Ада, или Эротиада (перевод О. М. Кириченко)
Часть первая. Глава 39

39

Даже крайне неприхотливая в 1888 году ладорская мода не была так непритязательна, как в Ардисе.

На праздничном пикнике по случаю своего шестнадцатилетия Ада была в обычной полотняной блузе, свободных блекло-желтых брюках и стоптанных мокасинах. Ван предлагал ей оставить распущенными волосы; она упиралась, утверждая, что слишком длинные и будут ей мешать на вольном воздухе, но все-таки пошла на уступки, подвязав их в полдлины мятой черной шелковой лентой. Единственное, что смог придумать Ван, чтоб соответствовать местной летней элегантности, — голубого джерси рубашка-поло, серые фланелевые штаны по колено и спортивные «шиповки».

Пока на традиционной, усеянной солнечными бликами поляне меж сосен готовилось и накрывалось праздничное сельское застолье, ненасытная барышня со своим возлюбленным, возбужденные страстью, ускользнули на несколько мгновений в поросший папоротником овраг, где петлял среди высоких зарослей боярышника небольшой ручей. Было душно и жарко, даже на самой крохотной сосенке стрекотала цикада.

— Говоря языком героини романа, — сказала Ада, — уж so long, long ago, давным-давно, я не играла здесь в слова, как раньше с Грейс и еще двумя милыми девочками: «весник — инсект — инцест».

Тут она в манере спятившей ботанички заметила, что воистину самое удивительное слово — «разоблаченный», так как одновременно включает два взаимоисключающих понятия: «в одежде» и «без одежды» — «раз облаченный» и «разоблаченный», и незачем на мне пояс рвать, ты, дикарь!

— Основательно разоблаченный дикарь! — нежно прошептал Ван.

Со временем лишь возросла его нежность к существу, которое он сжимал в объятиях, к этому обожаемому существу, чьи движения теперь стали гибче, чьи бедра явнее выгнулись лирой, чью ленту в волосах он уже распустил.

Они пристроились на самом краю прозрачной петли ручья, где тот приостанавливал свое течение, подставляя себя под чужой объектив, сам посверкивая своей вспышкой, и с последним толчком Ван поймал настороженность на лице Ады, отразившемся в прозрачной, с бликами, воде. Что-то подобное уже где-то происходило: но не успело из небытия явиться воспоминание — ухо уже опознало шум падения за спиной.

Средь острых камней они обнаружили и утешили бедняжку Люсетт, которая поскользнулась в густых зарослях на гранитной плите. Зардевшись и смешавшись, девочка преувеличенно жалостливо терла себе бедро. Весело подхватив ее с обеих сторон за руки, Ван с Адой бегом повлекли Люсетт к поляне, где она, смеясь, болтая руками, устремилась к своим любимым фруктовым пирожным, поджидавшим на одном, пока не накрытом столе. Там стащила с себя трикотажную кофточку, подтянула зеленые шортики и, присев на корточки посреди рыжевато-бурой полянки, принялась уплетать захваченные лакомства.

Ада решила не приглашать на свой пикник никого, кроме близнецов Ласкиных, а приглашать брата без сестры ей не хотелось. Дело в том, что Грейс прийти не могла, уехала в Нью-Крентон проводить юного барабанщика, первого своего молодого человека, который на рассвете отплывал со своим полком на фронт. Но Грега пришлось-таки пригласить: за день до торжества он наведался к Аде с «талисманом», посланным ей его занемогшим папашей, выражавшим надежду, что Ада, как некогда и ласкинская бабушка, будет свято хранить этого кремового верблюдика, вырезанного из слоновой кости в Киеве пятьсот лет тому назад во времена Тимура и Набока{85}.

Ван уже не сомневался, что Ада равнодушна к обожавшему ее Грегу. И теперь, увидев его, испытал удовольствие — то самое, чистейшей воды безнравственное удовольствие, которое придает ледяное снисхождение чувствам счастливого соперника к неудачнику, весьма славному малому.

Грег, который оставил свой роскошный новенький черный мотоцикл «силенциум» в чаще леса, заметил:

— А мы тут не одни!

— Да, вижу! — кивнул Ван. — Who are they (Кто сии)? Знает кто-нибудь?

Благоговейно обозрев «силенциум», человек шесть пожилого вида горожан в темных, чудных и потертых одеждах, пересекли дорогу, вошли в лес и расселись там на траве за скромным colazione[281] с сыром, булочками, салями, сардинами и кьянти. Расположились достаточно далеко от нашего общества, особых неудобств не доставляя. С ними не было механических музыкальных шкатулок. Голоса еле слышны, жесты предельно сдержанные. Чаще всего сводящиеся к ритуальному комканью в кулаке бумаги — то оберточной, то шероховатой газетной, то из-под хлеба (слишком воздушной, плохо сворачиваемой), к неспешному, автоматическому отбрасыванию бумажного кома, пока другие скорбно-апостольские руки разворачивают или зачем-то снова сворачивают съестное под горделивой сенью сосен и скудной — ложных акаций.

— Как странно, — проговорила Марина, потирая напеченную солнцем проплешину.

И послала лакея на разведку и еще сказать этим цыганствующим политикам или трудящимся Колабрии, что сквайр Вин, здешний помещик, придет в ярость, если узнает, что в его владениях расположились на отдых посторонние.

Лакей, качая головой, вернулся. Эти люди не говорят по-английски. Отправился Ван.

— Прошу вас удалиться, это частное владение! — произнес он им на вульгарной латыни, по-французски, на канадийском французском, русском, юконском русском и снова на самой грубой латыни: proprieta privata.

Он стоял, разглядывая их, едва ими замеченный, едва попадая в лиственную тень. Вторженцы были небриты, их щеки отдавали синевой, выходные костюмы потерты. Двое без воротничка, с торчащим кадыком. Один — бородатый со слезящимся прищуром. Скинутые лаковые сапоги с пропыленными замятинами или апельсиново-коричневые штиблеты как с тупым, так и с вытянутым носком были запрятаны в лопухи или выставлены на пнях средь этой несколько унылого вида поляны. Как все это странно! Ван повторил свою просьбу, и тут пришельцы стали переговариваться между собой на каком-то совершенно непостижимом наречии, махая руками в его направлении, будто лениво отгоняя непонятное насекомое.

Ван спросил Марину — не следует ли ему применить силу, однако милейшая, добрейшая Марина, подбоченясь и приглаживая волосы, сказала, что не стоит, не надо обращать на них внимания, — они уж и сами отходят глубже в чащу — вон, вон, — одни à reculons[282] тащат с собой остатки трапезы на чем-то вроде старого постельного покрывала, волокут, точно лодку по усыпанному галькой песку, другие ввиду общей передислокации вежливо сносят скомканную бумагу подальше с глаз: картина удивительно скорбная, преисполненная каким-то смыслом — но каким же, каким?

Мало-помалу мысль о незнакомцах из головы у Вана улетучилась. Общество проводило время восхитительно. Марина скинула свой блеклый плащ или, скорее, «пыльник», который надела на пикник (в конце-то концов, серое домашнее платье с розовой фишю, как ни говорите, а очень даже веселенькое для старушки, заявила она), и, воздев вверх пустой бокал, пропела с живостью и весьма музыкально арию в стиле грингрэс{86}:

— Налейте, налейте бокалы полней! Выпьем за любовь! За экстаз любви!{87}

С трепетом, с жалостью, но без любви взгляд Вана то и дело возвращался к жалкой плешивинке на темени престарелой, жалкой Травердиаты{88}, к ее оголившемуся черепу, от краски приобретшему жуткий оттенок ржаво-красного дерева и сиявшему гораздо ярче мертвых крашеных волос. Как и много раз до того, он попытался выжать из себя нежное к ней чувство, но, как всегда, не смог и, как всегда, сказал себе, что и Ада тоже свою мать не любит, — утешение сомнительное, трусоватое.

Грег, в своем трогательном простодушии полагая, что Ада заметит и одобрит, осыпал мадемуазель Ларивьер шквалом мелких знаков внимания — то поможет надеть розовато-лиловую жакетку, то вместо нее нальет из термоса молока в кружку Люсетт, то передаст сандвичи, то подливает и подливает вина в бокал мадемуазель, и все слушает, слушает с восхищенной улыбкой ее обличения в адрес англичан, которых, по ее словам, мадемуазель ненавидит даже больше, чем татар или хотя бы ассирийцев.

— Англия! — восклицала она. — Англия! Страна, где на одного поэта приходится девяносто девять [283], иные весьма сомнительного происхождения! И еще смеют обезьянничать под Францию! У меня в корзинке хваленый английский роман, где якобы одной леди дарят духи — заметьте, дорогие! — под названием «Ombre Chevalier», a на самом деле это название рыбы — пусть и деликатес, но чтоб подобным ароматом пропитывать дамский платочек! А буквально на следующей странице один так называемый философ произносит «une acte gratuite»[284] так, как будто слово «поступок» исключительно женского рода, а так называемый парижанин из того же произведения, хозяин гостиницы, восклицает «je me regrette» вместо «je regrette»[285]!

— D'accord[286], — вмешался Ван, — ну, а как насчет таких чудовищных погрешностей французского перевода с английского, как, например…

К несчастью, а может, и к счастью, в этот самый момент Ада издала по-русски возглас крайней досады, завидев выруливающий на полянку открытый автомобиль стального цвета. Не успел тот затормозить, как в момент был окружен компанией из городка, которая теперь, поснимав пиджаки и жилеты, странным образом как бы даже разрослась. Прорываясь сквозь оцепление и не скрывая при этом негодования и презрения, юный Перси де Прэ, в сорочке с рюшами, в белых брюках, направился к шезлонгу, где сидела Марина. Ему последовало приглашение присоединиться к пирующим, невзирая на то что Ада пыталась остановить глупую мамашу предостерегающим взглядом или едва заметным покачиванием головы.

— Не смел надеяться… О, конечно, с большим удовольствием! — отвечал на приглашение Перси, после чего — именно, как бы вследствие того, — сей с виду забывчивый, на самом деле все рассчитавший бандит с вкрадчивыми манерами направился назад к своему автомобилю (у которого застрял кто-то из замешкавшихся зевак), откуда вынул лежавший на заднем сиденье букет роз на длинных стеблях.

— Стыдно признаться, я розы терпеть не могу! — сказала Ада, осторожно принимая букет.

Откупорили бутылку мускатного вина, выпили за здоровье Ады и Иды. «Беседа приняла всеобщий характер», как сказала бы Мопарнас.

Граф Перси де Прэ оборотился к Ивану Демьяновичу Вину:

— Говорят, вы любитель сверхъестественных поз!

Полувопрос прозвучал несколько насмешливо. Ван взглянул сквозь воздетый бокал на медовое солнце.

— В каком смысле?

— Ну, вспомним ваш трюк с хождением на руках! Одна из прислужниц вашей тетушки приходится сестрой нашей горничной, так что воссоединение этих двух сплетниц — дело крайне опасное (смеется). Предание гласит, что вы проделываете это с утра и до вечера, в каждом углу, с чем вас и поздравляю! (Кланяется.)

— Предание чересчур преувеличивает мои возможности, — отвечал Ван. — На самом деле я упражняюсь всего по нескольку минут вечерами да и то через день, правда, Ада? (Оборачивается, ища ее глазами.) Позвольте, граф, я налью вам еще музы-катику — каламбур жалок, зато мой.

— Ван, дорогой! — воскликнула Марина, с восторгом внимавшая живой и непринужденной болтовне двух симпатичных молодых людей, — Расскажи Перси, с каким успехом ты выступал в Лондоне. Жё тампри[287] (прошу тебя)!

— Извольте, — сказал Ван. — Сперва это был розыгрыш, не более, еще там, в Чузе, но потом…

— Ван! — пронзительно выкрикнула Ада. — Мне надо тебе кое-что сказать, поди сюда, Ван!

Дорн (перелистывая журнал, Тригорину94*): Тут месяца два назад была напечатана одна статья… письмо из Америки, и я хотел вас спросить, между прочим (берет Тригорина за талию и отводит к рампе)… так как я очень интересуюсь этим вопросом…

Ада стояла, прислонившись спиной к стволу дерева: красавица шпионка, вмиг отринув конспирацию.

— Хотела, между прочим, тебя попросить, Ван (переходя на шепот, гневный жест рукой) — прекрати, как идиот, строить из себя хозяина; он же в стельку пьян, неужто ты не видишь?

Экзекуция была прервана появлением дядюшки Дэна. За рулем он проявлял удивительную беспечность, что столь часто и, Бог знает, по какой причине, отличает езду многих угрюмых и скучных людей. Оголтело петляя меж сосен, он резко притормозил свой красный автомобильчик прямо перед Адой и вручил ей фантастический подарок — большую коробку мятных конфет: беленьких, розовеньких и, о Боже, зелененьких! И еще, сказал он, подмигнув, у него для нее аэрограмма.

Вскрыв, Ада обнаружила, что послание вовсе не ей и не из унылого Калугано, как она опасалась, а предназначалось матери и из места куда более веселого — Лос-Анджелеса. Марина заскользила взглядом по аэрограмме, и по лицу ее растекалось до неприличия восторженное девчоночье блаженство. С победным видом она протянула послание Ларивьер-Мопарнас, которая прочла его дважды, снисходительно-укоризненно качая головой. Тут Марина, едва не притопнув от восторга ногой, выкрикнула (пробулькала, прожурчала) своей невозмутимой дочери:

— Педро возвращается!

— И, надо полагать, до конца лета тут проторчит! — заметила Ада — и уселась на автомобильный плед, расстеленный поверх сухой, кишащей муравьями хвои играть в снап с Грегом и Люсетт.

— Ах нет, да нет же, только на пару недель (девчоночье хихиканье). — А после мы поедем в Уссэ95*, Голливуд-тож, то бишь (Марина сияла как никогда), — ну, конечно, все поедем, и наша авторша, и дети, и Ван — если пожелает.

— Я бы поехал, да не смогу, — сказал Перси (образчик его

Между тем дядюшка Дэн, смотревшийся эдаким франтом в пиджаке в вишневую полоску и комичном, опереточного вида канотье, будучи в высшей степени заинтригован присутствием неизвестных, пирующих по соседству людей, направился к ним: бокал вина «Геро» в одной руке, бутербродик с икрой — в другой.

— «Скверные дети»! — бросила Марина в ответ на некий вопрос Перси.

Очень скоро, Перси, тебе предстоит умереть — и вовсе не от той пульки, что засядет у тебя в жирной ляжке, на дне крымского ущелья, а через пару минут, когда, открыв глаза, ты с облегчением ощутишь себя в безопасности под прикрытием вечнозеленых зарослей; да, очень скоро тебе предстоит умереть, Перси; но в тот июльский день в графстве Ладора, развалясь под сосной, уже в основательном подпитии после какой-то более ранней пирушки, с похотью в душе и липким бокалом в сильной, поросшей белым волосом руке, слушая зануду-литераторшу, переговариваясь со стареющей актрисой и нежно поглядывая на ее неулыбчивую дочь, ты упивался пикантностью ситуации — ну, старый дружище, чин-чин! — что неудивительно. Дородный, красивый, праздный и ненасытный, отменный регбист, утеха сельских девиц, ты совмещал в себе обаяние вольного спортсмена с занятной манерностью светского кретина. Думаю, сильней всего я ненавидел в твоей смазливой физиономии младенческий румянец, твои гладенькие щечки, не представляющие проблем для бритья. Я же, как начал, так и кровоточу каждый раз вот уж семь десятков лет.

— Когда-то, — рассказывала Марина своему юному кавалеру, — в скворечнике вон на той сосне был «телефон». Как бы сейчас он пригодился! Ну вот, идет enfin[288]!

Муженек, уже без бокала и без бутербродика, приближался к ним с замечательными известиями. Оказалось, это «исключительно любезное общество». Опознал с полдюжины, по крайней мере, итальянских слов. Решил, что это утреннее сборище пастухов. Решил, что они решили, что и он пастух. У истоков этой версии, возможно, брезжит холст кисти неизвестного художника из коллекции кардинала Карло де Медичи. В возбуждении, в крайней ажитации коротышка повелел, чтоб слуги непременно снесли провиант и вино туда, к его новым замечательным друзьям; сам засуетился, подхватил пустую бутылку и корзинку, где лежало вязание, роман англичанина Куигли и рулон туалетной бумаги. Но Марина провозгласила, что профессиональные обязанности требуют, чтоб она немедленно позвонила в Калифорнию, и, позабыв о своих намерениях, дядюшка тотчас с готовностью вызвался отвезти ее домой.

Уж давно затянуло туманом петельки и перевития последовательности событий, но — примерно в момент их отъезда или вскоре после — Ван помнил, что стоял у самого края того ручья (который чуть раньше в тот день отражал две пары глаз, одну над другой), швырял вместе с Перси и Грегом камешками в останки старого, проржавленного, с неопределимой надписью указателя на противоположном берегу.

— Ох, надо (I must) пассаты! — воскликнул Перси на обожаемом им славянском жаргоне, с шумом выдувая воздух и судорожно расстегивая ширинку.

В жизни своей, уверял Вана апатичный Грег, не доводилось ему видеть такой омерзительный, подвергнутый обрезанию, такой невероятно огромный розовый прибор с таким феноменальным по размерам coer de boeuf[289]; как ни одному из обоих юных, зачарованно наблюдавших ценителей до тех пор не доводилось лицезреть столь мощно исторгаемый, столь обильный, практически нескончаемый поток.

— У-у-уф! — с облегчением выдохнул юный Перси, запаковывая свое хозяйство.

Каким образом началась драка? Что они, все втроем переходили ручей по скользким камням? Толкнул ли Перси Грега? Задел ли Ван Перси? Была ли там палка? Была ли палка вырвана? Перехват запястья и пальцы разжались?

— Ого, — сказал Перси, — да ты игрун, мой мальчик!

Грег, в брюках-гольф с одной промокшей штаниной — обожая обоих, — беспомощно смотрел, как они сцепились у самой кромки ручья.

Перси был тремя годами старше и килограммов на двадцать тяжелей Вана, однако последний легко справлялся с драчунами и покруче. Почти тотчас же пылающая физиономия графа оказалась зажатой у Вана под мышкой. Согнувшись пополам и пыхтя, Перси выписывал ногами зигзаги по мягкой земле. Высвободил горящее ухо, был снова зажат, и, получив подножку, подмят Ваном, в мгновение ока уложившим его «on his omoplates», на лопатки, сдавливать большими пальцами его вздымающуюся грудь. Перси взвыл от боли, что означало, дескать, хватит. Ван потребовал от противника более членораздельного выражения капитуляции, что тот не преминул исполнить. Опасаясь, что Ван не расслышал приглушенную просьбу о пощаде, Грег повторил все слово в слово в интерпретации от третьего лица. Ван отпустил злополучного графа, тот, отплевываясь, оторвал спину от земли, сел, ощупывая горло, оправляя смятую рубашку на своем дюжем торсе, и хрипло попросил Грега поискать куда-то девшуюся запонку.

Моя руки в чаше ручейного каскада ниже по течению, Ван с радостным изумлением обнаружил этот блестящий, трубчатый, несколько похожий на асцидию предмет, унесенный течением ручья и застрявший у самой кромки в куще незабудок, — еще одно прелестное название.

Ван пошел обратно к полянке, где был пикник, как вдруг что-то громадное навалилось на него сзади. Единым мощным рывком он перебросил своего противника вперед через голову. Грохнувшись наземь, Перси несколько мгновений лежал не шелохнувшись. Ван, замерев наизготове в позе краба, не спускал глаз со своей жертвы в надежде иметь повод испытать на нем особый прием изощренной пытки, применить который в живой драке пока возможности не представлялось.

— Вы мне сломали плечо! — пробурчал Перси, приподнимаясь и потирая увесистое предплечье. — Могли бы и полегче, чертило эдакий.

— Вставайте! — приказал Ван. — Вставайте, живо! Ну что, еще или возвращаемся к дамам? К дамам? Прекрасно! Однако, будьте любезны, ступайте впереди меня.

Подходя вместе со своим пленником к поляне, Ван в душе клял себя, что никак не может унять дрожь после этого неожиданного, добавочного раунда; он по-прежнему втайне часто дышал, каждый нерв был напряжен до предела, старался, обнаружив, что хромает, не припадать на ногу — между тем Перси де Прэ в своих на диво безупречных белых брюках и в словно небрежно помятой рубашке вышагивал бодро, молодецки разминая руки и плечи, и казался совершенно спокойным и исключительно довольным жизнью.

Тут их нагнал Грег с запонкой — крохотным триумфом, увенчавшим дотошные поиски: бросив ему банальное: «Молодцом!», Перси замкнул шелковую манжету, тем самым нагло завершив восстановление внешнего вида.

Обоюдно услужливый приятель, не замедлив бега, первым достиг поляны, где пикник уже завершился; Грег наткнулся на Аду — в одной руке два, в другой три красноголовика с ножками в мелкий штришок; она смотрела на него — и, истолковав ее взгляд не как удивление буйным топотом его ножищ, а как то, что ей уже все известно, добрейший сэр Грег поспешил еще издали выкрикнуть:

— С ним все в порядке! Все в порядке, мисс Вин! — в слепом своем сострадании юный рыцарь даже не успел сообразить, что Ада никак не может знать о стычке между красавцем и чудовищем.

— Ну разумеется, все в порядке! — принимая из рук Ады парочку поганок, ее излюбленное лакомство, произнес красавец, поглаживая гладкие шляпки грибов. — Какие могут быть сомнения! Ваш кузен продемонстрировал Грегу с вашим покорным слугой весьма бодрящий азиатский Мошонкрут, или как его там.

— оставшиеся на ветвях акации крахмальный воротничок и змеевидный галстук, должно быть, принадлежали ему. Кроме того, исчез и букет роз; его Ада велела отнести обратно на заднее сиденье графовой машины — вместо того чтоб тратить розы на нее, прибавила она, уж лучше пусть поднесет хорошенькой сестренке Бланш.

Но вот, хлопнув в ладоши, мадемуазель Ларивьер вывела из состояния спячки правившего ее кабриолетом Кима, а также Трофима, белокуробородого кучера молодежи. Ада крепко стиснула в пальцах свои грибочки, подставив Перси для Handkuss[290] всего лишь хладный кулак.

— Крайне рад был повидаться, старина, — сказал Перси, легонько похлопывая Вана по спине — жест в их среде недопустимый. — Надеюсь, в скором будущем мы еще порезвимся. Хотел бы знать, — добавил он, понизив голос, — стреляете вы столь же отменно, как орудуете бицепсами?

— Ван, Ван, иди сюда, Грег хочет с тобой проститься! — крикнула Ада, но он не обернулся.

— Это что, вызов, те faites-vous duel?[291] — осведомился Ван.

— Quand tu voudras, mon gars![292] — сказал Ван, похлопывая по крылу автомобиля и употребляя в обращении характерное для дуэлянтов в старой Франции унизительное единственное число.

Машина рванула с места и укатила.

— Честное слово, уверяю вас, — говорил ей Грег, — ваш кузен тут ни при чем. Это все Перси затеял — и был побежден в честной борьбе в стиле «крутойайц», как борются в Теристане и Сорокате, — мой отец, конечно, многое смог бы вам про это рассказать.

— Вы милый, — сказала Ада, — но, по-моему, с мозгами у вас не все в порядке.

— Это только в вашем присутствии! — заверил ее Грег, взбираясь на своего смирного черного жеребца, ненавидя и его, и себя, и обоих драчунов.

Надев защитные очки, он тихонько тронулся прочь. Мадемуазель Ларивьер, в свою очередь, взобралась в свой кабриолет, и он покатил ее по лесной дороге в мигающую бликами даль.

— А ну-ка, — сказал Ван, подхватывая ее и приподнимая, — про кофточку не забудь! Нельзя же голой ехать.

Неспешно подошла Ада.

— Мой герой, — сказала она, едва на него глядя и тем загадочным тоном, что невозможно было сказать, насмешка это или восторг, а то и пародия либо на то, либо на другое.

Помахивая корзинкой с грибами, Люсетт пропела:

Оставил следочек…

— Люси Вин, сейчас же прекрати! — прикрикнула Ада на озорницу, а Ван с видом праведного негодования дернул Люсетт за руку, сдавив запястье, при этом украдкой подмигнув стоявшей сбоку Аде.

И наша юная троица с беззаботным видом двинулась к экипажу с откидным верхом. Там стоял кучер, хлопая себя в ярости по ляжкам и честя на чем свет стоит взъерошенного мальчишку-слугу, только что возникшего откуда-то из-под куста.

Забытый шарабаном, увезшим грязную посуду с клюющими носом слугами, мальчишка укрылся в зарослях, чтоб ему никто не мешал насладиться рассматриванием потрепанной книги «Таттерсалия»{89}

Мальчишка вскарабкался на козлы рядом с Трофимом, пославшим раскатистое «тпр-у-у-у» тронувшимся было задом гнедым, а зеленоглазая Люсетт огорченно смотрела, как заняли ее привычное место на облучке.

— Придется тебе принять ее к себе на почти братские колени, — бесстрастно подала реплику Ада.

— А Ла Револьвер не станет возражать? — рассеянно бросил Ван, пытаясь удержать за хвост повтор судьбы.

— Да пошла эта Ларивьер к… (тут нежные губки Ады воспроизвели грубое высказывание Гавронского). То же относится и к Люсетт, — прибавила она.

— Vos «выражанс» sont assez lestes[293], — заметил Ван. — Что, здорово на меня злишься?

— Ах нет, Ван, что ты! Да я восхищена твоей победой! Но сегодня мне исполнилось шестнадцать. Шестнадцать! Я старше, чем бабушка в пору первого ее развода. Судя по всему, это последний у меня такой пикник. Детство разлетелось во прах. Я люблю тебя. Ты любишь меня. Грег любит меня. Все любят меня. Я по горло сыта любовью. Поспеши, не то она спихнет этого петушка — Люсетт, немедленно оставь его в покое!

Наконец экипаж тронулся, предстояло приятное обратное путешествие домой.

— Ух! — выдохнул Ван, принимая на колени кругленький груз, — скривившись, уведомляя Аду, что ударился коленной чашечкой об камень.

— И поделом, нечего мужицкие потасовки затевать… — пробормотала Ада — раскрыла на изумрудной ленте-закладке книжечку в коричневом переплете и с золотым обрезом (восхитительно смотрелась в наплывах солнечных бликов!), которую уже читала по дороге на пикник.

— Я вовсе не прочь этак позабавиться, — заметил Ван. — Дает замечательную встряску, и на то столько причин!

— Видала я, как вы… забавляетесь! — обернувшись, бросила Люсетт.

— Тс-с-с! — приложил Ван палец к губам.

— Я о вас с ним!

— Твое мнение, маленькая, никого не интересует. И не верти так часто головой! Сама знаешь, может укачать, если дорога…

— Совпало: «Jean qui tâchait de lui tourner la tête…»[294] — всплыла на миг Ада.

— …если дорога «из тебя выкатывается», как выразилась твоя сестра, когда была в твоем возрасте.

— У-гу! — задумчиво протянула Люсетт.

Ее-таки уговорили приодеть свое золотисто-бронзовое тельце. Белая кофточка впитала столько всякого с места недавнего своего пребывания — сосновые иголки, пушинки мха, крошки от печенья, малютку-гусеницу. Изумительно тугие шорты были перепачканы лиловым ягодным соком. Пряди горящих янтарем волос веяли Вану в лицо ароматом прошлого лета. Это семейное; ну да, совпало: целый ряд совпадений, слегка смещенных во времени; искусство асимметрии. Насыщенная и персиковым пуншем, Люсетт тяжело и дремотно восседала у него на коленях, тыльной стороной своих голых, переливчато-бронзовых плечиков почти касаясь его щек, — коснувшись, когда он поводил взглядом вправо, влево, вниз, любопытствуя, захвачены ли грибы.

песках похожего на сон, сном предсказанного и в пересказе искаженного прошлого. Сидящая рядом с Ваном Ада, листая крохотные страницы быстрей мальчишки на облучке, конечно же, была пленительна, маняща, неизбывно прекрасна, и страсть ее казалась куда темней, чем четыре лета тому назад, — и именно тот прежний пикник вспоминался ему теперь, и это Адины нежные бедрышки поддерживал он теперь руками, будто она присутствовала здесь в двух лицах, в двух разных цветных фотоизображениях.

Сквозь золотисто-медные шелковые пряди Ван устремил косой взгляд на Аду, которая, глядя на него, вытянула губы как бы в воздушном поцелуе (наконец-то прощая его за участие в той драке) и тотчас же снова погрузилась в чтение своего кожаного томика «Ombres et couleurs»[295], издание 1820-го года новелл Шатобриана{90}, изрисованного виньетками и с засушенным плоской мумией анемоном. Лесные блики и тени скользили по страницам, по лицу Ады, по правому плечику Люсетт, которого Ван, не удержавшись, коснулся губами в месте комариного укуса, отдавая дань копии, не более. Бедняжка Люсетт, кинув на него томный взгляд, вновь отвернулась, — уставившись на красный загривок возницы, — от этого, другого своего возницы, чей образ последние месяцы заполнял все ее сны.

куда хуже, чем тени и краски или пульс юной страсти или оливковый змий во мраке райских кущ. И потому гораздо удобней будет оказаться внутри у Вана, тогда как Ада переместилась в Люсетт, и обе они — оказались в Ване (а все трое — во мне, уточняет Ада).

Он вспомнил со сладостной болью ту уступчивую юбку, что была тогда на Аде, «дух-захватчицу», на языке молодежи Чуза, сожалея (с улыбкой), что на Люсетт эти целомудренные шортики, а на Аде кукурузно-блеклые (со смехом) брючки. В неизбежном стечении тягчайших недугов, порою (с грустным кивком), порою выпадает блаженное утро безмятежного покоя — и вовсе не от чудодейственной пилюли, не от микстуры (вон их сколько наставлено у кровати) — или уж, значит, незаметно и тайно заботливая длань отчаяния подсунет спасительную таблетку.

Ван прикрыл глаза, чтоб острее впитать золотистый поток переполнявшего его блаженства. Много, ах как много лет спустя будет он с удивлением вспоминать (неужто можно еще раз пережить подобный экстаз?) тот миг всепоглощающего счастья, полное стирание пронзительной, гложущей боли, всю логику отравы, бездоказательный довод того, что не может эта феноменальная девушка сохранять ему верность, любить его так же, как он любит ее. Он смотрел, как посверкивает Адин браслет в такт покачиваниям экипажа, как в еле заметных поперечных трещинках ее полных губ, слегка в профиль полураскрытых, розовится пыльцой на солнце высыхающая краска. Он открыл глаза: браслет действительно сверкал, но на губах не осталось и следа розовой помады, и одна лишь мысль, что он сейчас дотронется до этой бледной жаркой мякоти, угрожала возбудить скрытый вулкан, затаившийся под грузно восседавшей поверх другой девочкой. Однако искрившаяся потом шейка маленькой заместительницы внушала жалость, ее доверчивая пассивность охлаждала пыл, и никакое скрытое трение, в конце-то концов, не могло идти в сравнение с теми ощущениями, что ждали его в беседке с Адой. Резкая боль в колене тоже пришлась кстати, и благородный Ван уж упрекал себя за поползновение воспользоваться маленькой нищенкой взамен принцессы из волшебной сказки — «чья драгоценная плоть не должна рдеть от прикосновения карающей руки», — как сказал бы Пьеро в версии Петерсона.

С угасанием мимолетного жара сменилось и настроение у Вана. Надо бы что-то сказать, что-то предпринять, дело серьезное, или может оказаться серьезным. Уже подъезжали к Гамлету, маленькой русской деревушке, откуда дорога двумя рядами берез вела прямехонько в Ардис. Небольшая стайка сельских нимф в платочках, без сомнения немытых, однако восхитительно прелестных, с гладкими обнаженными плечами и высокой пышной грудью, двумя тюльпанами выпирающей из-под корсета, проследовала мимо в рощу, распевая на трогательном английском старинную частушку:

Thornes and nettles
Ah, torn the petals,
Ah, spilled the pearls![296]

— У тебя в боковом кармашке карандаш, — сказал Ван Люсетт. — Можно взять? Хочу записать слова этой песенки.

— Только чтоб не щекотно! — сказала девочка.

«Больше видеть его не желаю.

Я не шучу.

Скажи М., чтоб не принимала, иначе уеду.

».

— Ты такой вертлявый! — заметила, не оборачиваясь, Люсетт. — В следующий раз, — добавила она, — никому не позволю садиться на мое место.

Они уж подкатывали к крыльцу, и Трофиму пришлось тряхнуть за шиворот юного читателя в голубой ливрее, чтоб отложил книгу, спрыгнул и помог Аде выйти из экипажа.

Примечания

94* Тригорин, — отсылка к одной из сцен в «Чайке». (прим. В. Д.)

95* Уссэ — Houssaie: Голливуд (Hollywood) по-французски. (прим. В. Д.)

{85} …во времена Тимура и Набока — от татарского князька Набока выводил родословную дворянского рода Набоковых двоюродный дядя писателя Владимир Викторович Голубцов, «большой любитель» генеалогических изысканий, как характеризует его автор «Других берегов» (гл. 3). (коммент. Н. М.)

{86} …грингрэс — демонийский эквивалент «блугрэс» («bluegrass»), музыкального стиля (разновидность кантри) шотландско-ирландского происхождения, распространенного на Среднем Западе США и ставшего особенно популярным в начале пятидесятых годов XX в. (коммент. Н. М.)

{87} «Налейте, налейте бокалы полней!..» — слова застольной песни Альфреда из первого действия оперы Джузеппе Верди «Травиата» (1855). (коммент. Н. М.)

{88} Травердиата — контаминация, соединяющая фамилию великого итальянского композитора с названием его знаменитой оперы. 

{89} «Таттерсалия» — от имени Ричарда Таттерсола (1724–1795), основателя лондонского аукциона чистокровных лошадей. (коммент. Н. М.)

{90} «Ombres et couleurs», издание 1820-го года новелл Шатобриана — мистификация: у Шатобриана не было подобной книги. Возможно, Набоков обыгрывает название автобиографической книги З. Шаховской «Свет и Тени» (Париж, 1964). (коммент. Н. М.)

{246} Une acte gratuite — употребление артикля женского рода «une» со словом мужского рода «acte» (поступок) не что иное, как замаскированный выпад против злополучного У. Х. Одена, в одном из своих эссе написавшего «acte gratituite» вместо «act gratituit». Эту ошибку Набоков едко высмеял в письме к одному из своих американских знакомых (см.: SL., р. 217). 

[281] Завтраком (ит.).

[282] Пятясь (фр.).

(фр.).

[284] Искаж.: немотивированный поступок; правильно: «un act gratuit»{246}

[285] «Мне жаль себя»… «я сожалею»

(фр.).

[287] Je t'en pris! (фр.)

(фр.).

[289] «Бычьим сердцем» (фр.).

[290] Поцелуя (руки) —

[291] Вы мне предлагаете дуэль? (фр.)

[292] Когда пожелаешь, малыш! (фр.)

[293] Ваши «выражанс» (фр.).

[294] «Жан, пытаясь повернуть ей голову…» (фр.)

[295] «Тени и краски» (фр.).

[296]


Да в крапиву забрели.

Бусики порастеряли!

англ.)