Ада, или Эротиада (перевод О. М. Кириченко)
Часть первая. Глава 38

38

В середине июля дядюшка Дэн увез Люсетт в Калугу, где ей предстояло пробыть с Бель и Франш дней пять. В городке гастролировали лясканская балетная труппа и немецкий цирк, но особо желанным зрелищем для детей оставались соревнования среди школьниц по хоккею на траве и плаванию, которые и старина Дэн, этот великовозрастный ребенок, регулярно посещал в соответствующее время года; к тому же Люсетт надо было «пообследоваться» в Тарусской больнице, чтобы выяснить, отчего у нее так ненормально колеблется вес и температура при том, что ест она с аппетитом и на здоровье не жалуется.

В ту самую пятницу, после дождя, когда папаша с дочкой намеревался возвратиться, он также имел в виду прихватить с собой адвоката из Калуги в Ардис, где ожидался редкий гость — Демон.

Предстояло обсудить дело с продажей некого «ценного» (торфяного) участка, принадлежавшего обоим кузенам и от которого оба, по разным причинам, спешили избавиться. Как это обычно, если тот особо тщательно планировал, приключалось с Дэном, что-то не сработало, стряпчий утверждал, что может выбраться лишь совсем поздно, так что перед самым приездом Демона его кузен аэрограммой известил Марину, чтоб «отужинала с Демоном» и чтоб их с Миллером вечером не ждали.

Подобный контретан[232] (как Марина в шутку называла всякий, не обязательно неприятный сюрприз) для Вана оказался весьма кстати. За последний год он отца видел достаточно редко. Ван любил его легко и самозабвенно, в детстве боготворил, теперь, в более снисходительном, но и более осведомленном возрасте, питал к отцу неколебимое уважение. Однако с годами к любви и почитанию примешалась некоторая доля антипатии (подобную же антипатию Ван питал и к проявлениям собственной безнравственности); вместе с тем, чем старше становился, тем острее Ван ощущал в себе готовность с радостью, с гордостью, при любых обстоятельствах и без колебаний жизнь отдать за своего отца. Когда в конце 1890-х годов впавшая в жуткий старческий маразм Марина время от времени прохаживалась, оглашая неприглядные, отвратительные подробности насчет «проступков» покойного Демона, Ван испытывал жалость к обоим, хотя по-прежнему оставаясь равнодушен к Марине и пылок к отцу, — так продлилось вплоть до нынешних, страшно поверить, 1960-х годов. Никто из поганых любителей обобщений с их грошовым интеллектом и черствой душой не смог бы объяснить (вот моя сладчайшая месть за всевозможные нападки на дело всей моей жизни) характер субъективных причуд, что определяют названные и сходные с ними явления. Без подобных причуд не может быть искусства, не может быть гения, таков конечный приговор, предающий анафеме всех фигляров и болванов.

Часто ли в последние годы Демон наведывался в Ардис? 23 апреля 1884 года (в тот день был затеян разговор о том, чтобы Вану провести лето в поместье, последовали договоренности, заверения). Дважды летом 1885 года (когда Ван осваивал горные тропы в Западных штатах, а дочери Винов путешествовали по Европе). Заезжал отужинать в 1886 году, в июне или июле (интересно, где был тогда Ван?). В мае 1887 года наведывался на пару дней (Ада в обществе какой-то немки предавалась ботанике где-то в Эстотии или Калифорнии. Ван развратничал в Чузе).

Воспользовавшись отсутствием Ларивьер и Люсетт, Ван с Адой вовсю развлекались в подручной детской; сейчас Ван выглядывал, свесившись вниз из дальнего ее окна, откуда так хорошо видно подъездное шоссе, и вот уж послышалось бархатное урчание отцовского автомобиля. Ван ринулся вниз — он летел с такой скоростью, что перила жгли ладонь, вызывая веселые воспоминания о подобных ощущениях в детстве. В зале никого не было. Вошедший в дом со стороны боковой галереи, Демон сидел в светившейся солнечной пылью музыкальной зале, протирая свой монокль специальной замшинкой («shammy») в ожидании своего «предбрендичного» бренди (допотопный софизм). Крашеные, черные, как смоль, волосы; зубы белые, как у собаки. При виде сына гладкая, лоснящаяся загаром физиономия с черными, аккуратно подстриженными пышными усами и влажными темными глазами расплылась в улыбке, лучась любовью, какую и Ван испытывал к отцу и которую оба пытались скрыть под маской привычной шутливости.

— Привет, папа!

— А, привет, Ван!

Très Américain. Отец, хлопая дверцей машины, идет сквозь метель. Как всегда, в перчатках; как всегда, без пальто. Может, «руки ополоснуть», отец? Родина, милая родина.

— Не хочешь ли «ополоснуть руки»? — спросил Ван, подмигнув.

— Спасибо, нет, я уж мылся сегодня.

(Короткий вздох как подтверждение быстротечности времени: он, как и Ван, помнил до мелочей каждый их, отца и сына, совместный ужин в Риверлейн, походя роняемое, заботливое предложение посетить ватерклозет, лебезящих преподавателей, гнусную еду, мясное пюре, «Боже, спаси Америку!», конфузливых сынков, плебеев-папаш, титулованного британца и грека-вельможу, выставляющихся друг перед дружкой яхтами на Багамудах, ухарством и охальством. Можно, сын, я незаметно перекину на твою тарелку сей изысканный синтетический продукт под розовой глазурью? «Ах, тебе не нравится!»

— Твой новый автомобиль на слух — прямо-таки чудо! — заметил Ван.

— Ты так считаешь? Пожалуй. — (Не забыть спросить у Вана про ту горнишон — французско-русское жаргонное словцо для обозначения смазливой камеристочки самого низкого пошиба.) — Ну а вообще как дела, славный мой мальчик? В последний раз мы виделись, когда ты приезжал из Чуза. Вся наша жизнь проходит в разлуках! Как играет нами судьба! Знаешь, давай до осеннего триместра месяцок поживем вместе в Париже или Лондоне?

Роняя монокль, Демон утер глаза модным, кружевным платочком, торчавшим из нагрудного кармана его смокинга. Слезные железы у него срабатывали мгновенно, если только истинное горе не заставляло сдерживать слезы.

— Выглядишь ты, папа, дьявольски здорово! Особенно с этой свежей гвоздикой в петличном глазке. Ты ведь, кажется, не долго был за Гарцем, откуда обзавелся таким загарцем?

Страсть к доморощенным каламбурам была для Винов не в новинку.

— En effet[233] я сам себе позволил поездку в Акапульково, — отвечал Демон, непроизвольно и без особой нужды вызывая в памяти (с тем же назойливым пристрастием к сиюминутной детали, которое докучало и его детям) лилово-черную, полосатую рыбку в аквариуме, в таких же полосках кушетку, ониксовые прожилки, высвеченные субтропическим солнцем на блуднице-пепельнице посреди каменного пола, кипу потрепанных, закапанных апельсиновым соком журналов «Повеса» (playboy), привезенные им ювелирные украшения, фонограф, выпевающий вкрадчивым женским голоском «Petite nègre, аи champ qui fleuronne»[234], и восхитительный животик ужасно дорогой и ужасно вероломной и вместе с тем прелестной юной креолки.

— Скажи, а та, как ее, тоже была с тобой?

— Знаешь, мой мальчик, с каждым годом становится все сложней и сложней определяться терминологически. Давай поговорим о вещах более очевидных. Но где ж напитки? Мимолетный ангел обещал мне их доставить.

(Мимолетный ангел?)

рыбкой-цихлидой (реакция, вводящая в прострацию своей самогазацией и понятная лишь посудомою Киму Богарнэ).

«Может, пусть вызовет ее после ужина?» — размышлял про себя Демон. Сколько тогда по-местному будет времени? Хотя стоит ли, надо поберечь сердце.

— Не знаю, известно ли тебе, — сказал Ван, вновь опускаясь на пухлый подлокотник отцова кресла. — Дядюшка Дэн с Люсетт и стряпчим прибудут только после ужина.

— Отлично! — отозвался Демон.

— Марина с Адой вот-вот спустятся — ce sera un dîner à quatre[235].

— Отлично! — повторил Демон. — А ты, любезный мой дружок, прекрасно выглядишь — и тут я нисколько не грешу перед истиной, как приходится делать в отношении стариков с сияющими, точно ботинки, прилизанными головами. И смокинг твой весьма мил — вернее, весьма мило узнать стиль своего старого портного в одежде собственного сына — словно поймать себя на воспроизведении фамильного жеста, — такого, скажем (трижды грозит указательным пальцем левой руки82* на уровне виска), таким вот небрежным жестом мать моя выражала добродушное несогласие; ты этот ген не унаследовал, я же обнаружил его у себя в зеркале своего парикмахера, когда не давал мазать «Кремлином» свою плешь; и, знаешь, у кого еще проявился этот жест — у моей тетки Китти, которая после развода с жутким распутником, писателем Левкой83*

Демон предпочитал Диккенсу Вальтера Скотта, а о русских писателях был мнения невысокого. Как всегда, Ван счел уместным внести свои коррективы.

— Толстой — фантастический мастер слова, папа!

— Ты фантастически славный мальчик, — сказал Демон, роняя очередную сладкую слезку.

Он прижал к щеке красивую, сильную ладонь сына. Ван приложился губами к волосистой кисти отца, уж настроившейся на пока предстоящий стакан с чем-то крепким. Несмотря на присутствие мужественной ирландской крови, все Вины отличались крайней нежностью при характерных приливах чувств, будучи весьма скупы на их выражение.

— Ну и ну! — воскликнул Демон. — Что такое — ручища грубая, как у плотника. Покажи-ка другую! Боже правый! (себе под нос) — Венерин Бугор весь изрезан, Линия Жизни сплошь в рубцах, но чудовищно длинная… (теперь на цыганский манер, распевно) — Мечта твоя сбудется, на Терру попадешь, а вернешься — мудрей и радостней станешь (снова переходя на свой обычный тон) — Как хироманта меня озадачивает странное положение Сестры твоей жизни{78}. И еще — твои мозоли!

— Маскодагама! — выдохнул Ван, играя бровями.

— Ах ну да, какой же я тупица! — как тебе Ардис-Холл?

— Я от него в восторге, — ответил Ван. — Для меня он — château que baignait la Dore[236]. С радостью всю свою жизнь, странную и в рубцах, провел бы здесь. Но все это бесплодные мечты.

— Бесплодные? Как знать. Мне известно, что Дэн собирается оставить Ардис Люсиль, только Дэн жадноват, а я ворочаю такими делами, что способен удовлетворить жадность, и немалую. В твои годы наисладчайшим из самых звучных в языке слов мне представлялось слово «бильярд», и теперь я вижу, что недаром. И если тебе, сын, действительно это имение приглянулось, могу попытаться его откупить. В моих силах оказать известное давление на мою Маринушку. Когда на нее наседаешь, она, я бы сказал, проседает с оханьем, как пуф. Черт побери, здешняя прислуга расторопностью Меркурия не отличается! Дерни-ка снова шнурок! Может, Дэн и согласится продать поместье.

— Черновато мыслишь, папа, — довольно заметил Ван, ввернув жаргонную фразочку, почерпнутую от Руби, своей кроткой юной няньки, родом откуда-то из Миссисипи, где судьи, благотворители, священнослужители и прочие почтенные щедрые граждане в основном сохранили темную и смуглую кожу своих западноафриканских предков, первых мореплавателей, достигших Мексиканского залива.

— Так-так, — прикидывал Демон, — покупка может обойтись в пару миллионов, больше едва ли; за вычетом того, что мне должен кузен Дэн, за вычетом к тому же и пастбищных земель Ладоры, которые испоганены до крайности и их постепенно надо сбывать с рук, если только местные сквайры не взорвут новый керосино-водочный завод, стыд и срам (shame) нашего графства. Я не слишком престранные. Бедняга лорд Ласкин вообще свихнулся. Как-то на днях во время скачек разговорился я с одной дамой, за которой охотился много лет тому назад, о да, задолго до того, как Моисей де Вер наставил в мое отсутствие рога ее супругу, а после на моих глазах его застрелил, — каковую сентенцию ты, несомненно, слыхал уж и раньше из этих же уст…

(Сейчас скажет про «родительскую склонность к повторам».)

— …но любящий сын должен прощать легкую родительскую склонность к повторам — так вот, она утверждает, что сынок ее и Ада довольно часто встречаются и все такое прочее. Это верно?

— Не совсем, — сказал Ван. — Встречаются время от времени — на обычных сборищах. И он, и она любят лошадей, скачки, только и всего. Обо всем таком и речи быть не может.

— Прекрасно! Да, говорят, скоро грядет необыкновенный футбольный матч. Прасковья де Прэ страдает худшим из снобистских пороков: склонностью к преувеличению. [237], Бутейан! Ты стал багров, как вино, что пьют у тебя на родине, — впрочем, с годами, как говорят америкашки, все мы моложе не становимся, а та моя хорошенькая посланница, должно быть, была перехвачена более юным и более удачливым субъектом?

— Прошу, папочка (please, Dad)! — проговорил Ван, вечно опасавшийся, что иные отцовские невразумительные шутки способны слугу обидеть, да и себя коривший за то, что порой бывает излишне резок.

— употребим этот древний повествовательный оборот — старый француз слишком хорошо знал своего прежнего хозяина, чтоб принимать близко к сердцу свойственный джентльмену юмор. Его ладонь еще хранила приятное горение после наподдавания молодке Бланш по ладненькой заднице за то, что переврала простейшую просьбу мистера Вина да еще и цветочную вазу грохнула.

Поставив поднос на низкий столик, Бутейан отступил на пару шагов, как бы продолжая держать в изогнутых пальцах невидимый поднос, только тогда ответил на приветствие Демона полным почтения поклоном. В добром ли здравии месье? О да, можешь не сомневаться!

— Хотелось бы к ужину, — сказал Демон, — бутылочку твоего Шато Латур д'Эсток! — И когда дворецкий, en passant[238] убрав с крышки рояля скомканный носовой платок и отвесив очередной поклон, удалился, продолжал: — Как ты ладишь с Адой? Сколько ей нынче… почти шестнадцать? Что она, верно музыкальна, романтична?

— Мы с ней друзья, — сказал Ван (тщательно подготовив ответ к вопросу, который давно в той или иной форме ожидал). — У нас много общего, даже больше, чем, скажем, бывает между влюбленными, между кузенами или у брата с сестрой. Словом, мы прямо-таки неразлучны. Много читаем. Она, благодаря прадедовой библиотеке, несомненно начитанна. Да и вообще приятная юная особа.

— Ван… — начал было Демон, но осекся — как начинал и осекался уж столько раз в последние годы. Когда-нибудь это должно быть произнесено, но не наступил еще тот момент. Вставив монокль, Демон принялся рассматривать бутылку: — Кстати, сын, не хочешь ли отведать какой-нибудь из этих аперитивов? Мой отец позволял мне выпить «лиллетовки» или вон того иллинойского пойла — жуткое барахло, антрану свади[239], как сказала бы Марина. Подозреваю, что у твоего дядюшки есть за соландерами в кабинете тайник, где хранится виски получше, чем этот usque ad Russkum[240] filius aquae[241] 84*.

(Каламбур выпал невзначай, но, когда заносит, можно и дать маху.)

— Нет, я предпочел бы кларет. (I'll concentrate) на «Латур» после. Да нет, вовсе я не аквафил, а и в Ардисе лучше воду из-под крана не пить.

— Надо предостеречь Марину, — сказал Демон, пополоскав во рту и неторопливо сглотнув, — не стоило б ее благоверному — после приключившегося с ним удара — напиваться до одурения, переключился б лучше на французские и кали-франкские вина. На днях видел его в городе, в районе Псих-авеню{79}, сначала он шел вполне нормально, но стоило ему меня заметить издалека, за квартал, как его часовой механизм начал давать сбои и он — такой беспомощный! — остановился, не в силах до меня дойти. Едва ли это нормально. Что ж, как некогда говаривали мы в Чузе, — выпьем, чтоб, не дай Бог, прелестницы наши прознали друг о дружке! Только юконцы воображают, будто коньяк вреден для печени, потому у них и нет ничего, кроме водки. Так я рад, что ты прекрасно ладишь с Адой. Это замечательно. Давеча вон в той галерее я столкнулся с на редкость миленькой субреткой. Она, ни разу не вскинув реснички, отвечала мне по-французски, когда я… прошу тебя, мальчик мой, задерни слегка эту штору, вот так, такое резкое закатное солнце, в особенности из-под темной тучи, не для моих бедных глаз. Или бедных поджилок. Скажи, как тебе такой типаж, Ван, — склоненная головка, обнаженная шейка, высокие каблучки, шустрая, вихляющая походка, — а, правда мило, Ван?

— Видите ли, сэр…

— Видишь ли, я теперь отдыхаю после знойного романа, который был у меня в Лондоне с моей партнершей, помнишь, ты прилетал на последний спектакль, я танго с ней танцевал?

— Помню, ну да! Так ты забавно сказал — «отдыхаю».

— По-моему, сэр, вам хватит бренди на сегодня.

— Ну да, ну да, — проговорил Демон, отбиваясь от некого деликатного вопроса, ранее вытесненного из Марининой головы лишь ее неспособностью на сходную догадку, если только не проникнет она через какой-нибудь потайной вход; ведь несообразительность непременно созвучна перенасыщенности; нет ничего полней, чем пустая голова.

— Кто спорит, — продолжал Демон, — посвятить лето отдыху в деревне — это так соблазнительно…

— Свежий воздух и все такое прочее, — подхватил Ван.

— Надо же, юный сынок послеживает за отцом, не много ли тот пьет, — заметил Демон, наливая себе в четвертый раз. — С другой стороны, — продолжал он, грея в пальцах свой с позолоченным ободком неглубокий бокал на тонкой ножке, — пребывание на воздухе при отсутствии летнего увлечения может обернуться унылой скукой, но, я соглашусь, не так уж много приличных девиц имеется по соседству. Есть эта славненькая юная Ласкина, une petite juive très aristocratique[242], но, насколько я знаю, она помолвлена. Между прочим, эта де Прэ утверждает, что ее сын поступил на военную службу и скоро ему предстоит принять участие в достойной сожаления заморской кампании, в которую нашей стране не стоило бы ввязываться. Интересно, останутся ли здесь у него соперники?

— Господи, о чем ты! — искренне воскликнул Ван. — Ада — серьезная юная леди. Нет у нее ухажеров — кроме меня, ça va seins durs[243] 85*. A ну-ка, отец, кто, кто же, кто говорил так вместо «sans dire»[244]?

— Ах это! Кинг Уинг. Когда я полюбопытствовал насчет достоинств его жены-француженки. Что ж, мне приятно слышать такое об Аде. Говоришь, она любит лошадей?

— Она, — сказал Ван, — любит то же, что и наши красавицы: балы, закат, ну и «Вишневый сад».

Тут в комнату собственной персоной вбежала Ада. Да-да-да-да, вот и я! Лучась улыбкой!

Демон, с радужными крыльями, торчащими горбом за спиной, привстал было, но тут же снова плюхнулся в кресло, обхватив Аду одной рукой, в другой сжимая свой бокал и целуя девушку в шею, в голову, вдыхая свежесть племянницы с пылом, дядюшке не свойственным.

— Ах ты Боже мой! — воскликнула Ада (в порыве детского восторга, который Ван воспринял даже, казалось, с большим attendrissment, melting ravishness[245], чем ее ласкавший его отец). — Как рада видеть тебя! Когтями разрывая облака! Он канул вниз, где замок был Тамары!

(Парафраз Лоуденом Лермонтова.)

— Последний раз я имел удовольствие видеть тебя, — сказал Демон, — в апреле, ты была в плаще с черно-белым шарфом, и от тебя прямо-таки разило мышьяковым духом зубоврачебного кабинета. Сообщу приятную новость, доктор Жемчужин женился на своей регистраторше! А теперь, дорогая, серьезно. Я допускаю это платье (узкое, черное, без рукавов), могу вытерпеть эту романтическую прическу, мне не слишком нравятся твои лодочки (on bare feet) и твои духи «Beau Masque»[246]passe encore[247]

— Ладно (Океу)! — сказала Ада и, выставив свои крупные зубы, с силой стерла помаду с губ платком, извлеченным из лифа платья.

— Опять-таки провинциальная манера. Следует иметь при себе черную шелковую сумочку. Ну, а теперь блесну своей способностью угадывать: твоя мечта — стать пианисткой и концертировать!

— Ничего подобного, — презрительно сказал Ван. — Это чистый нонсенс. Она совершенно не умеет играть.

— Не имеет значения, — возразил Демон. — Наблюдательность не обязательно мать дедукции. Как бы то ни было, ничего предосудительного в платочке, кинутом на «бехштейн», я не вижу. Ну, любовь моя, не стоит так отчаянно краснеть. Чтоб внести умиротворяющую смешинку, позвольте вам процитировать:

Lorsque son fi-ancé fut parti pour la guerre
Irène de Grandfief, la pauvre et noble enfant
Ferma son pi-ano… vendit son éléphant[248].

— Напыщенное «не склонна» — авторское; а слон — мой.

— Не может быть! — рассмеялась Ада.

— Наш великий Коппе, — заметил Ван, — конечно, чудовищен, но есть у него один прелестный маленький опус, который наша Ада де Грандфьеф не раз более или менее успешно переиначивала на английский.

— Да ну тебя, Ван! — с несвойственным ей кокетством взорвалась Ада, хватая пригоршню соленых миндалин.

— Послушаем, послушаем! — оживился Демон, подцепив орешек из ее подставленной ладони.

— их легче описать, чем вызвать в памяти.

— Старые средства повествования, — сказал Ван, — могут пародироваться лишь величайшими и злейшими из художников, но лишь близким родственникам можно простить парафраз выдающихся стихов. Позвольте мне предварить плод усилий кузины — не важно чьей — одним отрывком из Пушкина, чтоб сладить рифму…

— Изгадить рифму! — подхватила Ада. — Любой, даже мой, парафраз — все равно гладкий лист преобразует в гадкий глист, только-то и остается от нежного первородного корешка.

— Чего вполне достаточно, — заметил Демон, — чтоб удовлетворить меня, непритязательного, и милых друзей моих.

— Так вот оно, — продолжал Ван (пропуская мимо ушей, как ему показалось, неприличный намек, поскольку бедное растеньице считалось издревле в Ладоре не столько средством от укусов рептилий, сколько залогом легких родов у слишком юных матерей; но это к слову) — 86*: «Leur chute est lente», всяк их знает…

— Я знаю их! — внедрился Демон:

Leur chute est lente. On peut les suivre
Le chêne à sa feuille de cuivre
L'érable à sa feuille de sang[249].

Прекрасные строки!

— Да, это у Коппе, а вот кузинино, сказал Ван и стал читать:

Под падом листьев мнить ответ:
Лист медно-красный — отзвук дуба,
Кроваво-красный — клена цвет.

— Фу-у! — отозвалась стихоплетчица.

— Ничего подобного! — вскричал Демон. — Это «падом листьев» — маленькая восхитительная находка!

Он притянул Аду к себе, та опустилась на подлокотник его Klubsessel[250], и Демон приклеился пухлыми влажными губами к розовому уху, просвечивавшему сквозь густые темные пряди. По Вану пробежала восторженная дрожь.

Теперь наступил черед Марининого появления, и она в платье с блестками, в восхитительной игре света и тени, в приглушенном фокусе лицо, к чему звезды стремятся в зрелости, возникла, простирая руки, в сопровождении Джонса, несшего два подсвечника и одновременно пытавшегося, в рамках приличия, престранным образом незаметно отпихивать ногой назад что-то на него наскакивающее, коричневое, тонущее в тени.

— Марина! — воскликнул Демон с дежурной сердечностью, похлопывая ее по руке и присаживаясь с ней рядом на канапе.

Издавая мерное пыхтение, Джонс поставил один из роскошных, змеей обвитых подсвечников на низкий комодик и хотел было водрузить второй туда, где Демон с Мариной завершали предварительный этап обмена любезностями, но Марина торопливым жестом руки указала, чтоб поставил подсвечник на стойку рядом с полосатой рыбиной. Джонс, пыхтя, зашторил окна, скрывая истинно живописные останки догорающего дня. Этого весьма старательного, серьезного и неповоротливого Джонса наняли недавно, и приходилось постепенно привыкать и к нему самому, и к его сопению. Спустя годы, он окажет мне одну услугу, которую мне никогда не забыть.

— Она — jeune fille fatale[251], этакая бледная краса, сердцеедка, — говорил Демон своей бывшей возлюбленной, нисколько не заботясь, слышит его или нет объект разговора (а она слышала) из дальнего угла комнаты, где помогала Вану загнать собачонку в угол — при этом слишком выставляя напоказ голую ножку. Наш старый приятель, в возбуждении под стать остальным членам воссоединившегося семейства, вслед за Мариной ворвался со старым, отороченным горностаем шлепанцем в жизнерадостной пасти. Шлепанец принадлежал Бланш, кому было велено загнать Дэка к себе в комнату и которая, как обычно, не сумела должным образом его удержать. Обоих детей пронзило холодком éjà-vu (даже удвоенного déjà-vu, если рассматривать в художественной ретроспекции).

— (please, no silly things), особенно devant le gens[252], — произнесла глубоко польщенная Марина (нажимая на конечное «s», как делали ее бабки); и когда медлительный, с по-рыбьи разинутым ртом лакей уволок обмякшего, выпуклогрудого Дэка с его жалкой игрушкой, Марина продолжала: — Воистину, в сравнении с местными девицами, скажем, с Грейс Ласкиной или Кордулой де Прэ, Ада смотрится тургеневской героиней или даже мисс из романов Джейн Остин.

— Вот-вот, вылитая 87*! — уточнила Ада.

— В сцене на лестнице! — подхватил Ван.

— Не будем обращать внимания на их мелкие колкости, сказала Марина Демону. — Мне всегда были непонятны их игры в маленькие тайны. Однако мадемуазель Ларивьер написала изумительный киносценарий про таинственных деток, занимающихся в старых парках странными делами, — только не позволяй ей нынче заговаривать о своих литературных успехах, тогда ее не уймешь.

— Надеюсь, супруг твой не поздно пожалует? — заметил Демон. — Сама знаешь, в летнюю пору после восьми вечера он не в самой лучшей форме. Да, кстати, как Люсетт?

Тут Бутейан величественным жестом распахнул обе створки дверей, и Демон подставил калачиком (в форме изогнутой полумесяцем русской булочки) свой локоть Марине. Ван, которому в присутствии отца свойственно было впадать в какую-то колючую игривость, предложил руку Аде, но та с сестринской êne[253], которую Фанни Прайс могла бы и не одобрить, легонько шлепнула его по кисти.

Еще один Прайс, типичный, даже слишком типичный, старый слуга, которого Марина (вместе с Г. А. Вронским в период их краткого романа) непонятно по какой причине окрестила прозвищем «Гриб», поставил во главе стола, где сидел Демон, ониксовую пепельницу, поскольку тот между блюдами любил перекурить — русское традиционное попыхивание. Соответственно же на русский манер столик для закусок щеголял многоцветием закусочной снеди, средь которой serviette caviar (салфеточная икра{80}) отделялась от горшочка с Graybead сочным великолепием соленых грибков, белых и подберезовичков, а розовость лосося соперничала с алостью вестфальской ветчины. На отдельном подносе поблескивали на разном настоянные водочки. Французская кухня была представлена chaudfroids и [254]. За раскрытым окном кузнечики стрекотали с головокружительной скоростью средь темной недвижной листвы.

То был — если продолжить в духе романа — веселый, вкусный, затяжной ужин, и, хотя беседа в основном состояла из родственных колкостей и веселых пустячков, этому семейному сбору суждено было остаться в чьей-то памяти событием странно примечательным и не вполне приятным. По восприятию это было сродни очарованности неким полотном в картинной галерее, запоминанию строя сна, одной из его подробностей, осмысленного богатства красок и линий в по-своему бессмысленном отражении. Надо отметить, что во время этого застолья никто, ни читатель, ни Бутейан (раскрошивший, увы, драгоценную пробку) не проявили себя лучшим образом. Легкий элемент фарсовости и неподлинности портил картину, препятствуя ангелу — если б таковой над Ардисом возник — чувствовать себя здесь вольготно; но все же то было зрелище восхитительное, какое ни один художник упустить бы не пожелал.

Скатерть и мерцавшие свечи привлекали как робких, так и стремительных ночных бабочек, среди которых Ада, словно дух какой ее наущал, не могла не признать своих старых «крылатых подружек». В гостиную из темноты жаркой влажной ночи то и дело вплывали или влетали, тихонько или с шумом, то бледные самозванки, чтоб лишь распластаться нежными крылышками по какой-нибудь блестящей поверхности, то насекомые в припущенных мантиях, с лета врезавшиеся в потолок, то наскакивавшие на сидящих за столом бражники с красными, при черной опоясочке, брюшками.

Так не забудем же, запомним навечно: тогда, в середине июля 1886 года, в Ардисе, графство Ладора, стояла темная, жаркая, влажная ночь и за овальным обеденным столом сидело семейство из четырех человек; стол убран цветами и горит хрусталем — и это не сцена из спектакля, как могло бы — скорее, бы, — показаться тому, кто смотрит со стороны (с фотоаппаратом или программкой в руках), из бархатного сада-партера. Минуло шестнадцать лет после окончания трехлетнего романа Марины с Демоном. Различные по протяженности антракты — двухмесячный перерыв весной 1870 года — некогда лишь усиливали их чувства и душевные муки. Эти до невероятности погрубевшие черты, этот наряд, платье с блестками и сеточка, поблескивающая на крашеных, розовато-блондинистых волосах, эта покрытая багровым загаром грудь и театральный грим с избытком охры и бордо — ничто даже отдаленно не напоминало тому, кто некогда любил ее страстно, как ни одну другую в своих донжуанских похождениях, ту очаровательную, порывистую, романтичную красавицу Марину Дурманову. Демон был удручен — полным крахом прошлого, развеиванием его странствующих дворов и бродячих музыкантов, фатальной невозможностью связать это смутное настоящее с неоспоримой реальностью воспоминаний. Даже закуски эти, выставленные на закусочный стол Ардисского поместья, и эта цветистая гостиная никак не вязались с их прежними petits soupers[255]— молодые соленые грибки с блестящими, туго посаженными, желтовато-коричневыми шляпками, в сероватых бусинках свежая икра и паштет из гусиной печенки, с четырех сторон тузами пик украшенный трюфелями.

Демон сунул в рот последний кусочек черного хлеба с нежной лососинкой, хватил последнюю стопку водки и занял свое место за столом, прямо напротив Марины, сидевшей на дальнем конце за громоздкой бронзовой чашей с точеной формы яблоками кальвиль и продолговатым виноградом Персты88*. Алкоголь, уж пропитавший его могучий организм, как всегда, способствовал распахиванию того, что Демон с пристрастием галлициста именовал «заколоченными дверьми»[256], и теперь, непроизвольно широко зевнув, что случается у многих мужчин при развертывании салфетки, Демон, рассматривая претенциозную, étoile[257], Маринину прическу, пытался постичь (в полном смысле этого слова), пытался овладеть — та самая женщина, к которой он испытывал нестерпимую страсть, которая любила его истерично и своенравно, которая убеждала, что надо предаваться любви на ковре или на брошенной на пол подушке («так любят все порядочные люди между Тигром и Евфратом»), которая через две недели после родов способна была нестись стремительным бобслеем вниз по заснеженным склонам или заявиться Восточным Экспрессом с пятью чемоданами, с предком Дэка и горничной к д-ру Стелле Оспенко в ее ospedale[258], где Демон лечил царапину, нанесенную шпагой во время дуэли (след которой и по сей день белеет рубцом под восьмым позвонком, хоть минуло уже больше семнадцати лет). Как странно: когда после долгих лет разлуки встречаешь однокашника или толстуху тетку, обожаемую в младенчестве, тотчас охватывает неизбывное, теплое чувство человеческого родства, а в случае со старой возлюбленной ничего подобного не случается — как будто вместе с прахом нечеловеческой страсти начисто сметается единым порывом все человеческое из былого чувства. Демон, похваливая превосходный суп, смотрел на Марину: она, эта раздобревшая матрона, — без сомнения добродушная, хоть и суетливая и с виду малоприятная, нос, лоб и щеки которой поблескивают смуглым маслянистым покрытием, которое, по ее мнению, «молодит» больше, чем пудра, — была ему знакома меньше, чем Бутейан, кому пришлось однажды выносить ее, изобразившую обморок, из виллы в Ладоре прямо в кеб после окончательной, да-да, окончательной ссоры, накануне ее свадьбы.

Марина, по сути, манекен в человечьем обличье, подобных терзаний на испытывала, будучи совершенно лишена этого третьего видения «мыслителя» или гениального инженера) оказывается, будем откровенны, попросту трафаретом или вырванным листком. Мы не собираемся строго судить Марину; в конце концов ее кровь пульсирует у нас на запястьях и в висках, и многое из наших причуд у нас от нее, не от него. Все же нечувствительность ее души мы предать забвению не можем. Сидевший во главе стола мужчина, соединенный с нею жизнерадостной, юной парой, «юным героем» (на кинолексиконе) справа от нее, «инженю» слева, был все тот же Демон и в чуть ли не в том же черном смокинге (разве что теперь с гвоздикой, которую, вероятно, стащил из вазы, какую Бланш велено было принести из галереи), кто сидел с нею рядом на прошлое Рождество у Праслиных. Умопомрачительная пропасть, какую он при каждой встрече ощущал меж ними, это из разряда кошмарных «чудес света» нагромождение геологических разломов, невозможно было связать с прошлым тем мостиком, каким Марине виделся штрих-пунктир случайных и серых встреч: «бедняжка» Демон (подобным эпитетом награждались все, с кем она спала) возникал пред ней безобидным призраком — в театральном фойе «между зеркалом и веером», в гостиной у общих друзей, а как-то раз в Линкольн-парке, где указывал тростью на обезьяну с чернильной задницей и не удостоил Марину приветствием, забыв о правилах beau monde, так как был с девицей легкого поведения. И где-то в прошлом, в глубоком прошлом, остался — благополучно обращенный в пошлую мелодраму ее сознанием, испорченным кино, — трехлетний жизненный отрезок лихорадочно разбросанных любовных встреч с Демоном, — «Знойный роман» (название единственного удачного фильма с ее участием), пламя в пальмы и лиственницы, его Самозабвенное Чувство, его несносный характер, разлуки, примирения, Голубые Экспрессы, слезы, измены, страх, угрозы безумной сестрицы, пусть жалкие, но оставлявшие следы тигриных когтей на покровах мечты, особенно если лихорадит во влажной ночи. И еще тенью на заднике маячило возмездие (и нелепые судебные инсинуации). Но все это были лишь декорации, которые ничего не стоит сложить, надписать «К чертям» и отправить с глаз долой; и лишь в редчайших случаях являлось напоминание — так, ни с того ни с сего возникнет крупным планом: две левые руки, мальчика и девочки, — что делают? — теперь Марине уж никак не вспомнить (а ведь всего четыре года прошло!) — играют à quatre mains[259]? — нет, ни тот, ни другая не учились играть на фортепиано, — пускают тенью зайчиков на стене? — ближе, теплее, но пока все не то; отмеряют что-то? Что же? Скользят по стволу вверх? Но где, когда это было? Как-нибудь, думает Марина, надо выстроить прошлое по порядку. Прокрутить, подретушировать. Надо сделать в картине необходимые «вставки», кое-что «подтереть»; подчистить кое-какие красноречивые царапины на эмульсии; одновременно разумно скорректировать «наплывы» по ходу действия, урезая ненужный, компрометирующий материал, должным образом подстраховаться; да, надо, надо, пока смерть финальным хлопком не оборвала съемку.

На данный вечер Марина, не слишком напрягаясь, удовлетворилась традиционным потчеванием Демона его любимыми блюдами, насколько смогла припомнить их при составлении меню: бархатисто-зеленый щавельно-шпинатовый суп со скользкими, сваренными вкрутую яйцами, который подавался с обжигающими пальцы, мягчайшими, с мясом, с морковью или с капустой пирожками — пи-раш-ш-ки, как их здесь, с придыханием произнося, почитали испокон веков. После по ее замыслу должен был подаваться зажаренный в сухарях sander (судак) (рябчики) и по-особому приготовленная спаржа — безуханка, которая, как утверждают поваренные книги, прустовских последствий не вызывает.{81}

— Марина, — произнес Демон после первого блюда. — Марина! — повторил он громче. — Не в моих правилах (этот оборот он обожал) критиковать вкусы Дэна по части белого вина или манеры de vos domestiques[260]. Ты меня знаешь, я выше всякого такого вздора, я… (всплеск рукой), однако, дорогая моя, — продолжал он, переходя на русский, — тот человек, который подал мне — этот новый лакей, такой одутловатый, with the eyes (с глазами)…

— Глаза есть у каждого, — сухо заметила Марина.

— Да, но у него такие жадные, как у спрута, когда на еду глядит. Но не в этом суть. Он ведь пыхтит, Марина! Он страдает какой-то (shortness of breath). Ему надо обратиться к доктору Кролику. Это ужасно! Пыхтит прямо как паровоз. Даже у меня в супе булькает.

— Послушай, папа, — вмешался Ван, — доктор Кролик помочь ему не в силах, поскольку, как тебе хорошо известно, скончался, а Марина не может запретить своим слугам дышать, поскольку, и это тебе также известно, они живые существа!

— Виновы гены, Виновы гены, — пробормотал Демон.

— Вот именно! — вскинулась Марина. — Что за манера диктовать! К твоему сведению, бедняга Джонс вовсе не астматик, у него это от чрезмерного усердия. Он здоров как бык, много раз за это лето перевозил меня в лодке из Ардиса в Ладору и обратно, и с большим удовольствием. Как ты, Демон, жесток! Не могу же я ему сказать «не пыхтите», как не могу приказать посудомою Киму не щелкать исподтишка фотоаппаратом — этот Ким совершенно помешался на фотографировании, хотя в целом он милый, славный и честный мальчик; как не могу я приказать своей камеристке Франш, чтоб прекратила получать приглашения из Ладоры, которые ей почему-то постоянно присылают, на самые крупные bals masqués[261].

— Это занятно! — заметил Демон.

— Ах, старый развратник! — рассмеялся Ван.

— Ван! — одернула его Ада.

— Не старый, молодой! — выдохнул Демон.

— Скажи, Бутейан, — спросила Марина, — что у нас есть приличного из белых вин, что бы ты посоветовал?

— Вот-вот! — подхватил Демон. — Ну как можно, родная, в одиночку справиться с вечерним меню! Кстати о гребле — ты упомянула лодку… А знаешь ли, что moi, que vous parle[262], был членом сборной Оксфорда 1858 года по гребле? Ван предпочитает футбол, но сам всего лишь в сборной колледжа, верно, Ван? И еще я сильней его в теннисе — не в лаун-теннисе, разумеется, в него только попам играть, а в корт-теннисе, как говорят в Манхэттене. Что еще, Ван?

— Ты по-прежнему побеждаешь меня в фехтовании, но стреляю я лучше. Это не уверяю тебя, хотя очень вкусно.

(Так как Марине не удалось добыть заблаговременно к этому ужину натуральный продукт из Европы, она организовала то, что оказалось под рукой, — пучеглазую щуку, или «дори», приправленную татарским соусом и с молодым отварным картофелем.)

— О! — произнес Демон, отведав «Белый рейнвейн лорда Байрона». — Влага во искупление «Слез Богородицы»! Я только что рассказывал Вану, — продолжал он уже несколько громче (в заблуждении считая, что Марина стала туга на ухо), — про супруга твоего. Дорогая, он слишком злоупотребляет можжевеловой водкой и уже, право, становится странным и чудаковатым. На днях пришлось мне проходить через Пэт-Лейн со стороны Четвертой Авеню{82}, и тут как раз катит он, довольно резво, в своем чудовищном городском авто — таком допотопном, двухместном, на доисторическом бензине и с румпелем вместо руля. Так вот, завидел меня с приличного расстояния, и махнул, тут всю его колымагу как затрясет, в конце концов она заглохла, полквартала до меня не доехав, а он сидит в ней, дергается, пытается сдвинуть с места, как малыш свой застрявший трёхколёсный велосипед, и, когда я шел к нему, мне определенно подумалось, что это его «хардпен».

Однако Демон по доброте не слишком чистой своей души утаил от Марины, что этот псих в тайне от мистера Эйкса, своего консультанта по искусству, купил за несколько тысяч долларов у картежного приятеля Демона и с Демонова благословения пару подделок под Корреджо — и тут же перепродал их, в силу какой-то до непростительности счастливой случайности, подобному же психу-коллекционеру за полмиллиона, каковые Демон решил взыскать с кузена в свою пользу в качестве долга, пока мозги на этой близняшке-планете еще кое-что значат; Марина же, в свой черед, воздержалась от рассказа Демону о молоденькой сестричке из больницы, с которой Дэн продолжал резвиться со времени последнего своего недуга (то была, между прочим, та самая вездесущая Бесс, которую Дэн по случаю одного памятного события попросил подыскать «что-нибудь симпатичное для девочки наполовину русского происхождения, интересующейся биологией»).

— Vous те comblez[263], — говорил Демон, откушав бургундского, — мой дед со материнской стороны предпочел бы бежать из-за стола, чем видеть, как к gelinotte[264] я употребляю красное вино вместо шампанского. Изумительно, дорогая (посылает воздушный поцелуй сквозь пространство, мерцающее свечами и серебром)!

Жареный рябчик (или, скорее, представитель этого вида из Нового Света, по-местному «горный граус») явился в сопровождении моченой клюквы (по-местному «горной брусники»). Особо сочный кусок одной из этих бурых птичек выдал Демону на язык под крепкий клык шарик дроби.

— La fève de Diane[265]! — отметил он, острожно выкладывая дробинку на край тарелки. — Как у тебя, Ван, с машиной обстоят дела?

— Никак. Заказал «розли», как у тебя, но до Рождества не получу. Попытался найти «силенциум» с коляской, но не сумел, потому что война, хотя для меня остается загадкой, при чем тут война, если речь идет о мотоцикле. Но мы, Ада и я, не унываем, мы не унываем, ездим верхом, на велосипеде, даже летаем на вжиккере.

— Интересно, — лукаво промолвил Демон, — с чего бы это мне вдруг вспомнились прелестные строки нашего великого канадийского поэта насчет зардевшейся Ирен:

élicat de la virginité
Qui… как там… sur son front…[266]

Ну что ж, тогда отправь в Англию пароходом мой, если…

— Кстати, Демон, — перебила Марина, — где и как смогла бы я приобрести старый вместительный лимузин с шофером, старым, опытным, вроде того, что у Прасковьи вот уж много лет?

— Никак нельзя, дорогая, такие уж все на небесах или на Терре. Но что, Ада, молчаливая любовь моя, хотела бы ты получить в подарок на свой день рождения? Ведь это в ближайшую субботу, по расчету по моему 89* (by my reckoning), так ведь? Une rivière de diamants?[267]

— Протестую! — вскричала Марина. — Да-да! Я совершенно серьезно. Я против того, чтоб ты дарил ей квака́ сесва́ (quoi que ce soit[268]), о подарке мы сами с Дэном позаботимся.

— Да ты и позабудешь! — сказала со смехом Ада Демону, проворно показав язык Вану, который все это время настороженно ждал, как она отреагирует на «алмазы».

— Если что? — переспросил Демона Ван.

— Если тебя уже не ждет один в гараже у Джорджа на Ранта-Роуд. А тебе, Ада, — продолжал он, — скоро предстоит одной вжиккеровать. Хочу предложить Маскодагаме завершить каникулы в Париже. Qui… как там… é[269]!

Так тек их пустой и никчемный разговор. Как не лелеять в темных безднах памяти эти яркие воспоминания! Как тут не корчиться, не закрывать глаза руками, когда слепящее солнце жжет косым своим взглядом! Как среди кошмара и одиночества нескончаемой ночи не…

— Что это было? — воскликнула Марина, которая лектэрических90* бурь пугалась даже больше, чем ладорские антиабмерийцы.

— Зарница? — предположил Ван.

— А я бы, — заметил Демон, поворачиваясь в кресле и взглядывая на вздымавшуюся штору, — я бы сказал, что это фотовспышка. В конце концов, средь нас прославленная актриса и выдающийся акробат.

Ада кинулась к окну. Под взбудораженной магнолией стоял в окружении двух глазевших горничных белый лицом парень, наставив свой фотоаппарат на их безобидно-веселое семейное сборище. Но то было лишь ночное видение, в июле нередкое. Кому баловаться со вспышкой, как не Перуну, не поминаемому всуе богу-громовержцу? В ожидании громового раската Марина еле слышно принялась считать, как будто молилась или оглашала пульс тяжелобольного. Каждый удар сердца словно ужимал на милю ночную темноту, отделявшую бьющееся сердце от злосчастного, рухнувшего пастуха где-то — далеко-далеко — на вершине неведомой горы. Грянул гром — но как-то глухо. Вторая вспышка молнии высветила высокую, застекленную балконную дверь.

Ада вернулась на свое место. Ван поднял из-под стула ее салфетку и в момент молниеносного нагибания и выпрямления нежно прошелся виском туда-сюда по внешней стороне ее колена.

— Можно мне еще этого Петерсонского рябчика, 91*? — надменно спросила Ада.

Марина звякнула маленьким, бронзовым, типа коровьего, колокольцем. Накрыв ладонью Адину руку, Демон попросил передать ему сей вызывающий странные воспоминания предмет. Она, описав прерывистую дугу, передала. Демон вдел монокль и, приглушив заговорившие воспоминания, принялся разглядывать колокольчик; но это был не тот, что стоял когда-то на подносике при кровати в темной комнате шале д-ра Лапинэ; этот был даже не швейцарской работы; просто парафраз благозвучия, видом своим, достаточно лишь взгляда на оригинал, изобличающий грубую ремесленную подделку.

Увы, птичка не сохранилась на момент «почестей, ей оказанных», и после кратких переговоров с Бутейаном несколько неадекватная, но в высшей степени аппетитная замена в виде арлезианской колбаски была предложена юной леди к asperges en branches[270] в рот этого чувственного сородича нашего горделивого ландыша; сходно охватив пальцами вилку почти щепотью того самого нового «троеперстного знамения», за отказ от которого (нелепейший раскол, выставление большого пальца более чем на полвершка над указательным) всего два века тому назад столько одних русских было сожжено на кострах другими русскими по берегам Великого Невольничьего Озера. Вану вспомнилось, как большой приятель его наставника, крупный эрудит, но излишне скромный человек Семен Афанасьевич Венгеров{83} (1855–1954), в ту пору юный доцент, но уже известный пушкинист, любил говаривать, что любимый его поэт позволил себе единственную вульгарность в незавершенной главе «Евгения Онегина», где младые гурманы с каннибальским восторгом вырывают устриц «жирных и живых» прямо из «раковин морских».{84} Однако «у каждого свой вкус», как превратно переводит на английский избитую французскую фразу (chacun à son gout[271]) британский писатель Ричард Леонард Черчилль, дважды приводя ее в своем романе «Достойный и добрый человек» 92* о неком крымском хане, некогда любимом репортерами и политиками, — если, разумеется, верить язвительной и небеспристрастной Гийом Мопарнас, о расцвете популярности которой Ада, тыча развернутыми венчиком пальцами в чашу с водой, как раз и рассказывала Демону, точно в той же грациозной манере повторявшему ее жест.

Марина вытянула одну «албани» из хрустальной табакерки, где хранились турецкие сигареты с мундштуком из лепестков алой розы, передала ее Демону. Ада с некоторой скованностью тоже закурила сигарету.

— Ведь прекрасно знаешь, — сказала Марина, — отец не любит, когда ты куришь за столом.

— Да ну, ерунда! — пробормотал Демон.

— Я Дэна имею в виду, — жестко отрезала Марина. — Он весьма строг в этом вопросе.

— Ну а я — нет! — сказал Демон.

Ада с Ваном не могли удержаться от смеха. Все это выглядело шуткой — пусть не слишком удачной, но все же шуткой.

Но чуть погодя Ван произнес:

— Пожалуй, и я возьму «алиби», то есть «албани».

— Обратите внимание, — встрепенулась Ада, — как voulou[272] его оговорка! Когда хожу по грибы, с удовольствием выкуриваю сигарету, но стоит мне вернуться, этот несносный задира заявляет, что от меня попахивает романтическим лесным свиданием то ли с турком, то ли с албанцем!

— Что ж, — заметил Демон, — весьма разумно со стороны Вана послеживать за твоей нравственностью.

Настоящий русский (наимягчайшее «ль»), впервые изготовленный русскими кулинарами в Гавана еще до 1700 года, представляет собой вздутую плюшку, покрупнее и покрытую более жирным шоколадным кремом, чем маленькие, темненькие «профит-ролли»[273], подаваемые в ресторанах Европы. Наши знакомые уже покончили с этим десертом, калорийным, приправленным chocolat-au-lait[274] соусом, и уж готовы были приступить к фруктам, но им помешало возбужденное появление Бута в сопровождении его папаши, а также спотыкающегося на ходу Джонса.

отклика на свое пылкое послание, едва сдерживая вспененное нетерпение, чуть было не кинулась бегом к дорофону в зале, заслышав первый захлебывающийся звонок, вот тут-то юный Бут поспешно и подлетел, таща за собой на длинном зеленом шнуре (на глазах то растягивавшегося, то сжимавшегося, пульсируя, точно змея при заглатывании мышки-полевки) трубку, медью и перламутром инкрустированную, которую Марина с неистовым «A l'eau»[275] (алё!) прижала к уху. Выяснилось, однако, что звонит старый зануда Дэн, спеша известить домашних, что этот Миллер все-таки и под вечер не выбрался и что в Ардис они вместе отправятся завтра ранним утром, которое вечера мудренее.

— Ранним, допустим, но мудренее вряд ли, — заметил Демон, уже сытый по горло семейными радостями и испытывавший легкое раздражение оттого, что променял добрую половину картежного бдения в Ладоре на это радушное, но весьма

— Кофе будем пить в желтой гостиной, — проговорила Марина упавшим голосом, словно убитая воспоминаниями о страшной поре далекого изгнания. — Прошу вас, Джонс, не наступайте на телефонный шнур! Ты даже не можешь себе представить, Демон, с каким ужасом я думаю о грядущей новой встрече, после всех этих лет, с этим неприятным типом, Норбертом фон Миллером, который скорей всего стал еще наглей и угодливей, более того, я убеждена, он до сих пор так и не осознал, что именно я жена Дэна. Он из русских прибалтов (к Вану), но на самом деле echt deutsch[276] просто мистер Миллер.

— Им он и остался, — сухо сказал Демон, — просто ты одного Миллера спутала с другим. Адвокат Дэна — мой старый приятель Норман Миллер из адвокатской конторы «Фейнлей, Фелер и Миллер» и внешне очень похож на Уилфрида Лорие. В свою очередь, Норберт, у кого, насколько я припоминаю, голова как kegelkugel[277], живет в Швейцарии, великолепно знает, чья ты жена, и остается мерзавцем отпетым.

Быстро проглотив чашечку кофе и отпив вишневого ликера, Демон поднялся.

— Partir s'est mourir un peu, et mourir с 'est partir un peu trop[278]. Прошу тебя, передай Дэну с Норманом, что завтра в любое время я готов угостить их чаем с пирожными в «Бриане». Да, кстати, как Люсетт?

Сдвигая брови и качая головой, Марина перевоплотилась в любящую и заботливую мамашу, хотя на самом деле к дочерям своим относилась даже с меньшим вниманием, чем к хитрюге Дэку или к бедолаге Дэну.

— Ах, мы тут так перепугались, — высказалась она под конец, — так ужасно перепугались! Но сейчас, по всей видимости…

— Ван, — сказал ему отец, — будь другом, поищи! Шляпы у меня с собой не было, но перчатки явно были. Скажи Бутейану, чтоб в галерее поглядел, возможно, я обронил их там… Ах нет! Постой! Все в порядке. Я их в машине оставил, помню, как ощутил на пальцах холодок цветка, когда проходя вынимал его из вазы…

И он отбросил гвоздику прочь, отринув этим жестом и тень на мелькнувшее было желание нырнуть обеими руками в мягкие недра грудей.

— Я думала, ты ночевать останешься, — сказала Марина (не то чтобы с задней мыслью). — Скажи, какой номер у тебя в гостинице — случайно не «222»?

Она обожала романтические совпадения. Демон обследовал бирочку на ключе: «221» — что ж, как анекдотическое предзнаменование — уже неплохо. И конечно, проказница Ада стрельнула глазами в Вана, а тот, втянув ноздри, изобразил узкий, прямой, точеный нос Педро.

— Ну вот, издеваются над старухой! — проговорила Марина не без кокетства и в русской манере коснулась губами склоненного лба своего гостя, когда тот приложился к ее протянутой руке. — Ты уж прости, — добавила она, — что не выйду проводить на террасу. Я стала чувствительна к ночной сырости; наверняка и температура подскочила, тридцать семь и семь, не меньше.

Ван с Адой проводили Демона. Ночь стояла теплая, и накрапывал, как говорят ладорские фермеры, молодой дождик. Средь глянцевых лавров в свете входных фонарей, в котором плясали ночные бабочки, элегантно сверкнул черный Демонов седан. Демон нежно поцеловал детей, девочку в одну щеку, мальчика в другую, потом снова чмокнул Аду — в ложбинку бледной руки, обвивавшей его шею. Никто особо не обращал внимания на Марину, махавшую своей усеянной блестками шалью из подсвеченного мандмеловым 93* светом эркерного окна, хотя оттуда ей видно было лишь сияющий капот лимузина да косые струйки дождя в свете фар.

Натянув перчатки, Демон покатил прочь, шурша шинами по мокрому гравию.

— Последний его поцелуй далековато зашел, — со смехом сказал Ван.

— Да ну, просто промахнулся, — рассмеялась Ада, и оба со смехом, обнявшись в темноте, двинулись вдоль флигеля.

На мгновение задержались под гостеприимным покровом дерева, где многие гости, любители сигар, бывало, постаивали после ужина. Невинно и безмятежно, друг подле дружки, каждый в своей природой определенной позе, они дополнили струйкой и потоком более размеренный ритм ночного дождя, а после, держась за руки, стояли в углу решетчатой галереи, ожидая, когда потухнут в доме огни.

— Что же было все-таки off-key, не так, — тихонько спросил Ван. — Ты заметила?

— Конечно, заметила. И все же я его обожаю. По-моему, он совершенный безумец, без всякого места или занятия в жизни, и человек вовсе не счастливый и совершенно несерьезный — и вообще во всем свете другого такого нет.

— Но отчего же так нескладно все было? Ты рта почти не раскрыла, а все, что мы говорили, было так фальшиво. Неужто он каким-то образом учуял тебя во мне, а меня в тебе? Попытался было у меня спросить… Да, не самая удачная получилась семейная встреча! Так почему же за этим ужином все как-то не заладилось?

— Ах, любимый, любимый, будто ты не понимаешь! Пусть придется, пока судьба не разведет, до бесконечности тянуть этот маскарад, но никогда, пока они оба живы, не будем мы с тобой мужем и женой. Просто не сможем ими стать, потому что он по-своему еще консервативней, чем паршивое общественное мнение. Не можем же мы подкупить собственных родителей, а ждать сорок, пятьдесят лет, пока они умрут, — такое просто страшно себе представить, да и сама мысль, чтоб такого ждать, нам с тобой чужда, она мерзка, она ужасна!

Он нежно коснулся губами ее полуприкрытых губ — «возвышенно», так именовали они моменты особой глубины в отличие от моментов необузданной страсти.

— И все-таки забавно, — сказал он, — жить тайными агентами как будто в чужой стране. Марина наверх поднялась. У тебя волосы мокрые.

— Шпионами с Терры? Скажи, ты веришь, веришь, что Терра существует? Ах, ну как же! Как же иначе! Ведь я знаю тебя!

— Я считаю, что Терра — состояние ума. И это совсем другое дело.

— Да, но сам хочешь убедить, что именно то самое!

И снова благоговейным прикосновением губ он осенил ее губы. На самом их краю, однако, ощутил зарождающийся огонь.

— В ближайшие дни, — проговорил он, — я попрошу, чтоб ты это повторила снова. Чтоб села, как тогда, четыре года назад, за тот же самый стол, при том же освещении, и принялась рисовать тот же цветок, тогда я снова упьюсь этим зрелищем с таким восторгом, с таким наслаждением, с такой… невыразимой благодарностью! Смотри, уж все окна в доме погасли. И из меня тоже при необходимости может получиться переводчик. Вот, послушай…

Breathed fragrantly the rozï…
We sat together in the shade
Of a wide-branched ï[279].

— Как же, с чем еще переводчику рифмовать «березу» как не с «розой»! Этот жуткий стих написал Константин Романов, так ведь? Новоиспеченный претендент на членство Ласканской литературной академии, так ведь? Бездарный поэт и счастливый супруг. Счастливый супруг!

— Послушай, — сказал Ван, — я в самом деле считаю, что тебе необходимо поддевать хоть что-нибудь под платье, когда выходишь на люди!

— У тебя руки холодные. Что значит «на люди»? Сам сказал, семейный сбор.

— А хоть и семейный! Рискуешь, когда наклоняешься или сидишь развалясь.

— Я сижу развалясь? Никогда!

— Убежден, что это даже негигиенично, хотя, кто знает, может, это вспышка ревности с моей стороны? Воспоминания о Благословенном Стуле. О любимая!

— Но сейчас, — прошептала Ада, — это как нельзя кстати, правда? В крокетную? ça?[280]

— Comme ça, немедленно! — отозвался Ван.

Примечания

82* — дочь этого гена не избежала (см. с. 221, где также извещается о названии крема). (прим. В. Д.)

83* Левка — уничижительное или простонародное уменьшительное от Лёв (Leo).  (прим. В. Д.)

84* Filius aquae — «Сын воды» (лат.)— золотая середина, ни то ни сё. (прим. В. Д.)

85* Seins durs — неправильно произнесенное sans dire: «само собой». (прим. В. Д.)

86* … —

Стихи на случай сохранились;
Я их имею; вот они:

(«Евгений Онегин». Глава шестая, XXI: 1–2).

(прим. В. Д.)

87* — героиня романа Джейн Остин «Мэнсфилд-Парк».{219} (прим. В. Д.)

88* Персты — вероятно, пушкинский виноград{220}:


Как персты девы молодой
(girl, jeune fille).

(прим. В. Д.)

89* По расчету по моему — отсылка к Фамусову (из грибоедовского «Горе от ума»), прикидывающему срок беременности одной знакомой дамы.{221} (прим. В. Д.)

90* Лектэрические — анаграммированное «электрические». (прим. В. Д.)

91* — латинское наименование несуществующего Рябчика Петерсона с Уинд-Ривер-Рейндж, штат Вайоминг. (прим. В. Д.)

92* «Достойный и добрый человек» — слова, которыми британский политик Уинстон Черчилль восторженно одарил Сталина. 

93* Мандмело — смесь мандарина с помело (грейпфрутом). (прим. В. Д.)

{78} Сестры твоей жизни — «Сестра моя жизнь» (1922) — название одной из лирических книг Б. Л. Пастернака, первое стихотворение которой называется «Памяти Демона», что не могло не импонировать набоковскому герою. (коммент. Н. М.)

{79} Псих-авеню — в оригинале «Mad avenue», комично усеченное Мэдисон-авеню (фешенебельный проспект в Нью-Йорке). (коммент. Н. М.)

{80} …салфеточная икра — прессованная икра красной рыбы. (коммент. Н. М.)

{81} …по-особому приготовленная спаржа… которая, как утверждают поваренные книги, прустовских последствий не вызывает — под «прустовскими последствиями» подразумеваются те жестокие приступы астмы, которым были подвержены Марсель Пруст, а также одна из его второстепенных героинь: кухарка тетушки Леонии — эпизодическая фигура из романа «По направлению к Свану», мучительно страдавшая от одного запаха спаржи. 

{82} Четвертая Авеню — улица, не существующая в реальном Нью-Йорке, где за Третьей Авеню следует Пятая Авеню. (коммент. Н. М.)

{83} Семен Афанасьевич Венгеров (1855–1954) — С. А. Венгеров (1855–1920), историк литературы, библиограф, профессор Петербургского университета. (коммент. Н. М.)

{84} …младые гурманы с каннибальским восторгом вырывают устриц «жирных и живых» прямо из «раковин морских» — имеется в виду следующее место «Отрывков из путешествия Евгения Онегина»: «Что устрицы? Пришли! О радость! / Летит обжорливая младость / Глотать из раковин морских / Затворниц жирных и живых…». (коммент. Н. М.)

…вылитая Фанни Прайс — сравнение Ады с тургеневской девушкой, а тем более с Фанни Прайс, героиней романа Джейн Остин, весьма иронично, особенно если вспомнить «сцену на лестнице», где робкая девочка Фанни — бедная воспитанница в семье богатых родственников — горько и безутешно плачет. (коммент. Н. М.)

{220} …виноградом Персты — реминисценция из стихотворения А. С. Пушкина «Виноград» (1824). (коммент. Н. М.)

{221} …по расчету по моему… — Демон повторяет слова Фамусова («Горе от ума», II, 1). (коммент. Н. М.)

{245} Едва ее жених отбыл в поход военный… — пародийно обыгранные строки стихотворения Франсуа Коппе «Ночное бдение» (в рус. пер. «Простила»): «Когда ее жених уехал на войну / Иренна де Граммон с решимостью спокойной / Не предалась слезам и скорби недостойной…» (пер. О. Чюминой; цит. по изд.: Франсуа Коппе. Стихотворения. / Под ред. П. Вейнберга. СПб., 1899). 

[232] Искаж. русск. от contretemps — помеха, препятствие (фр.).

[233] Вообще-то (фр.).

«Малютка негр в полях среди цветов» (фр.).

[235] Предстоит ужин вчетвером (фр.).

[236] Замок, купающийся в Ладоре (фр.).

(фр.).

[238] Походя (фр.).

[239] Русифицированное между нами (фр.).

[240] Прямо-таки русский (русифиц. лат.) — перекличка с кельтским названием виски — usquebough.

[241] Дословно — сын воды (лат.). Неудачный каламбур вокруг — «золотая середина», посредственность. Можно интерпретировать как «не по этому делу».

[242] Уж такая аристократичная евреечка (фр.).

[243] Каламбур, типа «собо самой» («само собой»), но с эротическим подтекстом.

[244] Само собой (фр.).

[245] Умилением (фр. и

[246] «Прекрасная маска» (фр.).

[247] Еще куда ни шло (фр.).

[248]


Ирена де Грандфьеф, к веселью не склонна,
Замкнула свой рояль… и продала слона

(фр.).{245}

[249]

Неспешно их паденье. Можно проследить

Листву дуба по медному окрасу,
Листву клена — по кровавому

(подстр. перевод с фр.).

[250] Мягкое кресло

[251] Роковая девушка (фр.).

[252] При людях (челяди) (фр.).

(фр.).

[254] Заливным из дичи… гусиной печенкой (фр.).

[255] Интимными ужинами (фр.).

«condemned doors» (досл. «проклятые двери») Набокова перекликается с французским «les portes condamnées» («забитые двери»).

[257] «Звездное небо» (фр.).

[258] Больницу (ит.).

(фр.).

[260] Вашей челяди (фр.).

[261] Балы-маскарады

[262] Не кто иной, как я (фр.).

[263] Вы меня балуете (фр.).

(фр.).

[265] Здесь: горошина Дианы (фр.).

[266]

И на челе, алея девственной зарей,
… как там… румянец…

(фр.)

[267] Алмазное ожерелье? (фр.)

[268] Что бы то ни было (фр.).

[269] Уже… румянец красой восходит

[270] Побегам спаржи (фр.).

[271] Каждому свое, всяк на свой лад (фр.).

(фр.).

[273] Profit rolls (англ.) — можно перевести как «выгодные булочки».

(фр.).

[275] Воды! (фр.)

[276] Чистый немец (фр.).

(нем.).

[278] Расставание — чуточку смерть, а смерть — чуточку затянувшееся расставание (фр.).

[279]

Уж гасли в комнатах огни…
ï…
Мы сели на скамью в тени
Развесистой beryozï.

[280] Или прямо так? (фр.)

Раздел сайта: