Ада, или Эротиада (перевод О. М. Кириченко)
Часть первая. Глава 42

42

Аква говаривала, что только очень жестокий или очень глупый человек или невинный младенец может быть счастлив на Демонии, лучезарной нашей планете. Вану казалось, чтобы самому выжить на этой ужасной Антитерре, в многоцветном и порочном мире, в котором он рожден, необходимо уничтожить или хотя бы покалечить двоих. Надо было срочно их отыскать; само промедление могло подточить его жизненные силы. Сладость уничтожения если не залечит душевные раны, то по крайней мере прочистит мозги. Оба обреченных находились в разных точках, но ни одно их этих мест не имело точной локализации — ни определенного городского адреса, ни указателя расквартирования. Ван надеялся при благосклонности Судьбы наказать их достойным образом. Он не был готов к тому, чтоб Судьба сперва до смешного с навязчивой рьяностью его вела, а потом вторглась в его дела сверхусердным пособником.

Сначала он решил отправиться в Калугано и разобраться с герром Раком. Измученный страданиями, он забылся сном в углу переполненного чужими ногами и голосами купе дорогого экспресса, несшегося на север со скоростью сто миль в час. Проспал до полудня и сошел в Ладоге, где, прождав чуть не целую вечность, пересел в другой, более тряский и еще более переполненный поезд. Пробираясь в качке из вагона в вагон, чертыхаясь под нос на облепивших окна пассажиров, не утруждавших себя пошевелить задом, чтоб слегка подвинуться, и тщетно выискивая уютное местечко где-нибудь в четырехместном купе вагона первого класса, он вдруг увидел сидевших у окна друг против дружки Кордулу с ее матерью. Два других места занимали пожилой тучный джентльмен в допотопном каштановом парике с зачесом на прямой пробор и мальчишка-очкарик в матроске, сидевший рядом с Кордулой, протянувшей ему половину своего шоколадного батончика. Движимый внезапным, возбудившим его оптимизм поползновением, Ван вошел в купе, однако сперва ни Кордула, ни мать ее его не узнали, в волнении он рванулся представиться вновь, что совпало с внезапным рывком поезда, и Ван наступил на облаченную в прюнелевый туфель ногу престарелого пассажира, который, издав короткий вопль, проговорил невнятно, но не без учтивости:

— Пожалейте мою подагру (или «осторожней», или «смотрите под ноги»), молодой человек!

— Терпеть не могу обращения «молодой человек»! — грубо бросил Ван немощному старцу, взорвавшись совершенно безосновательно.

— Он тебе больно сделал, дедушка? — спросил малыш.

— Да! — ответил дед. — Но, вскрикнув от боли, я вовсе не хотел никого этим обидеть.

— Да хоть и от боли, можно повежливей! — не унимался Ван (хотя сидящий у него внутри, более положительный Ван, охваченный стыдом, в ужасе дергал его за рукав).

— Кордула! — проговорила престарелая актриса (с невозмутимостью, с какой однажды подхватила и принялась гладить кота пожарника, внедрившегося на сцену в момент лучшего ее монолога в «Стойкой краске»), — почему бы тебе не пройтись с этим юным злым демоном в вагон-ресторан? Я, пожалуй, сейчас бы соснула минут на сорок.

— Что-то не так? — поинтересовалась Кордула, едва они обосновались в весьма просторной, в стиле рококо, «лепешнице», как именовались подобные заведения калуганскими студентами в «восьмидесятых» и «девяностых».

— Все не так! — сказал Ван. — Но отчего такой вопрос?

— Видишь ли, мы чуточку знаем доктора Платонова, и, хочу заметить, у тебя не было совершенно никаких оснований так гнусно хамить милейшему старику.

— Приношу извинения, — сказал Ван. — Что будем, традиционный чай?

— И еще необычно то, — продолжала Кордула, — что ты меня, против обыкновения, узнал. Два месяца назад ты меня вовсе не замечал.

— Ты изменилась. Похорошела, обрела томность. Хорошеешь на глазах. Кордула распростилась с непорочностью! Скажи… не знаешь ли ты адреса Перси де Прэ? То есть общеизвестно, место их высадки в Татарии… но письма ему на какой адрес слать? Не хотелось бы обращаться к твоей вездесущей тетушке.

— По-моему, у Фрейзеров есть адрес, я узнаю. А куда направляется Ван? Где можно теперь Вана найти?

— Дома, Парк-Лейн, 5, буду там через пару дней. А сейчас еду в Калугано.

— Ну и дыра! Дама?

— Мужчина. Тебе знаком Калугано? Тамошний зубной врач? Приличная гостиница? Концертный зал? Учитель музыки моей кузины?

Кордула покачала короткими кудряшками. Нет — бывала там очень редко. Дважды на концерте, в сосновом бору. Она и не подозревала, что Ада берет уроки музыки. Как там Ада?

— Люсетт! — сказал Ван. — Музыке учили Люсетт. Ладно. Оставим Калугано. Здешние лепешки весьма отдаленно напоминают те, что пекут в Чузе. Ты права, [315]. Но ты можешь меня отвлечь. Расскажи мне что-нибудь, чтоб мне переключиться, хотя ты и сама для меня переключение, малютка каламбур-топинамбур{94}, как говорил Тевтон в известном сюжете. Поведай-ка мне о своих сердечных делах.

Кордула была девчонка без особых затей. Все же общительная и весьма даже зажигательная девчонка. Он попробовал было погладить ее под столом, но Кордула мягко его руку отстранила, шепнув «бабник» шутливо, как та, иная девочка в каком-то другом сне. Ван громко кашлянул и заказал полбутылки коньяку, заставив официанта, как рекомендовал Демон, вскрыть бутылку в его присутствии. Кордула все трещала и трещала, он утратил нить ее повествования, вернее, оно смешалось с быстро менявшимся пейзажем, за которым Ван следил через ее плечо; внезапный овраг вобрал то, что сказал Джек позвонившей жене; дерево средь клеверного поля воплотило собой брошенного Джона, а в романтическом, струившемся со склона ручье отразилось упоминание о восхитительно кратком романе с маркизом Квизом Квизана.

Шуршанием пронесся мимо сосновый бор, за ним потянулись фабричные трубы. Состав загрохотал мимо паровозного депо, скрипя, начал замедлять ход. Уродливый вокзал заполнил собой ясный день.

— О Господи! — воскликнул Ван. — Ведь это моя станция!

Он выложил деньги на столик, поцеловал Кордулу в податливые губы и направился к выходу. Выйдя в тамбур, обернулся, махнул ей зажатой в руке перчаткой — и наскочил на пассажира, который нагнулся поднять саквояж.

— Oh n'est pas goujat à ce point![316] — крякнул пассажир, дородный военный с пышными рыжими усами и с капитанскими погонами.

Ван молча протиснулся мимо, но когда оба сошли на платформу, смазал его наотмашь перчаткой по физиономии.

Капитан подобрал фуражку и ринулся на бледного темноволосого хлыща. И в этот самый момент Ван почувствовал, как сзади кто-то мирно, однако вероломно обхватил его за руки. Не удосужившись и повернуть головы, Ван избавился от невидимого приставалы легким «поршневым» толчком, произведенным левым локтем, тогда как правой отвесил звучную затрещину капитану, рухнувшему на свои саквояжи. К тому моменту вокруг уж собралось несколько любителей бесплатных зрелищ; тогда Ван, подхватив капитана под руку, припустил вместе с ним в зал ожидания. Носильщик с потешно унылым видом и с изрядно расквашенным носом вошел следом с тремя саквояжами капитана, один из которых зажимал под мышкой. Наклейки с кубистским изображением далеких, сказочных стран цветисто облепляли самый новенький. Они обменялись визитками.

— Сын Демона? — пробормотал капитан Тэппер 97*, член калуганской ложи «Уайлд-Фиолет».

— Точно так! — отвечал Ван. — Предполагаю остановиться в «Мажестик», если же нет, вашему секунданту или секундантам будет оставлена там записка. Придется вам мне подыскать секунданта, не могу же я обращаться за этим к швейцару.

С этими словами Ван вынул пригоршню золотых монет и, выбрав из них двадцатидолларовую, протянул ее пострадавшему старику носильщику, приговаривая:

— Желтую ватку! В каждую ноздрю! Извини, дружище!

намеченного им курса, толкнул вращающуюся дверь, входя внутрь в настроении если не в более веселом, чем то, в котором находился последние двенадцать часов, то, во всяком случае, несколько приободрившись.

Его поглотил «Мажестик», старая громадина, вся в копоти снаружи, вся в коже изнутри. Он спросил номер с ванной, получил ответ, что все заняты в связи со съездом подрядчиков; с присущей Винам неукротимостью прикупил портье, получил сносные апартаменты из трех комнат с ванной, отделанной панелями из красного дерева, со старым креслом-качалкой, механическим пианино и с лиловым балдахином над двуспальной кроватью. Помыв руки, тотчас спустился вниз наводить справки насчет местонахождения Рака. Телефона у Раков не было; скорей всего они снимали комнату где-то в пригороде; воздев глаза к часам, швейцар позвонил в какое-то адресное бюро или отдел поиска граждан. Оказалось, откроется только завтра утром. Швейцар посоветовал Вану обратиться в магазин музыкальных инструментов на Главной улице.

для обхвата наконечником и остер на конце, как альпеншток, — вполне пригоден для протыкания водянистых, выпученных глаз. В следующем магазине Ван купил себе костюм, в очередном — рубашки, трусы, носки, свободные брюки, пижаму, носовые платки, домашний халат, пуловер и пару домашних сафьяновых шлепанцев, свернувшихся зародышами в кожаном чехольчике. Все покупки были упакованы в чемодан и немедленно отправлены к нему в гостиницу. Он уже вошел было в магазин музыкальных инструментов, как вдруг его неожиданно осенило: он не оставил никакой записки секундантам Тэппера; развернулся и пошел обратно.

Обнаружив их сидящими в вестибюле, Ван попросил поскорей покончить с формальностями — ему предстояло куда более важное дело. «Не грубить секундантам» — прозвучал у него в ушах голос Демона. Гвардии лейтенант Арвин Анютингласс был рыхлого вида блондин с длиннющим мундштуком во влажных розовых губках. Джонни Рафин, эсквайр 98*, был невысок ростом, брюнет и щеголь, в голубых замшевых ботинках и чудовищном ржаво-коричневом костюме. Вскоре Анютингласс исчез, оставив Вана оговаривать детали с Джонни, который, формально будучи готов оказывать Вану содействие, все ж не мог скрыть, что сердце его отдано Ванову противнику.

Капитан, говорил Джонни, отличный стрелок и член загородного клуба «До-Ре-Ла» 99* богат. Малейший намек на извинение со стороны барона Вина мог бы исчерпать инцидент, который завершился бы благородным финалом.

— Если, — сказал Ван, — милейший капитан этого от меня ждет, пусть засунет пистолет себе в задницу!

— Не слишком любезно с вашей стороны, — заметил, моргая, Джонни. — Мой друг таких слов бы не одобрил. Имейте в виду, он личность утонченная.

Вопрос к Джонни: чей он секундант, Ванов или капитанов?

— Ваш! — отвечал Джонни упавшим голосом.

— Боюсь, — сказал Джонни с некой долей возмущения, — что мало кого знаю из калуганских отцов семейств!

Есть ли тут поблизости публичный дом?

С возросшим возмущением Джонни отвечал, что он — убежденный холостяк.

— Что ж, холостяк так холостяк, — сказал Ван. — А теперь мне снова за покупками, пока не закрылись магазины. Стоит мне приобретать дуэльные пистолеты или капитан одолжит мне армейский «бругер»?

— Оружие мы предоставим, — заверил Джонни.

Когда Ван дошел до магазина музыкальных инструментов, оказалось, что тот закрыт. Мгновение Ван смотрел на арфы, на гитары, на цветы в серебряных вазах, и вспомнилась школьница, внушавшая ему такое острое желание шесть лет тому назад. Роз? Роза? Как звали ее? Был бы он с ней счастливей, чем с той бледной, роковой своей сестрой?

Он еще прошелся по Главной улице — одной из миллионов Главных улиц — и, внезапно ощутив прилив здорового аппетита, заглянул в показавшийся сносным ресторан. Заказал бифштекс с жареным картофелем, яблочный пай и кларет. В глубине зала на высоком красном табурете у сиявшего огнями бара грациозно восседала проститутка в черном — лиф в обтяжку, широкая юбка, длинные черные перчатки, черная бархатная шляпа с цветами — и потягивала через соломинку какой-то золотистый напиток. В зеркале за баром средь цветных бликов Ван уловил смутное отражение рыже-белокурой красотки; решил про себя, что можно потом подойти, но, снова подняв глаза, обнаружил, что та исчезла.

Предвкушение поединка отдавалось в нем острым возбуждением. Более животворный стимул трудно себе вообразить. Он и не ждал, что выпадет счастье стреляться со случайно подвернувшимся под руку шутом, тем более что в случае с Раком скорей всего истинное сражение заменила бы вульгарная трепка. Выстраивание и перестраивание в уме всевозможных сценариев этой незначительной дуэли можно было бы сравнить с полезными занятиями, которые проводят с паралитиками, душевнобольными и заключенными сотрудники благородных учреждений, просвещенные администраторы, хитроумные психиатры, — а именно, с переплетением книг или вставлением голубых бусинок в глазницы куклам, смастеренным руками других заключенных, калек и психов.

— повлекло бы всевозможные осложнения морального и юридического толка. Обычное ранение противника представлялось Вану глупой полумерой. Он решил выкинуть что-нибудь этакое, артистически-показное, например, выбить пулей пистолет из руки этого малого или смазать пулей поверх головы, чтоб густые, щетинистые волосы сами собой разложились на прямой пробор.

Возвращаясь в свой мрачный «Мажестик», Ван прикупил множество всякой всячины: три круглых куска мыла в продолговатой коробке, крем для бритья в холодном упругом тюбике, десяток лезвий для безопасной бритвы, увесистую губку, маленькую резиновую губку для намыливания, лосьон для волос, расческу, бальзам для кожи, зубную щетку в пластиковом футляре, зубную пасту, ножницы, авторучку, карманную записную книжку — что еще? — ах да: маленький будильник, успокаивающее обладание которым, однако, не удержало Вана от просьбы швейцару разбудить его звонком в пять утра.

Было всего лишь девять часов вечера, конец лета; Ван бы нисколько не удивился, если б ему сказали, что сейчас полночь и на дворе октябрь. Этот день оказался до невероятности бесконечным. В голове никак не укладывалось, что только нынче утром, на рассвете, одна шальная героинька романа для горничных про спящую красавицу что-то твердила ему, дрожа, полунагая, в кладовой Ардис-Холла. Кстати, по-прежнему ли стоит та, другая, прямая как стрела, обожаемая и презираемая, лишенная сердца и с сердцем разбитым, прислонясь спиной к стволу шелестящего листвой дерева? Кстати, надо ли в преддверии завтрашнего partie de plaisir[317] оставить ей что-то типа: «Когда получишь эту записку…», дерзкое, жестокое, с ледяным острием? Нет. Лучше написать Демону.

«Дорогой папа,

в результате банальной стычки, состоявшейся у меня с неким капитаном Тэппером, членом ложи „Уайлд-Фиолет“, которому я, проходя по вагону, случайно отдавил ногу, нынче утром в лесу близ Калугано я имел с ним дуэль на пистолетах, и вот меня уж нет на этом свете. Хоть мою кончину все же можно счесть разновидностью легкого самоубийства, прошу никоим образом не считать ни дуэль, ни невиннейшего капитана сопричастными к Страданиям юного Вина.{95} Проводя в 1884 г. первое свое лето в Ардисе, я соблазнил твою дочь, которой было тогда двенадцать. Наш знойный роман продлился вплоть до моего возвращения в Риверлейн; он возобновился через четыре года, в нынешнем июне. Подобного счастья я более в жизни не испытывал и ни о чем не жалею. Но вчера вечером я узнал, что она мне неверна, и мы расстались. Не исключено, что Тэппер — тот самый субъект, который был изгнан из одного твоего игорного клуба за попытку вступить в оральную связь с туалетным уборщиком, беззубым старым калекой, ветераном первой крымской войны. Прошу тебя, побольше цветов!

Твой любящий сын Ван».

Внимательно перечтя послание, он аккуратно порвал его в клочки. Записка, которую в конце концов он опустил в карман, была гораздо лаконичней:

«Папа,

у меня произошла банальная ссора с незнакомцем, которому я дал пощечину и который пристрелил меня на дуэли в окрестностях Калугано.

Прости!

Ван».

Ван был разбужен ночным портье, принесшим ему чашку кофе, поставившим ее вместе с местным «колобком» на столик у кровати, привычным жестом подхватив ожидаемый Портье видом чем-то напоминал Бутейана, каким тот был десять лет назад и каким привиделся Вану только что во сне, который, проснувшись, он теперь вспоминал: во сне прежний камердинер Демона объяснял Вану, что «дор» в названии дорогой ему реки — то же, что искаженное «гидро» в слове «дорофон». Вану нередко снились словесные сны.

Он побрился, вынул оба орошенных кровью безопасных лезвия, кинул их в массивную бронзовую пепельницу, выдал идеальный в структурном отношении стул, быстро принял ванну, поспешно оделся, оставил свои вещи у консьержа, оплатил номер и ровно в шесть втиснулся к небритому и попахивающему Джонни в его последнюю модель «парадокса», дешевого «полугоночника». осенней дымкой воды, — рыжевато-коричневый дым из кошмарных фабричных труб.

— Скажите, любезный Джонни, где это мы? — спросил Ван, лишь только они, свернув с озерной орбиты, покатили по загородному шоссе мимо дощатых коттеджей среди сосен, между которыми было развешано белье.

— Дорофей-роуд! — выкрикнул водитель, заглушая рев мотора. — Ведет прямо к лесу.

Действительно. Ван ощутил легкую боль в колене, которым ударился о камень неделю назад, будучи атакован сзади, в каком-то ином лесу. В тот же миг его нога ступила на мягкую, усыпанную хвоей лесную тропинку, мимо проплыла прозрачная белая бабочка, и с невыразимой убежденностью Ван осознал, что жить ему осталось всего лишь несколько минут.

Повернувшись к секунданту, Ван сказал:

— Это запечатанное письмо в фирменном конверте гостиницы «Мажестик» адресовано, как вы видите, моему отцу. Перекладываю в задний карман брюк. Прошу отправить немедленно, если капитан, который, как видно, уж прибыл в лимузине, смахивающем на катафалк, случайно меня прихлопнет.

преимущественно русскими романистами дворянского происхождения. Арвин попросту хлопнул в ладоши, давая знак стрелять по желанию; Ван заметил справа какое-то пестрое колыхание: двое маленьких зевак — толстая девочка и мальчишка-очкарик в матроске, держатся за одну корзинку с грибами. Мальчишка не тот, что грыз шоколад в купе у Кордулы, хоть очень похож, и как раз, когда мозг Вана был занят этими мыслями, в левый бок ему вонзилась пуля, выбивая, как показалось, все, что было с этой стороны. Ван покачнулся, но удержался на ногах и с видом, полным щеголеватого достоинства, разрядил свой пистолет в едва разгорающееся зарей небо.

Сердце билось ровно, мокрота оказалась чиста, легкое не задето, однако где-то под мышкой слева неистовым жаром отдавалась боль. Кровь, просачиваясь сквозь одежду, струилась по брючине вниз. Медленно, осторожно он опустился на землю, привалившись на правую руку. Накатил страх потерять сознание, но все же, видно, на какой-то момент он отключился, потому что внезапно увидал, как Джонни, уже овладев его письмом, запихивает конверт к себе в карман.

— Да порвите же, идиот! — процедил Ван, невольно застонав.

Подошел капитан и с довольно-таки унылым видом сказал:

— Ну вы уж теперь не в состоянии продолжать, да?

— А вам уж не терпится… — начал было Ван: он хотел сказать «вам уж не терпится еще разок схлопотать по физиономии!», но вдруг почему-то весело рассмеялся на слове «не терпится» и от растянутых в смехе связок внутри так мучительно заныло, что он осекся, сник, на лбу выступила испарина.

Меж тем Арвин переоборудовал лимузин в карету скорой помощи. Разложили газеты, чтоб не запачкать обивку, а капитан суетливо добавил поверх нечто напоминавшее мешок из-под картошки или чего-то еще, гнившего в бардачке, а потом, порывшись в багажнике, бормоча что-то типа «только чужой крови мне не хватало» (слова по всем статьям кстати), решился пожертвовать старый замызганный макинтош, на котором по дороге к ветеринару испустил дух любимый кобель.

Сперва Вану казалось, будто все еще лежит в машине, но он уж находился в общей палате больницы «Вид на озеро» («Вид на озеро»!) на кровати меж двух рядов разноперевязанных, храпящих, бредивших и стонущих больных. Едва осознав, где находится, Ван первым делом возмущенно потребовал, чтоб его перевели в самую комфортабельную в данном заведении отдельную палату, доставив при этом из «Мажестик» его чемодан и альпеншток. Затем поинтересовался, насколько серьезна рана и как долго он будет еще прикован к постели. Третьей акцией Вана было возвращение к тому, что составляло единственную причину посещения им Калугано (посещения им Калугано!). Новое его обиталище, откуда безутешные монархи, мечась в беспамятстве, перекочевывали в мир иной, оказалось белым воспроизведением его гостиничного номера — белая мебель, белый ковер, белые кровати. Вкраплением, так сказать, явилась Татьяна, юная, чрезвычайно миленькая и неприступная сестра милосердия, темноволосая и с прозрачной кожей. (Что-то в ее манере и поведении и еще гармоническое единство шеи и глаз, составляющее особое, с трудом, но все же постижимое таинство женской прелести, фантастически, мучительно напоминало ему Аду, и он жаждал освободиться от этого образа, неистово устремляясь во власть чар Татьяны, очередного своего ангела-мучителя. Вынужденная ограниченность движений мешала привычной комиксной погоне за достижением цели. Он умолял ее помассировать ему ноги, а она, испытующе глянув на него умными, серьезными глазами, перепоручила это занятие Дорофею, массажисту с мясистыми лапами, силачу, способному шеей вытянуть немощного больного из постели, если тот вцеплялся руками в мощный его загривок. Когда же Ван однажды изловчился потрогать Татьянину грудь, та заявила, что непременно пожалуется, если он возобновит свои, как она неожиданно для себя метко окрестила, «соблазнительные забавы». Наглядная же демонстрация его желания при смиренной мольбе пожалеть-приласкать была пресечена строгим напоминанием, что, мол, иным почтенным джентльменам за проделывание того же в общественных местах пришлось довольно долго отсиживаться за решеткой. Хотя много позже Татьяна написала ему красными чернилами на розовой бумаге восхитительное грустное письмо; но тут вмешались иные чувства и события, и больше он ее никогда не встречал). Чемодан его тут же доставили из гостиницы, хотя трость отыскать так и не удалось (должно быть, она совершает ныне с кем-то восхождение на гору Веллингтон, а может, сопутствует какой-нибудь леди, отправившейся «по куманику» где-то в штате Орегон); итак, лечебница обеспечила Вана Третьей Тростью, довольно-таки симпатичной, узловатой палкой цвета темной вишни, с мощным изогнутым резиновым наконечником. Доктор Фитцбишоп поздравил Вана с тем, что ранение неглубокое, пуля легонько резанула, даже можно сказать, лишь слегка задела большую [318]. Док Фитц отметил исключительную способность Вана к заживлению ран, которая явно была налицо, и пообещал, если в течение трех дней тот будет недвижим, как бревно, то уже дней через десять сможет обходиться без антисептиков и бинтов. Любит ли Ван музыку? Ведь спортсмены любят музыку, не так ли? Не хочет ли, чтоб ему принесли соноролу? Нет, Ван музыки не выносит, но, быть может, доктор, такой любитель концертов, знает, как найти музыканта по имени Рак? «Палата номер пять!» — тотчас последовал ответ. Ван, решив, что это название музыкального произведения, свой вопрос повторил. Может ли оказаться адрес Рака в магазине музыкальных инструментов Арфера? Да, раньше семейство снимало дачку чуть дальше по Дорофей-роуд, ближе к лесу, но теперь они там уж не живут. В палате номер пять содержатся безнадежные больные. У бедняги всегда была больная печень и весьма слабое сердце, но вдобавок в его организм проникла какая-то отрава; в здешнем «лабе» не смогли выявить возбудителя и теперь ждут результатов анализа отправленных в Лугу его престранных, зеленых, как лягушки, фекалий. Сотворил ли подобное Рак над собой сам, неясно, он хранит молчание; вероятней всего, это дело рук его жены, которая увлекается индуистско-андским колдовством, и недавно в палате для рожениц с ней приключился тяжелейший выкидыш. Именно, тройня! — как вы догадались? Так вот, если не терпится повидать старого приятеля, как настанет время, усадят Вана в кресло-каталку, сразу Дорофей и отвезет его в палату номер пять, так что рекомендую поколдовать, ха-ха, над собственными, так сказать, плотью и кровью.

Этот день наступил довольно скоро. Долго катая его по коридорам с мелькавшими мимо, стряхивавшими градусники прелестными эфирными существами, поднимая и спуская на двух различных лифтах, причем второй был весьма просторен, с черной и при металлической рукоятке крышей, закрепленной поверх стен, с остатками на отдающем мылом полу то ли лавровых листьев, то ли остролиста, Дорофей наконец, подобно кучеру Онегина, возвестил: «Приехали!» («we have arrived») и легонько подпихнул Вана мимо двух кроватей за ширмами к третьей у окошка. Там Вана и оставил, уселся за небольшим столиком у двери в уголку и лениво развернул русскоязычную газету «Голос» («Логос»).

— Меня зовут Ван Вин — на случай, если вы уж не настолько в ясном уме, чтоб признать человека, виденного всего лишь дважды. Согласно больничным записям, вам тридцать лет; я бы дал вам меньше, но и в вашем возрасте умирать рановато, — сказал, я бы, твою мать — и недозрелому гению, и вполне созревшему мерзавцу, а может, и обоим. Как вы могли бы догадаться по скромному, но определенному убранству этой тихой палаты, вы, выражаясь одним языком, неизлечимо больны, выражаясь иным — дохнущая крыса. Никакие кислородные аппараты не помогут вам избежать «агонии агоний» — уместный плеоназм профессора Безносой. Физические мучения, которые вы испытаете, а возможно, уже испытываете, должно быть, ужасны, но они ничто в сравнении с тем, какие вам грозят в предстоящей загробной жизни. Ум человека, мониста по натуре, не способен постичь два «ничто»; ему доступно только одно «ничто», свое биологическое небытие в неопределенности прошлого, ибо память его абсолютно чиста, и это «ничто», являющееся частью прошлого, допустить не так уж трудно. Но «ничто» — которое, возможно, столь же легко себе домыслить — остается логически необъяснимым. Говоря о пространстве, можно представить себе в его беспредельной самости некую живую частицу; но во времени подобной аналогии с нашей быстротечной жизнью мы не отыщем, ибо сколь ни быстротечно (а тридцатилетний отрезок, право же, до неприличия краток!) наше восприятие бытия — оно не точка в вечности, но щель, трещина, пропасть, пролегающая по всей ширине метафизического времени, рассекая его и сияя — пусть узенькой полоской — от задней до передней плоскости. Таким образом, мистер Рак, мы можем поговорить о прошлом или же, в более размытом, но привычном смысле, о будущем, однако мы попросту не можем осязать другое «ничто», другой вакуум, другую пустоту. Забвение — одноразовый спектакль: посмотрели раз, повторения не будет. Значит, придется воспользоваться некой продленностью расстроенного сознания, и тут я, мистер Рак, подхожу к самой сути. Пусть Вечный Рак, бесконечная «Раковость» — это пустяк, но ясно одно: единственное осознанное чувство, которое сохранится и в бесконечности, — это осознание боли. Маленький Рак сегодня — это тяжкий мрак, завтра — ich bin ein unverbesserlicher Witzbold[319]— я бы даже сказал, должно — себе представить, как там и сям в поту или, в посюсторонности крохотные сгустки частиц, по-прежнему хранящих черты Рака, сдвигаются, как-то и где-то притягиваются друг к дружке, вот сплетение зубных болей Рака, там свились ночные кошмары Рака — точь-в-точь группки безымянных беженцев из какой-то стертой с лица земли страны, сбившихся в кучку ради толики вонючего тепла, ради грязных подачек или ради того, чтоб поделиться воспоминаниями о невыразимых пытках, пережитых в татарских лагерях. Должно быть, в старости есть особое истязаньице: чтоб стоял и ждал в бесконечно длинной очереди к невидимому нужнику. Итак, герр Рак, я утверждаю, что живучие клетки стареющей Раковости будут сливаться в такие вот мучительные очереди, которым никогда в преисполненной болью и паникой бесконечной ночи не вывести мученика к потаенной, зловонной дыре. Разумеется, вы можете возразить, если вы любитель современной беллетристики и без ума от лексикона английских литераторов, дескать, настройщик роялей «из низших слоев общества», который влюбился в легкомысленную девицу «из высшего общества», тем самым разрушив свою семью, вовсе не заслуживает, чтоб на него как на преступника набрасывался с обличениями какой-то наглец…

Уже знакомым жестом порвав заготовленную речь, Ван произнес:

— Мистер Рак, откройте глаза! Меня зовут Ван Вин. Я пришел к вам.

Мгновение восковая, с впалыми щеками, вытянутая физиономия с мясистым носом и круглым подбородочком оставалась недвижима; однако прекрасные, янтарные, подернутые влагой, выразительные глаза с трогательно длинными ресницами открылись. Затем вокруг губ затеплилась слабая улыбка, больной протянул руку, не отрывая головы от прикрытой клеенкой подушки (отчего клеенкой?).

Ван из своего кресла потянулся к нему концом палки, слабая рука схватилась за наконечник, учтиво сжав пальцами, восприняв жест как средство дружеской помощи.

— Нет-нет, я пока и двух шагов сделать не в силах! — вполне отчетливо произнес Рак с немецким акцентом, который, возможно, заполнял самые долговечные из разрушаемых клеток.

Ван убрал ненужное свое оружие. Чтоб сдержаться, стукнул палкой о подножку своего кресла. Дорофей поднял от газеты глаза и снова вернулся к крайне заинтересовавшей его статье «Умница свинка» (из воспоминаний дрессировщика) или же — «Крымская война: татарские партизаны помогают китайским войскам». Одновременно тщедушная сестричка выглянула из-за дальней ширмы и снова скрылась.

Может, попросит что-то передать? Отказаться? Согласиться — и не передавать?

— Скажите, отбыли они уже всем семейством в Голливуд? Прошу вас, барон фон Вин!

— Не знаю, — ответил Ван. — Должно быть. Право же, я…

— Видите ли, я послал свою мелодию для флейты вместе с письмом семейству, но ответа не пришло. Меня сейчас стошнит. Я сам нажму звонок.

Тщедушная сестричка в белых туфлях на чрезвычайно высоких каблуках загородила ширмой кровать Рака, отторгнув его от подавленного, легко раненного, с наложенными швами, гладковыбритого юного денди; какового, развернув, увез прочь заботливый Дорофей.

Вернувшись в свою светлую, проветренную палату, где за полуприкрытым окном чередовались дождь и солнце, Ван, ступая на шатких пока ногах, подошел к зеркалу, приветливо себе улыбнулся и без помощи Дорофея сам прошел к кровати. В дверь скользнула Татьяна, спросила, не желает ли чаю.

— Любезная моя! — сказал Ван. — Тебя я желаю! Взгляни, с какой мощью воспряла моя цитадель!

— Знали бы вы, — бросила она через плечо, — сколько раз похотливые больные этак же меня оскорбляли!

Он написал короткую записку Кордуле, сообщив, что с ним стряслась маленькая неприятность и что лежит он в Калугано, в палате для свергнутых правителей, в больнице «Озерные виды», и что к ее ногам готов припасть во вторник. Он написал еще более краткое послание Марине по-французски, выражая благодарность за летнее гостеприимство. По размышлении решил отправить это письмо из Манхэттена на адрес лос-анджелесского «Пизанг[320]-Палас» отеля. Третье письмо он адресовал Бернарду Раттнеру, самому близкому в Чузе приятелю, племяннику великого Раттнера. «100*, — в частности, писал Ван, — однако я собираюсь выступить с опровержением его идей».

В понедельник около полудня ему было разрешено посидеть в шезлонге на лужайке, которую он столько дней с жадностью созерцал из своего окна. Доктор Фитцбишоп, потирая руки, сообщил, что, по данным лужских лабораторных исследований, подобные «аретузоиды» не всегда имеют летальный исход, хотя теперь это уже ровно ничего не значит, так как несчастный учитель и сочинитель музыки не протянет на Демонии до утра, и к вечерне, ха-ха, в аккурат поспеет на Терру. Док Фитц был, по выражению русских, пошляк (pretentious vulgarian), и Ван в неявном протесте с облегчением почувствовал, что мучения Рака в нем лично злорадства не вызывают.

«Алмазное ожерелье» и как раз этот вот странный «Журнал современной науки» с заковыристым эссе Рипли «Строение пространства». Ван сражался с его дурацкими формулами и диаграммами вот уж несколько дней и теперь понял, что никак не вникнуть в их суть до завтра, когда его выпустят из Приозерной больницы.

Жаркое пятно солнца доплыло него, и, отбросив в сторону красный журнал, Ван встал с кресла. По мере выздоровления образ Ады то и дело возникал в нем горькой и сладостной волной, готовой поглотить целиком. Повязки с него сняли; на обнаженном теле не осталось ничего, кроме специального, вроде жилета, одеяния из фланели; но и оно, плотное, облегающее, не предохраняло тело от отравленного острия Ардиса. Поместья-стрелы. Le Château de la Flèche, Плотского Поместья.

Он брел по лужайке, полосатой от теней, и ему было жарко в черной пижаме и темно-красном халате. Улица была скрыта от него каменной стеной, и лишь в глубине за распахнутыми воротами виднелся изгиб асфальтового шоссе, подводящего к главному входу длинного здания больницы. Ван уж было повернул обратно к своему креслу, как вдруг изящный бледно-серый четырехдверный седан въехал в ворота и остановился прямо перед ним. Дверца распахнулась, и не успел шофер, пожилой субъект в блузе и бриджах, подать руку, как Кордула уже, точно балерина, летела навстречу Вану. В неистовой радости он обнял ее, целуя жаркие розовые щечки, блуждая руками по ее мягкому, как у кошечки, телу в черном шелковом платье: какой аппетитный сюрприз!

— Идея! — воскликнул Ван. — Ты немедленно меня отсюда забираешь. Как я есть, прямо в таком виде.

— Чудно! — сказала она. — Поедем, поживешь у меня, я поселю тебя в восхитительной комнате для гостей.

Ну и молодчина она, эта маленькая Кордула де Прэ! И вот уж он сидел в машине рядом с ней, а машина пятилась задом к воротам. Две сестры милосердия бежали следом, размахивая руками, и шофер по-французски осведомился, не желает ли графиня, чтоб он остановился.

— [321] — выкрикнул Ван вне себя от радости, и машина газанула прочь.

— Мама позвонила из Малорукино (их сельское поместье в Мальбруке, в Майне), — прерывисто произнесла Кордула, — в местных газетах сообщалось, что ты дрался на дуэли. Вид у тебя здоровый, просто башня, я так рада! Как чувствовала, что-то произойдет, ведь малыш Рассел, внук доктора Платонова — помнишь? — видал из окошка, как ты на перроне смазал этого офицера по физиономии. Но прежде всего у меня для тебя, Ван, — (no, please, he sees us) — ужасно дурные новости. Сын Фрейзеров, он только что вернулся из Ялты, сказал что Перси был убит через день после высадки, меньше чем через неделю, как они вылетели из аэропорта Гутзон. Он тебе сам все расскажет, с каждым днем происшедшее обрастает все новыми жуткими подробностями, как видно, Фрейзер не лучшим образом проявил себя в этой темной истории, потому, мне кажется, каждый раз себя выгораживает.

(Билл Фрейзер, сын судьи Фрейзера из Веллингтона, наблюдал конец лейтенанта де Прэ из спасительного рва, поросшего кизилом и мушмулой, но, разумеется, был бессилен чем-либо помочь командиру своего взвода и по целому ряду причин, которые подробнейшим образом изложил в своем рапорте и которые, однако, перечислять здесь было бы слишком утомительно и неловко. Перси был ранен в бедро во время стычки с хазарскими партизанами в овраге близ Чу-Фут-Калэ, произносимого американскими солдатами «Чафаткейл» и означавшего «крепость на скале». Перси тотчас со странным облегчением обреченного заверил себя, что отделался поверхностным ранением. От потери крови он потерял сознание, как и мы, увидав, что он начал ползти, вернее, вихлять по земле, чтоб укрыться под сенью дуба среди колючего кустарника, где его уже как ни в чем не бывало подстерегала другая беда. Когда через пару минут Перси — все еще граф Перси де Прэ — пришел в себя, то обнаружил, что он не один на грубом ложе средь травы и камней. Рядом с ним на корточках сидел, улыбаясь, старый татарин, в бешмете и американских джинсах — что было несуразно, но как-то успокаивало.

— Бедный, бедный — приговаривала добрая душа, качая головой и причмокивая. — Больно (it hurts)?

Перси отвечал на своем столь же скудном русском, что рана ему кажется несерьезной.

— (good, good)! — подхватил добрый старик и, подняв оброненный Перси автоматический пистолет, рассматривал его с наивным восторгом, а потом выстрелил Перси в висок. (Интересно, а это интересно всегда, какие именно краткие, молниеносные миги запечатлеваются в сознании застреливаемого, сохраняясь как-то и где-то в необозримом хранилище последних микрофильмированных мыслей, фиксируя промежуток между двумя моментами: между, в данном случае, тем, как, открыв глаза, наш друг увидел перед собой улыбающуюся, всю в мелких морщинках, симпатичную физиономию как бы краснокожего индейца на фоне безоблачного, почти ладорского, неба, и затем ощущением того, как стальное дуло, с силой давя на нежную кожу, взрывает кость. Можно представить это себе в виде некой сюиты для флейты, последовательностью, скажем, таких «эпизодов», как: я жив — кто это? — не военный — сострадание — пить — дочь с кувшином — черт, это же мой пистолет — нет!..{96} et cetera cetera… мог бы оказаться — возможно, где-то рядышком с пери, несущей кувшин, — вспышкой, неясным очертанием, резкой болью — Ардис.)

— Как странно, как странно, — бормотал Ван, когда Кордула закончила свою более или менее связную версию рассказа, который после Ван услышит от Билла Фрейзера.

Какое странное совпадение! Либо попали в цель смертоносные стрелы Ады, либо он, Ван, сумел каким-то образом расправиться с двумя ненавистными ее любовниками при помощи дуэли с подставным лицом.

Странно было и то, что, слушая малютку Кордулу, он не испытывал почти никаких особых чувств, разве что некое равнодушное удивление. Человек с не слишком развитыми нежными чувствами, этот странный Ван, странный Демонов сын, в тот момент с гораздо большей готовностью насладился бы прелестями Кордулы — при первой же человеческой и человеколюбящей возможности, при первом же дьявольском или попутном сподвижничестве, — нежели стал оплакивать участь того, кого едва знал; и хотя в голубых глазах Кордулы раза два и блеснули слезы, Ван прекрасно знал, что с кузеном она не так-то часто общалась и, по правде говоря, даже его недолюбливала.

Кордула бросила Эдмону:

— Arrêtez près de…[322], как его там, ах да, у «Альбиона», le[323] универмага pour messieurs[324] — И в ответ на возмущенные протесты Вана строго сказала: — Разве можно в пижаме возвращаться к цивилизованной жизни! Я куплю тебе кое-что из одежды, а Эдмон пока пропустит кружечку кофе.

Кордула купила Вану пару брюк и плащ. Он нетерпеливо ждал в оставленной на стоянке машине и потом, под предлогом, что надо переодеться, сказал, чтоб подбросила его куда-нибудь в укромное место, пока Эдмон, где он там, пропустит еще кружечку.

Едва лишь оказались в подходящем месте, Ван, усадив Кордулу к себе на колени, с большим удобством насладился ею, так звучно заходясь восторгом, чем польстил ей и растрогал ее.

— Ах, беспечная Кордула! — весело воскликнула беспечная Кордула, — надо полагать, предстоит очередной аборт — encore un petit enfantôme[325]

— Все так! — сказал Ван, нежно ее целуя.

И они отправились обратно — к закусочной.

Примечания

97* «Уайлд Фиолет» и затем «Анютингласс» (с. 294) — отражают «голубую» сущность противника Вана и обоих его секундантов.{222} (прим. В. Д.)

98* Рафин, эсквайр — вышучивается «Rafinesque», название, полученное фиалкой. 

99* До-Ре-Ла — мелодическое переиначивание «Ладоры». (прим. В. Д.)

100* Дядя — «мой дядя самых честных правил» («Евгений Онегин», часть первая, 1, 1). 

{94} …топинамбур — земляная груша, клубневый овощ причудливой формы. (коммент. Н. М.)

{95} Страданиям юного Вина — Ван обыгрывает название гетевского романа «Страдания молодого Вертера» (1774). (коммент. Н. М.)

{96} …я жив — кто это? — не военный — сострадание — пить… — «микрофильмированные мысли» Перси де Прэ имитируют внутренний монолог умирающего Праскухина — персонажа «Севастопольских рассказов» («Севастополь в мае») Л. Н. Толстого. (коммент. Н. М.)

…капитан Тэппер — фамилия набоковского капитана из разряда «говорящих», недвусмысленно указывающих на характерные особенности своего носителя: в данном случае — на сексуальную ориентацию героя. Тэппер перекликается с французским словом tapette (педераст); «Уайлд-Фиолет» служит дополнительной подсказкой: violet (фиалковый, лиловый) обозначает цвет, на Западе традиционно ассоциирующийся с гомосексуалами; фамилия известного английского писателя говорит сама за себя. (коммент. Н. М.)

[315] Я вне себя

[316] Что за хамство! (фр.)

[317] Пикничка (фр.).

[318] Лестничную мышцу

[319] Я — неисправимый шутник (нем.).

[320] Pisang — банан (малайск.).

(фр.)

[322] Остановитесь у… (фр.)

[323] Артикль перед сущ. муж. рода (фр.).

[324] Для мужчин (фр.).

— каламбур вокруг «enfant» (ребенок) —

Раздел сайта: