Злочевская А. В.: Три лика мистической метапрозы XX века.
Глава III. «Искусство – божественная игра».
Зеркала, Зеркала… Зазеркалья

Глава III. «Искусство – божественная игра»

Поэтика мистических метароманов Германа Гессе – Владимира Набокова – Михаила Булгакова воплощает концепцию игрового искусства, характерную для творческого стиля трех писателей и унаследованную ими от эстетики романтизма.

Зеркала, Зеркала… Зазеркалья

«Вторая реальность» художественных текстов Г. Гессе, В. Набокова и М. Булгакова, сплавившая в единое целое мистический подтекст «жизни действительной» и фантазийные видения писателя-Демиурга, открывается читателю прежде всего сквозь призму зеркальной образности их произведений Sm___KhimichVV____Zierkalnost [273].

– словно взгляд из инобытия, отчужденный, не отмеченный личностным отношением. Зеркало двойственно по природе своей: предмет бытовой и мистический одновременно, оно дает нам картину мира, казалось бы, абсолютно точную, а на самом деле в высшей степени иллюзорную.

«Изображение тождественно оригиналу и одновременно отлично от него; результат – парадокс тождества: (А=А) & (А^А)» LievinIuI__Zierkalokakpotien [274].

Взгляд в зеркало фиксирует раскол нашего «Я»: на неоформленное, а потому бесконечное представление личности о себе, – и лик завершенный Sr___LakanZh__Stadiiazierkala [275], законченный образ незавершенного. И напротив, множество зеркальных отражений, казалось бы, воссоздает многомерный и разноплановый (а значит, истинный?) лик мира сего, но в то же время дробит тот целостный его образ, который возникает у нас, когда мы смотрим на него с единственной точки зрения.

Зеркало отражает и искажает реальность – вот главный парадокс, сокрытый в самой его природе.

Множество парадоксальных и неожиданных эффектов, возникающих при общении человека с зеркалом, предопределили ту огромную роль, которую этот предмет – элемент быта и часть интерьера, художественная метафора и символ – сыграл в истории культуры Cm___BorukhovBL____Zierkalnai [276].

устройством, одним из доминантных средств реализации Sm___naprimier__LotmanIu__M__Vn [277].

«Явление зеркала/зеркальности, – пишет современный автор, – претерпев значительную эволюцию и трансформацию, является одним из основополагающих в культуре и литературе XX столетия» OsmukhinaO__Iu__Iavlieniiezie [278].

Так, для реалистической литературы XIX в. знаковой стала знаменитая метафора Стендаля (роман «Красное и черное») – «зеркало», с которым писатель идет по дороге жизни и которое точно отражает все, что встречается на пути.

Но уже Ф. М. Достоевский заговорил о субъективной природе эстетического воссоздания / преображения жизни в искусстве. В XX в. эта мысль получила развитие в концепции «жизнетворчества».

«Психическое начало, – писал Ю. Айхенвальд, – не порождение, а, наоборот, создатель жизни <…> и художество, в частности литература, представляет собою вовсе не отражение, или, как нередко говорится, зеркало действительности <…> рабская работа зеркала человеку вообще не свойственна. Зеркало покорно и пассивно. Безмолвное зрительное эхо вещей, предел послушания, оно только воспринимает и уже этим одним совершенно противоположно нашей действительности. Создание последней, литература, поэтому далеко не отражение. Она творит жизнь, а не отражает ее. Литература упреждает действительность; слово раньше дела» AikhienvaldIu__Siluetyrusskik [279].

В. Ходасевич и многие другие).

И все же новую эру в истории художественного бытия зеркала открыл Л. Кэрролл в своем культовом произведении – «Алиса в Зазеркалье».

Собственно, само представление о том, что за зеркалом существует некая реальность, иной мир и иная жизнь, весьма древнее. Его истоки – в сознании мифологическом.

«ЗЕРКАЛО – символ связи нашего мира с параллельным. Первобытная магия предостерегала человека от вглядывания в свое отображение. Считалось, что призрачный двойник способен его погубить, утащив в Зазеркалье» Simvoly__znaki__embliemy__Entsik [280].

Зеркало воспринималось как граница между реальностью мира земного и «потусторонностью». Такое понимание зазеркалья усвоила литература эпохи романтизма (сказочные повести Э. -Т. А. Гофмана, «О театре марионеток» Г. фон Клейста и др.), где зеркальная поверхность не столько отражала реальность мира физического, сколько воссоздавала его мистический подтекст. Зеркальная метафора стала структурообразующей для романтического «художественного двоемирия», а позднее для мистического реализма XX в.

материального мира, от его рациональной логики. Она вышла в зазеркалье своего сознания.

По этому пути устремилась вслед за Алисой мистическая метапроза XX века.

Каждый из исследуемых писателей создал свою, соответствующую его индивидуальному мироощущению версию зазеркалья, в которой воплощено и получает свою зримую жизнь творящее сознание автора, устремленное к проникновению в мистический подтекст мира физического и к постижению законов креации.

Для Гессе, в соответствии со свойственной ему концепцией многосложности души человеческой, характерен интерес к закономерностям бытия текущего сознания, а не к устойчивому нравственно-психологическому ядру личности.

«Ведь человек не есть нечто застывшее и неизменное, <…> а есть скорее некая попытка, некий переход, есть не что иное, как узкий, опасный мостик между природой и Духом <…> он в лучшем случае находится на пути, лишь в долгом паломничестве к идеалу <…> гармонии» [Г., Т. 2, с. 247, 249].

«Степного волка» реализовал в развернутой метафоре «Магического театра» – в сложно, порой ассиметрично организованной системе зеркал.

На пороге «Магического театра» перед героем, Степным волком Гарри Галлером, было поставлено первое зеркало, дающее как бы абрис его личности – хаотичную картину наплывающих одно на другое, недооформленных и из одного в другое перетекающих отображений его внутреннего мира [см. Г.,Т. 2, с. 356–357]. А далее Гарри оказывается окружен системой зеркал, каждое из которых отражает и позволяет до конца реализоваться той или иной части его души, состоянию или качеству.

Аналогичную функцию выполняет система героев-двойников: они говорят Гарри то, что он уже и сам знает, «но еще, может быть, себе не сказал». Каждый из них – «как бы зеркало», отражающее одну из граней личности героя, а

«всем людям надо бы быть друг для друга такими зеркалами, надо бы так отвечать, так соответствовать друг другу» [Г., Т. 2, с. 291].

Самая глубокая, интимная связь – между Гарри и его сестрой по духу Герминой: их объединяет общая природа страдающего человека, чей дух устремлен к Богу, к высокому идеалу, а воплощают этот идеал образы бессмертных. Но в равной степени это и другие двойники Гарри: саксофонист Пабло, приторговывающий наркотиками, и фашиствующий школьный приятель Густав, и проститутка Мария, и другие.

«Магическом театре» свершилось постижение всех сокровенных закоулков и потайных дверей его души, герой Гессе неожиданно для себя обнаружил, что

«ни один укротитель, ни один министр, ни один генерал, ни один безумец не способен додуматься ни до каких мыслей и картин, которые не жили бы во мне самом, такие же гнусные, дикие и злые» [Г., Т. 2, с. 377].

Жажда насилия, жестокость, наслаждение от самых низменных плотских утех (вплоть до группового секса) и низкопробных «культурных» развлечений, равно как и высшие запросы духа, жертвенность и любовь, – все это живет в душе каждого человека.

Принцип зеркальности реализует себя и в композиции романа: его структурные части – своего рода зеркала, поставленные автором перед героем и в различных ракурсах, в разных масштабах освещающие грани его души. Сначала, во вступительной части Гарри увиден глазами простого, но доброжелательно к нему настроенного мещанина – с этой точки зрения герой предстает человеком странным, вызывающим сочувствие, но никак не понимание. «Записки Гарри Галлера» – опыт написания автопортрета изнутри сознания, страдающего и раздираемого экзистенциальными противоречиями. «Трактат о Степном волке» – «контур его внутренней биографии» [Г., T. 2, c. 242] – дает типологический очерк личности. Эту часть отличает глубокое проникновение в тайну души героя, а в то же время – это взгляд холодный, напряженно ироничный, будто Некто «смотрит <…> со стороны, сверху вниз» [Г., T. 2, c. 252] на героя. И наконец, разноплановое и разноуровневое, анархическое (иерархически не структурированное) изображение внутреннего мира героя в «Магическом театре» представляет картину многомерного бытия сознания Гарри.

Зеркальная структура «Степного волка» трехчастна: «Предисловие Издателя» – «Трактат о Степном волке» – «Записки Гарри Галлера». Образ протагониста воссоздан в системе «переменной фокализации» ZhiennietZh__Fighury__V2t__M [281].

– в «Предисловии Издателя» – взгляд человека обычного, «простого» на героя исключительного. К Степному волку-одиночке «Издатель» относится с удивлением (мелькает слово «странный»), а в то же время и с непроизвольной симпатией. При этом – абсолютное непонимание внутреннего мира и жизни главного героя. Так, у Издателя, соседа Гарри Галлера, звучит исполненная самоуверенности фраза мещанина-обывателя: я «в общем-то уже сказал самое существенное о Галлере» [Г., T. 2, c. 197]. И это тогда, когда впереди еще вся история жизни души героя!

Здесь же произнесена и глубокомысленная сентенция в духе литературы классического реализма, стремящегося все ввести в рамки социально-психологической типологии. В «Записках Гарри Галлера», полагает Издатель, мы видим отнюдь не

«патологические фантазии какого-то одиночки, несчастного душевнобольного. Но я вижу в них нечто большее, документ эпохи, ибо душевная болезнь Галлера – это мне теперь ясно – не выверты какого-то одиночки, а болезнь самой эпохи, невроз того поколения, к которому принадлежит Галлер, и похоже, что неврозом этим охвачены не только слабые и неполноценные индивидуумы, отнюдь нет, а как раз сильные, наиболее умные и одаренные» [Г., T. 2, c. 208–209].

Затем следует «Трактат о Степном волке» – это тоже своего рода типологический очерк – классификация Гарри Галлера, но написанный уже «представителем» Автора Sm___NabokovVV__Priedisloviie2 [282], который вполне понимает героя и одновременно смотрит на него слегка холодно-отстраненно.

Наконец, в «Записках Гарри Галлера» раскрывается тайна души Степного волка.

«Героя нашего времени» М. Ю. Лермонтова! Возникает закономерный вопрос: что может объединять эти столь далекие друг от друга, и по времени, и по месту создания, произведения? Где основание для данной переклички? Ответ, думается, представляет интерес с точки зрения изучения закономерностей движения литературного процесса XIX–XX вв. В основе неожиданной, как может показаться на первый взгляд, типологической близости художественных структур «Героя нашего времени» и «Степного волка» лежит логика движения европейского романтизма. Корреляция нарративно-композиционных и жанровых моделей романов Лермонтова и Гессе возникла в точке пересечения двух противоположно направленных векторов: новаторская поэтика «Героя нашего времени» предвосхищала экспериментальные художественные решения литературы XX века, а мистическая метапроза Гессе развивала традиции романтизма Sm___ZlochievskaiaAV__Kompozit [283].

Парадокс повествовательной модели «Степного волка» – в контрасте эмоционального отношения рассказчиков к протагонисту: холодность «условного посредника» – сочинителя «Трактата о Степном волке», который хорошо понимает героя, и, напротив, симпатия далекого от него «простого» повествователя.

Из глубинной перспективы разнокалиберных нарративных «зеркал» рождается образ Гарри Галлера.

Гарри Галлер, как и остальные «реальные» и трансцендентные персонажи романа, не что иное, как зеркальные эманации личности Автора. Перед нами – креативная игра Автора с самим собой, а «Степной волк» – метароман о построении средствами искусства модели души автора.

Композиция «Степного волка» фрагментарна и одновременно целостна благодаря четко организованной мотивной структуре: художественную ткань произведения прочерчивают мотивы сумасшествия, самоубийства, музыки, Гете – Моцарта – бессмертия, юмора – смеха, а также ведущая тема Степного волка.

«второй», художественной реальности здесь также играет зеркало, которое выполняет тем самым функцию креации: система зеркал структурирует «метафикциональное» зазеркалье романа.

У Набокова, как и у Гессе, аллегорическое зеркало может быть средством постижения, в том числе и творческого, сокровенной тайны личности.

Так образ-мотив зеркала полуявно, но весьма многозначительно прочерчивает художественную ткань романа «Защита Лужина». В зеркальном отражении открывается читателю трагическая истина о герое и его судьбе:

«Единственное, что он знал достоверно, это то, что спокон века играет в шахматы, – и в темноте памяти, как в двух зеркалах, отражающих свечу, была только суживающаяся, светлая перспектива: Лужин за шахматной доской, и опять Лужин за шахматной доской, и опять Лужин за шахматной доской, только поменьше, и потом еще меньше, и так далее, бесконечное число раз» [Н., T. 2, c. 386].

Провидческий смысл этого воспоминания (мистический подтекст задан мизансценой гадания – два зеркала, отражающих свечу) в том, что Лужин – гениальный шахматист, но не человек, живущий полнокровной жизнью. Ему открыт потусторонний, идеальный мир шахмат, зато человеческое сжалось в нем до размеров детской души, а в своей жизни он различает два периода: «дошахматное детство» [Н., T. 2, c. 405] и все последующее.

«В апреле, на пасхальных каникулах, наступил для Лужина тот неизбежный день, когда весь мир вдруг потух, как будто повернули выключатель, и только одно, посреди мрака, было ярко освещено, новорожденное чудо, блестящий островок, на котором обречена была сосредоточиться вся его жизнь. Счастье, за которое он уцепился, остановилось; апрельский день замер навеки, и где-то, в другой плоскости, продолжалось движение дней, городская весна, деревенское лето – смутные потоки, едва касавшиеся его» [Н., T. 2, c. 324].

И то, что «мир потух» для Лужина весной, на Пасху, конечно же, символично. В те дни, когда все живое радуется и празднует воскресение из мертвых, Лужин-человек начал свое нисхождение к смерти.

Из мира «живой жизни» герой перешел в руки некоей мертвенной силы – неумолимого рока. Присутствие и власть над собой его руки герой и сам ощущал вполне определенно:

«ему казалось иногда, что некто, – таинственный, невидимый антрепренер, – продолжает его возить с турнира на турнир, но были иногда странные часы, такая тишина вокруг…» [Н., Т. 2, с. 360–361].

«Безóбразный туман жаждал очертаний, воплощений, и однажды во мраке появилось как бы зеркальное пятнышко, и в этом тусклом луче явилось Лужину лицо с черной курчавой бородой, знакомый образ, обитатель детских кошмаров. Лицо в тусклом зеркальце наклонилось, и сразу просвет затянулся, опять был туманный мрак и медленно рассеивавшийся ужас» [Н., T. 2, c. 401–402].

Это явление, перед выздоровлением и коротким периодом попытки вернуться к жизни человека, когда он лишь «вел себя, как взрослый» [Н., T. 2, c. 413], но взрослым мужчиной стать так и не смог Mnoghoznachitielnaghorkaiash [284], было пророческим напоминанием герою, что отпускают его ненадолго и возвращение неизбежно. Призрачность, неистинность этой промежуточной жизни «не взаправду» взрослого человека также показано в зеркальном отражении:

«В зачаточном пиджаке без одного рукава, стоял обновляемый Лужин боком к трюмо <…> и теперь Лужин, распределенный в трюмо по частям, по разрезам, словно для наглядного пособия» [Н., T. 2, c. 409].

Если образ настоящего, маленького Лужина – великого шахматиста, возникает как фокусирующая и одновременно бесконечно уменьшающаяся точка между двух зеркал, отражающих свечу, то призрачный взрослый Лужин отражается в трехчастном трюмо в разъятом, препарированном, умерщвленном виде. «Обновление лужинской оболочки» [Н., T. 2, c. 410] было лишь имитацией его возрождения, а внутри жило «ощущение странной пустоты» [Н., T. 2, c. 414], заполнить которую, очевидно, могло только одно – шахматы. Не случайно, что в этот период нормальной жизни, который Лужин в своем полубезумном предчувствии называет «затишьем» [Н., T. 2, c. 456], зеркала то и дело мелькают в романе, но ничего не отражают, они слепы.

– «квадратная ночь с зеркальным отливом» [Н., T. 2, c. 464], заглянет в лицо несчастному Лужину перед его окончательным «выпадением» из игры, то есть из жизни. Знаменательно, что, добираясь до заветного квадрата ночи, герой снимает с комода бытовое зеркало. И тогда вечность окончательно «угодливо и неумолимо» [Н., T. 2, c. 465]раскрывает ему свои объятия.

Зеркало вечности поглотило несчастного гения Лужина.

Совершенно новый принцип сотворения образа героя применил Набоков в «Отчаянии»: автор окружает персонажа системой реминисцентных зеркал, каждое из которых высвечивает то, что созвучно творческому миросозерцанию трех великих писателей XIX в. – Пушкина, Гоголя и Достоевского.

Способы функционирования каждого из трех реминисцентных зеркал в тексте различны. Если линии Пушкина и Достоевского включены в кругозор героя и реализуют себя явно RieministsientsiiizPushkinara [285], то гоголевская линия присутствует как бы тайно Ieghoimialish__odnazhdy__dai [286] – на уровне опорных «сигнальных» образов, отсылающих читателя к повестям «Нос» и «Записки сумасшедшего».

Ориентация на Гоголя задана уже в названии повести: «Отчаяние». Оно вызывает фонетические ассоциации с известным восклицанием Поприщина – «Молчание!». Унаследован от Гоголя и образ-мотив зеркала – один из доминантных в набоковской повести. У Гоголя этот образ был стержневым в «Носе» [Гог., T. 3, c. 43, 54, 57, 61, 62] Sm___ZlochievskaiaAV__V__Nabok [287], мелькнул в «Записках сумасшедшего» [Гог., T. 3, c. 161] и вновь появился в эпиграфе к «Ревизору» («На зеркало неча пенять, коли рожа крива»). Не случайно именно Набоков в книге «Николай Гоголь» обратил внимание на особое, мистико-трансцендентное значение зеркальной символики у автора «Мертвых душ». Гоголевские мотивы зачинают набоковскую повесть и завершают ее ударным аккордом: последняя дата дневниковых записей Германа, 1 апреля, – день рождения Гоголя.

– иными словами, пародийность фигуры Германа появляется уже на первой странице повести: он – левша [Н., T. 3, c. 397, 504]. Чуть позже возникнет и взаимоотражающая пара «зеркало»/«олакрез» [Н., T. 3, c. 409]. И тогда становится ясно, что фигура Германа является не чем иным, как зеркальным отражением. Но чьим?

Связующее звено реминисцентных линий Пушкина и Достоевского – имя героя повести, убийцы-сумасшедшего с раздваивающимся сознанием (ему всюду мерещатся двойники) RieministsientnyieliniiGogholi [288]. Оно, конечно, от Германна из «Пиковой дамы». И чтобы распутать клубок реминисценций, надо вспомнить, что в творческом воображении Достоевского образ Раскольникова возник в том числе и как вариация пушкинского Германна (отсюда парафраза «Пиковой дамы» в четвертом сне Раскольникова). Набоков возвращает читателя к первообразу своего героя – преступнику и безумцу Германну, от которого позднее, разделившись, «отпочковались» персонажи Гоголя и Достоевского.

В финале к двум первым реминисцентным линиям присоединится третья – гоголевская. Все три соединяются в завершающем контрапункте, когда звучит ёрнический выверт в духе современного публичного политика, а в подтексте – гоголевского Поприщина:

«Может быть, все это – лжебытие, дурной сон, и я сейчас проснусь где-нибудь – на травке под Прагой. Хорошо, по крайней мере, что затравили так скоро.

Я опять отвел занавеску. Стоят и смотрят. Их сотни, тысячи, миллионы. Но полное молчание, только слышно, как дышат. Отворить окно, пожалуй, и произнести небольшую речь» [Н., T. 3, c. 527].

«молчание», как и дата – 1 апреля, обнажают ориентацию на Гоголя. Не столь явны реминисцентные истоки самой мизансцены. Разоблаченный преступник, а под ним внизу – затаившаяся в ожидании толпа. Если присмотреться, станет ясно: это обернувшийся реальным лжебытием пророческий сон двух литературных злодеев – Самозванца и Раскольникова.

«Он бросился бежать, но вся прихожая уже полна людей, двери на лестнице отворены настежь, и на площадке, на лестнице и туда вниз – всё люди, голова с головой, все смотрят, – но все притаились и ждут, молчат… Сердце его стеснилось, ноги не движутся, приросли…» [Д., T. 6, c. 213], —

так повторится у Достоевского, в преображенном виде, пророческий сон пушкинского Самозванца.

Мне снилося, что лестница крутая
Меня вела на башню; с высоты
Внизу народ на площади кипел
И на меня указывал со смехом,
И стыдно мне и страшно становилось —
И, падая стремглав, я пробуждался
 

– с этими словами появлялся в трагедии Пушкина Григорий Отрепьев.

Так линии Пушкина, Гоголя и Достоевского, сложно и прихотливо сплетаясь, организуют внутреннюю композицию «Отчаяния».

Реминисцентные сигналы, тем более подаваемые столь настойчиво и последовательно, случайными быть не могут. В чем их смысл?

Ключевое значение для понимания набоковской повести имеет скрытая в подтексте цитата из «Моцарта и Сальери»: «Гений и злодейство – две вещи несовместные» [П., T. 5, c. 314]. Эта этическая аксиома, прозвучавшая сперва как предостережение, но вовремя Сальери не услышанная ToghdaSalieriieieskoshchuns [289], в финале, когда злодеяние уже совершилось, настигает его. Теперь пушкинский Сальери обречен на вечную муку сомнения в своей гениальности:

«…Но ужель он прав,
И я не гений?»
 
[П., T. 5, c. 315]

Этическая аксиома Пушкина – точка соединения темы преступления и творчества в повести «Отчаяние». Набоковский герой не гений отнюдь не потому, что допустил промах и оставил на месте преступления улику, а потому, что он убийца. Завершающим аккордом звучит трагикомическая парафраза на тему Сальери:

«Я стоял над прахом дивного своего произведения, и мерзкий голос вопил в ухо, что меня не признавшая чернь может быть и права… Да, я усомнился во всем, усомнился в главном, – и понял, что весь небольшой остаток жизни будет посвящен одной лишь бесплодной борьбе с этим сомнением…» [Н., T. 3, c. 522].

– В. Ходасевич, не почувствовать набоковского сарказма и всерьез анализировать трагедию Германа-художника KhodasievichV__OSirinie__S249 [290].

«Таким образом, – писал В. Ходасевич, – проблематика романа – порядка вовсе не философского, не морального, а чисто художественного. Драма Германа – драма художника, а не убийцы» KhodasievichV____Sovriemiennyie [291].

Но достаточно напомнить одну, убийственную в глазах Набокова-художника деталь: его герой не замечает различий между предметами, в то время как для истинного художника «всякое лицо – уникум» [Н., T. 3, c. 421], ибо он «видит именно разницу», а «сходство видит профан» [Н., T. 3, c. 421]. Герман же не замечает даже собственной неповторимой индивидуальности. Первый встречный бродяга, на его взгляд, как две капли воды похож на него – только ногти подстричь да пиджак переменить.

Герман находится на низшей, в системе ценностей Набокова, ступени развития. Это самовлюбленный мещанин и амбициозный графоман, существо крайне примитивное, склонное к философским разглагольствованиям в марксистском духе – и потому, наверное, благожелательный отклик на свое сочинение предполагал найти в СССР [Н., T. 3, c. 493]. А «гениальная» способность, которой чрезвычайно гордится герой, – писать разными почерками и литературными стилями (за неимением ни одного своего) – есть не что иное, как знак распада его сознания. Вместе все это дает малосимпатичный комплекс графомана-маньяка.

В решении темы безумия, одной из кардинальных экзистенциально-философских проблем человеческого духа Orighinalnoieissliedovaniiefi [292], Набоков явно наследует и Пушкину, и Гоголю, и Достоевскому. Но Гоголю прежде всего.

«Николай Гоголь» Набоков предпослал монолог несчастного Поприщина:

«Нет, я больше не имею сил терпеть. Боже! что они делают со мною! Они льют мне на голову холодную воду! Они не внемлют, не видят, не слушают меня. Что я сделал им? За что они мучат меня? Чего хотят они от меня, бедного? Что могу дать я им? Я ничего не имею. Я не в силах, я не могу вынести всех мук их, голова горит моя, и все кружится предо мною. Спасите меня! возьмите меня! дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтесь, кони, и несите меня с этого света! Далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего. Вон небо клубится передо мною; звездочка мелькает вдали; лес несется с темными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане; с одной стороны море, с другой Италия; вон и русские избы виднеют. Дом ли то мой синеет вдали? Мать ли моя сидит перед окном? Матушка, спаси твоего бедного сына! урони слезинку на его больную головушку! посмотри, как мучат его! прижми ко груди своей бедного сиротку! ему нет места на свете! его гонят! Матушка! пожалей о своем больном дитятке! … А знаете ли, что у алжирского короля под самым носом шишка?» [Гог., T. 3, c. 176].

В трагически нерасчленимый узел сплелись клиническое помешательство – смешение мыслей у мелкого чиновника, просто не перенесшего своих неудач, – и мистические прозрения духа человеческого, прорвавшегося, в высшем перенапряжении земных возможностей, в инобытие и открывающего нам некую запредельную тайну. Гоголь, писал В. Розанов,

«имеет тайную силу вдруг заснуть и увидеть то, чего вовсе не содержится в действительности, увидеть правдоподобно, ярко…» RozanovV__MIu__Liermontov____R [293].

Произошло «внезапное смещение рациональной жизненной плоскости» [Н1., T. 1, c. 503], и читатель прозревает, сквозь бред скорбного духом Поприщина, трансцендентные пейзажи иных миров и высшую истину: что человек беззащитен и несчастен, а мир жесток и что все мы вернемся к родимой матушке, домой, на «небеса обетованные».

Но в «Записках сумасшедшего» не менее важен и срез комический, сатирический. Гоголь безошибочно точно назвал нравственную первопричину помешательства Поприщина: неудовлетворенное самомнение и амбиции «маленького человека», питающиеся соками грандиозного презрения к окружающим мужикам, в число которых попадает не только плебс – «купцы», бабы, и пр., но и свой брат чиновник-дворянин.

Презрение ко всему и вся – центральный в гоголевской повести мотив – перешел по наследству к герою «Отчаяния». И подобно Поприщину, который огромный разрыв между реальной данностью своей жизни и претензиями амбиции мог скомпенсировать, лишь совершив в безумном воображении фантастический скачок со стула титулярного советника на трон испанского короля, Герман также пытался, преодолев «земное притяжение» своей бездарности, взлететь в ранг гения. Оба потерпели фиаско и остались запертыми: один в сумасшедшем доме, где по его душу явился доктор в образе «канцлера» – «великого инквизитора», другой – в номере провинциальной гостиницы, а пришел за ним «опереточный» жандарм.

Однако, в отличие от несчастного Поприщина, у которого мешанина из клочков и обрывков его примитивных, невежественных взглядов перемежалась все же и с прозрениями истины, гуманистической и мистической, у Германа никаких намеков на высшее безумие нет, ибо иного измерения бытия, кроме грубо материального, он не знает и не допускает его существования. «Небытие Божие доказывается просто» [Н., T. 3, c. 457], – убежден герой «Отчаяния».

В этом принципиальная разница между гоголевским и набоковским безумцами. Помешательство Германа, лишенное даже малейших признаков трансцендентности, – это лишь неотвратимое клиническое следствие интеллектуальной, нравственной и духовной деградации личности.

«Отчаяние» сплелись. Здесь поставлен тот же, унаследованный от Пушкина вопрос, который затем был сформулирован Достоевским в «Преступлении и наказании»:

«…болезнь ли порождает самое преступление или само преступление, как-нибудь по особенной натуре своей, всегда сопровождается чем-то вроде болезни?» [Д., T. 6, c. 59].

Набоков отвечает на него, по существу, так же, как в свое время Достоевский: преступление есть нравственная болезнь, а потому психическое расстройство – неизменный его спутник. Подобно Раскольникову, Герман пытается спланировать во всех деталях и «идеально чисто» исполнить задуманное, но оставляет на месте преступления важнейшую улику – палку с именем убитого:

«Ведь все было построено именно на невозможности промаха, а теперь оказывается, промах был, да еще какой, – самый пошлый, смешной и грубый» [Н., T. 3, c. 522].

У него наблюдается аберрация восприятия и памяти, а в сцене убийства, как и у Раскольникова, – распад сознания.

«авторских» амбиций), злодейство Германа преследовало и цели экзистенциальные. Убийство своего двойника (как оказалось, мнимого) было не чем иным, как попыткой героя бежать от самого себя. Отсюда – неожиданная в его устах, но упрямо повторяемая цитата из Пушкина:

«а есть покой и воля, давно завидная мечтается мне доля. Давно, усталый раб <…> замыслил я побег <…> давно завидная мечтается…» [Н., T. 3, c. 433].

Побег куда? Переход в инобытие для Германа невозможен, ибо он убежденный материалист. Герой «Отчаяния» находится на столь низкой, грубо материальной ступени развития, что не в состоянии даже в воображении своем предположить возможность бытия в ином, духовном измерении. И от «входного билета» туда, подобно героям Достоевского – Самоубийце из «Приговора» и Ивану Карамазову, – он заранее отказался. Вообще «философские медитации» Германа в карикатурно-пародийном варианте повторяют трагические раздумья Самоубийцы из «Приговора» [Д., T. 23, c. 146–148].

Итак, трансцендентность для набоковского героя закрыта, значит, для него это может быть только побег в плоскости мира материального, удобнее всего – в своего двойника. «Гениальный» замысел Германа состоял в том, чтобы подбросить полицейским убитого Феликса в качестве своего трупа. Мелькает «пробный» сюжет о том, как Феликс убил Германа. Наконец, игривые мечтания о кинематографическом дублере, который бы заменял актера, когда тот вынужден «отлучиться» из художественной реальности фильма, – все это внушает читателю мысль об аллегорическом, «ритуальном» самоубийстве.

Но каждому дано будет по вере его. Как предрек Свидригайлов, вместо вечности

«будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность» [Д., T. 6, c. 221].

Очевидно, личность именно с такими, как у Германа, нравственно-психическими данными склонна бежать от себя. Но бежать ей некуда, ибо бессмертия для нее не существует. Побег от самого себя, «в зазеркалье» своей личности невозможен для Германа еще и потому, что, как показал Набоков, ничто не может освободить человека от ответственности за содеянное, даже если он лишен нравственного чувства и не способен ощутить свою вину. Совершенный грех возвращает героя на «землю» – в ад материальной предопределенности, где он должен понести наказание за свое преступление.

Убив другого человека, герой «Отчаяния» действительно убил себя (как Раскольников) и навеки остался в небытии (паспорт отобрали), так как выход в инобытие он закрыл для себя сам. Мистический страх, который испытывал Герман при виде своего отражения в зеркале, пророчески предсказывал, что побег от себя невозможен и зазеркалье/инобытие вытолкнет его, навсегда заперев в тюрьме материального мира.

«Зеркала, слава Богу, в комнате нет, как нет и Бога, которого славлю. Все темно, все страшно…» [Н., T. 3, c. 526].

Иррациональное «затемнение» этой фразы («как нет и Бога, которого славлю») – свидетельство того, что в глубине даже самого примитивного создания живет тайное знание о бытии Божием. Это знание о своей загробной судьбе более явно, хотя тоже на уровне подсознания, сказалось в замечательной шараде Германа:

«Отгадай: мое первое значит „жарко“ по-французски. На мое второе сажают турка, мое третье – место, куда мы рано или поздно попадем. А целое – то, что меня разоряет» [Н., T. 3, c. 426].

Разгадка: «шо – кол – ад». Ассоциативный ряд, надо признать, мрачноватый.

Отчаяние – вот удел атеиста, преступника, бездарного графомана, одним словом, антигероя. Таков нравственно-философский итог набоковской повести.

И тогда становится понятно, почему все аллюзии с автором «Преступления и наказания» здесь подчеркнуто саркастичны и даже карикатурны. «Если Набоков только пародировал Достоевского, то герой <…> топчет его ногами» – писал Б. Носик NosikB__MiridarVladimiraNab [294]. Агрессивно-презрительное отношение к Достоевскому включено Набоковым в кругозор антигероя. Герой «Отчаяния» топает ногами не на одного только творца «Преступления и наказания», но буквально на все: на Бога и на бессмертие, на женщину, с которой живет, и вообще на всех окружающих. Единственно, что ему мило, это марксистская классовая теория. И тогда возникает вопрос: кто здесь кого отрицает? Герман – Достоевского, или?.. Не потому ли «Преступление и наказание» столь ненавистно герою, что это еще одно зеркало, поставленное перед ним автором? И зеркало явно обличает, предрекая крах.

Если художественный мир Пушкина, к которому герой благожелателен, нравственно выталкивал его, то мир Достоевского его отрицает. Не замечаемый Германом гоголевский мир отражает его истинный, карикатурно-уродливый образ, обнажая духовную нищету этого безумца и высвечивая нравственную первопричину распада его личности – малообоснованное чувство превосходства над людьми.

«Отчаяния» в угол.

Сам Набоков выступает в роли дирижера, управляющего полифонией реминисцентных отражений, складывающихся наконец в целостный образ героя своего времени – пошлого обывателя, обуреваемого манией величия и жаждой публичной славы.

Набоков часто окружает своих героев системой зеркальных отражений их личности в «чужих» сознаниях. Так, герой «Соглядатая» самоустраняется из жизни, продолжая свое бытие во множестве зеркальных отражений, оставленных им в сознании других людей. Но это разрушительная фаза процесса, ибо герой повести – слабый, «разбросанный человек» Otipologhichieskoimaskie___raz [295]. Созидательная фаза эстетического сотворения образа героя – в романе «Подлинная жизнь Себастьяна Найта»: «осколочные» отражения личности в сознании людей, знавших героя, сфокусируются в целостный образ, – и на волшебном экране проявится истинный лик, увиденный сквозь призму любовного, понимающего сознания автора.

Образ-мотив зеркала организует и многомерную нарративную модель романа «Прозрачные вещи»: мелькнув на первых его страницах, он сперва предсказывает, а затем закрепляет в сознании читателя принцип раздробленной зеркально-фрагментированной художественной перспективы, и лишь под определенным углом зрения повествовательная модель, видимо расколотая, складывается в цельную конструкцию Sm___naprimier__PechalZ__Hrav [296].

И все же ключевая роль в художественном мире Гессе – Набокова – Булгакова принадлежит не приему зеркально-осколочного постижения внутренней жизни героя, а метафоре «зеркало бытия». Метаморфозы ее здесь бесконечно многообразны: это и зеркало, и зеркальность, и зазеркалье.

«зеркало бытия» организует внутреннюю структуру многих романов.

Так, в «Приглашении на казнь» волшебное «поворачиваемое зеркало» порой отбрасывает из своего прекрасного «там» чудесных «зайчиков» в унылое существование Цинцинната Ц.

В романе «Bend Sinister», как пояснял автор в «Предисловии», название его стало

«попыткой создать представление о силуэте, изломанном отражением, об искажении в зеркале бытия, о сбившейся с пути жизни, о зловеще левеющем мире» [Н1., T. 1, c. 197].

Мистическая «лужица» – обрамляющий символический образ-мотив, возникший на первой странице романа и завершивший на последней, – не что иное, как «прореха в его мире, ведущая в мир иной» [Н1., T. 1, c. 198], в «потусторонность». Эта «лужа» – метафорическая модель бытия:

«Она лежит в тени, но вмещает образчик далекого света с деревьями и четою домов», а формой похожа «на клетку, готовую разделиться» [Н1., T. 1, c. 198].

Перед нами образная вариация и одновременно зеркальное отражение русского значения фамилии Круг, ибо русскому читателю понятно, что Адам Круг, глядя в «лужицу», как в мистическое зеркало, и прозревая через нее своего Творца, смотрится в самого себя. Аналог такой «лужи» – в «Даре»:

«параллелепипед белого ослепительного неба, зеркальный шкап, по которому, как по экрану, прошло безупречно-ясное отражение ветвей, скользя и качаясь не по-древесному, а с человеческим колебанием, обусловленным природой тех, кто нес это небо, эти ветви, этот скользящий фасад» [Н., T. 4,c. 194].

Этот «параллелепипед неба», отраженный в зеркале шкафа и его же рамой ограниченный, – тоже своего рода «зайчик» из инобытия.

В романе «Ада» уже модель мироздания в целом состоит из двух «половинок»: Терра и Антитерра, где фантастическая Терра – кривое зеркало нашей корявой земли [Н1., Т. 4, с. 28]. Предполагается, что, преображенные кривым зеркалом, корявости нашей земли предстанут в гармоничном и совершенном виде.

«половинок» состоит и булгаковская концепция мироздания. Зеркальный код «двоемирия», организующий сюжетно-композиционную структуру «Мастера и Маргариты», как мы уже видели, выведен в заглавие романа: первая буква имени Воланда, W, – не что иное, как зеркальное отражение буквы М, которую Маргарита вышила на шапочке своего возлюбленного.

И здесь стоит обратить внимание на совершенно неожиданную перекличку между булгаковской и набоковской образными системами: зеркальная поверхность «лужи» разлитого перед Пилатом вина – крови оказывается, как у Набокова в «Bend Sinister», так и у Булгакова в «Мастере и Маргарите», границей двух миров.

Причем эта граница у Гессе, Набокова и Булгакова всегда зеркальна/транспарентна. В набоковской модели «двоемирия» это, как мы уже видели, «тонкая пленка плоти» [Н1., T. 3, c. 22]. В романе «Прозрачные вещи» это слегка профанирующая метафора телесной оболочки Хью Персона – прозрачная «книга или коробка», а в «Bend Sinister» граница двух миров, кроме «лужи», еще и «стена», которая «исчезла, как резко выдернутый слайд» [Н1., T. 1,c. 398], когда в финале несчастный герой вернулся «в лоно его создателя» [Н1., T. 1, c. 202].

В «Бледном пламени» это разделявшее две реальности стекло, ударившись о которое разбился свиристель в первых строчках поэмы писателя Джона Шейда и перешел на новый уровень бытия сам ее сочинитель.

А вот у Булгакова в «Мастере и Маргарите» при переходе из реальности земного бытия в мистическую всегда возникает образ зеркальной поверхности – стеклянной или водной. Так, границей двух миров оказывается трюмо, стоявшее в прихожей «нехорошей квартиры» № 50 «дома № 302-бис на Садовой улице» [Б., T. 5, c. 93], давно не вытираемое ленивой Груней. Как только посетители, переступив порог, пересекают эту зеркальную границу, начинает происходить невероятное Zierkalnyidvieridrughikh___n [297]… При переходе за эту грань совершаются фантастические метаморфозы видимого – в невидимое и убогого физического – в инобытийное, беспредельно раздвигается пространство обычной трехкомнатной московской квартиры и бесконечно длится полночь великого бала у сатаны.

«пятое измерение» возникает здесь благодаря оптическому эффекту – косоглазию Маргариты-ведьмы. Ведь мистические сцены бала показаны в романе глазами героини… Не случайно и у вожатого героини, возникшего из инобытийной реальности, у Коровьева, на глазах неизменно треснувшие в мире физическом – пенсе, в «потусторонности»– монокль.

Наконец, «сломанное солнце в стекле» [Б., T. 5, c. 371] – один из ведущих образных мотивов романа, символизирующий смерть, уничтожение земного мира.

У Гессе зеркальная образность реализует себя более завуалированно. Часто его герои находят смерть в водной стихии, как бы перейдя зеркальную грань (Клейн в «Клейн и Вагнер», Иозеф Кнехт в «Игре в бисер»). Оригинально организован «уход» из жизни героя «Индийского жизнеописания» – заключительной новеллы из сочинений Иозефа Кнехта. Увидев в «зеркале родника» – сквозь пролившуюся в течение нескольких мгновений из магической чаши водную струю – все, что ожидает его в земной жизни, если он пойдет по пути удовлетворения своих «юношеских» страстей: блаженство любви, слава и власть, а затем предательство, страдания, падение и полный крах, – и пережив все это в сердце своем, Даса исчезает из мира.

«Ничего больше о жизни Дасы нельзя рассказать, остальное происходило по ту сторону картин и историй» [Г., T. 4, c. 530].

Герой не умер – он перешел за невидимую грань. В сущности, то же произошло и с Гарри Галлером: совершив «ритуальное» самоубийство в зеркальных комнатах «Магического театра», он из мира физического исчез.

«Соглядатая». Смуров совершает «фантастическое» самоубийство – в своем сознании, благодаря чему вырабатывает уникальную по своей неосуществимости и в то же время единственно возможную для него позицию «свободы»: признать нереальность жизни действительной и остаться жить на пороге двоемирия, ни в коем случае не допуская, чтобы

«„жизнь, тяжелая и жаркая, полная знакомого страдания“, вновь навалилась на него, грубо опровергнув его призрачность» [Н., T. 3, c. 90].

Для читателя, воспитанного на литературе «нормальной», то есть реалистической или, в крайнем случае, фантастической, но предполагающей рациональное истолкование или, наоборот, с изначально заданной «нереальностью», – все это представляется поистине безумным. В метапрозе подобные алогичные смещения уровней и пластов реальности не только возможны, но и совершенно естественны. Нас ведь предупреждали:

«Вход не для всех. Только для сумасшедших» [Г., T. 2, c. 211].

Интересно обратить внимание на образ стеклянных слов, из которых творили свои миры игроки в бисер. Согласно христианской концепции творящего Логоса, мир создан Божественным Словом (Ин. 1: 1–4).

Перед нами художественная модель мира – впитывающая, а одновременно изолированно-непроницаемая и самодостаточная.

В «Театральном романе» Булгакова, как мы уже говорили, сочинительство тоже предстает как увлекательная игра, в процессе которой писатель творит прекрасные миры. Но, в сравнении с «волшебным театром» Гессе, булгаковская ожившая цветная картинка-коробочка более объективна.

И, наконец, великий бал сатаны в день весеннего полнолуния – грандиозный «магический театр», созданный творящим воображением Булгакова. В этом «магическом театре» происходит одна замечательная зеркальная встреча – Маргариты с Фридой. Вопрос о том, почему булгаковская героиня вместо своего заветного желания, ради которого согласилась продать душу дьяволу Vied__AzaziellovAlieksandrovsk [298], в первый раз называет просьбу Фриды, продолжает до сих пор дискуссироваться. Есть даже такая экстравагантная версия: Маргарита называет вместо своей просьбу Фриды, чтобы под благовидным предлогом отказаться от мастера, так как на самом деле хочет остаться в царстве Воланда, где ей очень понравилось Sr___SmolinM__Kody__kliuchi__si [299].

Эпизод, действительно, более чем странный. И дело не в том, что Фрида – персонаж далеко не несимпатичный, гораздо существеннее другое: ее преступление должно быть Маргарите особенно ненавистно, ведь у нее самой детей нет (и это составляет одно из самых тяжелых мучений ее жизни), а Фрида задушила своего младенца собственными руками. И, однако, между этими двумя несчастными сразу возникает какая-то странная, ничем, казалось бы, не объяснимая связь. Почему же именно полубезумный взгляд этой столь малоприятной женщины преследует Маргариту в продолжение всего бала и почему с такой надеждой бросилась та именно к Маргарите?

Разгадка, думается, кроется в реминисцентном генеалогическом древе Маргариты. Ведь своего младенца убила Маргарита из «Фауста» Гете, и с тех пор эвфемистическое название этого преступления – «грех Маргариты». Правда, сегодня выражение почти забыто, но в XIX–XX вв. оно было очень распространенным. И тогда все выстраивается абсолютно логично: Маргарита бездетна, так как ее литературная прапрапрапрабабка убила своего младенца. Простить Фриду, действительно, может только Маргарита, ибо она страдает за совершенное той преступление. Лишь такое милосердие истинно, ведь в мире Булгакова только жертва имеет право простить своего обидчика – как позднее прощают Пилата по инициативе казненного им в земной жизни Иешуа. Так что в лице Фриды булгаковская героиня встречается с собой, хотя сама этого, очевидно, и не осознает. Происходит нечто аналогичное психодраме Гессе, когда в «Магическом театре» герою открывается его подсознательное Nieozhidannoblizokokazyvaietsi [300]. У Булгакова это подсознательное – мистико-реминисцентное.

«реальная» – Елена Сергеевна Булгакова – имела двух сыновей. Причем же здесь бездетность как кара за убиение младенца? Но детей не было у Булгакова, и он тоже очень хотел сына. И не было их отнюдь не потому, что он был бесплоден. Сначала его первая жена, Татьяна Лаппа, сделала по его настоянию несколько абортов, а затем он боялся заводить детей, так как считал, что из-за его морфинизма в прошлом дети будут «идиотами» Sm__vospominaniiapianistkiMA [301]. Оттого-то этот небольшой эпизод столь эмоционально пронзителен и переживается как центральный (хотя по видимости он явно третьестепенный) – в нем слышен страдающий голос Автора!

Эпизод прощения Фриды выстраивается как зеркальная анфилада: Фрида – Маргарита – Булгаков. Если одна пара этой триады (Фрида – Маргарита) реминисцентна, то тайные корни другой (Фрида – Булгаков) – в «жизни действительной».

Другое, уже миражное (в отличие от театра полурассыпавшихся прахов!) представление устраивает свита Воланда – это сеанс черной магии в Варьете, после которого червонцы в руках москвичей обращались в простые бумажки, а на улицах города появлялись дамы в неглиже. Без оптических «фокусов» здесь явно не обошлось:

«И тотчас пол сцены покрылся персидскими коврами, возникли громадные зеркала, с боков освещенные зеленоватыми трубками, а меж зеркал витрины <…> Ровно через минуту грянул пистолетный выстрел, зеркала исчезли, провалились витрины и табуретки, ковер растаял в воздухе так же, как и занавеска. Последней исчезла высоченная гора старых платьев и обуви, и стала сцена опять строга, пуста и гола» [Б., T. 5, c. 124, 127].

Множество друг на друга направленных зеркал рождает миражную, несуществующую реальность.

«Приглашении на казнь» есть эпизод, родственный булгаковскому.

«Ничего нет приятнее, – хвастается своими сексуальными победами пошляк м-сье Пьер, – например, чем окружиться зеркалами и смотреть, как там кипит работа, – замечательно!» [Н., T. 4, c. 135].

Множество зеркал должно, по замыслу рассказчика, создавать эффект его гигантской половой активности и силы. На самом же деле, однако, у читателя чуткого возникает догадка обратного свойства: м-сье Пьер, по-видимому, импотент. Ведь в фокусе скрещения лучей от множества зеркал рождаются лишь фантомы.

Вообще в «Приглашении на казнь» метафорическое значение образа-мотива «зеркала» парадоксально-двойственно.

Одно «зеркало» – волшебное «поворачиваемое зеркало», которое сияет в прекрасном инобытийном Там. Это «зеркало бытия» – набоковская вариация древних представлений о том, что отношения человека и Бога подобны системе направленных друг на друга зеркал. Ведь «ЗЕРКАЛО – символ связи нашего мира с параллельным», а в эзотеризме – общекосмический принцип управления вселенной, оно соединяет-разъединяет Материю и Дух. Оно отбрасывало иногда чудесных «зайчиков» в унылое существование Цинцинната, к нему стремился герой уйти, проскользнув «за кулису воздуха, в какую-то воздушную светлую щель» [Н., Т. 4, с. 119]. Быть может, и сам он был таким «зайчиком»?

«зеркало», тоже мистическое. О нем рассказывала Цинциннату его мать:

«когда была ребенком, в моде были <…> такие штуки, назывались „нетки“, – и к ним полагалось, значит, особое зеркало, мало что кривое – абсолютно искаженное, ничего нельзя понять, провалы, путаница, все скользит в глазах, но его кривизна была неспроста, а как раз так пригнана… Или, скорее, к его кривизне были так подобраны <…> Одним словом, у вас было такое вот дикое зеркало и целая коллекция разных неток, то есть абсолютно нелепых предметов: всякие такие бесформенные, пестрые, в дырках, в пятнах, рябые, шишковатые штуки, вроде каких-то ископаемых, – но зеркало, которое обыкновенные предметы абсолютно искажало, теперь, значит, получало настоящую пищу, то есть, когда вы такой непонятный и уродливый предмет ставили так, что он отражался в непонятном и уродливом зеркале, получалось замечательно; нет на нет давало да, все восстанавливалось, все было хорошо, – и вот из бесформенной пестряди получался в зеркале чудный стройный образ: цветы, корабль, фигура, какой-нибудь пейзаж. Можно было – на заказ – даже собственный портрет, то есть вам давали какую-то кошмарную кашу, а это и были вы, но ключ от вас был у зеркала. Ах, я помню, как было весело и немного жутко <…> брать в руку вот такую новую непонятную нетку и приближать к зеркалу, и видеть в нем, как твоя рука совершенно разлагается, но зато как бессмысленная нетка складывается в прелестную картину, ясную, ясную» [Н., T. 4,c. 128–129].

Такое «дикое зеркало» уничтожает, разлагая, действительно существующее и, напротив, дает мнимое бытие безобразным миражам. «Зеркальная» символика набоковского романа своеобразно варьирует мифологический сюжет о волшебном Зеркале Тролля в сказке Г. -Х. Андерсена «Снежная королева».

Здесь реализует себя другое значение «зеркала» в искусстве: оно не воссоздает правдиво окружающий мир и не вскрывает суть вещей, а творит оптические миражи. Не случайно у всех персонажей романа в руках то и дело мелькают маленькие «ручные зеркала»: словно без этих вещиц они исчезнут. Грубой декорацией окажется даже природа – включая то «озерцо, как ручное зеркало» [Н., T. 4, c. 68]. Будто «из зеркала» порой появляются и тюремщик Родион, и адвокат Роман, оказавшийся в итоге двойником директора тюрьмы Родрига Ивановича, а сами они – карикатурные «осколки» от «рычащего» вензеля героя Достоевского – Родиона Романовича Раскольникова.

В противоположность «магическому театру» Гессе, воссоздававшему бытие индивидуального сознания автора, устремленного к постижению его личности, Булгаков в своем «метафикциональном» зазеркалье решает проблемы экзистенциально-мистические: о взаимодействии воли Бога и дьявола в мироздании, о свободной воле и о грехе, о справедливом воздаянии и милосердии, наконец, о судьбе художника и его творения – в земной жизни и в вечности. Созданная творящим воображением писателя модель мироздания выстраивается как антитеза абсурдной «действительности» советской Москвы 1920-х – 1930-х гг. Бессмысленно случайной, пошлой и жестокой исторической реальности противопоставлен мир «метафикционального» зазеркалья, где все происходящее обусловлено внутренней логикой и нравственно осмыслено. Этот смысл далеко не всегда очевиден, а еще реже рационально объясним, ибо флер таинственной непроясненности, недоговоренности наброшен на повествование, но он неизменно присутствует.

– «наизеркальнейшего» художника слова XX в. – оно подчеркнуто креативно. Набоков решает главную для него проблему – человек и «потусторонность» – с позиций свойственного ему по преимуществу «эстетизирующего» отношения к миру.

Далекий от традиционного смысл приобретает у Набокова метафора «зеркало искусства».

В рассказе «Ужас», словно в развитие размышлений Достоевского и Ю. Айхенвальда о субъективной природе искусства, писатель показал, как ужасен лик мира сего, «каков он есть на самом деле» [Н., T. 2, c. 489], вне нашего личностного к нему отношения. Зеркало, которое просто отражает, на самом деле воссоздает отчужденно-мертвенный лик небытия.

Ощущение какой-то странной неотзывчивости [Н., T. 3, c. 552] (рассказ «Обида») окружающего мира всегда лежало в основе экзистенциальных видений небытия набоковской прозы.

«Тогда в моей душе, – говорит герой рассказа „Ужас“, – происходило то же, что происходит в огромном театре, когда внезапно потухает свет <…> темный панический шум растет <…> внезапное паническое предвкушение смерти <…> Моя связь с миром порвалась, я был сам по себе, и мир был сам по себе, – и в этом мире смысла не было. Я увидел его таким, каков он есть на самом деле <…> страшная нагота, страшная бессмыслица» [Н., T. 2, c. 486–487, 490].

Художественный мир писателя – «зеркальная комната» с особым, соответствующим его индивидуальности «углом» отражения/воссоздания, – считал Набоков. Ведь «вторую реальность» художественного текста, как писал Набоков в эссе «Николай Гоголь», творит система зеркал, а сочиненный мир —зеркальная комната, замкнутая и самодостаточная, хотя стены ее прозрачны. Пропустив внутрь отблески внешнего мира, креативные зеркала отбрасывают вовне рожденные ими образы.

«Эпиграфом к „Ревизору“ поставлена русская пословица: „На зеркало неча пенять, коли рожа крива“, – писал Набоков. – Гоголь, конечно, никогда не рисовал портретов, он пользовался зеркалами и как писатель жил в своем зеркальном мире. А каким было лицо читателя – пугалом или идеалом красоты, – не имело ни малейшего значения, ибо не только зеркало было сотворено Гоголем, со своим особым способом отражения, но и читатель, к которому обращена пословица, вышел из того гоголевского мира гусеподобных, свиноподобных, вареникоподобных, ни на что не похожих образин» [Н1., T. 1, c. 433].

И этот мир ориентирован на читателя— alter ego автора, благодаря чему процесс написания книги превращается в

«составление красивой задачи – составление и одновременно решение, потому что одно – зеркальное отражение другого, все зависит от того, с какой стороны смотреть» [Н1., T. 3, c. 562].

– оно должно быть пронизано авторским чувством, только тогда сотворенный образ дышит жизнью.

Именно такая живая картина бытия возникает у Набокова в автобиографическом романе «Другие берега»:

«Здесь же дан и великолепный образец высшей реальности, вызванной к жизни памятью и воплощенной в искусстве: „Вижу нашу деревенскую классную, бирюзовые розы обоев, угол изразцовой печки, отворенное окно: оно отражается вместе с частью наружной водосточной трубы в овальном зеркале над канапе, где сидит дядя Вася, чуть ли не рыдая над растрепанной розовой книжкой. Ощущение предельной беззаботности, благоденствия, густого летнего тепла заполняет память и образует такую сверкающую действительность, что по сравнению с нею паркерово перо в моей руке и самая рука с глянцем на уже веснушчатой коже кажутся мне довольно аляповатым обманом. Зеркало насыщено июльским днем. Лиственная тень играет по белой с голубыми мельницами печке. Влетевший шмель, как шар по резинке, ударяется во все лепные углы потолка и удачно отскакивает обратно в окно. Всё так, как должно быть, ничто никогда не изменится, никто никогда не умрет“» [Н., T. 5, c. 187–188].

Перед нами – обретшая бессмертие сияющая картина счастья, запечатленная во времени, навеки остановившемся.

Зеркало, казалось бы, просто отразило бытовую сценку. Но эта жанровая зарисовка, преображенная творящим отношением-настроением-воображением Демиурга, обретает качество высшей реальности, вызванной к жизни памятью и воплощенной в искусстве. Сияющая картина счастья, запечатленная в зеркале, – прошлое, ставшее художественной реальностью в навеки остановившемся времени. Зеркало здесь креативно, в нем мгновенное становится вечным, однажды бывшее обретает бессмертие в искусстве.

«Аде» возникает видение совершенно в булгаковском духе: «в зеркале рука дворецкого извлекла ниоткуда графинчик и сгинула» [Н1., T. 4, c. 56].

Всегда считалось, что в зазеркалье мир предстает человеку «странным», искаженным и чужим, а потому пугающим и скорее отталкивающим… А если оно и влечет к себе, то так же, как от века притягивает нас все страшное. Но вот в искусстве XX в., на мой взгляд, вполне отчетливо просматривается нечто прямо тому противоположное: выход в «метафикциональное» зазеркалье оказывается освобождением творящего сознания, только там открывается человеку сияющий мир добра и милосердия, торжества духа над грубостью и пошлостью.

и креации. Если раньше импульсы зла осознавались как исходящие из неких потусторонних областей, то теперь зло воцарилось не там, но уже здесь. А душа устремилась в неведомый мир зазеркалья, в надежде там найти жизнь истинную.

Примечания

273. См.: Химич В. В. «Зеркальность» как принцип отражения и пересоздания реальности в творчестве М. Булгакова // Русская литература XX века: направления и течения. Ежегодник. Вып. 2. Екатеринбург, 1994. С. 53–68; Старк В. П. Искаженное зеркало бытия: «Bend Sinister» и «Домик в Коломне» // Вестник РАН. М., 1997. Т. 67, № 2. С. 157–162; Ким До Е. Принцип лейтмотивного повтора, вариации в романе М. А. Булгакова «Мастер и Маргарита». Лейтмотив зеркала // Голоса молодых ученых. М., 2002. Вып. 11. С. 24–36; Овчинников А. Г. В лабиринтах зазеркалья. Художественный мир В. Набокова // Русская литература первой половины XX века. Екатеринбург, 2002. С. 206–236; Зайцева Ю. Ю. Мотив зеркала в художественной системе В. Набокова (на материале русской прозы). Автореферат дисс. … кандидата филол. наук. Пермь, 2004; Лотман Ю. М. Текст в тексте // Лотман Ю. М. Об искусстве. СПб, 2005. С. 423–436 и др.

«Я» // Лакан Ж. Стадия зеркала и другие тексты. Париж, 1992. С. 125.

276. Cм.: Борухов Б. Л. «Зеркальная» метафора в истории культуры // Логический анализ языка. Культурные концепты. М., 1991. С. 109–117; Вулис А. Литературные зеркала. М., 1991; Шубников А. В. Симметрия в науке и искусстве. Ижевск, 2004; Правдивцев В. Эти загадочные зеркала…: Взаимодействие человека с зеркалами. М., 2004 и др.

277. См., например: Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров. С. 84–87.

278. Осьмухина О. Ю. Явление зеркала/зеркальности в культурном сознании России XX столетия и научная концепция М. М. Бахтина // Феникс. Ежегодник кафедры культурологии. Саранск, 2004. С. 96.

280. Символы, знаки, эмблемы. Энциклопедия. М., 2005 // URL: www.slovari.yandex.ru/зеркало/Символы&2СзнакиС&2эмблемы/Зеркало/

281. Женнет Ж. Фигуры. В 2 т. М., 1998. Т. 1. С. 412–469.

282. См.: Набоков В. В. Предисловие к «Герою нашего времени» // Набоков В. В. Лекции по зарубежной литературе. М., 1998. С. 145. Или, по терминологии Ф. К. Стэнзела, «условный посредник», «mediator». См.: Stanzel F. K. A Theory of Narrative. Cambridge University Press, 1982. P. 4.

«Герой нашего времени» М. Ю. Лермонтова и «Степной волк» Г. Гессе (опыт типологического сопоставления) // Мир Лермонтова. СПб, 2015. С. 594–603.

«Ты беременна?» – отвечала: «Да что ты, <…> я давно родила» [Н., T. 2, c. 422]. Это, конечно, шутка по Фрейду: Лужин – ее ребенок, но никак не муж.

285. Реминисценции из Пушкина разбросаны по тексту, а название романа «Преступление и наказание», имена его автора и главного героя, то и дело возникают на страницах повести.

286. Его имя лишь однажды, да и то в комически одомашненном варианте гоголь-моголя [Н., T. 3, c. 413], возникло на страницах повести и, не узнанное героем, вновь ушло в подтекстовые глубины.

–46.

288. Реминисцентные линии Гоголя и Достоевского здесь переплелись, так как тему «Двойника» Достоевский, по мнению Набокова, унаследовал от Гоголя: «„Двойник“ Достоевского – лучшее из его сочинений, хоть оно и представляет собой бессовестное подражание Гоголевскому „Носу“» [Н1., T. 3, c. 612].

«(Бросает яд в стакан Моцарта)» [П., T. 5, c. 314].

290. Ходасевич В. О Сирине. С. 249.

«Современные записки», книга 56 // Классик без ретуши. Литературный мир о творчестве Владимира Набокова. М., 2000. С. 120.

292. Оригинальное исследование феномена безумия в русской литературе XIX–XX вв. принадлежит чешскому ученому И. Поспишилу: Pospíšil I. Fenomén šílenství v ruské literatuře 19. a 20. století. Brno, 1995.

293. Розанов В. М. Ю. Лермонтов // Розанов В. В. Мысли о литературе. М., 1989. С. 265.

«разбросанного человека» в творчестве Ф. М. Достоевского см.: Злочевская А. В. Специфика выражения субъективно-авторского начала в романах Ф. М. Достоевского. Автореферат диссертации … кандидата филологических наук. М., 1982. С. 17–23; она же: Образ антигероя в повестях и рассказах Ф. М. Достоевского // Филологические науки. 1983, № 2. С. 22–29; она же: Художественный мир Владимира Набокова и русская литература XIX века. С. 111–112.

296. См., например: Pechal Z. Hra v románu Vladimíra Nabokova. s. 112–120; Злочевская А. В. Художественный мир Владимира Набокова и русская литература XIX века. С. 23–30,146–148.

297. Зеркальны и двери других «нехороших» помещений, куда тоже наведывается нечистая сила, – «Дом Драмлита» и Торгсин.

298. Ведь Азазелло в Александровском саду явился именно на ее мысль: «Ах, право, дьяволу бы заложила душу, чтобы только узнать, жив он или нет!» [Б., T. 5, c. 216–217].

«Мастер и Маргарита». С. 140–150.

300. Неожиданно близок оказывается Маргарите еще один персонаж театра полурассыпавшихся прахов – знаменитая отравительница Тофана, помогавшая молодым неаполитанкам и жительницам Палермо избавляться от их мужей: «Ведь бывает же так, королева, чтобы надоел муж. – Да, – глухо ответила Маргарита» [Б., T. 5, c. 258].

301. См. воспоминания пианистки М. А. Пазухиной: Весь Булгаков в воспоминаниях и фотографиях. Киев, 2006. С. 173–174.

Раздел сайта: