодан все-таки открыли, таможенники обратили внимание на коллекцию бабочек и боксерские перчатки — и, тут же натянув их, весело запрыгали, нанося друг другу безобидные удары: перед Набоковым открывалась Америка.

Друзья и родственники Набоковых остались в Европе на милость истории. Владимира и Веру очень волновала судьба сестер Маринел, которые помогли своему учителю покинуть Францию. Верина двоюродная сестра Анна Фейгина поначалу не планировала уезжать, но вскоре засобиралась в Ниццу, держа в уме Америку. Иван Бунин, Илья Фондаминский и Сергей Набоков покидать Европу не спешили — как и Гессены. А вот Марк Алданов, которому Набоков был обязан своим чудесным спасением, уже, вероятно, жалел о том, что сам не воспользовался приглашением американцев.

Некоторые из них еще смогут спастись.

Верина сестра Соня оставалась в Париже с Карлом Юнгхансом, но после отъезда Владимира и Веры город не продержался и месяца. Когда 14 июня немецкие танки, громыхая по мостам, переехали через Сену и покатили по затихшим Елисейским Полям, Карл и Соня улизнули из-под самого носа победителей. Их путь лежал на юг, в Касабланку, где находили временное пристанище многие другие беженцы.

Покинуть Францию стало теперь гораздо сложнее. Британия боялась немецкого вторжения, правительству повсюду мерещились нацистские шпионы. «Враждебных иностранцев» заставляли регистрироваться с первых дней войны. Всего за неделю до того, как «Шамплен» покинул порт Сен-Назера — во второй полный рабочий день Черчилля на посту премьер-министра, — был отдан приказ брать под арест всех беженцев.

Бурные дебаты по этому поводу продолжались несколько недель. Нобелевский лауреат Норман Энджел осудил аресты. В большинстве случаев граждане враждебного государства не представляют никакой угрозы, отмечал он, и многие из них уже подвергались преследованиям со стороны нацистов. Но вторжение во Францию подогрело страхи, и аресты продолжились. В британские концентрационные лагеря отправляли всех чужаков без разбора.

В число интернированных попали будущий нобелевский лауреат Макс Перуц, прославленный еврейский дирижер Питер Геллхорн, который за пять лет до этого сбежал от нацистов, и даже сын и внук Зигмунда Фрейда. К тому времени, как Набоков ступил на американскую землю, было интернировано свыше одиннадцати тысяч мирных жителей, в том числе женщин, многие из которых работали в Англии горничными.

Значительную часть арестованных составляли евреи, но в разгар военной паранойи строгого учета никто не вел, и с заключенными часто возникала путаница. В городке Хайтон близ Ливерпуля начальник лагеря принимал партию гражданских беженцев, пребывая в уверенности, что перед ним захваченные в плен немецкие солдаты. Говорят, заметив характерную одежду своих новых подопечных, он сказал: «Никогда бы не подумал, что среди нацистов так много евреев».

Все больше опасаясь вторжения, британцы начали переводить заключенных с континента в такие места, где те ничем не могли помочь Германии. Почти ровно через месяц после того, как Набоков покинул Францию, от берегов Англии отчалили корабли с крайне неудачно укомплектованным грузом. Гражданских переселенцев, среди которых были евреи, не понаслышке знакомые с немецкими концлагерями, отправляли в Северную Америку вперемежку с нацистскими офицерами и солдатами. Сообщения о тех, кто уже погиб в дороге или пытался покончить с собой по прибытии к месту интернирования, усиливали тревогу арестованных о собственной дальнейшей судьбе. Вскоре их разбросало по всей Канаде — от Нью-Брансуика до Альберты, по старым и заново построенным концентрационным лагерям и тюрьмам.

Набоковым так мучиться не пришлось. Правда, вышла путаница с расписанием, и Наталья Набокова, бывшая жена двоюродного брата Николая, не встретила их в порту, но они доехали до ее дома на такси. Набоковым было куда идти, они знали людей, готовых подсказать, у кого можно попросить о помощи. Получив неограниченную свободу (и пообещав, что не будут ратовать за анархию), Владимир и Вера отправились на Манхэттен с сотней долларов в кармане и надеждой на лучшее будущее.

Сколько бы радостных волнений ни принесла Набоковым встреча с новым континентом, рутина первых недель наверняка показалась им до отвращения знакомой. Переезжая с одного временного жилья на другое, Владимир снова пытался продать себя и свои литературные таланты — а в них он был уверен больше всего на свете — публике, не понимавшей ценности того, что ей предлагают.

Впрочем, один визит Набоков нанес без всяких корыстных побуждений. Он навестил Сергея Рахманинова в его вест-эндской квартире, желая лично поблагодарить за деньги, которые тот посылал ему во Францию. Набоков сообщил, что его пригласили преподавать в Стэнфорд, но, должно быть, не сумел скрыть от композитора своего бедственного положения, ибо на следующий день тот прислал ему свою допотопную визитку, выразив надежду, что Набоков наденет ее на первую лекцию. Летом 1940 года гордость была Набокову не по карману, тем не менее подарок он вернул.

Если будущее казалось туманным, то прошлое щедро воздавало за все годы, которые В. Д. Набоков посвящал развитию искусства и литературы (а также поддержке творческих начинаний собственного сына). Первую выплату в Америке Набоков получил от Русского литературного фонда США. Помыкавшись по знакомым, семья ненадолго сняла жилье у племянницы той самой графини Паниной, в крымском имении которой Набоковы находили приют после революции. Временную передышку Набоковым подарил земляк и гарвардский профессор Михаил Карпович, пригласивший их провести лето у него на даче в Вермонте.

Но эхо европейских скитаний Набоковых не сводилось к финансовым трудностям и поискам крыши над головой. Они и здесь порой сталкивались с привычным уже антисемитизмом. Вскоре после прибытия Набокова в Нью-Йорк преподаватель-эмигрант из Колумбийского университета похвалил его за прекрасный русский язык и тут же пожаловался, что обычно слышит русскую речь только от «жидов». В другой раз, когда на эмигрантской вечеринке разговор принял антисемитский оборот, Набоков, обычно сдержанный на публике и никогда не употреблявший в своих текстах непристойных слов, громко выругался и ушел. Не успев толком устроиться в Америке, он уже советовал Георгию Гессену, как следует жить в новой стране: общаться только с настоящими американцами, избегая российских эмигрантов.

2

Николай Набоков, который в 30-е годы сделал себе в Америке имя, написав партитуру к балету «Юнион Пасифик», упомянул о талантливом двоюродном брате в разговоре с массачусетским соседом Эдмундом Уилсоном. Уилсон, видный американский критик, после путешествия в Советский Союз живо интересовался русской литературой. Он дружил с Фрэнсисом Скоттом Фицджеральдом, которого не стало той зимой, работал в журналах Vanity Fair и New Republic и располагал обширными литературными связями.

Увы, Владимир, не слишком практичный в быту, потерял номер телефона Уилсона. Но он написал критику письмо, и они договорились встретиться в октябре в Нью-Йорке, где и завязалась их дружба.

Это была странная парочка. Холодновато-сдержанному Набокову, высокому и тощему, была присуща мрачная грация, усилившаяся от пережитых лишений (при росте сто восемьдесят сантиметров той весной он весил пятьдесят шесть килограммов). Бойкий Уилсон, пухленький, лысоватый, обладал нежным лицом и пронзительным взглядом. Вскоре Уилсон уже направлял Набокову заказы на книжные рецензии, сводя его с редакциями The New Yorker и The Atlantic. Благодаря другим знакомствам Набоков также начал писать для The New York Times и Sun.

Эти первые обзоры предоставили Набокову отличную возможность заявить о себе, но ясно показали, что на заработок внештатного корреспондента семью в Нью-Йорке не прокормишь. Набоков по-прежнему отчаянно нуждался в работе, однако никак не мог с ней определиться. Одно дело отказаться от вакансии велокурьера в издательстве Scribner и совсем другое — отвергнуть Йельский университет. Впрочем, там нужен был не преподаватель литературы, а помощник для проведения летних языковых курсов, и Владимир не захотел работать под началом человека, который с трудом говорил по-русски.

Ни инфляция в Германии, ни лишения во Франции не смогли заставить Набокова отказаться от писательского труда. Вера, которая всегда поддерживала его устремления, была готова работать в инженерной компании и вести стенограммы на немецких конференциях. Борьбу за литературную карьеру мужа она продолжила и в Штатах. Владимир не пойдет на первую попавшуюся американскую должность, он дождется работы, связанной со словесностью.

Недавно завязавшаяся дружба с Эдмундом Уилсоном продолжала приносить Набокову дивиденды. Уилсон — в кругу друзей Пончик — радовался, что встретил энтузиаста, разделяющего его одержимость русской литературой. В письмах к знакомым он характеризовал Набокова как «удивительно умного человека» и зондировал почву в надежде совместно поработать над переводами Пушкина и комментариями к ним.

У Набокова и Уилсона было много общего и помимо того, что оба жили литературой. Ни тот ни другой не умели водить машину, оба в обыденной жизни полагались на своих женщин. Оба обладали физическими способностями, которые не вязались с их внешностью: субтильный Владимир великолепно играл в футбол и боксировал, а Уилсон, на вид рыхловатый, был отличным пловцом, а однажды, к изумлению друга, сделал кульбит прямо в офисе Vanity Fair. К несчастью, Уилсон много пил, обрекая себя на прогрессирующую подагру. Имея за плечами два брака и рискуя разрушить третий, он совершенно не следил за своим здоровьем, которое начало резко ухудшаться.

Общим для Набокова и Уилсона был также дух противоречия. Ни тот ни другой не любили ограничивать себя принадлежностью к каким-либо группам, хотя Уилсону была свойственна постоянная, почти религиозная жажда политической справедливости. (Хемингуэй написал об одной из книг Уилсона, что нет бы тому «просто рассказывать», — а он «порывается вместо этого спасать души».) Уилсон был на четыре года старше Набокова и гораздо охотнее заигрывал с литературными школами и политическими движениями, впрочем, иногда казалось, будто он берется отстаивать какую-нибудь идею или выдающуюся личность лишь для того, чтобы потом обрушить на нее сокрушительную критику. Так было с его увлечением поэзией символистов, с собутыльниками Фицджеральдом и Хемингуэем. И со Сталиным.

Уилсон наблюдал финансовый крах Соединенных Штатов и в тридцатые годы основательно изучил моральные изъяны страны. Он пережил Великую депрессию и освещал процесс парней из Скоттсборо, показав, как американская судебная система грубо и многократно попирает права девяти чернокожих подростков. Он ездил смотреть, как работают шахтеры в Западной Виргинии, присутствовал при забастовке в округе Харлан, штат Кентукки, где лидеры профсоюзов и члены Коммунистической партии отбивали атаки полицейских.

Поэтому десять лет сталинского террора не смогли разрушить симпатий Уилсона к социализму. Как и многие другие левые, он считал, что Ленин и Троцкий освободили Россию от царизма и начали движение навстречу социальному равенству. Подобных взглядов Набоков разделить не мог.

Через два месяца после первой встречи они увиделись на ужине у бывшего ученика Набокова, с сестрой которого Уилсон познакомился в Москве. После этого Уилсон отправил Набокову экземпляр своей последней книги «На Финляндский вокзал». История революции прослеживалась в ней от первых ростков, проклюнувшихся в XVII веке, до Ленина, которого Уилсон назвал «одним из самых великих альтруистов». Книга писалась шесть лет и заканчивалась эпизодом прибытия Ленина в апреле 1917 года в Санкт-Петербург, откуда тот готов был повести страну в светлое будущее.

озвучил его как раз за тем первым ужином с Уилсоном, поскольку дарственная надпись на книге гласила: «Владимиру Набокову с надеждой, что эта книга изменит его мнение о Ленине к лучшему».

Уилсон закончил книгу на кульминационной ноте — это был сильный стилистический ход, к тому же позволивший умолчать о первых волнах террора и том, что принесли стране и народу последующие десятилетия большевистского правления. Дописывая книгу, Уилсон и сам понимал, что она несовершенна и несвоевременна. В письме к другу он жаловался, что подгадал со своим «Финляндским вокзалом» как раз к моменту, когда Советы собрались вторгнуться в Финляндию. Биограф Уилсона Джеффри Мейерс впоследствии замечал, что справедливее было бы закончить книгу аннексией финских территорий.

Уилсон пользовался сугубо проленинскими источниками, и все же в портрете вождя сумел избежать однобокости. Автор не обошел стороной ни события 1917 года, когда Ульянова отправляли в Россию в пломбированном вагоне, ни джекил-хайдовскую фразу, которую Горький приводит в своем очерке: «Но часто слушать музыку не могу, действует на нервы, хочется милые глупости говорить и гладить по головкам людей, которые, живя в грязном аду, могут создавать такую красоту. А сегодня гладить по головке никого нельзя — руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно, хотя мы, в идеале, против всякого насилия над людьми». Уилсон (вслед за Горьким) счел ее доказательством того, что прагматик и практик Ленин был отнюдь не лишен эстетического чувства.

Вообще-то надежда Уилсона помочь Набокову понять Ленина была столь же призрачна, сколь некорректна была его интерпретация поступков вождя. С тем же успехом Набоков мог внушать Уилсону «верный» взгляд на президента Герберта Гувера, если бы тот упек отца Уилсона в тюрьму, придушил демократию и захватил власть в США, засадив за решетку или расстреляв всех, в ком видел угрозу. Вероятно, к тому времени Набоков уже успел пропитаться чувством глубокой благодарности к Уилсону, иначе их дружба не выдержала бы подобного демарша.

В последующие месяцы Набоков зарабатывал испытанным в Европе способом — преподавал ученикам русский язык. Вызвавшись бесплатно поработать в Музее естественной истории, он написал свои первые научные статьи о чешуекрылых и научился препарировать и исследовать гениталии бабочек. Он приступил к подготовке лекций для летнего курса, который наконец ввели в программу в Стэнфордском университете. Кроме того, нашел своих отзывчивых читателей напечатанный в журнале The Atlantic Monthly его рассказ «Облако, озеро, башня», немного подправленный автором в связи с политической ситуацией: в словах песни, которую несчастного героя заставляют петь вместе с марширующими немецкими туристами, появился призыв к убийствам и разрушениям. В своем отзыве редакторы выразили надежду, что Набоков еще не раз порадует их талантливыми произведениями. И Набоков эту надежду оправдал.

