Ада, или Эротиада (перевод О. М. Кириченко)
Часть первая. Глава 41

41

Педро пока из Калифорнии не вернулся. Сенная лихорадка, а также темные очки не послужили на пользу наружности Г. А. Вронского. Адорно, звезда фильмы «Ненависть», привез новую жену, оказавшуюся старой (и любимейшей) женой одного из гостей, комика и куда более известного, и тот после ужина сунул Бутейану денежку, чтоб устроил доставку депеши, которой бы этого гостя немедленно куда-то отзывали. Григорий Акимович отправился вместе с ним (прибыв с ним же в одном взятом напрокат лимузине), оставив за карточным столиком Марину, Аду, Адорно и его иронически хмыкающую Марианну. Играли в бирюч, разновидность виста, закончив только тогда, когда удалось заполучить такси из Ладоры, то есть много позже часа пополуночи.

Между тем Ван снова переоделся в шорты, запахнулся в клетчатый плед и вернулся к себе под сень деревьев, где совсем не зажигались бергамаскарадные фонари в ту ночь, которая вопреки ожиданиям Марины оказалась не слишком праздничной. Забравшись в свой гамак, Ван, отходя ко сну, принялся лениво перебирать в памяти, кто бы из французской челяди мог ему подбросить это зловещую, хотя, по мнению Ады, пустую записку. Сразу же его выбор, естественно, пал на истеричку и выдумщицу Бланш — ведь она труслива, боится, что ее «попросят» (вспомнилась ужасная сцена, когда та валялась в ногах у Ларивьер, прося пощады, поскольку мадемуазель обвинила ее в «краже» какой-то своей безделушки, которая тут же и нашлась в туфле самой Ларивьер). Потом перед Ваном всплыла багровая физиономия Бутейана и ухмыляющаяся — его сынка; но мало-помалу он погрузился в сон и видел себя на горе занесенным по горло снегом, и были люди, и деревья, и вниз лавиной несло корову.

Что-то вырвало его из муторного ступора. Сперва ему показалось, что предрассветная прохлада, но вот он уловил слабый скрип (отозвавшийся воплем в его кошмарном перепутанном сне) и, подняв голову, увидел сквозь листву тусклый свет — дверь в кладовку была распахнута изнутри. Ада просто так туда не наведывалась; только ради их нечастых ночных свиданий, и тогда тщательно взвешивался каждый шаг. Выбравшись из гамака, Ван направился к освещенной двери. Перед ним возникла бледная, дрожащая фигурка Бланш. Вид у нее был довольно странен: с оголенными плечами, в нижней юбке, один чулок подстегнут, другой спущен до икры, босая, под мышками влажно от пота; она распускала волосы в жалкой попытке изобразить себя соблазнительницей.

— С 'est та dernière nuit аи château 96*, — едва слышно проговорила она и несколько иначе произнесла ту же фразу на странном своем английском, топорно-элегическом, как говорят только в старых романах. — Сия ночь у нас последняя с тобою!

— Последняя? У нас с тобой? О чем ты?

Но несмотря на очумелый вид, Бланш пребывала в здравом рассудке. Пару дней назад она твердо решила оставить Ардис-Холл. И только что подсунула под дверь Мадам свое прошение об уходе с припиской насчет поведения юной хозяйки. Через несколько часов ее здесь не будет. Она любит его, он — «ее безумие, ее страсть», она жаждет провести с ним несколько тайных мгновений.

Ван вошел в кладовую и медленно прикрыл за собою дверь. Эта неспешность была продиктована обстоятельством малоприятного свойства. Бланш, поставив лампу на ступеньку стремянки, уж схватилась за подол задрать легкую свою юбчонку. Ее мягкость, сочувствие и услужливость могли бы подтолкнуть в нем желание, в котором Бланш не сомневалась и полное отсутствие которого Ван тщательно скрывал под пледовым прикрытием; но значительно сильней страха заразиться (Бут намекал на кое-какие проблемы бедняжки) заботила Вана вещь посерьезней. Отведя дерзкую ручку Бланш, он присел рядом с ней на скамью.

Не она ли подсунула ему в смокинг записку?

Она. Как можно, вот так разъехаться, а он чтоб остался одураченным, обманутым, преданным! И наивно добавила, как бы в скобках, что, мол, уверена, он с самого начала воспылал к ней, но об этом можно и потом. à toi, c'est bientôt l'aube[301], мечта твоя сбылась.

— Parlez pour vous[302], — сказал Ван. — Что-то не настроен я на любовный лад. И, можешь быть уверена, если тотчас не расскажешь, как все было и в подробностях, я тебя придушу.

Votre demoiselle[303] Mais le musicien allemand, Monsieur Rack[304]. Услужливая осведомительница в тот момент лежала под собственным ухажером за изгородью. Как этим можно было заниматься с [305], однажды позабывшим в стогу сена свой жилет, этого наша осведомительница никак не могла взять в толк. Может, в благодарность за то, что ей песни сочинял, одну, славненькую, исполнил однажды средь шумного бала в ладорском казино, мотив такой… Меня не интересует мотив, дальше рассказывай. Раз звездной ночью осведомительница, находясь в зарослях ивняка с двумя кавалерами, слыхала, как месье Рак, в лодке на реке, излагал печальную историю своего детства, поры, отмеченной недоеданием, музыкой и заброшенностью, его возлюбленная в рыданиях запрокидывала голову назад, он же потчевался ее белой шеей, il la mangeait de baisers dégoûtants[306]. Должно быть, имел ее раз пять-шесть, не больше, он не так крепок, как кое-кто, — ладно, не будем об этом, оборвал ее Ван, — а зимой юная леди прознала, что он женат и злую свою жену ненавидит, а в апреле, когда тот стал давать уроки музыки Люсетт, роман возобновился, но потом…

— Хватит! — выкрикнул Ван и, охаживая себя кулаком по лбу, шатаясь, выбрался на солнечный свет.

неистовой силой дрозды выпевали сложнейшие фиоритуры, что не было сил вынести этой агонии прозрения, этой мерзости жизни, этого краха. Все же постепенно он обрел подобие самоконтроля благодаря магическому средству: и близко не подпускать образ Ады к пределам сознания. Это создало вакуум, куда хлынуло множество третьестепенных мыслей. Пантомима рационального мышления.

Ван принял холодный душ в кабинке у бассейна, все его действия были до смешного размеренны, он делал все неспешно и осмотрительно, словно разбить боялся этого нового, только что явившегося на свет, незнакомого, хрупкого Вана. Он наблюдал за вращением, танцем, напыщенным разгулом, порой фиглярством своих мыслей. К примеру, с восторгом пускался в фантазии — будто кусок мыла кажется муравьям, на нем роящимся, застывшей амброзией, и каково это вдруг самому очутиться в центре этой оргии. Являлась мысль: согласно кодексу чести, нельзя вызывать на поединок того, кто по рождению не джентльмен, хотя для художников, пианистов, флейтистов могут быть исключения; можно пустить ему кровь, многократно врезав в челюсть, или нет, лучше вздуть его хорошей тростью — не позабыть выбрать трость понадежней из шкафчика в вестибюле, а потом прочь отсюда навеки, навеки. Вот потеха! Ему неповторимое наслаждение доставляло это состояние — будто на одной ноге выплясываешь голышом, нацелившись другой в надеваемые трусы. Он лениво прошел через боковую галерею. Поднялся по парадной лестнице. Дом был пуст, прохладен, в нем пахло гвоздиками. Доброе утро и прощай, спаленка! Ван побрился, подстриг ногти на ногах, Ван оделся с неимоверной тщательностью: серые носки, шелковая рубашка, серый галстук, темно-серый, давеча отутюженный костюм — ботинки, ну, конечно же, ботинки, как можно забыть про ботинки, и, не особо копаясь в остальных своих вещах, он набил замшевый кошелек пригоршней золотых двадцатидолларовых монет, разложил по карманам вдоль окостеневшего тела носовой платок, чековую книжку, паспорт — что еще? Ничего — и приколол к подушке записку с просьбой уложить его вещи и отправить на адрес отца. Сына снесло лавиной, шляпы не найдено, презервативы пожертвованы Дому престарелых проводников. Теперь почти через восемь десятков лет все это звучит глупо и смешно — но в тот момент он был мертвец под маской вымышленного сновидца. Крякнув, чертыхнувшись на колено, склонился на накатанном снегу у края склона затянуть лыжные крепления, но лыжи исчезли, крепления обернулись шнурками ботинок, а склон — лестницей.

Ван спустился вниз, прошел в конюшню и сказал юному конюху, такому же сонному, как и он сам, что хотел бы через пару минут отправиться на станцию. Конюх обалдело уставился на Вана, и тот рявкнул на него.

Часы! Вернулся к гамаку, где они висели на ремешке. Возвращаясь в конюшню и обходя дом, он все-таки поднял взгляд наверх и увидел темноволосую девушку лет шестнадцати или около того, в желтых брючках и черном болеро, она стояла на балконе и махала ему. Она подавала ему лаконичные знаки, широким пространным жестом указывая на безоблачное небо (какое безоблачное небо!), на цветущую верхушку жакаранды (голубую! цветущую!) и воздетую, поставленную на парапет босую ножку (только сандалии надеть!). К собственному ужасу и стыду Ван обнаружил, что Ван ждет, когда она спустится вниз.

Она, как ветер, летела к нему через блестевшую радужной росой лужайку.

— Ван, — начала Ада, — хочу рассказать тебе, пока не забыла, свой сон! Мы вдвоем высоко в Альпах… Господи, почему ты в дорожном костюме?

— Ну что ж, скажу, — медленно, как во сне, начал Ван, — скажу тебе почему. Из скромного, но заслуживающего доверия сточника, то есть прости мне мой выговор, источника, я только что узнал qu'on vous culbute[307] под каждым забором. Не подскажешь ли, где найти твоего поваляшку?

— Нигде, — отвечала она совершенно ровным тоном, игнорируя или не улавливая грубость в его словах, ибо всегда знала, не сегодня-завтра грянет гром, что это вопрос времени или, вернее, того, как распорядится временем судьба.

— Но ведь есть же он, есть, — пробормотал Ван, уставившись на радужную паутинку на траве под ногами.

— Предположим, — высокомерно сказала Ада. — Однако вчера он отбыл куда-то в Грецию или Турцию. Больше того, если тебе от этого легче, он ищет во что бы то ни стало смерти в сражении. Но послушай, послушай! Все эти лесные прогулки ничего не значат. Ван, погоди! Я проявила слабость всего лишь раза два, когда ты так дико его оскорбил, ну, может, три, только и всего. Прошу тебя! Это сразу объяснить невозможно, но постепенно ты все поймешь. Не все так счастливы, как мы с тобой. Он такой жалкий, одинокий, неприкаянный. Всем нам нести свой крест, но у иных он тяжелей. Я больше никогда его не увижу. Для меня он ничто, клянусь тебе. Просто он меня обожает буквально до умопомрачения.

— По-моему, — произнес Ван, — мы не о том любовнике говорим. Я имел в виду герра Рака, обладателя таких впечатляющих десен и также обожающего тебя до умопомрачения.

Повернувшись, как принято говорить, на каблуках, Ван направился к дому.

— с помощью какой-либо оптики или призмы — зримо представить ее, когда удалялся прочь; и все же с ужасающей отчетливостью и навсегда осталась в его памяти картина, запечатлевшая ее на том месте, где он ее оставил. Эта картина — проникшая в него каким-то задним зрением, по стекловидному позвоночному каналу и оставшаяся зримой навеки, навеки, — вмещала выбранные наугад и слившиеся воедино те ее образы и лики, которые отзывались в нем мукой невыносимого раскаяния за всякое, что осталось в прошлом. Размолвки между ними были недолгими, случались нечасто, но все же их было достаточно, чтоб составить немеркнущую мозаику. Однажды она стояла, прислонившись спиной к стволу дерева, выслушивая обвинение в измене; однажды он не захотел показывать ей дурацкие снимки из Чуза с изображением шлюшек и со злостью порвал их, а Ада отвернулась, помрачнев, прищуром уставилась куда-то вдаль, в окно. А однажды она замерла в нерешительности, моргая, не смея сказать вслух, ожидая, что он вот-вот негодующе взорвется на ее ханжескую избирательность к словам, после того как бесцеремонно и дерзко предложил ей подыскать рифму к слову «пертурбация», а она прикидывала, то ли неприличное слово он при этом имел в виду и как оно правильно произносится. Но пожалуй, гнусней всего был тот случай, когда она стояла, перебирая в руках собранные полевые цветы, легкая полуулыбка, не успев потухнуть, слепком застыла в глазах, губы сжаты, голова как-то неопределенно покачивается, как бы фиксируя намеренными кивочками втайне принимаемые решения, какие-то тайные соглашения с самой собой, с ним, и с другими неизвестными, с тех пор прозванными Безутешность, Никчемность, Несправедливость, — а он позволил себе грубо взорваться, взвившись от ее предложения, — такого ненавязчивого, как бы между прочим (будто предлагала пройтись краем болотца, взглянуть, не возникнет ли вдруг некая орхидея) — навестить могилку Кролика на кладбище, мимо которого они проходили, — вот тут он ни с того ни с сего принялся орать («Знаешь ведь, терпеть не могу кладбища, ненавижу, презираю смерть, мертвецов — эту пародию жизни, не желаю пялиться на камень, под которым гниют кости пухлявого крольчишки-полячишки, пусть себе с миром кормит червей, энтомология смерти не для меня, я ненавижу, я презираю…»); еще пару минут длилась эта тирада, после чего он буквально пал к Адиным ногам, целуя их, моля о прощении, он смолк, а она все смотрела на него пристально, задумчиво.

заложив руки за спину, слегка поводя плечами, то ближе к стволу, то чуть отпрянув, откидывая волосы назад, — и эта явственная картина, которой в действительности он не видал, была в сознании Вана живей любого реального воспоминания.

Марина в кимоно и бигуди стояла у крыльца в окружении прислуги и задавала вопросы, на которые, пожалуй, никто ответить не мог.

— Марина, — сказал Ван, — не сбегаю я с твоей горничной. Это обман зрения. Причины, по которым она тебя покидает, не имеют ко мне никакого отношения. У меня остались кое-какие дела, которые я, как идиот, забросил, а теперь, перед отъездом в Париж, к ним необходимо вернуться.

— Ада доставляет мне столько волнений, — проговорила Марина, удрученно потупив взгляд и по-русски подрагивая щеками. — Прошу тебя, приезжай как только сможешь! Ты оказываешь на нее такое благотворное влияние. Аи revoir![308]

Подхватив подол, она поднялась по ступенькам крыльца. Смирный серебристый дракон у нее на спине, как утверждала старшая просвещенная дочь, дразнился языком муравьеда. Что знала бедная ее мамаша о всяких «П. де П.» и «Р.»? Вряд ли хоть что-нибудь.

Ван пожал руку расстроенному старому дворецкому, поблагодарил Бута за поднесенные трость с серебряным набалдашником и перчатки, кивнул прочим слугам и зашагал к экипажу, запряженному парой. Стоявшая поодаль Бланш в длинной серой юбке и соломенной шляпке, с дешевым саквояжем, выкрашенным под красное дерево и перевязанным для верности крест-накрест бечевкой, была точь-в-точь отправляющаяся учительствовать юная мисс из фильма о жизни Дикого Запада. Бланш сказала, что сядет на облучок рядом с русским кучером, однако Ван препроводил ее в calèche.

Они ехали вдоль колышущихся полей ржи, расцвеченной, точно конфетти, маками и васильками. Всю дорогу Бланш журчала тихо, словно в трансе, словно [309] с духом усопшего менестреля, о молодой барышне и о двух ее последних любовниках. Всего лишь давеча, из-за того густого ельника, поглядите-ка направо, вон туда (но он головы не повернул — сидел молча, взявшись обеими руками за набалдашник трости), они с сестрицей Мадлон при бутылке вина видали, как месье граф обхаживал молодую барышню среди мха, набрасывался на нее, как дикий медведь, как он набрасывался — и столько раз! — и на Мадлон, она-то и велела Бланш, чтоб предупредила Вана, потому что было ей ой как досадно, но еще она сказала — вот ведь добрая душа! — лучше до поры не говорить, пока наш «Мальбрук» не s'en va t'en guerre[310], иначе они сцепятся; граф все утро пулял по огородному пугалу из пистолета, вот почему Бланш долго не высказывалась, это Мадлон решила, не она. Бланш все молола и молола языком, пока не доехали до селения Турбьер с домишками в два рядка и темной церковкой с витражными окнами. Ван помог Бланш слезть с коляски. Младшая из трех сестер, маленькая каштановокудрая красавица с похотливыми глазками и торчащими грудками (где-то он уж видал ее? — недавно ведь, но где?) понесла саквояж Бланш и клетку с птичкой в бедную хижину, хоть и потонувшую в сплетении роз, но удручающе унылую. Чмокнув несмелую ручку Золушки, Ван вернулся на свое место в коляске, откашлялся, одернул брюки, перед тем как закинуть ногу на ногу. Вотще, Ван Вин!

— Скорый ведь в Торфянке не останавливается — да, Трофим?

— Еще верст пять будет через болота, — сказал Трофим, — доставлю до ближайшей станции, в Волосянку!

Так вульгарно по-русски он именовал полустанок Мейденхэр; поезд наверняка переполнен.

Мейденхэр. Идиот! Этот Перси уж гнил, наверно, в сырой земле! Мейденхэр. Название от огромного плакучего китайского дерева, росшего в конце платформы. Некогда, кажется, кем-то спутанного с папоротником «венерин волос». В романе Толстого она шла до самого конца платформы. Первый случай внутреннего монолога, далее использованного французами и ирландцами.{92} N'est vert, n'est vert, n'est vert. L'arbre aux quarante écus d'or[311], осенью по крайней мере. Никогда, никогда не услышать больше, как ее «ботанический» голосок оседает на слове [312]«прости, снова сорвалась с языка латынь». Гинкго[313], гингко, инок, книг. Иначе — адиантофолия Солсбери. Адин ин-фолио, жалкая Солсберия: впалая; жалкий Поток Сознания{93}, теперь уж marée noir[314]

— Барин, а барин! — сказал Трофим, поворачивая белокуробородую физиономию к своему седоку.

— Да?

— Даже сквозь кожаный фартук не стал бы я трогать эту французскую девку!

Барин: master. Даже сквозь кожаный фартук: He стал бы я трогать: I would not think of touching. Эту: this (that). Французскую Девку: wench. horror, despair. pity. Кончено, загажено, растерзано: finished, fouled, torned to shreds.

Примечания

96* ère nuit au château — Это моя последняя ночь в поместье. (прим. В. Д.)

{92} В романе Толстого она шла до самого конца платформы. Первый случай внутреннего монолога… — Ван вспоминает один из финальных эпизодов «Анны Карениной» — сцену самоубийства Анны, при создании которой Толстой одним из первых в мировой литературе использовал прием «внутреннего монолога», после него усиленно эксплуатировавшийся «французами» (Бурже, Прустом и др.) и «ирландцем» (Джеймсом Джойсом). Как и во многих других эпизодах «Ады», размышления Вана Вина на литературные темы перекликаются с мыслями самого Набокова: «…Поток сознания, или Внутренний Монолог, — способ изображения, изобретенный Толстым <…> задолго до Джеймса Джойса. Это естественный ход сознания, то натыкающийся на чувства и воспоминания, то уходящий под землю, то, как скрытый ключ, бьющий из-под земли и отражающий частицы внешнего мира; своего рода запись сознания действующего лица, текущего вперед и вперед, перескакивание с одного образа или идеи на другую без всякого авторского комментария или истолкования» (Набоков В. В. Лекции по русской литературе. М., 1996. С. 263). 

{93} …жалкий Поток Сознания — весь отрывок представляет собой пародию на «Улисса» Джойса и — шире — на так называемую «технику Потока Сознания», к которой сам Набоков относился весьма скептически: «При использовании такого приема преувеличивается словесная сторона мышления. Человек не всегда мыслит словами, он мыслит и образами, в то время как техника потока сознания предполагает лишь течение слов, которые могут быть записаны…» (Набоков В. В. Лекции по зарубежной литературе. М., 1999. С. 373). (коммент. Н. М.)

[301] Я — твоя, скоро рассветет

[302] Меня не припутывай (говори за себя) — (фр.).

[303] Ваша мамзель (фр.).

(фр.).

[305] Этим противным месье Раком (фр.).

[306] Терзал ее мерзкими поцелуями

[307] Как тебя валяют (фр.).

[308] Прощай! (фр.)

[309] Вступившая в связь

[310] Отправится в поход (фр.).

[311] He зелено, не зелено, не зелено. Дерево в золотых монетах (фр.).

(лат.).

[313] Ginkgo, gingko (яп.: «гин» — серебряный, «кьо» — абрикос) — крупное, декоративное голосемянное дерево. — китайская его разновидность, имеет веерообразные листья, сочные плоды и съедобные семена.

(фр.).

Раздел сайта: