Ронен Омри: Направление Пруста в описательном искусстве Набокова

Омри РОНЕН

НАПРАВЛЕНИЕ ПРУСТА
В ОПИСАТЕЛЬНОМ ИСКУССТВЕ НАБОКОВА

Из четырех своих старших современников, наиболее выдающихся представителей словесного искусства в прозе XX века, Набоков безоговорочно признавал только Кафку, хотя как отдельное произведение ценил «Улисса» выше, чем «Метаморфозу» (Nabokov 1973: 57).

Отношение Набокова к Прусту восстанавливается из его университетских лекций о романе «По направлению к Свану» (Nabokov 1980: 207—249), из высказываний в интервью и в анкете «Чисел», а также на основании мнений некоторых его литературных персонажей. Вероятно, к поздней набоковской оценке Пруста ближе всего слова Кин- бота: «(...) мы решили однажды — вы, ваш муж и я, что неотшлифованный шедевр Пруста — это громадная бездушная сказка, навеянный спаржей сон, не имеющий абсолютно ничего общего с какими бы то ни было возможными людьми в исторической Франции, сексуальный travestissement и колоссальный фарс, словарь гения с его поэзией, но не более (как будет показано ниже, именно этот образный словарь послужит образцом для некоторых описаний у Набокова. — О. Р.); невозможно грубые хозяйки дома (...) и еще более грубые гости, механические скандалы под Достоевского, снобистические нюансы Толстого, повторяемые и растягиваемые до невыносимой длины, очаровательные морские виды, тающие аллеи (...) эффекты света и тени, соперничающие с величайшими английскими поэтами, цветение метафор, описанное — у Кокто, кажется, — как „мираж висячих садов“, и (...) абсурдный, резиново-проволочный роман между белокурым молодым подлецом (вымышленным Марселем) и неправдоподобной jeune fille с наклеенной грудью, толстой шеей, как у Вронского (и у Левина)(,) и купидо- новыми ягодицами вместо щек (...)» (Набоков 1983: 154).

К мнению Кинбота о сексуальной травестийности прустовской коллизии и о проистекающей из нее художественной неудаче примыкает высказывание Вана в «Аде», поданное им как некий школьный тест, со ссылкой на мнение учителя французской словесности. Суть теста в том, что Ван, чтобы проверить свои подозрения насчет лесбийского романа Ады, утверждает, будто ревность мужчины к другой женщине невозможна. Впоследствии оказывается, что роман у Ады был не с той барышней, по поводу которой он досадовал, а с совсем другой: это очень прустианский сюжетный ход. Психологические возражения против коллизии Пруста носят здесь двусмысленный характер, но в своих романах Набоков последовательно меняет мотивировку глубинного сюжета Пруста, делая ее жизненно убедительной, когда переписывает, например, в «Лолите» «плен» и «исчезновение» Альбертины, на которые ссылается и сам Гумберт Гумберт в качестве параллели. Упоминания о Прусте вообще выступают у Набокова как сюжетный мотив при характеристике персонажей или ситуаций. Так, в Оскаре Мерце отмечается сходство со Сваном еще и потому, что этот утонченный еврей женился на пошлой женщине, а герой влюблен в их дочь. Образ привлекательной и порабощающей женщины с темным пятном пошлости, жестокости и лжи, — Одетты, которая у Пруста соединяет в себе некоторый «боваризм» с аллегорией из «Лебединого озера», — перерабатывается у Набокова еще и еще и наделяется совсем новыми по отношению к Прусту и чуждыми его «сказочному» миру психофизиологическими мотивировками. С другой стороны, талантливые дилетанты, несбывшиеся художники, иногда связанные с такими женщинами, у Набокова обрисованы как бы на фоне Свана или же с оглядкой на Марселя, если они, подобно Гумберту и mutatis mutandis Кинботу, способны создать свой предсмертный шедевр.

В дальнейшем речь будет идти, главным образом, о том, что Кинбот назвал «словарем гения с его поэзией», и чтобы не возвращаться больше к вопросу о сюжетах, персонажах и тематике, необходимо указать на одну важную общую черту в художественно-нравственной идеологии двух писателей. Это отстранение и отталкивание от древнего мифа.

У Пруста в его глубоко личной теме «Содома» и «Сиона» оно связано с нравственным самоотречением, в теме Свана и Одетты — с разоблачением мифа и поэтического общего места о всеискупляющей любви высокого начала к низшему, а в теме Германтов — с разочарованием в сказочном ореоле, окружавшем аристократическое имя.

У Набокова, со своей стороны, отказ от мифа (см. Ронен 2001/ 2002) или, например в «Аде», от семейной легенды на мифологической подоплеке связан с преодолением ложной исторической или генеалогической предначертанности и с освобождением, которое герой обретает в своем слиянии с волей его создателя-автора, являемой ему намеками по ходу сюжета в качестве личного откровения высшей истины. Впрочем, в конце «Ады» так же, как у Пруста, волшебная сказка сопоставляется с исторической действительностью и уступает ей. Терра и Анти-Терра оказываются тождественными, а обретенное время развеивает иллюзии утерянного: носящая историческое имя Рашели вульгарная любовница Робера де Сен-Лу в «Обретенном времени» заступает место придуманной Прустом великой актрисы Берма.

Тема «Набоков и Пруст» довольно хорошо изучена в своих главных чертах. Ей посвящены известные труды Дж. Фостера (Foster 1993; 1995), работа Дж. Риверса об «Аде» (Rivers 1984), а также содержательная статья О. Ю. Сконечной (1999) К

К сказанному этими авторами можно добавить замечание литературно-биографического характера. Уже первый роман Сирина представляется полемическим ответом на чтение Пруста. Воспоминания самого автора служат в «Машеньке» тем описательным материалом, из которого главный герой повествования воссоздает свое прошлое, чтобы потом его отставить и преодолеть жизненным, а не художественным, как у Пруста, усилием. Ганин не писатель, он не обретает потерянное прошлое ради его художественного воплощения, а восстанавливает в памяти, чтобы оставить его позади и, победив унылую ностальгию эмигранта, начать жизнь приключений, а не созерцания. «Муза дальних странствий», муза мужества требует отказа от Машеньки «Заблудившегося трамвая», вышедшей замуж за другого (ср. Долинин 2004: 39).

Здесь начало сюжетно-тематической полемики Сирина с опытом его старшего современника и предшественника на многих путях.

Если собрать воедино наблюдения Набокова о творчестве Пруста и его намеки на художественный мир Пруста (в особенности, в связи с темой соперничества между музой и Мнемозиной), можно сделать следующий вывод. По мнению Набокова, у Пруста воображение, сонное видение, едва ли не «мираж» притворяется воспоминанием; это как бы мимикрия припоминания, не имеющая ничего общего с реальной биографией автора. Прустовские описания имитируют работу памяти, восстанавливающей прошлое особым творческим усилием, которое является, с точки зрения употребляемых тропов, то метафорой, то метонимией воображения. Память напрягается снова и снова, пока, в результате бесчисленных повторов одного и того же якобы мнемонического воссоздания образа или ситуации, прошлое наконец не обретено в его полноте. Так, Джоан в «Пнине» говорит о повторении одной и той же ситуации в романах того писателя, который представляет здесь самого автора. С точки зрения риторики фигур, эта дистанцированная повторность представляет собой главную общую черту прозы Пруста и Набокова, в то время как в особом умении создать живую и убедительную описательную подробность заключено основное сходство их поэтики.

Некоторые из таких набоковских образов, наиболее отчетливо проявляющих связь с Прустом, следует сейчас рассмотреть внимательнее. Описательная подробность, приобретающая сюжетную функцию, есть, как известно, наиболее очевидная черта набоковской манеры. Поэтому деталь, которую Набоков счел нужным опустить в английской версии «Короля, дамы, валета», заслуживает того, чтобы с нее начать, так как этот образ стал синекдохой прустианства и известен даже тем, кто Пруста не прочел. Речь идет о пирожном мадлен, похожем на фестончатую ракушку. У Пруста эта деталь служит физиологическим толчком для обретения прошлого, у Сирина — чисто сюжетным реквизитом, причем сознательное его заимствование у Пруста описано на металитературном уровне именно как кража в шутку. «Не вышла шуточка», — говорит Драйер и отсылает портсигар американцу, якобы только для того, чтобы автор мог убрать Франца от смертного ложа Марты.

Через много лет, в американской версии романа, Набоков вернул портсигар Прусту, первооткрывателю пирожного, «формой для которого будто бы служат желобчатые раковины пластинчатожаберных моллюсков», и осудил в предисловии весь эпизод как «хромой». Однако это раннее литературное состязание с Прустом было интереснее, чем виделось Набокову с точки зрения его позднего мастерства. Дело в том, что тема воспоминания вывернута здесь наизнанку. Предмет, форма и вкус которого у Пруста служили подспорьем памяти, сам позабыт в романе Набокова. О золотом портсигаре в форме ракушки, привлекшем Драй- ера своей безвкусностью и украденном в шутку, напоминает ему, когда тот подходит к дому, окно спальни, пылающее «золотым закатным блеском». Эта описательная подробность — окно, освещенное снаружи или изнутри — неоднократно повторяется и в романах Пруста, и у Набокова. «Фигуры в золотом окне» — название оказавшейся зловещей книги героя в романе «Прозрачные предметы». Эпизод, на котором остановился Набоков в своих лекциях (Nabokov 1980: 239—240), когда Сван, терзаемый ревностью, принимает чужое освещенное окно, расчерченное золотыми полосами, как переплет драгоценной рукописи, за окно Одетты, а потом сознает свою ошибку, представляет собой типично прустианский сюжетно-тематический ход: ложное представление, случайная путаница, quid pro quo, ведет, однако же, к верному выводу. Этот ход нередко использовал и сам Набоков. Так, Севастьян

Найт посещает Рокбрюн, место, где умерла его мать, и приводит себя в такое состояние созерцательности, что видит ее фигуру, хотя позже оказывается, что он был в совсем другом Рокбрюне. Тот же мотив повторен и тогда, когда В. считает, что в соседней комнате за приоткрытой дверью умирает его брат. На самом деле сестра милосердия перепутала имена Knight и Kegan, Найт уже умер, но чудо перевоплощения В. в Севастьяна все-таки произошло.

Таких параллелей между Набоковым и Прустом есть десятки, большая часть их представляется сознательным состязанием.

Одним из наглядных примеров подобной соревновательности (аети- latio «Conclusive Evidence», и в «Других берегах». Вот извлечения из этих описаний:

«Клозеты, как везде в Европе, были отдельно от ванн, и один из них (...) был до странности роскошен (...) в готическое окно можно было видеть вечернюю звезду и слышать соловьев в старых неэндемичных тополях за домом; и там, в годы сирени и тумана, я сочинял стихи — и впоследствии перенес все сооружение в первую свою повесть, как через океан перевозится разобранный замок» [Набоков 1954: 74 (IV, 3)] 2;

«The toilets were separate from the bathrooms, and the oldest among them was a rather sumptuous but gloomy affair with some fine panelwork and a tasseled rope of red velvet, which, when pulled produced a beautifully modulated, discreetly muffled gurgle and gulp. From that corner of the house, one could see Hesperus and hear the nightingales, and it was there that, later, I used to compose my youthful verse, dedicated to unembraced beauties, and morosely survey, in a dimly illuminated mirror, the immediate erection of a strange castle in an unknown Spain» [Nabokov 1966: 84—85 (IV, 3)].

Сравним соответствующие места у Пруста («По направлению к Свану»):

«(...) я шел (...) в комнатку рядом с классной, где пахло ирисом и куда вливалось благоухание дикой черной смородины (...) протягивавшей цветущую ветку в растворенное окно. Имевшая особое, более прозаическое назначение, эта комната, откуда днем была издали видна даже башня замка Русенвиль-ле-Пен, долгое время служила мне, — разумеется, оттого, что только там я имел право запираться на ключ, — убежищем, где я мог предаваться тому, что требует ненарушимого уединения: чтению, мечтам, слезам и сладострастию» (Proust 1993: 22).

«Увы, напрасно я молил башню русенвильского замка послать мне навстречу какую-нибудь юную сельчанку, — взывал же я к башне, потому что она была единственной моей наперсницей, которой я поверял первые мои желания, и, глядя с верху нашего дома в Комбре, из пахнувшей ирисом комнатки, и только эту башню и видя в четвероугольнике полуотворенного окна (...) прокладывал в себе самом неизвестный путь, казавшийся мне смертным (...) до тех пор, пока на листьях дикой смородины, тянувшихся ко мне, не намечался некий естественный след, напоминавший след, оставляемый улиткой» (Proust 1993: 168).

Мы видим, откуда взял Набоков свою метафору «замка» и как он преобразовал ее в связи с идиоматическим выражением to build castles in Spain

Таково направление Пруста, если говорить о функциональных подробностях, которыми славится Набоков, об умении вообразить их, найти им словесное выражение и использовать в построении сюжета. Но есть еще одна сторона Пруста в художественном идеале Набокова. Известно, что он всегда выступал против общего и стоял за частное, против энциклопедии и за монографию. Непримиримый противник «общих идей» и общих мест, он делает в своей литературной норме лишь два исключения из этого правила. Одно связано с языком, с неприязнью к узкому провинциализму, к диалекту, ко всему, что так любили «орнаменталисты» в России и «региональные писатели» в Америке. Другое касается характеров, и Набоков сформулировал это исключение именно в связи с Прустом.

В анкете о Прусте в «Числах» был вопрос: «Видите ли в современной жизни героев и атмосферу его эпохи"» В ответе Набокова точно определено его отношение к частному и к общему — в жизни и в искусстве: «(...) мне трудно вообразить en bloc „современную жизнь“. Всякая страна живет по-своему, и всякий человек — по-своему. Но есть кое-что вечное. Изображение этого вечного только и ценно. Пру- стовские люди жили всегда и везде» (Набоков 2000: 688—689).

В этих словах Набоков высказал высшую похвалу Прусту, признав его успех в осуществлении той задачи, которую именно и поставил перед собою Марсель: обессмертить обиженного Свана, сделав его образ вечным и универсальным.

ПРИМЕЧАНИЯ

1

2 Здесь и далее разрядка моя.

БИБЛИОГРАФИЯ

Долинин, А.: 2004: Истинная жизнь писателя Сирина,

Набоков, В.: 1954, Другие берега, Нью-Йорк.

Набоков, В.: 1983, Перевод Веры Набоковой, Ann Arbor.

Набоков, В. (В. Сиринъ): 2000, Собрание сочинений русского периода: В 5 т., С.-Петербург, т. [III]: 1930—1934. Соглядатай; Подвиг; Камера обскура; Отчаяние; Рассказы; Стихотворения; Эссе. Рецензии.

Philologica,

Сконечная, О.: 1999, ‘«Я» и «Он»: о присутствии Марселя Пруста в русской прозе Набокова’, Литературное обозрение,

Таганов, А. Н.: 2001, ‘Литература русской эмиграции в Париже 20—30-х гг. и творчество Марселя Пруста’, Вестник Ивановского государственного университета. Серия: Филология, [вып.] 1, 42—52.

Foster, J. В., Jr.: 1993, Princeton.

Foster, J. В., Jr.: 1995, ‘Nabokov and Proust’, The Garland Companion to Vladimir Nabokov, New York.

Speak, Memory, New York.

Nabokov, V.: 1973, Strong Opinions,

Nabokov, V.: 1980, Lectures on Literature, New York.

Proust, M.: 1993, Paris.

Rivers, J. E.: 1984, ‘Proust, Nabokov, and Boston, 134—157.