Шаховская Зинаида: В поисках Набокова
Россия

РОССИЯ

Россия долго держала его...
Старалась удержать его...

Набоков. "Звонок"

А когда мы вернемся в Россию...
Каким хищным стоном должна звучать
эта наша невинная надежда для оседлых
россиян.
А она ведь не историческая -
только человеческая...

Набоков. "Дар"

Она была в его памяти странным смешением райской радости, неизбывного страха, горечи потери. Россия настойчиво и цепко пробивается в стихах, рассказах, романах Набокова. Сперва как что-то предельно живое, затем отмирающее - как эхо давно прозвучавшего голоса и, наконец, входит в открытую и тайную мифологию Градом Китежем, Атлантидой, потерянным Эдемом. Она населяется тенями, которые только память и может оживить. Она Зоорландия и Зембля.

Как бы ни настаивал Набоков за последние двадцать лет жизни, что он не русский, а американский писатель - это еще одна из набоковских масок. В интервью, данном им Альдену Виману в 1969 году, Набоков заявил, что "Америка - единственная страна, где я чувствую себя интеллектуально и эмоционально дома". Мы можем этому родству не так уж верить, потому что Набоков только два раза за почти двадцать лет вернулся в страну, принесшую ему славу, - т. е. как будто по ней он не соскучился. И на этот раз изгнание было явно добровольным. Америка не обратилась в Зоорландию, она не мучила его снами, не смотрела на него "дорогими, слепыми глазами", не угрожала ему расстрелом или тюрьмой - если бы он туда вернулся...

И в "Лолите", и в "Пнине" описания американского континента и населяющего его народа сделаны как бы "извне", так, как видели и описывали их иностранные писатели, в частности англичане, не как свое, кровное. В "Лолите" Набоков или его alter ego не хочет "бросать тень на американскую глушь". Он называет ее трагической и эпической, но никогда не Аркадией. Райского в природе он там не находит, несмотря на всю ее красоту и даже на то, что может быть в ней похоже на русскую природу. То тропинка "подловато виляет", то в Новой Англии "кислая весна". В Западной же Европе все еще было почти свое, домашнее, могущее переселиться в Россию. Берлинское небо еще нежно и над ним встает другое, "где верхушки лип прохвачены желтым солнцем". Ганин и Набоков бродят в "светлом лабиринте памяти", они знают дорогу и на "ощупь и на глаз". На немецкой улице еще "блуждал призрак русского бульвара". В Швейцарии Мартын, впервые увидевший горы "гуашевой белизны", вспомнил - "густую еловую опушку русского парка".

Как и полурусский Мартын, полурусский Себастьян Найт, покинув Россию, чувствует себя эмигрантом. Заметим, что русский язык Себастьяна Найта чище и богаче, чем английский. Найт думает, что одна "из самых чистых эмоций изгнанника - это тоска по родине". Ему хочется "показать такого изгоя, напрягающего до предела свою память, чтобы сохранить картины прошлого".

Книга за книгой, до самой последней, отражает это напряжение изгнаннической памяти Набокова. России нет только в "Короле, даме, валете" - книге, которая, как я уже говорила, возможно, была попыткой попасть в немецкое издательство, с чисто немецкой темой, как и в "Камере обскуре" - просящейся на экран.

Но как спасти память о прошлом, не давая этому прошлому окостенеть, окаменеть? Мартына раздражало, что Арчибальд Мун относился к России, как "к мертвому предмету роскоши". У Муна хранился "саркофаг с мумией" России.

В конце тридцатых годов не только Мартыну, который в юношестве воображал себя или снился себе изгнанником, но и всем нам стало ясно, что "изгнание... воплотилось полностью", что оно стало бесконечным, тогда-то и появились стихи Шишкова - стихи-заклинания. Шишков-Набоков не отказывался от России, он умолял ее отказаться от него, не сниться ему, не жить в нем. Последнее, "чуть зримое сияние" России продолжало его мучить, звать домой, хотя дома уже не было и одни призраки бродили по аллеям усадебного парка и петроградским набережным.

Только словом, "изогнутым, как радуга", мечтает поэт вернуться в "полыхающий сумрак России"...

"Машеньке" появляется тема подвига. Ганин говорит Подтягину о своем замысле, уже трехлетней давности, составить партизанский отряд, пробраться к Петрограду и поднять там восстание. Ностальгия подвига тоже как будто жила в Набокове, может быть, потому что ему было как-то совестно, что во время гражданской войны он ничем не участвовал в этом, пусть обреченном на неудачу, действии, в котором участвовало множество его сверстников.

"Подвиге" Дарвин, прервав учение, пошел добровольцем на войну, когда ему было восемнадцать лет, и провел три года в окопах. Узнав об этом, Мартын ощутил свой собственный опыт весьма малым. Боев в Крыму больше не было, но Мартын "с нетерпимым сознанием чего-то упущенного воображал себе... легкую рану в плече".

Самое же решенье Мартына вернуться в Россию совсем не убедительно, творчески неудачно, и именно из-за этого и кажется оно проекцией, авторским импульсом освободиться от своего комплекса. Вероятно, в молодом Набокове, как и в Мартыне, жила "мальчишеская тяга к опасности", как говорит мать Мартына, всегда Мартына от нее ограждающая.

Из воспоминаний Набокова я предпочитаю первую версию "Conclusive Evidence". При позднейших переделках исчезает спонтанность. В первой же версии о том, как Набоков собирался поступить в армию, написано следующее: "В продолжение последней части моего... пребывания в Крыму я так долго собирался поступить в Деникинскую армию" - и тут же пируэт, чтобы не подумали, что это была жажда подвига - "не так чтобы войти в предместье Петербурга, как для того, чтобы достигнуть Тамару на ее хуторе".

Надежда вернуться на родину - одна мысль об этом возвращении сопряжена для русских изгнанников с ощущением страха, памятью о бегстве.

"Машеньке" Ганин убегает от "своей юности, своей России", боясь, увидев ее, потерять ее вторично - узор памяти мог бы не сойтись с узором вновь увиденного. Лужин убегает в смерть от одержимости шахматным полем, Цинциннат подготовляет свой побег по-иному, чем Лужин, старается выпасть из смерти в жизнь. Пильграм хочет бежать, вырваться из мира "распятых крохотных существ", к трепещущим жизнью бабочкам - в Тенериф, в Лапландию, где хрупкие эти существа еще летают. Убегает с Паном 17-летний Себастьян Найт, Круг ("Bend Sinister") видит возможность убежать в чужую страну, чтобы вернуться в свое прошлое, потому что в прошлом его собственная страна была свободной. Если время и пространство равнозначны, то бегство и возвращенье взаимнообменны.

Бежит Кинбот - или Шед ("Pale Fire") в Смерть от Рожденья и преследователей - исследователей, но главное от Рожденья в Смерть. Бежит куда-то Пнин, во сне, переодевшись. В беспрерывном бегстве, догоняя Лолиту или увозя ее, мечется Гумберт Гумберт.

Все это, конечно, не считая действительного бегства семьи Набокова и всех тех, кто "тени его изгнаннического сна".

Страх - тоже один из элементов набоковского мира. Родина видится эмигранту Подтягину ("Машенька") "как что-то чудовищное". Вернувшись в свою страну, Круг ("Bend Sinister") всхлипывая, заливаясь слезами, мечется между двумя контролями, допрашивающими его на каждом конце одного и того же моста. В этой стране даже лицо Падука "растворяется в воде страха". В 1939 году, в повести "Посещение музея", рассказчик вступил в странный не музейный мир, очутился на панели, заново заснеженной, и "тишина и снежная сырость ночи были ему странно знакомы". Ему казалось, что он вышел на волю, в подлинную жизнь. Но радость перешла в ужас и страх, когда неосторожный посетитель музея "непоправимо" понял, куда он попал. "Увы, это была не Россия моей памяти, а всамделишная, сегодняшняя, заказанная мне, безнадежно рабская и безнадежно родная".

Тут случайно забредший на родину стал судорожно рвать иностранные деньги, все то, что обрекало его на тюрьму или смерть. От всего этого надо было отделаться, т. е., в сущности, остаться нагим. И снова надо было бежать, "дико оберегая свою хрупкую, свою беззаконную жизнь". Нагота тут служит переодеваньем - маскарадом.

"Conclusive Evidence" Набоков признается, что иногда он воображает себя увидевшим снова знакомую деревенскую местность, с фальшивым паспортом, под чужим именем. Но и раньше, в сборнике стихов, в стихотворении 1947 года отображается эта мечта - хоть нелегально побывать в местах, хранимых памятью. И вот, в "Письме к кн. Качурину", некто переодетый американским священником живет в "музейной обстановке... с видом на Неву". Это путешествие после "тридцатилетнего затмения" остановило душу, в нем было "объяснение жизни всей". Но страх не покидает путешественника. Да и можно ли вернуться домой, в молодость?

Так неизбывно живет в Набокове память о России, и гораздо более драматично, чем у Вадима Вадимовича в "Арлекинах", более непосредственно, чем в "Письме к кн. Качурину" - Сирин был моложе, - в стихах, написанных в двадцатых годах, найдем мы такие строчки:

Бывают ночи, только лягу,
в Россию поплывет кровать;
и вот ведут меня к оврагу,

И хотя поэт чувствует покров "благополучного изгнания",

Но сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так, -
Россия, звезды, ночь расстрела -

Как и поэтическому корреспонденту кн. Качурина, в конце своего писательского пути в "Арлекинах" Набоков позволит еще раз одному своему герою, Вадиму Вадимовичу, вернуться на родину с "почти подложным", британским паспортом и остановиться в гостинице с видом на Неву, но как будто уже стерлась возрастом радость возвращения - причина возвращения не ностальгия, а желание видеть дочь. Стерся, истратившись в снах и мечтаниях, и страх. Вадим Вадимович не узнает бывшую столицу, он не был там никогда летом, да и не совсем законного туриста никто на родине не узнает, кроме приставленного к нему соглядатая - эмигрантского писателя возвращенца - и незнакомой Вадиму Вадимовичу некоей Доры. Охранная грамота Вадима Вадимовича - его международное признание: "Вы наша тайная гордость", - говорит ему Дора. Ни радости, ни ужаса, ни триумфа, ни расстрела - sic transit...

к пародии, не знаю, сознательно или подсознательно, привели его к пародии на стихотворение загнанного (и как писателя им не чтимого) - Пастернака. Стихотворение Пастернака было написано в 1959 году после Нобелевской премии. В нем есть такие строки:

Что же сделал я за пакость,
Я, убийца и злодей?

Над красой земли моей.

В 1961 году в альманахе "Воздушные пути" № 2 Набоков так начинает одно свое стихотворение:

Какое сделал я дурное дело,
И я ли развратитель и злодей,

О бедной девочке моей?

Что же это, случайно или нарочитая подмена России Лолитой, оскорбление родины, par d?pit amoureux [Досада любящего (франц.).]?

А в 1919 году в стихотворении "Панихида", напечатанном в Париже в 1920 году в журнале "Грядущая Россия", мы найдем такие заключительные строки:

Ты - жестока, Россия.

- Сирые, верные, - греем последним дыханьем
- Ноги твои ледяные.

И там же, изнемогая от тоски по родине, в другом стихотворении, "Вьюга", юноша Сирин вдруг предчувствует старого американского Набокова. Слыша, как "корчится черная Русь", он от боли, любви, от отчаяния от нее отрекается.

Ах, как воет, как бьется - кликуша.

А тебе-то что? Полно, не слушай…
Обойдемся и так - без Руси.