Пока Набоков штурмовал американский литературный Олимп, Вера устроила Дмитрия в школу и приступила к поискам работы, до поры не уступая в привередливости мужу. Предложение переводческой работы с продленным рабочим днем было отклонено (слишком много часов), равно как и та же работа на внештатной основе (слишком мало денег). Зимой Вера сумела получить секретарскую должность в Free French Newspaper, которую в рамках национальной кампании «Франция навсегда» и при частичном финансировании британской разведки запустили в поддержку Шарля де Голля. В организации, осуждавшей вишистскую политику и агитировавшей за вступление Америки в войну, Вера оказалась на своем месте — на эту работу она ходила с удовольствием.

3

Как раз когда перед Набоковыми начали открываться новые перспективы, в Нью-Йорк на пароходе «Гваделупа» прибыла Верина сестра Соня Слоним. Проведя несколько месяцев в Касабланке, Соня получила визу как переводчик и к январю 1941 года добралась до Америки.

Сестры Слоним поддерживали связь — в графе «пункт назначения» Соня указала последний Верин адрес по 87-й Западной улице. В бортовом журнале также отмечено, что пассажирке тридцать два года, ее рост сто шестьдесят семь сантиметров, волосы у нее светлые, а глаза карие. Остальные сведения о Соне куда менее внятны. Например, в корабельном журнале она указана как «Софья» и незамужняя, поверх этого статуса проставлено «Р» — разведена и от руки дописана фамилия мужа, Берльштайн. Возникли подозрения, что Соне есть что скрывать. В Государственном департаменте получили телеграмму с места последней стоянки парохода. Сообщение адресовалось госсекретарю США и содержало предупреждение, что Соня Слоним подозревается в шпионаже в пользу Германии. Неудивительно, что Сонину переписку сразу взяли на контроль.

Карл Юнгханс получил визу всего на несколько дней позже Сони, но узнав, что немцы добиваются его экстрадиции из Касабланки, уплыл в Америку раньше нее. Сбежав из Германии по поддельным документам, он раздобыл в Касабланке паспорт иностранца. Его путь пролегал через Лиссабон, и в бортовом журнале парохода «Карвальо Араухо» он значился как лицо без гражданства. Как и Соня, он был записан блондином с карими глазами. В отличие от Сони, которая планировала постоянно проживать в США, Юнгханс получил лишь шестимесячную рабочую визу.

Соединенные Штаты все еще надеялись переждать войну, но относились к ней достаточно серьезно: у всех неамериканцев тщательно проверяли документы, выясняли национальную принадлежность, снимали отпечатки пальцев. Для тех, кто попадал в разряд анархистов, предусматривались немалые тюремные сроки. Иных иммигрантов американцы предпочитали отправлять в специальные места содержания. Но хоть не в концлагеря, как в Канаде, — и на том спасибо.

Сотрудники ФБР, возглавляемого Дж. Эдгаром Гувером, с первых дней войны собирали информацию и составляли досье на подозрительных иностранцев.

Иммиграционная служба, недавно отданная под начало Министерства юстиции, охотно сотрудничала с бюро, наблюдая за беженцами. На некоторых заводили личные дела и вносили туда записи о месте проживания на случай, если в будущем этих людей придется разыскивать.

Юнгханс, успевший поработать как в коммунистическом, так и в нацистском кинематографе, заставил фэбээровцев насторожиться. Дальше иммиграционного центра на острове Эллис его не пустили. Новым американским домом стали для него общежитие и столовая, отведенные для людей, ожидавших депортации: политических радикалов, преступников и таких же потенциальных шпионов, как и он сам. Приехавшая через три недели Соня ничем не могла ему помочь: уже был выписан приказ о депортации Юнгханса. Осталось только подать апелляцию в надежде, что иммиграционная служба пересмотрит его дело.

Соня обратилась за помощью к профессору-эмигран- ту, знакомому по Берлину. И — о чудо! — через четыре месяца после задержания Юнгхансу позволили покинуть остров Эллис под залог в пятьсот долларов. Официально он был свободен, но власти о нем не забывали.

Соня преподавала французский и немецкий в Международной языковой школе на Мэдисон-авеню рядом с 42-й улицей и нашла жилье всего в нескольких кварталах от Владимира и Веры. Вряд ли это соседство обрадовало Набоковых, хотя, возможно, им не пришлось сталкиваться на улице лицом к лицу. Вскоре после освобождения Юнгханса Набоковы наконец уехали в Калифорнию.

Не успела Вера уйти из полюбившейся ей Free French Newspaper, France Forever и сценарии для пропагандистской радиостанции WRUL, которая транслировала антинацистские и антивишист- ские передачи на территорию оккупированной Франции: Юнгханс занялся пропагандой уже в четвертой по счету стране. Он пробовал читать антинацистские лекции, писал об угрозе немецких подлодок, а в узком кругу хвастал знакомствами с Гитлером и Геббельсом. Но как режиссера его по-настоящему влекло лишь одно место — Голливуд.

Набоковы добрались до западного побережья всего на несколько месяцев раньше Сони и Карла. В мае 1941 года, через год после прибытия в Америку, Вера, Владимир и Митя отправились в путешествие по Соединенным Штатам на новеньком «понтиаке» одной из учениц Набокова — дорогу до Стэнфорда университет не оплачивал. Весной Набоков прочел цикл лекций в колледже Уэлсли и за несколько дней до отъезда узнал, что руководство планирует с осени подписать с ним годовой контракт. Теперь, когда растущие счета уже не так волновали Набоковых, они могли смело отправляться в путешествие. Семья три недели колесила по стране, делая остановки для чтения, прогулок и нескончаемой охоты за бабочками для коллекции.

Набоковым открывались просторы Теннесси, Арканзаса, Техаса, Нью-Мексико и Аризоны. Это путешествие от побережья до побережья походило на увлекательный урок американской географии и социологии: семья была в восторге. Однако в новом мире они по-прежнему оставались беженцами. Как-то раз парикмахер спросил Митю, где тот живет. Мальчик ответил, что у них нет дома, а живет он в «маленьких домиках у дороги».

4

Летом 1941 года пропасть между новой жизнью Набоковых и людьми, оставшимися в Европе, сделалась глубже разделявшего их океана. За несколько месяцев до этого Владимир писал сестрам Маринел в Париж, насколько ему сложно совмещать две реальности: одну, в которой он лежит на цветочном лугу в Америке «на вершине роскоши, точно в какой-нибудь примитивной мечте миллионера», и другую, где близким по-прежнему грозит опасность.

Вторая реальность омрачала первую, и ожидать просветления тут не приходилось. Мир пребывал в шоке от того, что стало с Европой, от позора Франции, капитулировавшей в Компьене, что в семидесяти километрах от Парижа. В конце Первой мировой войны в этом городе было подписано перемирие с Германией; к 1941 году здесь уже открыли концлагерь.

За годы, прожитые во Франции, Набоков не проникся любовью к тамошним бюрократам и позднее (в «Убедительном доказательстве») не проводил особого различия между французскими и немецкими «полицейскими и чинушами с крысиными усиками». Конечно, у него были свои счеты с таможенниками и свои визовые кошмары, но эту субъективную, личную антипатию к чиновникам, для которых нет ничего важнее правильной бумажки, вполне подкрепили дальнейшие события.

С началом оккупации многие французские полицейские радостно бросились преследовать иностранцев, в особенности еврейского происхождения. Вишистское правительство сотрудничало с немцами, ограничивая права евреев. Чиновники отмечали, что в некоторых случаях вишистские законы бывали даже суровее нацистских. В 1941 году правительство постановило, что там, где французское законодательство расходится с немецким, нужно применять французские нормы. На практике же из двух законов часто применялся более жесткий. Если бы Набоковы не уехали вовремя за океан, скорее всего не только Веру, но и Дмитрия Набокова признали бы евреями — со всеми вытекающими роковыми последствиями.

Антисемитские мероприятия во Франции начались с регистраций и переписей, следом пошли аресты и задержания. Большую часть евреев отправляли в концлагерь, под который нацисты недавно приспособили комплекс жилых зданий на парижской окраине Дранси. Начатый до войны проект строительства дешевого жилья еще не завершился, когда немцы конфисковали постройки, и потому во многих квартирах не работали ни водопровод, ни канализация.

Летом 1941-го французские офицеры, сотрудничавшие с нацистскими оккупантами, прочесали 11-й округ Парижа, хватая иностранных граждан-евреев мужского пола не младше восемнадцати и не старше пятидесяти.

Если в семье имелся подходящий мужчина, но его не могли найти, забирали кого-нибудь другого. Людей тысячами грузили в автобусы и увозили в Дранси. Со временем за мужчинами последовали женщины и дети. Среди тех, кто попал под первую волну арестов, оказались бывший муж Сони Слоним Макс Берльштайн и литературный покровитель Набокова Илья Фондаминский.

5

Набоковы прибыли в Пало-Альто 14 июня, за десять дней до начала занятий. Они поселились в опрятном домике, похожем на средиземноморскую виллу, через дорогу от Стэнфордского кампуса. Владимир занялся подготовкой лекций по современной русской литературе и художественному слову.

Еще до начала занятий Набоковы узнали, что Германия, нарушив пакт о ненападении, вторглась в Советский Союз. Атака была внезапной и беспощадной. Владимира, не питавшего иллюзий по поводу прочности союза между Гитлером и Сталиным, переход к открытой конфронтации все-таки взбудоражил. Он страстно желал, чтобы Британия чудесным образом выиграла войну на обоих фронтах, разгромив сначала Гитлера, а потом Сталина. В его фантазиях оба диктатора влачили жалкую жизнь изгнанников в трех сотнях километров от побережья Джакарты, на заброшенном острове Рождества.

Пока немцы бомбили базы подводных лодок, топили танкеры, захватывали плотину Днепрогэс и подбирались к Ленинграду, Набоков проводил стэнфордское лето, не зная, как примириться с раздвоенной реальностью: думать о тех, кто попал в западню войны, и при этом бродить по холмам Пало-Альто в поисках бабочек. В переписке с Эдмундом Уилсоном, которого он уже называл Пончиком, Набоков размышлял о судьбе русской эмиграции после нападения Германии на Советский Союз: «Почти 25 лет русские, живущие в изгнании, мечтали, когда же случится нечто такое (кажется, на все были согласны), что положило бы конец большевизму, — например, большая кровавая война. И вот разыгрывается этот трагический фарс».

В сохранявшей нейтралитет Америке общественное мнение резко качнулось в пользу Сталина. Советского диктатора уже больше десяти лет называли здесь дядюшкой Джо, теперь многие американцы произносили это прозвище с симпатией. Даже бывший глава Временного правительства Александр Керенский, ныне проживавший на Манхэттене, отправил в СССР телеграмму со словами поддержки Сталину, выразив надежду, что Советы по случаю всенародной беды освободят из концлагерей заключенных, отменят коллективизацию и возвратят Польше ее территории. С тем же успехом Керенский мог попросить принцессу и полкоролевства в придачу. Ответа от Сталина он не получил, попытки связаться с советским послом в Америке тоже не увенчались успехом.

Советские граждане не ведали набоковской двойственности: страну охватил искренний, горячий патриотизм. Многие записывались в армию добровольцами. Стремился туда и молодой Александр Солженицын, но его забраковала медкомиссия по состоянию здоровья.

Тем временем гитлеровская армия с пугающей скоростью продвигалась вглубь советской территории. Ко времени, когда Набоков закончил читать летний курс в Стэнфорде и вернулся на восток, в Уэлсли, все военные запаса в СССР были полностью мобилизованы, а живой силы по-прежнему не хватало. Александр Солженицын с третьего раза добился-таки своего.

Молодого бойца, явившегося к месту несения службы с портфельчиком под мышкой, отправили чистить конюшни и ухаживать за лошадьми. Казаки, всю жизнь проводившие в седле, поднимали на смех новичка-неу- меху. Потихоньку Солженицын освоился со своими обязанностями и даже заслужил некоторое уважение. Он в отчаянии писал жене, что единственное его занятие — выгребать навоз, тогда как «живя в России в 1941-43, нельзя стать великим русским писателем, не побывав на фронте».

больше всего на свете хотелось идти по стопам великого мастера. Военный опыт Льва Николаевича послужил основой для написания «Войны и мира» — предмета бесконечного восхищения и даже зависти Солженицына. Александр был уверен, что из горнила истории и войны он тоже выйдет настоящим русским писателем.

6

У Эдмунда Уилсона война вызывала куда меньше воодушевления, чем у Солженицына или даже у Набокова. В 1940 году, когда журнал New Republic начал требовать, чтобы Америка присоединилась к Британии в ее борьбе против нацистов, Уилсон в знак протеста уволился и никогда больше для этого журнала не писал.

Хлопнув дверью, Пончик, однако, связей с редакцией не порвал — Набоков по-прежнему получал от журнала заказы. Переписка Уилсона с Набоковым продолжалась. Если Солженицын пытался подражать Толстому на поле боя, то Набоков писал Уилсону о «Войне и мире» с гораздо меньшим пиететом. Восхищаясь романом, он тем не менее жаловался в одном из писем на то, как больно наблюдать за попытками Толстого воссоединить Болконского с Наташей.

Уилсона все более увлекала идея читать русскую литературу в оригинале, и свои литературные гипотезы о русском стихе он выносил на суд Набокова. Владимиру, никогда не стеснявшемуся говорить правду в глаза, похоже, приятны были старания друга. Тон его ответов был хоть и снисходительным, но по-товарищески теплым. («Боюсь, что русских, сообщивших Вам, будто сволочь есть производное от cheval2, следует именовать ослами».)

Будучи влиятельным критиком, Уилсон вершил судьбы литературных королей. Он навеки вписал имена Хемингуэя и Фицджеральда в когорту крупнейших писателей XX века, он зажигал звезды как великих, так и заурядных авторов. И с Набоковым он выступил в привычной роли, рекламируя его таланты и наставляя друга, как удержаться на плаву в холодных водах американского издательского бизнеса. Уилсон чувствовал себя вправе критиковать Набокова за «вредное пристрастие к каламбурам», которые, по его мнению, «у серьезной журналистики не в чести».

Познакомив Набокова с издателем, согласившимся приобрести «Подлинную жизнь Себастьяна Найта», Уилсон отправил Набокову в Уэлсли восторженный отзыв. «Роман восхитил и воодушевил меня как ни одна другая новая книга уж и не упомню за сколько времени», — писал он. В том же письме Уилсон пригласил Набоковых отметить День благодарения у него дома в Уэлфлите.

К тому времени, как Набоков (один, без жены) приехал в Массачусетс, друзья успели обменяться десятками писем. В живом общении бойкий спорщик Уилсон, который после трех рюмок «валился как мешок картошки», резко контрастировал с насмешливо-сдержанным Набоковым. За год, прошедший с их первой встречи, между ними установилась тесная дружба, но она не мешала им по-прежнему расходиться во взглядах по некоторым важным вопросам.

Опыт привел Уилсона и Набокова к совершенно разным выводам относительно бушевавшей в Европе войны. В Первую мировую рядовой Уилсон побывал во Франции и за месяцы, проведенные в военном госпитале, вдоволь насмотрелся на раненых и умирающих. Он исповедовал пацифизм и с большим недоверием относился к тому, что позднее назвал подстрекательством со стороны американских евреев, толкавших США к войне в попытке «спасти свой народ».

Уилсон хотя бы прилагал усилия, чтобы побороть антисемитизм, еще в детстве навязанный ему матерью. Многие другие американцы были не склонны пересматривать свои взгляды. Той осенью Сенат США создал специальную комиссию по расследованию провоенной пропаганды в американской киноиндустрии, выразив особую обеспокоенность количеством иностранцев, руководивших голливудскими студиями. Понимая, на что намекают сенаторы, президент Франклин Делано Рузвельт парировал: Библия тоже практически полностью написана иностранцами и евреями. Американская тяга к пацифизму и изоляционизму в то время казалась неразрывно связанной с ненавистью к евреям.

Набоков, который любил свою семью, сочувствовал еврейским беженцам и собственными глазами видел, как нацистская политика прошла путь от дискриминации до геноцида, крайне болезненно воспринимал царившую в США бытовую нетерпимость и поддерживал вступление страны в войну. Невзирая на ненависть к Сталину, он даже выразил некоторую поддержку своей родине, призвав «Россию, несмотря ни на что, разгромить или, еще лучше, стереть Германию с лица земли вместе с последним немцем...».

Набоков демонизировал Германию, и это возмущало Уилсона. Он усматривал в словах друга свидетельство того, что тот поддается мании войны и забывает о ее цене. При этом, бесконечно споря с другом о политике, Набоков все же прислушивался к его советам. Получив правку «Себастьяна Найта», он написал Уилсону: «Вы правы, вы совершенно правы по поводу промахов», — и предложил несколько вариантов правки.

Настаивая на скорейшем вступлении Америки в войну, сам Набоков был настолько далек от нее, насколько это вообще было возможно. Писательская работа и лекции в Уэлсли перемежались визитами в гарвардский Музей сравнительной зоологии. Пока Европа погружалась в хаос, Владимир приводил в порядок тамошнюю коллекцию европейских бабочек.

Расходясь во взглядах на литературу, войну и историю, Набоков и Уилсон тем не менее восхищались друг другом. Но Россия с самого начала была для них больной темой, и каждый норовил разбередить рану, которая углублялась по мере того, как крепла их дружба. В письме к общему другу, Роману Гринбергу, Набоков тепло отозвался об Уилсоне и пожаловался, что их отношениям не хватает «лирической жалобы», украшающей русскую дружбу и, по его мнению, вообще недоступной американцам. Он не чувствовал, что может по-настоящему раскрыть душу перед Уилсоном.

Набоков тосковал по России — и по русскому слову. Он говорил Вере, что если б не она, он записался бы добровольцем и воевал с немцами в Марокко, потом исправился и добавил: еще больше, чем воевать с немцами, ему хочется написать книгу на русском. Будто откладывая намерение писать только по-английски, Набоков послал Алданову для первого номера «Нового журнала» «Ultima Thule» «Solus Rex», написанную перед отъездом из Франции.

В том, что касалось нового материала, Набоков стойко держался английского. Первое стихотворение, написанное им на языке новой родины, попало на страницы журнала The Atlantic в декабре 1941-го. Как нельзя лучше передавало оно боль вечного скитания (an endless line of land receding endlessly1) и тоску по утраченному родному языку (softest of tongues — язык нежнейший).

Уилсон с головой ушел в изучение русского стиха, затеяв исследование метрики, которое Набоков считал в корне ошибочным. В ответ он забрасывал Уилсона диаграммами и графиками, проводя анализ метрики, фонетики и ударений в русской поэзии. Таким было оружие в их спорах; но суть противостояния определялась частотой, с какой в переписке повторялось имя Ленина.

Прочитав книгу «На Финляндский вокзал», Набоков одобрил образ Маркса и раскритиковал портрет Ленина. Вспомнив душещипательную историю о том, как Ленин когда-то не стал стрелять в красивую лисицу, Владимир выразил сожаление, что «Россия не так хороша собой». Оплакивая миллионы жизней, разрушенных ради социального эксперимента, Набоков с презрением отвергал любые попытки показать Ленина «славным малым». По всей видимости, он был разочарован, что Уилсон не заметил «дохлой крысы» на дне того ведра, из которого его поили «молоком доброты».

Земли бескрайняя полоска, что тает без конца (англ.).

Уилсон же до такой степени сострадал угнетаемому в имперской России народу, что упорно видел в Ленине спасителя. Похоже, из поля его зрения выпадали целые пласты революционной истории. Решив поначалу, будто Набоков просто ставит под сомнение его познания в русском языке, Уилсон признал, что мог допустить какие-то ошибки. Но он отчаянно противился критике своих источников. «Не верю, что Горький... мог дружить с таким человеком, какого вы воображаете».

Привязанность к Уилсону (или зависимость от него) вынуждала Набокова к сдержанности. В ответном письме он отметил только, что, быть может, сам склонен изображать русских правителей «еще более бесчеловечными и нелепыми, чем они есть на самом деле». Уилсон в свою очередь признал, что его другу, должно быть, претит, когда человек со стороны толкует историю России.

Несмотря на такую предупредительность обеих сторон, ставки в споре были слишком высоки, и избыток эмоций, с которыми каждый гнул свою линию, блокировал всякое взаимопонимание. Политические аргументы Набокова зиждились на фактах, практически неизвестных на Западе. Но его неуважение к идеалам и полное равнодушие к вопросам классовой борьбы заставляли Уилсона взвиваться на дыбы и отметать любые доводы. Допуская, что отдельно взятый разоренный аристократ может найти себя в литературе, Уилсон, однако, не терпел аристократизма, а Набоков, при всей сложности своих обстоятельств, никогда его не скрывал.

Трудно представить, что во время набоковского визита на День благодарения разговор не зашел о

России. Хотя ни Владимир, ни Эдмунд не оставили о том празднике дневниковых записей и не цитировали разговоров, однако литературный след беседы сохранился.

Стихотворение «Холодильник проснулся» начинается с краткого «Крах!» — это ворчит, гремит и гудит холодильник, пытающийся выполнить свой долг. Химикаты («дихлорчеготометана») кипят, бурлят и рокочут в трубках, им нелегко сохранять ледяную прохладу. За хранящимися в холодильнике бутербродами, фруктами и молоком начинают проступать тревожные образы: камера пыток, вмерзшие в лед на полвека тела, «синий иней над сердцем трепещущим» и история, которая должна быть рассказана. Набоков упоминает арктический архипелаг Новая Земля и побывавшего там Эрнеста Шеклтона, намеком отсылает к судьбе Виллема Баренца, исследователя, застрявшего в 1596 году на долгую, страшную зиму у северной оконечности архипелага. Заканчивается стихотворение целой россыпью имен покорителей полюса, о чьих (не всегда успешных) попытках выжить слагали легенды.

зашифровал в странном стихотворении о холодильнике. Причем ему казалось, что Уилсон легко прочтет его шифр и обидится. Неделю спустя Владимир написал: «Искренне надеюсь, что ты не увидел в моем “Холодильнике” намека, будто я плохо провел вечер в твоем доме.

Даже выразить не могу, по крайней мере на английском, как здорово было у тебя в гостях».

7

Набоков вернулся в Уэлсли, где и ожидал намеченного на декабрь выхода романа «Подлинная жизнь Себастьяна Найта». Уилсон сочинил блистательную аннотацию к роману, да вот беда: за время между Днем благодарения и серединой декабря, когда книга появилась на полках магазинов, Америка стала другой страной.

В юном возрасте Набоков сумел убежать от ударной волны революции, а затем чудесным образом умудрился выбраться из Германии до гитлеровского наступления на Польшу и буквально в последний момент покинул берега Франции. Но в Америке война все-таки настигла его: 7 декабря 1941 года сотни японских самолетов сбросили бомбы на Перл-Харбор.

Этим внезапным нападением Япония де-факто объявила Соединенным Штатом войну, заставив их 8 декабря сделать то же самое де-юре. Три дня спустя Адольф Гитлер вышел на сцену Кролль-оперы и перед членами Рейхстага официально объявил, что теперь Германия воюет с Америкой. Его речь транслировали и перепечатывали по всему миру. Отвечая на вопрос, кто виноват в том, что Америка инспирировала войну с Германией, Гитлер заявил: «Это все тот же Вечный жид, который уверовал, что настал его час, чтобы уготовить нам ту же судьбу, что и России, на последствия чего мы взираем с ужасом».

США мгновенно охватила паранойя, подобная той, что заставила Британию годом раньше депортировать со своей территории мирных подданных враждебного государства. Ошарашенная Америка и далее пошла по британским стопам — начали открываться концлагеря. Буквально за несколько дней агенты ФБР арестовали и интернировали тысячи итальянских, немецких и японских граждан, во многих случаях без серьезных оснований. Вначале арестованных содержали как в импровизированных, так и в специально оборудованных местах лишения свободы, от окружных тюрем до иммиграционных центров в Нью-Йорке и Калифорнии.

Наспех организовали американскую систему концентрационных лагерей — не лагерей смерти, разумеется, а резерваций для интернированных. Самыми известными жертвами этой системы стали свыше ста десяти тысяч японцев и американских граждан японского происхождения, которых продержали в заключении всю войну. На первых порах, когда охотились главным образом на шпионов, многие из евреев, прошедших немецкие концлагеря и покинувших Германию (особенно из числа политических радикалов), оказывались в одних бараках с нацистскими военнопленными.

Эдмунд Уилсон к вступлению страны в войну относился по-прежнему скептически. Он не настолько увлекался теорией заговоров, чтобы верить (как некоторые), будто нападение на Перл-Харбор умышленно подстроено некими силами; американская пропаганда, изображавшая японцев животными, вызывала у него отвращение. Набоков, в свое время насмотревшийся антисемитской истерии в Германии, прислушивался к доводам против участия Америки в войне не столь охотно. Он встал на воинский учет и начал новый роман, преломляющий мрачные отсветы и советского, и нацистского тоталитаризма.

Перл-Харбор не изменил взглядов друзей на войну и не повлиял на их личные обстоятельства. А вот родственники Набокова восприняли изменившуюся политическую ситуацию иначе. Двоюродный брат Николай почувствовал, что обязан помочь стране чем-то еще, кроме музыки. Оставаясь музыкальным руководителем колледжа Сент-Джонс в Аннаполисе, он взялся выполнять работу переводчика и аналитика для Министерства юстиции.

На момент японской атаки Соня Слоним работала в Голливуде с Максом Офюльсом, известным режиссером, чьи сценарии она помогала переводить в Париже. Офюльсу, еврею по национальности, пришлось покинуть Германию в 1933 году. Во Франции ему сопутствовал успех, но вскоре нацисты опять вынудили его эмигрировать. После Перл-Харбора, когда американская киноиндустрия сосредоточилась на патриотических фильмах, дела у Офюльса пошли на спад, и Соня вскоре осталась без работы.

Карл Юнгханс быстро нашел общий язык с немецкими эмигрантами на Западном побережье. Он сумел там зацепиться и осенью уже подбрасывал идеи голливудским сценаристам. Через два дня после Перл-Харбора за ним пришли агенты ФБР и по подозрению в шпионаже в пользу Германии отправили в окружную тюрьму Лос-Анджелеса.

Кого-то из задержанных отпускали в течение ближайших недель, других держали в изоляции год-два, третьи оставались в специальных лагерях до конца войны. Один из сокамерников Юнгханса сумел убедить апелляционную комиссию, что он швейцарец, а не немец, и таким образом добыл себе свободу. Юнгхансу повезло меньше.

К тому времени один еврейский беженец успел публично окрестить его «рафинированным нацистом». Правозащитники из Антидиффамационной лиги направили в Министерство юстиции США письмо с просьбой обратить внимание на работу Юнгханса с Геббельсом. Помимо этого, выяснилось, что в ФБР на него уже открыто досье, в котором накопилось много любопытных материалов.

На допросах Юнгханс первым делом попытался доказать свою ценность. Рассказывал о специальной школе, где из евреев (при помощи шантажа) и внешне похожих на них специально обученных арийцев нацисты готовят агентов для засылки в страны союзников. В Арктике, по его словам, немцы строят секретные метеорологические станции. Юнгханс называл имена коммунистических шпионов и предупреждал, что среди людей, прибывающих в Америку по швейцарским паспортам, больше всего тех, кто скрывает свое истинное лицо. Когда его попросили сообщить имена людей, которые могли бы за него поручиться, он назвал Чарли Чаплина.

По большей части Юнгханс нес конспирологическую околесицу — собственного изобретения или почерпнутую из газет. Однако кое-какие факты в его показаниях выглядели правдоподобно, и в ФБР посчитали нужным с ним сотрудничать.

В конце января 1942 года специальная комиссия, изучив противоречивую информацию о Карле Юнгхансе, рекомендовала его освободить. В Министерстве юстиции это решение не одобрили. Генеральный прокурор дал санкцию лишь на условно-досрочное освобождение под ответственность поручителя. Юнгханс не имел права покидать Лос-Анджелес и обязан был регулярно отмечаться в полиции.

В Голливуде Юнгханса стали избегать, и двери главных студий оказались для него закрыты. Перспективы Сони Слоним выглядели почти такими же безрадостными; она вернулась в Нью-Йорк без Карла.

Юнгханс относился как раз к той категории, с которой, по мнению многих американцев, правительству не стоило спускать глаз. Впрочем, к интернированным, даже из числа мирных жителей, вообще относились враждебно. Военная пропагандистская машина, натравливавшая американских граждан на «япошек» и «фрицев», била по ни в чем не повинным людям.

8

Нацистская пропаганда, успешно зомбировавшая население Австрии и Германии, во Франции горячего отклика не вызвала. Через две недели после того, как услужливая французская полиция произвела массовые аресты парижских евреев, немцы серьезно занялись идеологической обработкой поверженного соседа.

объяснений, что такое расовое вырождение, и беспардонного передергивания исторических фактов, на выставке предлагалось послушать лекции журналистов газеты Paris Soir

Немцы не ограничивались словами. За нападение на немецких офицеров на западной окраине Парижа были казнены девяносто пять заключенных (из них пятьдесят один еврей). О связи между нападением и казнями объявили официально и во всеуслышание. В надежде подогреть французский антисемитизм за несколько дней до Иом-кипура гестапо организовало взрывы в семи парижских синагогах. К удивлению нацистов, это не спровоцировало побоища в духе Хрустальной ночи, как произошло в аннексированной Австрии и оккупированной Чехословакии в 1938 году. «Французы хоть и не любят евреев, — докладывал один раздосадованный пропагандист, — им неприятно видеть, когда [тех] массово убивают и взрывают места их поклонения».

Покидать Францию евреям становилось все труднее, однако многие из тех, кто планировал переждать войну, теперь искали пути к бегству. Часть близких к Набокову людей сумела спастись. Сестры Маринел проложили маршрут через Лиссабон — один из последних портов, где еще пропускали евреев, и прибыли в Нью-Йорк в 1941 году. Верина кузина Анна Фейгина раздобыла документы на себя и на брата, и они тоже уплыли в Америку через Лиссабон, добравшись до Балтимора к середине 1942-го. Гессены выбрали более долгий путь. Из Франции они уехали в Испанию, там погрузились на корабль до Нового Орлеана и к Рождеству достигли берегов Америки. Помощь им оказал спаситель Набоковых Яков Фрумкин.

друг от друга подальше, хотя с началом военных действий гомосексуалистов уже не так преследовали.

Впрочем, уловка не помогла: обоих вскоре арестовали. Германа отправили рядовым в Африку. Сергея признали виновным в аморальных действиях и на несколько месяцев посадили в тюрьму. После освобождения Сергей начал открыто обличать нацистов, однако все-таки успел в конце ноября побывать свидетелем на свадьбе троюродного брата в Берлине. Перед Рождеством его снова арестовали и весной 1944 года отправили в Ной- енгамме, концентрационный лагерь на юго-восточной окраине Гамбурга.

Девяти лет насилия, облав на левых, гомосексуалистов и цыган фашистам показалось мало. Теперь нацистское руководство без обиняков заявляло, что евреи как раса подлежат полному уничтожению.

Шести польским концентрационным лагерям предстояло превратиться в фабрики смерти: миллионы людей по зимним сугробам, по весенней распутице, по летним полям и по осенним хлябям вагонами свозили на страшную гибель. Летом 1942 года рейхсминистр пропаганды Йозеф Геббельс с вызовом объявил миру о стратегии уничтожения, на которую якобы толкнули Германию воздушные налеты союзников.

Конечно, на Западе тогда не вполне отдавали себе отчет в том, что готовил Геббельс: даже сейчас, по прошествии стольких лет, подобное не укладывается в голове. После заявления рейхсминистра между французским правительством и нацистским оккупационным руководством прошли переговоры об аресте и депортации с территории Франции всех евреев возрастом от шестнадцати до шестидесяти пяти лет. Операция называлась «Весенний ветер» Французский президент Пьер Лаваль не захотел выдавать евреев с французским гражданством, но, чтобы заполнить квоты, предложил немцам контингент, о котором те не просили: детей иностранных евреев. В течение ближайших недель, шокируя мир сценами вопиющего насилия, французские власти арестовали и отправили в лагеря свыше десяти тысяч евреев, взрослых и детей.

Лаваль убеждал группу французских дипломатов (а может, и самого себя), будто эти меры направлены на высылку из страны «опасного элемента» — евреев без гражданства — и что таким образом государство печется «о здоровье и гигиене нации». Однако со стороны подоплека происходящего просматривалась предельно ясно. В рядах «Сражающейся Франции» бурно обсуждали слухи о том, что триста французских полицейских уволили за отказ участвовать в арестах, а чиновников снимают с должности за сочувственное отношение к евреям.

Еврейские семьи вывозили на велодром д'Ивер. Детям, многие из которых были настолько малы, что не могли себя назвать, нашивали на одежду металлические бирки с именами. Сначала родителей забрали в Дран- си, а детей оставили на стадионе. В течение нескольких дней маленьких узников развозили по другим лагерям (причем ни разу за это время не покормили), а потом тоже отправили в Дранси.

К середине 1944 года из Дранси на восток вывезли свыше шестидесяти тысяч евреев — трижды в неделю от лагеря отходили груженные людьми составы. Поговаривали, что поезда идут в центры уничтожения. Наверняка никто ничего не знал.

что сначала в неизвестном направлении увозили родителей, а через несколько недель тот же путь до той же конечной точки проделывали и дети.

Среди этих несчастных без гражданства были не только немецкие и польские беженцы, в их число входили русские евреи — дети и взрослые. За несколько недель до того, как Иосиф и Георгий Гессены совершили окружной маневр через Испанию, Илью Фондаминско- го забрали в Дранси и втолкнули в поезд. Чуть меньше чем через две недели, в сентябре, бывшего мужа Сони

Слоним Макса Берльштайна тоже отправили на восток транспортом № 37 из Дранси. Обоих ждала та же судьба, что и многих других евреев, депортированных из Парижа. Вероятнее всего, они вскоре после прибытия оказались в газовых камерах Биркенау — участь, которой чудом избежали Вера и Дмитрий Набоковы.

9

Возможно, французские коллаборационисты действительно не понимали (или не хотели понимать), чему потворствуют. И они были не одиноки. Эта немощь воображения носила глобальный характер и не обошла стороной США. В сентябре 1943 года, когда машина массового истребления заработала в полную силу, Рузвельт получил очередное свидетельство массовых зверств из уст очевидца — католика, участника польского Сопротивления Яна Карского. Чтобы добыть точные сведения, Карский отважился посетить варшавское гетто и пробраться в лагерь уничтожения в польском городе Белжец, попал в плен и пережил допросы и пытку. В качестве посланника правительства Польши в изгнании Карский поехал в Англию, а оттуда в США. Но когда он рассказал об увиденном, член Верховного суда Феликс Франкфуртер ему не поверил. Карский был поражен реакцией Франкфуртера. Десятилетия спустя он процитировал фразу, которую судья произнес, объясняя свою позицию польскому послу в США: «Я не говорил, что он лжет. Я сказал, что не могу ему поверить. Тут есть разница».

Информация, ради получения которой Карский рисковал жизнью, не оказала почти никакого воздействия на верхние эшелоны американской власти. А тем временем нацисты объявили на него настоящую охоту. Вернуться в польское подполье Карский не мог и остался в Америке.

на то что у нее был маленький сын. Ее арестовали и дважды допрашивали в гестапо.

Литературный соперник Набокова Иван Бунин, которому еще до войны привелось познакомиться со стилем работы гестапо, жил на юге Франции, недалеко от Грасса. В годы оккупации Бунин прятал у себя нескольких евреев, в том числе критика Александра Бахраха — тот прожил у него «в подполье» почти всю войну.

Евгения Гофельд, подруга и неизменная спутница матери Набокова, выбрала другое поле деятельности. Семейные архивы могут рассказать, как Евгения, не спрашивая имен, помогала евреям Праги. Гофельд знали как неиудейку, которая подписывает бумаги, удостоверяющие, что их предъявитель тоже нееврей.

другой точки зрения. Борис Петкевич, муж сестры Набокова Ольги, имел очень тесные связи с антибольшевистскими силами и входил в состав группы, которую, по всей видимости, поддерживали нацисты...

Обо всем этом Набоков узнает позже. А пока ему приходилось вести собственные бои — правда, местного значения. Контракт в колледже Уэлсли ему не продлили. Он подозревал, что одной из причин отказа стала его открыто антисоветская позиция, утратившая популярность после того, как Америка вступила в войну и стала союзницей СССР. Музей сравнительной зоологии выплачивал Набокову небольшое жалованье за работу с коллекцией бабочек, но прожить втроем на эти деньги нечего было и думать. От безысходности Набоков согласился на лекционное турне от Института международного образования.

1943 году по рекомендации Эдмунда Уилсона Владимир подал заявку на стипендию Гуггенхайма и стал первым соискателем старше сорока лет, который ее получил. На следующий год его снова пригласили преподавать в Уэлсли.

Подстегиваемый Верой, Набоков на время забросил бабочек и сосредоточился на новом романе — за который взялся, когда США только вступили в войну. И теперь урывками продолжал набрасывать антиутопию о полицейском государстве, гибриде советской и нацистской диктатур, превращающем граждан в бездумных соглашателей и затягивающем героя — свободомыслящего философа вроде Цинцинната Ц. из «Приглашения на казнь» — в тюремную систему. Не дописав до конца (до него было еще очень далеко), Набоков собрал первые четыре главы и отнес их издателю.

У союзников дела как будто тоже шли на лад; на Восточном фронте уже произошел перелом. Когда Набоков и Эдмунд Уилсон встретились в Нью-Йорке с Соней Слоним, чтобы подготовиться к важнейшему для семьи мероприятию — операции по удалению аппендикса у десятилетнего Дмитрия — день «Д» был уже не за горами.

Соня подключилась к проекту France Forever,

После высадки в Нормандии союзники перешли в стремительное наступление: стало ясно, что война скоро кончится. Пока американские войска освобождали Париж и продвигались по территории Франции, Советы шли с востока на Польшу, Венгрию и Австрию. В Прагу советские войска вступили 9 мая. Почти сразу начались облавы на коллаборационистов. Искали и мужа Ольги Набоковой, Бориса Петкевича, который, как выяснилось, давно сбежал в Англию. А вот саму Ольгу арестовали и допрашивали. Ей повезло: многих других задержанных после допросов отправили в лагеря, а ее через три дня отпустили.

Летом советские войска освободили узников лагерей в Белжеце, Собиборе и Треблинке. В июле специальные комиссии подтвердили существование фабрик смерти в Биркенау и Освенциме и нашли доказательства более полутора миллионов казней.

Артур Кёстлер, анализировавший в свое время в романе «Слепящая тьма» психику тех, кто искренне верил в необходимость сталинских чисток, сокрушался теперь о неверии, с которым сталкивался все три года, что ему довелось общаться с солдатами: «Они не верят в концентрационные лагеря, они не верят в голодающих детей Греции, в заложников, которых расстреливают во Франции, в польские массовые захоронения; они никогда не слышали о Лидице, Треблинке и Белжеце». Вскоре стало ясно, что если свидетельства таких очевидцев, как Ян Карский, и искажали правду, то только в сторону преуменьшения ужаса произошедшего.

Книга Карского «История тайного государства» вышла в конце 1944 года, вызвав огромный интерес в США. Сознавая свое предназначение — рассказать о том, чему он был свидетелем, — автор уже понимал: чтобы изменить ход истории, этого недостаточно. В своей книге он приводит разговор с еврейским старейшиной из варшавского гетто. Гитлер, говорит тот, конечно, потерпит поражение, и Польша возродится из пепла. Вот только польские евреи к тому времени перестанут существовать. «Бесполезно рассказывать вам все это, — вздыхает старик. — Со стороны этого никому не понять. Вы не понимаете. Даже я не понимаю, ибо мой народ гибнет, а я живу».

Набоков отклонил предложение миссис Хоуп, председателя Браунинговского общества, выступить с докладом, и развернуто ответил на приложенную к ее посланию брошюру, призывавшую относиться к мирным гражданам Германии с пониманием и сочувствием.

Немцев не нужно утешать, писал Набоков, ибо они уже основательно утешились окровавленными вещами, которые украли у варшавских евреев. Не все проблемы можно решить при помощи кастрации или селекции — лучше опустить Германию в хлороформ и забыть о ней. Причем неясно, что именно Набоков имел в виду: страну, культуру или народ.

Всем этим переживаниям Набоков давал выход в творчестве. В коротком рассказе, первоначально названном «Двуличный разговор», рассказчика, писателя русского зарубежья, постоянно путают с однофамильцем, реакционером и антисемитом. Несколько десятилетий назад тот не вернул в библиотеку экземпляр «Протоколов сионских мудрецов», а виноватым делают повествователя. Из-за постыдных выходок однофамильца у рассказчика возникают проблемы с пересечением границ, а провокационные книги рассказчика в свою очередь портят репутацию двойнику — того дважды арестовывают немцы.

В Бостоне во время войны рассказчик по ошибке принимает предназначенное не ему приглашение на вечеринку, где — чему читатель уже не удивляется — собрались консерваторы-германофилы, хулящие «бурное семитское воображение, завладевшее американской прессой», и «придуманные евреями» зверства. Набоков, по словам Бойда, блестяще пародирует «бойкие и витиеватые разглагольствования о том, что фашизм — это заговор зловредных чужеземцев против милых и культурных немцев; слепоту русского реакционера, воспевающего Сталина как новый символ давно утраченного патриотизма». Рассказчик поначалу не хочет брать слово, потому что от волнения говорит бессвязно и заикается. Но все-таки отваживается выступить, а затем эффектно удалиться — к несчастью, с чужим пальто.

«Двуличный разговор» был написан весной 1945 года. Американские войска двигались по территории Германии, натыкаясь по пути на лагеря смерти, в том числе Бухенвальд. В газетных статьях тех дней рассказывается, как американские солдаты силой пригоняли в лагерь мирное население близлежащего Веймара, чтобы люди своими глазами увидели крематорий, трупы, свидетельства медицинских экспериментов по заражению детей тифом, камеру пыток, виселицу и полумертвых выживших.

и писал Набоков миссис Хоуп, намеревались отправить в немецкие города в качестве помощи населению.

Впрочем, депортированным из Дранси мало что разрешали брать с собой в дорогу на восток. Поэтому когда в январе 1945 года советские войска добрались наконец до Польши, на территории Освенцима могло не остаться ни пиджака, ни кольца, ни иного следа, по которому можно было бы опознать Илью Фондаминского или Макса Берльштайна.

Освенцим был самым крупным из лагерей уничтожения. Здесь приняли смерть почти миллион евреев и сотни тысяч поляков, цыган и советских военнопленных. Из Европы рекой текли подробности геноцида. Сообщения о мертвых — любимых, ненавидимых и забытых — призрачной паутиной окутывали живых. Бывший ученик Набокова поэт Михаил Горлин погиб в Освенциме на лагерной шахте. Его жена, поэтесса, над чьими стихами Набоков потешался в Берлине, тоже погибла. («Раиса Блох, — напишет он впоследствии, — я был с ней невыносим».) Когда она пыталась перейти границу Швейцарии, ее задержали как еврейку и выдали нацистам, а те отправили ее в Дранси.

По дороге на восток Раиса написала записку и незаметно выбросила ее из окна вагона. Но ответа не дождалась. Для последних «люблю» и «прости» было уже слишком поздно. Нежность и низость, широкие жесты и подлые поступки — отныне все досталось вечности.

дня спустя силы союзников осмотрели территорию в сопровождении бывших узников. К тому времени лагерь с его железнодорожными путями, бараками, моргом и крематорием почти опустел.

Разделы сайта: