Ада, или Эротиада (перевод О. М. Кириченко)
Часть вторая. Глава 8

8

Зная, что сестры питают слабость к русской кухне и к русским ресторанным зрелищам, Ван повел их в субботний вечер в «Урсус», лучший франко-эстотийский ресторан Большого Манхэттена. Обе юные дамы были в весьма коротких и откровенных вечерних туалетах, «размиражированных» в этом сезоне, по модному в том же сезоне выражению, Вассом: Ада в черном, прозрачном, Люсетт в атласном, золотисто-зеленом, цвета шпанской мушки. Губы сестер «перекликались» тоном (не интенсивностью) помады; глаза подведены в стиле «изумленной райской птички», что считалось модным в Лосе и в Люте. Месиво метафор и пустословие были к лицу всем троим Винам, баловням Венеры.

И уха, и шашлык, и аи возымели эффект легкий и привычный; в то время как песни прежних лет, исполняемые известными мастерами русского «романса» — ласканкой-контральто и банфширским басом — с отзвуком пронзительной цыганщины, клокочущей в словах Григорьева и музыке Глинки, странным образом разбередили душу. Была там и Флора, хрупкая, едва ли достигшая брачного возраста, полуодетая мюзикхольная девочка неясного происхождения (румынка? римлянка? рамзейка?), чьими восхитительными услугами Ван позволял себе воспользоваться неоднократно за последнюю осень. Как «светский человек» Ван взирал с вежливым (быть может, даже чересчур) безразличием на ее чарующие прелести, хотя втайне они, несомненно, внесли свою яркую лепту во всколыхнувшееся в нем эротическое возбуждение, когда обе его красавицы, сбросив свои меха, явились пред ним в многоцветье праздничного великолепия; и Ванов трепет даже несколько обострялся осознанием тайной (ощутимой в полуоборота, краешком глаза), ревнивой, интуитивной подозрительности, с какой Ада и Люсетт без улыбки следили, как воспримет он внешне безобидный взгляд, таивший узнавание клиента и роняемый не раз скользившей мимо блядушкой (cute whorelet), как наши юные дамы с притворным безразличием прозвали меж собой Флору (весьма дорогую и совершенно бесподобную). Но вот затяжные рыдания скрипок проняли Вана с Адой с такой силой, что перехватило в горле: подобная реакция юности на романтический призыв побудила Аду в какой-то момент удалиться «попудрить носик», в то время как у вставшего Вана вырвался конвульсивный вздох, который он, хоть клял себя, сдержать не сумел. Он вновь принялся поглощать что было на тарелке, больно заехав локтем Люсетт по руке, а та сказала по-русски:

— Пусть я пьяна и вообще, но я (adore) — обожаю, обожаю, обожаю, обожаю больше всего на свете (you) — тебя, тебя (I ache for you unbearably) — я тоскую по тебе невыносимо, и, пожалуйста, не позволяй мне больше (swill) хлестать шампанское, не только потому, что я способна кинуться в реку Гутзон, если нет надежды быть с тобой, и не только из-за этого твоего пунцового отростка… как корень сорвавшегося в тебе сердца, бедный мой душенька darling), он мне показался длиной в целых восемь дюймов…

— Семь с половиной, — скромно пробормотал Ван, слегка отключаясь от музыки.

— …а потому что ты — Ван, до мозга костей Ван, ты и только ты, во плоти и во шраме, одна истина и только нашей жизни, моей окаянной жизни, Ван, Ван, Ван!

Тут Ван снова поднялся, так как Ада, веер черный в элегантном помахивании, провожаемая тысячью глаз, вернулась, лишь только начальные аккорды романса{121} (достославного фетовского «Сияла ночь») пробудили клавиши (и бас покашлял â la russe в кулак, перед тем как вступить).

A radiant night, a moon-filled garden. Beams
Lay at our feet. The drawing room, unlit;
Wide open, the grand piano; and our hearts
Throbbed to your song, as throbbed the strings in it…[403]

Потом Баноффски ввился в величайшие глинковские амфибрахии (Михаил Иванович при жизни их дядюшки гостил как-то летом в Ардисском поместье — до сих пор сохранилась зеленая скамья под квазиакациями, на которой, как утверждают, особенно часто сиживал композитор, утирая платком пот с широкого лба.

Subside, agitation of passion![404]

Вступали другие певцы, и песни становились все тоскливей и тоскливей — «Забыты нежные лобзанья»{122}«То было раннею весной, среди берез то было»{123}, и «Много песен слыхал я в родной стороне, в них о горе и радостях пели»{124}, и одна псевдопопулистская:

There's a crag on the Ross, overgrown with wild moss
On all sides, from the lowest to highest…[405]

Даже последовала серия дорожных плачей, вот, например, один, не слишком злоупотребляющий анапестом:

In a monotone tinkles the yoke-bell,
and the roadway is dusting a bit…[406]

А также исключительно гениальное откровение истлевшего в безвестности солдата:

Nadezhda, I shall then be back
When the true batch outboys the riot…[407]

И единственное из памятных стихов Тургенева, начинающееся строками:

Morning so nebulous, morning gray-dawning,
Reaped fields so sorrowful under snow coverings…[408]

Ну и конечно, знаменитый псевдоцыганский гитарный стих Аполлона Григорьева (очередного приятеля дядюшки Ивана):

О you, at least, do talk to me,
My seven-stringed companion,
Such yearning ache invades my soul,
Such moonlight fills the canyon![409]

— Послушайте, мы уж сыты по горло и ночью лунной, и клубничным суфле: хотя десерт не вполне «подъят» до возвышенного уровня, — заявила Ада в своей восхитительно игривой манере, в духе остинских барышень. — Пошли-ка все спать! Видала, киска, какая необъятная у нас постель? Вон, наш кавалер уже позевывает, «не иначе пасть порвет»! (Вульгарная ладорская шутка.)

— Точно (это восхождение к Зевоте) подмечено! — проговорил Ван, убирая пальцы с бархатисто-купидоновой щечки персика, который смял, так и не попробовав.

Метрдотель, виночерпий, шашлычник, а также орда официантов, буквально огорошенные количеством зернистой икры и аи,

— Отчего, — спросила Люсетт, чмокнув Аду в щеку, когда они обе встали (обе синхронно заводя за спину по руке в поисках манто, припрятанных в сейф или еще куда-то), — отчего тот первый романс, «Уж гасли в комнатах огни»{125}, где «благоухали розы», растрогал тебя сильней, чем твой любимый Фет и тот другой, про дубоватого горниста?

— Не только меня, Вана тоже, — коротко ответила Ада, коснувшись свежеподмазанными губами смешнющей веснушки пьяненькой Люсетт.

Церемонно Ван, проводя к выходу через вестибюль двух неспешно, покачивая бедрами, плывших граций (навстречу шиншилловым манто, уж метнувшимися под руки усилиями множества каких-то новых, услужливых и до несправедливости, до необъяснимости материально неудовлетворенных субъектов), едва касаясь, будто лишь нынче вечером с ними познакомился, ограждал левой ладонью низко обнаженную спину Ады, правой — спинку Люсетт, столь же низко обнаженную. (Как это у нее прозвучало: «десерт» или «да ферт»? Шепелявинка с губ слетела?) Отчужденно Ван оценил и взвесил сначала одно полуприкосновение, потом другое. Жесткая, жаркая слоновая кость родного изгиба; влажная бархатистость Люсетт. Ван тоже, видно, слегка «перебрал» шампанского, а именно: махнул четыре из полудюжины бутылок (как сказали бы мы на старом чузовском жаргоне) и теперь, устремившись за голубоватыми мехами своих спутниц, он сперва по-дурацки нюхнул правую руку, прежде чем вдеть ее в перчатку.

— Ну и ну, — услышал он сбоку гортанный хохоток (уж столько вокруг было развратников), — двоих тебе, Вин, похоже, не потянуть!

Ван дернулся на голос с намерением поколотить грубияна — но то была лишь Флора, пугающе дерзкая, восхитительно строящая глазки. Ван попытался было всучить ей банкноту, но та улизнула, на прощанье призывно сверкнув браслетами и звездами на сосках.

Едва Эдмунд (не Эдмонд, который по соображениям безопасности — он Аду знал — был отправлен обратно в Кингстон) привез их домой, Ада, надув щеки и сделав большие глаза, устремилась в Ванову ванную. Ее собственная перешла в пользование пошатывавшейся гостьи. Ван, находившийся в географическом смысле чуть ближе от старшей сестры, стоя и с превеликим облегчением воспользовался удобствами маленького «весси» (канадийское наименование WC) при своей гардеробной. Он снял смокинг и галстук, расслабил воротничок шелковой сорочки и помедлил, разбираясь со своими желаниями: в ванной позади их спальни и гостиной Ада наполняла ванну; звучавший в ушах недавний гитарный перебор мелодично вливался в шум бегущей воды (те редкие случаи, когда он вспоминал той

Ван провел языком по губам, откашлялся и, решив подбить двух пташек одной шишкой, направился в дальний, южный, конец квартиры через будуэр и столонную (в возбуждении нас тянет обычно на канадийский диалект). В комнате для гостей Люсетт, стоя к нему спиной, натягивала через голову бледно-зеленую ночную сорочку. При виде ее узких голых бедер наш жалкий повеса невольно был очарован трогательно-идеальной, в области священного пояса красоты, симметрией двух изысканных ямочек-близняшек над ягодицами, свойственных лишь безупречно сложенным и юным. О, у Люсетт ямочки были даже прелестней, чем у Ады! По счастью, Люсетт повернулась, приглаживая руками сбившиеся локоны, продетая сорочка съехала до колен.

— Голубчик, — сказал Ван, — прошу тебя, помоги! Она рассказала мне про своего валентинского estanciero[410], a я вот никак не вспомню его имени, не врываться же к ней в ванную!

— Ничего она тебе не рассказывала, — отвечала верная Люсетт, — и нечего тебе вспоминать! Нет уж! Не стану я вредить твоей и моей любушке, ведь известно, что тебе только дверцу укажи, ты по ней из пистолета шарахнешь.

— Умоляю, лисонька моя! Взамен с меня самый горячий поцелуй!

— Ах Ван, — проговорила Люсетт с глубоким вздохом. — Поклянись, что не скажешь ей, если я тебе скажу?

— Клянусь! Нет, нет и нет! — Тут у Вана прорвался русский говор, поскольку Люсетт, отрекшись от несуразности своих чувств, уж потянулась прильнуть к нему животом. — Никак-с нет! … если, конечно… (отпрянув, с игривым сомнением)… да неужто бреешь там, а?

— Если брить, хуже пахнет! — созналась простодушная Люсетт, покорно сдвигая сорочку с плеча.

— Руку вверх! Направление — рай! Терра! Венера! — скомандовал Ван и на два-три удара забившихся в унисон сердец не без риска приложился жадными губами к жаркой, влажной впадине.

— Убрать свет со сцены! — сказал Ван. — Теперь имя этого типа.

— Виноземский! — произнесла Люсетт.

Донесся голос Ады Виноземской, призывавший принести ей хрустальные домашние туфельки (которые он и при дворе у Кордуленки с трудом отличал от бальных), и уже через минуту, пребывая все в том же напряжении, Ван погрузился в хмельное забытье, в котором грубо овладевал Розой, — нет, Адой, только в розопривычной манере, на каком-то приземистом комодике. Та вскрикивала, что ей больно, называла «тираном-тигром». Он отправился спать и уже было забылся сном, как почувствовал, как она встает. Куда? Киска хочет посмотреть альбом.

— Мигом — потрусь и обратно, — сказала Ада (жаргон школьниц-лесбиянок), — так что не спи! Кстати, отныне и впредь до очередного указания у нас пойдет «умертви-шерами» (игра видовым названием и прозвищем известной мухи 119*).

— Только без сафических форшмаков, — пробормотал Ван в подушку.

— Ах Ван, — сказала Ада, качая головой и взявшись рукой за опаловую ручку двери в конце бездонной спальни. — Опять за старое! Сам же придумал, будто я только бледное дикое дитя с цыганскими волосами из бессмертной баллады, из какой-то недействительности, из раттнеровского «крапчатого мира», построенного лишь на принципе случайных отклонений. Как можешь ты требовать, — раздавались ее слова… где-то между пухлыми выпуклостями его подушки (ибо Ада уже давно исчезла вместе со своим кроваво-бурым альбомом), — как можешь ты требовать целомудрия от дельфинетки! Ведь знаешь, по-настоящему я люблю только мужчин, а средь них, увы, только одного.

В Адиных намеках на ее отношение к плотским утехам всегда было что-то красочно импрессионистическое и в то же время инфантильное, что-то сродни камуфляжу, или стеклянным лабиринтикам с двумя перекатывающимися горошинами, или ардисовской ловушке-подкидушке — помнишь? — подбрасывавшей вверх перед стрелком глиняных голубей и сосновые шишки, или игре «кокамару» (по-русски «бикса»), играют в которую маленьким кием на длинном, обтянутом бильярдным сукном столе с лунками и лузами, колокольцами и колками, меж которых петляет зигзагами, толчком — пух! — направленный матовый шарик размером с пинг-понговый.

— это речевые видения. Плывя сквозь самшитовую дымку бильярдными трассами Ардиса, Ван погрузился в сон. Когда открыл глаза, было девять утра. Ада лежала поодаль, свернувшись комочком, и было пусто в раскрытых скобках, чье содержание не подоспело к заключению в них, а любимые, прекрасные, полные вероломства, иссиня-черно-бронзовые волосы пахли Ардисом и еще Люсеттиным «О де Грас».

Послала она этому телеграмму? С отставкой или с отсрочкой? Миссис Винер… нет, Вингольфер, нет, он Виноземский… первый русский, вкусивший виноград лабруску.

— Мне снится саПЕРник ЩАСТЛИВОЙ!

(Михаил Иванович, чертя тростью на песке разводы, согбенный на своей скамье под густомолочными гроздями.)

— Мне снится соперник счастливый!

В данный момент мне бы лекаря Похмелькера с его ударным kaffe-инчиком.

Поскольку Ада в свои двадцать любила утром подольше поспать, Ван уже привык с начала их совместной жизни принимать душ до того, как она проснется и, бреясь, звонить из ванной Валерио, чтоб принес завтрак, потом тот выкатывал сервировочный столик из лифта в гостиную рядом с их спальней. Но в то воскресное утро, не подозревая о теперешних вкусах Люсетт (в детстве, помнится, она обожала какао) и испытывая острое желание с утра пораньше насладиться Адой, даже если придется нарушить ее прелестный сон, Ван спешно довершил омовение, наскоро вытерся полотенцем, припудрил в паху и, даже не позаботившись одеться, вернулся в боевой готовности в спальню, однако обнаружил там взъерошенную и мрачную Люсетт все в той же бледно-зеленой ночной сорочке, сидевшую на краешке прелюбодейского ложа, тогда как с набухшими сосками Ада, успев надеть, из ритуальных или прорицательских соображений, его дар — алмазное ожерелье, затягивалась первой утренней сигаретой, пытаясь добиться от сестрички, хочет ли та монакских блинов с потомакским сиропом или же предпочитает несравненный их янтарно-рубиновый бекон. Завидев Вана, который, нимало не смущаясь впечатлением, производимым его внешним видом, подошел и стал каким надо коленом на ближайший край громадной кровати (Роза с Миссисипи однажды привлекла на нее с прогрессивной целью наглядного просвещения двух своих сестренок-шоколадок, а также куклу примерно с них ростом, только белую), Люсетт дернулась было, чтоб уйти, однако жадная рука Ады остановила ее.

— Не газуй, киска! (Выражение пошло с тех пор, как наша малышка где-то году в 1882 легонько попортила воздух за столом.) А ты, Божество Садовое{126}, позвони-ка, чтоб принесли завтрак в номер — три кофе, полдюжины яиц всмятку, побольше тостов с маслом и кучу…

— Ну уж нет! — перебил ее Ван. — Два кофе, четыре яйца et cetera. Я вовсе не желаю, чтоб администрация узнала, что со мной в постели две девицы, при моих скромных потребностях одной (teste[411] у Флоры) довольно.

— — фыркнула Люсетт. — Пусти меня, Ада, мне нужна ванна, а ему нужна ты.

— Киска останется здесь! — вызывающе выкрикнула Ада и вмиг изящным жестом сдернула с сестры ночную сорочку.

бархат пухлого изголовья.

— Да не зажимайся ты, дурочка, руками! — приказала Ада, сбрасывая простыню, полуприкрывавшую три пары ног. Одновременно, не повернув головы, она рукой отпихнула подсуетившегося Вана от своего зада, в то время как другой принялась колдовать над маленькими, но прелестными, в алмазиках пота, грудками и над втянутым, трепещущим животом, скользя вниз к жар-птице, раз уж примеченной Ваном, теперь вполне оперившейся, и восхитительной на свой лад, как и вожделенный его иссиня-черный вороненок. Чаровница! Акразия{127}!

То, что сложилось теперь, не вполне можно бы назвать ситуацией в духе Казановы{128} (тот помноженный надвое распутник мазал одной краской, отражая своими мемуарами однообразие своей эпохи) — скорее полотном более раннего живописца, представителя венецианской (sensu largo[412]) «Запретных живописцах») достаточно умело, чтоб выдержать пытливый бордельный, vue d'oiseau[413] взгляд.

Так вот, вид сверху, как бы в отражении потолочного зеркала, которое Эрик по наивности замыслил в своих распутных мечтах (на самом деле изображение сверху притемнено, поскольку нераскрытые шторы все еще преграждают доступ внутрь хмурому утру), открывает зрителю широким островом кровать, подсвеченную слева от нас (справа от Люсетт) ночником, тихо зудящим накаливанием на столике с западного края кровати. Простыня и стеганое одеяло сбились у лишенного бортика подножия в южной части острова, откуда едва приземливший взгляд начинает свой путь на север по распахнуто-раздвинутым ногам младшей мисс Вин. Росинка на рыжеватом мху непроизвольно отзывается стилистическим откликом в аквамариновой слезке на пылающей щеке. Еще один маршрут из гавани в глубь материка пролегает по всей длине белого левого бедра той, что лежит посредине; взглянем, что за сувениры предложены на обозрение: вот покрытые алым лаком длинные Адины ногти, пальцы направляют в меру упрямую, оправданно податливую мужскую руку с притемненного востока на просветленный рыжеватый запад, вот сияет ее алмазное ожерелье, которое в данный момент не намного драгоценней аквамаринового с противоположной (западной) стороны пути под названием Неизведанный Роман. Обнаженный, со шрамом, мужчина на восточной оконечности острова попадает в полутень и в целом менее интересен, однако возбужден так неистово, что это ни ему, ни определенного свойства туристу ничего хорошего не сулит. Стена со свежеоклеенными обоями к западу от теперь уж громче зудящей (et pour cause[414]— магнитом для восхитительной колибри Loddigesia{129} (привлекаемой, боюсь, не столько ради сбора нектара, сколько ради микронасекомых, завязших в цветках), тогда как на столике с этого края — невзрачный коробок спичек, караванчик сигарет, подносик из Монако, экземпляр слабого Вольтэмандового триллера и Огненная Орхидея Oncidium{130} в аметистовой вазочке. На аналогичном столике с Вановой стороны имеется подобная же сверхмощная, однако не включенная лампа, дорофон, пачка бумажных платков, лупа для чтения, возвращенный ардисовский альбом, а также оттиск статьи «Тихая музыка как причина мозговых опухолей», подписанная: д-р Чирей (шутливый псевдоним юного Раттнера). Звуки имеют цвет, цвета имеют запах. Янтарный пожар Люсетт вторгается в ночной жар и запахи Ады, упираясь в порог Ванового лавандового желания. Десять жадных, порочных, нежных, длинных пальцев двоих разнополых демонят ласкают, приняв в свою постель, беспомощную киску. Темные, распущенные волосы Ады походя щекочут редкую достопримечательность местного колорита, сжимаемую ее левой рукой, великодушно выставляющей напоказ свою находку. Без рамы, без подписи.

— из тех, где ювелир касанием кончиками пальцев нежно, подобно тому, как сучит задними крылышками присевшая голубянка, или тому, как потирает готовую исчезнуть монету фокусник, умеет безделку представить подороже; но как раз в такой лавочке дотошный искатель-художник, по капризу или с умыслом, как ober или unterart[415], находит неопознанное полотно, приписываемое Грилло или Обьето.

— Бедняжка, как она нервна! — заметила Ада, потянувшись через Вана к пачке бумажных платков. — Можешь теперь заказывать завтрак — хотя… О, какой восхитительный вид! Похвально! В жизни не видала мужчину, чтоб так мгновенно восстанавливался.

— Сотни шлюх и множество красоток и поопытней будущей миссис Виноземской говорили мне то же.

— Пусть я не отличаюсь прежней сообразительностью, — грустно сказала Ада, — только знаю я одну особу, это не просто кошка, это блудливая кошка, и зовут ее Кордула Тобакко, она же мадам Извращенская. В сегодняшней утренней газете сообщается, что во Франции девяносто процентов кошек мрут от рака. Интересно, как обстоит с этим дело в Польше.

После определенной паузы он обожал [sic! — Ред.] блины. Люсетт, однако, так и не вернулась, и когда Ада, по-прежнему в своих алмазах (значит, до утренней ванны поимела по меньшей мере еще одну порцию caro[416] Вана с одним «кэмелом») заглянула в комнату для гостей, то обнаружила, что белый саквояж и голубые меха исчезли. К подушке была приколота записка, выведенная зеленой подводкой «Арлен»:

Pour Elle[417].

Подойдя к аналою, приобретенному в монастыре, чтобы при писании поддерживать позвоночное мышление в вертикальности, Ван начертал следующее письмо:

Бедняжка Л.!

Очень огорчились, что ты так скоро ушла. Еще более для нас огорчительно, что вовлекли нашу Эсмеральду и русалочку в отвратительные шалости. Никогда впредь, милая жар-птичка, не будем мы играть с тобой в такие игры. Про. про. (просим прощения). Мысленное отражение, брожение и жжение прекрасного толкает художников и безумцев к непредсказуемости. Известно, что зеленый глаз и золотистый локон сводят с ума и пилотов мощных авиалайнеров, и даже грубых вонючих ямщиков. Нам хотелось любоваться тобой, позабавить тебя, РАП(райская птица)! Мы зашли слишком далеко. Мы раскаиваемся в постыдном, хоть в основе своей невинном, поступке. Нам предстоит исправить многое после столь глубокого потрясения. Зачеркни все и забудь!

& В. (в алфавитном порядке)

— По-моему, написано до омерзения высокопарно и благонравно! — заметила Ада, проглядев Ваново письмо. — С чего это нам просить у нее «про», ведь благодаря нам она испытала восхитительную Я ее люблю и ни за что не позволю тебе ее обидеть. И, знаешь, забавно — что-то в тоне твоего письма впервые в моей крови [в рукописи именно это слово вместо «жизни». — Ред.] распаляет настоящую ревность. Ах Ван, Ван, когда-нибудь, в один прекрасный день, после солнечной ванны или танца, ты, да-да, Ван, непременно с нею переспишь!

— Разве только у тебя кончится любовное зелье! Так ты позволишь мне послать ей, что я написал?

— Посылай, только прежде я кое-что припишу. Адин P. S. выглядел так:

обидеть. Когда тебе наскучит Куин, может, слетаешь в Голландию или Италию?

А.

— А теперь выйдем, глотнем свежего воздуха? — предложил Ван. — Прикажу, чтоб седлали Пардуса с Пег.

— Прошлой ночью меня узнали двое, — сказала Ада. — Два совершенно разных калифорнийца, но поклониться не осмелились — при том бретёре в атласном смокинге, что был при мне и шарил взглядом по сторонам. Один из них — продюсер по имени Анскар, другой, с кокоткой, — Поль Винье, лондонский приятель твоего отца. Я как бы надеялась, что мы снова в постель…

— Мы сейчас выйдем и отправимся верхом в парк, — железным тоном сказал Ван и первым долгом позвонил, чтоб воскресный посыльный передал письмо для Люсетт в отель или отправил на курорт в Верма, если она уже съехала.

— Надеюсь, ты соображаешь, что делаешь? — заметила Ада.

— Именно! — кивнул он.

— Ты разбиваешь ей сердце, — сказала Ада.

— Адочка, обожаемая детка моя! — вскричал Ван. — У меня внутри зияющая пустота! Я прихожу в себя после длительной и ужасной болезни. Ты проливала слезы над моим недостойным шрамом, но отныне жизнь превращается для нас в неизбывную любовь и радость, в кукурузу сахарную! Я не способен заботиться о чужих разбитых сердцах, мое тоже едва склеено. Ты накинешь голубую вуаль, я сделаю себе накладные усы и стану походить на своего учителя фехтования Пьера Леграна.

— Аи fond[418], — сказала Ада, — кузен с кузиной имеют полное право ездить вместе верхом. Даже танцевать и кататься на коньках, если пожелают. В конце концов, кузен с кузиной почти что брат с сестрой. Сегодня хмурый, леденящий, безветренный день.

Вскоре она была готова, они нежно поцеловались в вестибюле между лифтом и лестницей, расставаясь всего на несколько минут.

— Башня! — шепнула она в ответ на его вопросительный взгляд, точь-в-точь как говорила в те былые медовые утра, утверждаясь в радости. — А тебе?

— Сущий зиккурат!

Примечания

119* Известная муха — см. с. 140, Serromyia. 

{121} …начальные аккорды романса — имеется в виду романс на стихотворение А. А. Фета «Сияла ночь. Луной был полон сад…» (1877). (коммент. Н. М.)

«Забыты нежные лобзанья» — строка из одноименного романса (1900) Анатолия Ленина. (коммент. Н. М.)

{123} «То было раннею весной…» — романс П. И. Чайковского на слова одноименного стихотворения (1871) А. К. Толстого. (коммент. Н. М.)

{124} «Много песен слыхал я в родной стороне…» — начальные строки «Дубинушки». (коммент. Н. М.)

{125} Уж гасли в комнатах огни… — стихотворение «Уж гасли в комнате огни…» (1883) написано великим князем Константином Константиновичем Романовым (1858–1915), президентом Императорской Санкт-Петербургской Академии наук (1889–1915), автором нескольких поэтических сборников, вышедших под псевдонимом «К. Р.». 

{126} Божество Садовое — т. е. Приап, в античной мифологии фаллическое божество производительных сил природы, страж садов. (коммент. Н. М.)

Акразия — персонаж аллегорической поэмы «Королева фей» (1590–1596) английского поэта Эдмунда Спенсера (1552–1599). (коммент. Н. М.)

{128} …ситуация в духе Казановы — вероятно, здесь имеется в виду эпизод из мемуаров Казановы «История моей жизни», в котором описываются его упоительные забавы с двумя очаровательно сговорчивыми сестрами, Нанеттой и Мартон. (коммент. Н. М.)

{129} …колибри Loddigesia — редкий вид колибри, единственный экземпляр которого был обнаружен в Перу. (коммент. Н. М.)

{130} Орхидея Oncidium — один из видов орхидей в Южной Америке. 

{249} «Уймитесь, волнения страсти!» — романс М. И. Глинки на стихотворение Н. В. Кукольника «Сомнение» (1838). (коммент. Н. М.)

Есть на Россе утес… — вариант «народного романса» А. Навороцкого «Утес Стеньки Разина» (ок. 1864). (коммент. Н. М.)

{251} — народный романс, слова И. Макарова, музыка А. Л. Гурилева. (коммент. Н. М.)

{252} Утро туманное, утро седое… — музыку на слова одноименного стихотворения (1843) И. С. Тургенева писало несколько композиторов: А. Ф. Гедике, Г. Л. Катуар, В. В. Абаза (его вариант наиболее известен). (коммент. Н. М.)

{253} О, говори хоть ты со мной… — городской романс на слова одноименного стихотворения (1857) А. А. Григорьева. 

[403]

«Сияла ночь. Луной был полон сад.
Сидели мы с тобой в гостиной без огней.
Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,
Как и сердца у нас за песнею твоей…»
«Уймитесь, волнения страсти!»{249} 

[405]

«Есть на Россе утес, диким мохом оброс
Он с вершины до самого края…»{250}

[406]

«Однозвучно гремит колокольчик,
И дорога пылится слегка…»{251}

«Надежда, я вернусь тогда…» с последующим звуковым парафразом В. В. Набокова «Сентиментального марша» Б. Окуджавы.

[408] 

«Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые…»{252}

[409]

«О, говори хоть ты со мной,
…»
Душа полна такой тоской
Такая луна заливает каньон!{253}

[410] Помещика (исп.).

(фр.).

[412] В широком смысле (лат).

[413] Обозревающий (с птичьего полета) —

[414] И не без основания (фр.).

[415] Супервид или подвид (нем.).

(ит.).

[417] Для Нее (фр.) — созвучно английскому «poor L.» — «бедняжка Л.».

(фр.).

Раздел сайта: