Из книги «Курсив мой: Автобиография»
Передо мной моя календарная запись 1932 года:
Октябрь
22 — Набоков, в «Посл. нов.», с ним в кафе.
— Набоков. У Ходасевича, потом у Алданова.
25 — Набоков. На докладе Струве, потом в кафе «Дантон».
30 — Набоков. У Ходасевича.
Ноябрь
1 — Набоков.
— Вечер чтения Набокова.
22 — Завтрак с Набоковым в «Медведе» (зашел за мной).
24 — У Фондаминских. Набоков читал новое.
Я вижу его входящим в редакционную комнату «Последних новостей», где я тогда работала ежедневно: печатала рассказы, критические статьи и заметки (главным образом о советских книгах), сотрудничала как кинокритик по пятницам, когда бывала киностраница, иногда заменяла в суде репортера или интервьюировала кого-нибудь, помещала в газете стихи и, конечно, печатала на машинке. Он был в то время тонок, высок и прям, с узкими руками, длинными пальцами, носил аккуратные галстуки; походка его была легкой, и в голосе звучало петербургское грассирование, такое знакомое мне с детства: в семье тверской бабушки половина людей грассировала. Мережковский картавил. Толстой в свое время картавил. И бывший царский министр, Коковцев, доживающий свой век в Париже (ум. в 1942 году), когда произносит звук «р», как бы полощет горло, говоря «покойный государь император»
Перед входом в метро Арс-э-Метье, в самом здании русской газеты, мы сидели вдвоем на террасе кафе, разговаривали, смеялись. Один из последних дней «террасного сидения» — деревья темнеют, листва коричневеет, дождь, ветер, осень: вечерние огни зажигаются в ранних сумерках оживленного парижского перекрестка. Радио орет в переполненном кафе, люди спешат мимо нас по улице. Мы не столько любопытствуем друг о друге: «Кто вы такой? кто вы такая?» Мы больше заняты вопросами: «Что вы любите? кого вы любите?» (Чем вы сыты?)
«Последних новостях» он в те годы был гостем. Когда приезжал из Берлина, кругом него были люди, восторженно его встречавшие, люди, знавшие его с детства, друзья Владимира Дмитриевича (его отца, одного из лидеров кадетской партии в Думе), русские либералы, Милюков, вдова Винавера
Итак, в помещении русской газеты все пришли взглянуть на него, и Милюков несколько торжественно представил его сотрудникам. В 1922 году два фашистских хулигана в Берлине целились в Милюкова на эмигрантском политическом митинге, и тогда Влад. Дмитр. Набоков защитил его своим телом, так что пуля попала в Набокова и убила не того, кому была предназначена. Теперь сын делался сотрудником газеты Милюкова.
Оба раза в квартире Ходасевича (еще недавно и моей, а сейчас уже не моей) в дыму папирос, среди чаепития и игры с котенком происходили те прозрачные, огненные, волшебные беседы, которые после многих мутаций перешли на страницы «Дара», в воображаемые речи Годунова-Чердынцева и Кончеева. Я присутствовала на них и теперь одна живая сейчас свидетельница этого единственного явления: совершившегося в октябре 1932 года (улица Четырех Труб, Биянкур, Франция), ставшего впоследствии воображаемым фактом (то есть наоборот тому, что бывает обычно), никогда до конца не воплощенным, только проектированным фантазией, как бы повисшим мечтой над действительностью, мечтой, освещающей и осмысляющей одинокую бессонницу автора-героя
О Набокове я услышала еще в Берлине в 1922 году. О нем говорил Ходасевичу Ю. И. Айхенвальд, критик русской газеты «Руль»
Псевдонародный стих:
(Набоков, 1922)
И — позже — Пушкина, конечно:
(Набоков, 1927)
«Современных записках» его «Университетская поэма». В ней была не только легкость, но и виртуозность, но опять не было «лица». Затем вышла его первая повесть, «Машенька»; ни Ходасевич, ни я ее не прочли тогда. Набоков в «Руле» писал иногда критику о стихах. В одной рецензии он, между прочим, упомянул мою «живость» и очень сочувственно отозвался и обо мне, и о Ладинском как о «надежде русского литературного Парижа»
Однажды, в 1929 году, среди литературного разговора, один из редакторов «Современных записок» внезапно объявил, что в ближайшем номере журнала будет напечатана замечательная вещь. Помню, как все навострили уши. Ходасевич отнесся к этим словам скептически: он не слишком доверял вкусу М. В. Вишняка; старшие прозаики с беспокойством приняли эту новость. Я тогда уже печатала прозу в «Современных записках» и вдруг почувствовала жгучее любопытство и сильнейшее волнение: наконец-то! Если бы только это была правда!
— Кто?
— Набоков.
«нашим Олешей».
<…> В те годы неким священным ритуалом было собраться после лекции или вечера в каком-нибудь кафе; обычно мы часа два сидели за столиком или на Монпарнасе, или около Порт-де-Сен-Клу, или Порт-д-Отей, поблизости от мест, где большинство жило. И вот в один из таких вечеров произошел — около полуночи — разговор о Льве Толстом между Буниным, Ходасевичем, Алдановым, Набоковым и мною, разговор, о котором я писала в своей статье о «Лолите» в «Новом журнале» (книга 57). Набоков заявил, что никогда не читал «Севастопольских рассказов» и потому никакого мнения о них не имеет. Увы, сказал он, никогда не пришлось заглянуть в эти «грехи молодости». Алданов с трудом скрыл свое возмущение, Бунин, в минуты бешенства зеленевший, пробормотал сквозь зубы матерное ругательство. Ходасевич засмеялся скептически, зная, что в русских гимназиях чтение «Севастопольских рассказов» было обязательным. Что касается меня, то я получила урок на будущее: оказывается, не все надо в жизни читать, не обо всем иметь мнение, можно не стыдиться чего-либо не знать и не все непременно уважать
Вечера чтений Набоковым своих вещей обычно происходили в старом и мрачном зале Лас-Каз, на улице Лас-Каз. В зале могло поместиться около 160 человек. В задних рядах «младшее поколение» (то есть поколение самого Набокова), не будучи лично с ним знакомо, но, конечно, зная каждую строку его книг, слушало холодно и угрюмо. «Сливки» эмигрантской интеллигенции (средний возраст 45–50 лет) принимали Набокова с гораздо большим восторгом в то время. Позже были жалобы, особенно после «Приглашения на казнь», что он стал писать «непонятно». Это было естественно для тех, кто был совершенно чужд западной литературе нашего столетия, но было ли наше столетие — их столетием? Что касается «младших», то, сознаюсь, дело это далекого прошлого, и пора сказать, что для их холодности (если не сказать — враждебности) было три причины: да, была несомненная зависть — что скрывать? — особенно среди прозаиков и сотрудников журнала «Числа»; был также дурной вкус, все еще живущий у «молодых реалистов» (не называю имен); и наконец была печальная неподготовленность к самой возможности возникновения в их среде чего-то крупного, столь отличного от других, благородного, своеобразного, в мировом масштабе — значительного, в среде всеевропейских Башмачкиных.
«Современных записок» с первыми главами «Защиты Лужина» вышел в 1929 году. Я села читать эти главы, прочла их два раза. Огромный, зрелый, сложный современный писатель был передо мной, огромный русский писатель, как Феникс, родился из огня и пепла революции и изгнания. Наше существование отныне получало смысл. Все мое поколение было оправдано.
Я никогда не сказала ему этих своих о нем мыслей. Я хорошо узнала его в тридцатых годах, когда он стал изредка наезжать из Берлина в Париж и когда, наконец, перед войной он поселился в Париже вместе с женой и сыном. Я постепенно привыкла к его манере (не приобретенной в США, но бывшей всегда) не узнавать знакомых, обращаться, после многих лет знакомства, к Ивану Иванычу как к Ивану Петровичу, называть Нину Николаевну — Ниной Александровной, книгу стихов «На западе» публично назвать «На заднице»
— Позвольте, но почему вы думаете, что вы здесь при чем-то? Разве вы (и с той окончательностью суждений, которая иногда так раздражала даже людей, любивших вас), разве вы не говорили много раз, что каждый — сам по себе, что Пушкин, Гоголь, Толстоевский и другие — не говоря уже о XX веке — были сами по себе, а вовсе не «гениальный русский народ»? При чем тут вы и ваше поколение? Очень Набоков заботился о своем поколении, если Ивана Иваныча не мог отличить от Ивана Петровича? И не узнавал его не то что на улице, а даже в «салоне» редактора «Современных записок» Фондаминского? Набоков-то жив и будет жить, но еще никем не сказано, что где-то в его тени кто-нибудь уцелеет и среди них — вы сами.
— Да, каждый человек — сам по себе, целый мир, целый ад, целая вселенная, и я совсем не думаю, что Набоков тянет кого-то за собой в бессмертие. Кое-кто его и не заслуживает, кое-кто не заслуживает бессмертия в его тени, кое-кто, и в том числе я сама, слишком любили жизнь, чтобы иметь какое-либо право уцелеть в памяти потомства, любили жизнь больше своего литературного имени, и чувство жизни — больше бессмертия, и «полубезумный восторг делания» больше результатов этого делания, и дорогу к цели больше самой цели. А все-таки в перспективе бывшего и будущего — он ответ на все сомнения изгнанных и гонимых, униженных и оскорбленных, «незамеченных» и «потерянных»!
Набоков — единственный из русских авторов (как в России, так и в эмиграции), принадлежащий всему — миру вообще), не России только. Принадлежность к одной определенной национальности или к одному определенному языку для таких, как он, в сущности, не играет большой роли: уже лет 70 тому назад началось совершенно новое положение в культурном мире — Стриндберг (в «Исповеди»), Уайльд (в «Саломее»), Конрад и Сантаяна иногда, или всегда, писали не на своем языке
–30 лет в западной литературе, вернее — на верхах ее, нет больше «французских», «английских» или «американских» романов. То, что выходит в свет лучшего, становится интернациональным. Оно не только тотчас же переводится на другие языки, оно часто издается сразу на двух языках, и — больше того — оно нередко пишется не на том языке, на котором оно как будто должно было писаться. В конце концов становится бесспорным, что в мире существуют по меньшей мере пять языков, на которых можно в наше время высказать то, что хочешь, и быть услышанным. И на каком из них это будет сделано — не столь уж существенно.
Но Набоков не только пишет по-новому, он учит также, как по-новому. Он создает нового читателя. В современной литературе (прозе, поэзии, драме) мы научились идентифицироваться не с героями, как делали наши предки, но с самим автором, в каком бы прикрытии он от нас ни прятался, в какой бы маске ни появлялся.
Мы научились идентифицироваться с ним самим, с Набоковым, и его тема (или Тема) экзистенциально стала нашей темой. Эта тема появилась намеком еще в «Машеньке», прошла через «Защиту Лужина», выросла в «Подвиге», где изгнанничество и поиски потерянного рая, иначе говоря — невозможность возвращения рая, дали толчок к возникновению символической Зоорландии, воплощенной позже в «Других берегах», иронически поданной в «Пнине» и музыкально-лирически осмысленной в «Даре». Преображенная, она, эта тема, держала в единстве «Приглашение на казнь» и наконец, пройдя через первые два романа Набокова, написанные по-английски, и «Лолиту», прогремела на страницах «Бледного огня», с расплавленным в этом романе «Тимоном Афинским» Шекспира (из которого взято его название).
«Бледный огонь» вышел сам из неоконченного, еще русского «Solus Rex», первые главы которого были напечатаны по-русски еще в 1940 году
(1938)
(1939)
(1942)
(1942)
(1943)
(1953)
(1953)
(Без года, не позже 1961){204}
Сомнений быть не может: все — только об одном, все — связано, слито, спаяно, и как бы Набоков ни уверял нас, что земляничное зернышко в его зубе мешает ему жить (как его тезка уверял, что гвоздь в его сапоге для него кошмарнее, чем фантазия у Гете
В последний раз я видела его в Париже в начале 1940 года, когда он жил в неуютной, временной квартире (в Пасси), куда я пришла его проведать: у него был грипп, впрочем, он уже вставал. Пустая квартира, то есть почти без всякой мебели. Он лежал бледный, худой в кровати, и мы посидели сначала в его спальне. Но вдруг он встал и повел меня в детскую, к сыну, которому тогда было лет 6. На полу лежали игрушки, и ребенок необыкновенной красоты и изящества ползал среди них. Набоков взял огромную боксерскую перчатку и дал ее мальчику, сказав, чтобы он мне показал свое искусство, и мальчик, надев перчатку, начал изо всей своей детской силы бить Набокова по лицу. Я видела, что Набокову было больно, но он улыбался и терпел. Это была тренировка — его и мальчика. С чувством облегчения я вышла из комнаты, когда это кончилось.
Скоро он уехал в США. Первые годы в Америке были ему нелегки, потом он сделал шаг, другой, третий. Вышли два его романа (написанные по-английски), книга о Гоголе, «Пнин», рассказы, воспоминания детства. «Лолита», видимо, была начата еще в Париже по-русски (см. книгу Эндрю Фильда, с. 328–330, о русском рассказе Набокова «Волшебник», до сих пор не напечатанном)
Влажное «эр» петербургского произношения, светлые волосы и загорелое, тонкое лицо, худоба ловкого, сухого тела (иногда облаченного в смокинг, который ему подарил Рахманинов и который был сшит, как говорил Набоков, «в эпоху Прелюда»)
Он стал полноват и лысоват и старался казаться близоруким, когда я его опять увидела в Нью-Йорке, на последнем его русском вечере. Близоруким он старался казаться, чтобы не отвечать на поклоны и приветствия людей. Он узнал меня и поклонился издали, но я не уверена, что он поклонился именно мне: чем больше я думаю об этом поклоне, тем больше мне кажется, что он относился не ко мне, а к сидевшему рядом со мной незнакомому господину с бородкой, а может быть, и к одной из трех толстых дам, сидевших впереди меня.
{188} Впервые: Berberova N. The Italics Are Mine / Transl. Philippe Radley. New York: Harcourt Brace and World, 1969. Глава о Набокове (под заглавием «Nabokov in the Thirties») — Triquarterly. 1970. № 17. P. 220–233. По-русски: Берберова H. H. Берберова H. H. Курсив мой: Автобиография. М.: Согласие, 1986. С. 365–376.
Берберова, Нина Николаевна (1901–1993) — писательница, в 1922–1932 гг. — спутница жизни В. Ф. Ходасевича. В эмиграции с 1922 г.; с 1950 г. жила в Америке и преподавала в Принстонском университете. Автор романов, повестей, книг о Чайковском, Бородине и Блоке, воспоминаний.
Коковцев Владимир Николаевич (1853–1943) — государственный деятель, сенатор, член Государственного совета; занимал посты министра финансов и председателя совета министров. В эмиграции с 1918 г. Дальний родственник Берберовой.
{190} Винавер –1926) — член кадетской партии, депутат Государственной думы. В эмиграции издавал газеты «Еврейская трибуна» и «Звено».
{191} О Константине Дмитриевиче Набокове см. третью главу «Других берегов».
{192} Берберова описывает встречу Набокова с Ходасевичем 23 октября 1932 г., на которую Ходасевич пригласил также других молодых писателей — Ю. Терапиано, В. Смоленского и В. Вейдле. Хотя Берберова и понравилась Набокову, беседа с ней показалась ему утомительной: «Разговор был исключительно литературный, и меня скоро стало от него тошнить. У меня не было таких бесед со школьных времен. „Вы знаете? Вы любите? Вы читали это?“ Одним словом, ужасно» (письмо В. Набокова жене от 2 ноября 1932 г.; цит. по: Nabokov. The Russian Years, 392; пер. комм.).
{193} Айхенвальд –1928) — историк литературы критик; объясняя англоязычным читателям «Speak, Memory» сущность литературной манеры Айхенвальда, Набоков назвал его «русским вариантом Уолтера Патера». Автор неизменно благожелательных отзывов на ранние книги Набокова; адресат его стихотворения «Попутчик» (1927). На гибель Айхенвальда Набоков откликнулся некрологом (Руль. 1928. 23 окт.).
{194} Цитируется стих «Давно ль — по набережной снежной…» (Современные записки. 1921. Кн. VII).
{195} Цитируется стих «Россия» («Под окном моим, ночью, на улице…») (Современные записки. 1922. Кн. XI).
{196} Цитируется «Университетская поэма» (строфа 5).
{197} См.: Руль. 1931. 23 июля.
«Севастопольскими рассказами» Набоков впоследствии оспаривал (см.: Field A. VN: The Life and Art of Vladimir Nabokov. New York, 1986. P. 161).
{199} «На Западе» (Париж, 1939) — сборник стихов нелюбимого Набоковым Георгия Адамовича.
{200} Цитируется стих. Блока «Вячеславу Иванову» (1912).
«Хозяина и работника»: «Жив Никита, значит, жив и я».
{202} Сантаяна Джордж (1863–1952) — поэт и философ, в девятилетнем возрасте эмигрировал из Мадрида в США; по оценке Борхеса — «настоящий испанец, хотя и стал сотворцом музыки английского языка».
{203} «Solus Rex» (лат. «одинокий король», шахматный термин) — глава из неоконченного набоковского романа, опубликованная в 1940 г. в «Современных записках» (Кн. 70). См.: –182. Мнение самого писателя о родстве «Solus Rex» и «Бледного огня» см.: Набоков В. В. Рассказы. Приглашение на казнь… С. 435.
{204} Последовательно цитируются стихотворения: «Поэты» (правильная дата написания — 1939), «К России» («Обращение»), «Слава», «Exile», «Парижская поэма», «An Evening of Russian Poetry», седьмая и шестая части цикла «Семь стихотворений» (1956), «Какое сделал я дурное дело» (1959).
«Облака в штанах» Маяковского (1916).
{206} Field A. Nabokov: His Life in Art. Boston, 1967. О рассказе «Волшебник» см. прим. к послесловию к американскому изд. «Лолиты» в наст. изд.
17. Supplement. P. 6–7; перепечатано — Strong Opinions. New York, 1973). Обиженный писатель разъяснял, что с Рахманиновым познакомился только в Америке, никакой одежды от него не принимал и вообще терпеть не может смокингов; кстати, слова «в эпоху Прелюда» взяты Берберовой именно из этого ответа. В письме Г. П. Струве от 14 июня 1970 эпизод со смокингом назван «идиотским анекдотом» (Nabokov V.
[71] Этот «Медведь» в 1969 году, то есть через 37 лет, перешел в роман Набокова «Ада», превратившись в ночное кабаре.