Ада, или Эротиада (перевод О. М. Кириченко)
Часть вторая. Глава 9

9

После некоторого выведывания им удалось напасть на след фильма «Молодые и обреченные»{131} — повторно его показывали в маленьком кинотеатре, специализировавшемся на Ярких Вестернах (как прежде именовались эти барханы псевдоискусства). Вот во что выродились «Скверные дети» (1887) мадемуазель Ларивьер. У нее было — замок во Франции, двое подростков-близнецов подсыпают яду своей вдовствующей матушке, совратившей юного соседа, любовника сестрички. Автор сюжета многократно шла на уступки свободным нравам эпохи, а также пошлым фантазиям сценаристов; но, как и исполнительница главной роли, она полностью отреклась от того, что получилось в итоге многочисленных вторжений в сценарий и вылилось под конец в историю некого убийства в Аризоне, жертвой которого стал вдовец, собравшийся жениться на проститутке-алкоголичке, которую Марина, не без оснований, воплощать отказалась. Однако бедная Адочка схватилась за предложенную рольку, двухминутный эпизод в трактире (roadside tavern). Во время репетиций ей казалось, что она неплохо справляется с образом соблазнительной официантки — пока режиссер не заявил, что она нескладна, как «заторможенная вобла». Ада не решалась смотреть на конечный продукт и не горела желанием показывать его Вану, однако он напомнил, что тот же самый режиссер, Г. А. Вронский, некогда утверждал, что с ее внешностью Ада запросто сможет когда-нибудь стать дублершей Ленор Коллин, которая в свои двадцать была так же прелестно и так же, проходя в кадре, гнула спину и втягивала голову в плечи. Отсидев рекламную короткометражку Я. В., они дождались-таки показа «Молодых и обреченных», но, увы, кадры с официанткой из эпизода в баре оказались вырезаны — хотя, как вежливо подметил Ван, совершенно явно просматривалась тень от Адиного локтя.

Назавтра в их маленькой гостиной с черным диваном в желтых подушках и непродуваемым эркером, новое стекло которого, казалось, увеличивает медленно, беспрерывно и отвесно падавший снег (совпадая с печатным изображением на обложке брошенного на подоконник последнего номера журнала «Франт & бабочка»), Ада пустилась в обсуждение своей «артистической карьеры». В душе Вана воротило от этой темы (по контрасту прежняя ее страсть к естествознанию отдавала ностальгическим очарованием). Ван считал, что слово писателя существует исключительно в своей умозрительной чистоте, в своей неповторимой притягательности для равно абстрактного склада ума. Оно принадлежит только своему создателю и не может быть произносимо или воплощаемо мимически (на чем настаивала Ада), потому что чужой ум нанесет смертельный удар художнику прямо на ложе его искусства. Рукописная пьеса по сути своей превосходит даже лучшую из ее постановок, пусть даже режиссером выступит сам автор. С другой стороны, Ван соглашался с Адой в том, что звучащий экран, безусловно, предпочтительней живого театрального зрелища по той простой причине, что в первом случае достигнутый режиссером высокий уровень совершенства не опустится, сколько б раз ни показывался фильм.

Ни Ван, ни Ада представить себе не могли разлуки, вызванной необходимостью ее профессионального присутствия «на натуре», и никто из них не мог возмечтать отправиться вдвоем в глазеющие места и вместе жить в То-Ли-В-Вуде, США, То-Ли-В-Делле, Англия, или в сахарно-белом «Конриц-Отеле» в Каире. По правде говоря, они иной себе жизни не представляли, кроме этой нынешней tableau vivant[419]

В четырнадцать лет Ада свято верила, что сделается кинозвездой и, стремительно ворвавшись в звездный чертог, изойдет радужными слезами триумфа. Она училась в театральных школах. Неудачливые, но талантливые актрисы, а также Стан Славски (не родственник и имя не сценическое) давали ей частные уроки драматического искусства, отчаяния, надежды. Адин дебют вылился в маленький, незаметный провал; последующие роли встречали похвалу лишь близких друзей.

— Первая любовь, — говорила Ада Вану, — это когда тебе впервые стоя аплодирует весь зал, вот что рождает великих артистов, так твердил мне Стан со своей подругой, игравшей роль Треугольной Блестки в «Летучих кольцах»{132}

— Bosh[420]! — отозвался Ван.

— Вот-вот — ведь и Босха освистывали прикупленные святоши во всяких амстердамах прежних времен, а теперь, спустя триста лет, посмотри, любой сопляк из всяких «поп-групп» норовит под него подделаться! Я по-прежнему считаю, что у меня есть талант, хотя, возможно, путаю точный подход

— Что ж, по крайней мере ты это чувствуешь, — сказал Ван. — Ты уже пространно высказывалась об этом в одном из своих писем.

— По-моему, я всегда считала, ну, что актерская игра должна замыкаться не на «характере», или на «типе» чего-то там, или на фокусах-покусах общественной темы, а исключительно на субъективном и уникальном поэтическом мастерстве автора, ведь драматурги, как свидетельствуют величайшие из них, ближе к поэтам, чем прозаики. В «реальной» жизни мы — производные случая в абсолютном вакууме — если, конечно, сами не являемся художниками; но в хорошей пьесе мне кажется, что это меня написали, кажется, что это я прошла через цензоров, мне покойно, передо мной лишь живая чернота зала (вместо нашего Четырехстенного Времени), меня обнимают руки огорошенного Уилла (он решил, что я — это ты) или же куда более нормального Антона Павловича, который всегда питал страсть с длинным темным волосам.

— Об этом ты тоже как-то мне писала.

Случилось так, что начало Адиной известности, пришедшееся на 1891 год, совпало с концом двадцатипятилетней актерской карьеры ее матери. Более того, обе сыграли в чеховских «Четырех сестрах». Ада сыграла Ирину на скромной сцене Театральной Академии в Якиме в несколько сокращенном сценическом варианте пьесы, где, например, лишь упоминалась сестра Варвара, эта словоохотливая оригиналка («odd female», по выражению Марины), хотя сцены с ее участием были выкинуты и потому пьесу стоило бы назвать «Три сестры», как ее и в самом деле окрестили остороумцы из местной прессы. Марина же исполнила роль (несколько раздавшуюся) этой самой монашки в причудливой киноверсии пьесы; и фильм, и Марина были вознаграждены основательной порцией незаслуженных похвал.

— С самого начала, едва я заболела сценой, — сказала Ада (мы приводим собственные ее пометки), — меня коробило от Марининой посредственности, [421], которая либо игнорировала ее, либо валила ее в братскую могилу с прочими «сносными исполнителями»; ну а если роль оказывалась достаточно велика, игра Марины оценивалась в диапазоне от «невпечатляющей» до «проникновенной» (последнее — за всю ее сценическую жизнь наивысшая похвала ее талантам). И вот в самый уязвимый момент моей карьеры она, нате вам, множит и распространяет по друзьям и недоброжелателям всякие провоцирующие отзывы, типа: «Дурманова восхитительна в роли психопатки-монахини, она сумела развить, по сути, статическую и эпизодическую роль до et cetera, et cetera, et cetera». В кино, разумеется, проблема языка отсутствует, — продолжала Ада (тут Ван скорее сглотнул, чем подавил зевок). — Ни Марине, ни еще трем исполнителям мужских ролей не потребовался тот первоклассный дубляж, к которому прибегли в отношении остальных участников труппы, не знавших иностранного; а в нашей злополучной якимской постановке оказалось всего-навсего двое русских — протеже Стана Альт-шулер, исполнявший роль барона Николая Львовича Тузен-бах-Кроне-Альтшауэра, да я в роли Ирины, [422], которая в одном акте работает телефонисткой, в другом секретаршей городской управы, а под конец школьной учительницей. Все остальное — сущая окрошка из разных акцентов — английского, французского, итальянского, — кстати, как по-итальянски «окно»?

— Finestra, сестра! — выдохнул Ван голосом очумелого суфлера.

— «Ирина (рыдая): … У меня перепуталось в голове… Я не помню, как по-итальянски потолок или вот окно…»

— Нет, в тексте сначала «окно»!{133} — поправил Ван. — Ведь сперва она оглядывается, потом смотрит вверх; так по логике мысли.

— Ах да, конечно; задержавшись на «окне», она поднимает взгляд и видит столь же неопределимый «потолок». Да я наверняка это и играла в твоем психологическом ключе, но что с того, что с того? — спектакль был преотвратный, барон мой на каждой реплике путал текст — а вот Марина, Марина была восхитительна в своем царстве теней! «Да-а-вно уж, десять с лишком лет, как я из Москвы уехала» — Теперь Ада перевоплотилась в Варвару, копируя монаший «singsongy devotional tone» (певучий тон богомолки, помеченный Чеховым и с таким досадным успехом переданный Мариной). — «Нынче Старую Басманную, где ты (Ирине) родилась (yearkins) двадцать тому, в Басмэн-Роуд переименовали, всё мастерские, гаражи по сторонам (Ирина еле сдерживает слезы.) Так надо ли тебе, Аринушка, туда возвращаться? (Вместо ответа Ирина всхлипывает.)» Естественно, как всякий мастер, мама, благослови ее Господь, живо импровизировала. Кроме того, ее голос — по-юному звонко передающий русскую речь — вытеснил слащаво-провинциальный говорок Леноры.

Ван видел фильм, и он ему понравился. Юная ирландка Ленор Коллин, до бесконечности утонченная в своей меланхолии —

[423]
С ирландскою Мелан Холин!

— до боли походила на Аду Ардис, запечатленную вместе с матерью на фото из вестника кино «Белладонна», присланном ему Грегом Ласкиным, решившим, что Вану приятно будет увидеть этот снимок, где тетушка с кузиной застигнуты на фоне калифорнийского патио перед самым завершением съемок. Варвара, старшая дочь покойного генерала Сергея Прозорова, в первом акте заявляется из своего удаленного монастыря Цицикар в захолустный городок Перма (иначе Пермуэйл) на берегу Акимск-залива, что в Северной Канадии, почаевничать с Ольгой, Маршей и Ириной по случаю именин последней. К великому возмущению монахини все три ее сестры только и мечтают, что покинуть холодный, промозглый, кишащий комарами, хотя по-своему милый и безмятежный «Перманент», как насмешливо окрестила его Ирина, прельстившись светской жизнью далекой, погрязшей в разврате Москвы, расположенной в штате Айд., бывшей столицы Эстотиландии. В первом варианте своей пьесы, которой при всех потугах не удалось-таки обрести легкое дыхание шедевра, Tchechoff (именно так автор писал свою фамилию, когда жил в Ницце, в мерзейшем Пансион-Рюс, по улице Гуно, 9) избавился от ненужных ему сведений, громадных глыб воспоминаний и дат, начинив ими нелепейшую начальную, всего на дне странички, сцену и взвалив тем самым непосильную ношу на хрупкие плечи трех несчастных эстотиек.{134} Позже он рассредоточил все эти сведения в другой, значительно более длинной сцене, где приезд монашки нового героя), монашка прижилась, и только в третьем, предпоследнем, действии смог автор спровадить ее обратно в монастырь.

— Полагаю, — сказал Ван (зная свою возлюбленную), — что советы от Марины в отношении твоей Ирины тебе были ни к чему?

— Ни к чему, кроме скандала, это не привело. Я никогда не воспринимала ее замечаний, так как делались они неизменно в саркастическом, обидном тоне. Говорят, пернатые мамаши, как припадочные, исходят злобным ехидным щебетанием, если их poor little tailless ones не способны быстро выучиться летать. Такого я вдоволь натерпелась. Кстати, вот программка фиаско.

Ван проглядел список исполнителей и перемещенных лиц и подметил два забавных обстоятельства: исполнителем роли офицера-артиллериста Федотика (вся комедийная суть которой состояла в постоянном щелканье фотоаппаратом) был обозначен «Ким (сокр. от Яким) Эскимософф», а некто «Джон Старлинг» играл Скворцова (секунданта в довольно топорно исполненной дуэли из последнего акта), при том, что «скворец» по-английски Едва Ван поделился своим последним наблюдением с Адой, как у той непотребно по-старосветски вспыхнули щеки.

— Ну да, — сказала она, — был такой смазливенький парнишка, и я с ним вроде бы заигрывала, но перегруженность и раздвоенность оказались для него непосильны — его с отрочества держал при себе puerulus[424] жирняга балетмейстер Дэнглилиф{135}«теперь румянец на щеках сменила матовая бледность»), нисколько я не скрываю того, что рифмуется с Пермой.

— Ясно. А Яким…

— О, этот не обсуждается!

— Я не про то; этот Яким по крайней мере не щелкал, как тот, который с ним в рифму, твоего братца в момент сплетаний с любимой. В исполнении Зары де Лэр.

— Не убеждена. Наш режиссер, помнится, был не прочь подпустить комизма для разнообразия.

— Зара en robe rose et verte[425]

— По-моему, обошлось щелчком фотоаппарата в кулисах, буйным весельем в доме. Всего-то бедняге Старлингу и досталось по роли, что выкрик за сценой из лодки с Камы-реки, знак моему жениху явиться на место дуэли.

Сместимся, однако, к дидактической метафоричности графа Толстого, приятеля Чехова.

Всем знакомы старые гардеробы старых гостиниц приальпийской зоны Старого Света. Сперва открываешь такой медленно-медленно, с чрезвычайной осторожностью, в тщетной надежде приглушить мучительный скрип, истошный стон, издаваемый дверцей на полпути. Вскоре, однако, обнаруживаешь, что, если открывать или закрывать ее не раздумывая, одним решительным рывком, адские петли от неожиданности немеют, чем и достигается торжествующая тишина. При всем мощно охватившем и переполнявшем их неземном блаженстве (под этим мы вовсе не понимаем лишь резь розы Эроса), Ван с Адой догадывались, что отдельные воспоминания приоткрывать вовсе не следует, иначе они дико взвоют, взвинчивая каждый нерв души. Хотя если вскрытие проделать стремительно, если саднящее зло поминать меж двух спешных насмешек, есть шанс, что анестезирующее воздействие самой жизни сумеет пригасить негасимую агонию в момент распахивания дверцы.

Ван отличался большей, чем она, любознательностью, хотя от нее самой добиться ему удалось не больше, чем понять из ее писем. Своим бывшим воздыхателям Ада оставляла все те свойства и недостатки, которые нам уж хорошо известны: неспособность показать себя, убожество и ничтожность, — а себе самой ничего, кроме живого женского сострадания и некоторых доводов из области санитарии и гигиены, уязвлявших Вана даже сильней, чем открытое признание в сокрушительной измене. Ада решила быть выше его и своих чувственных прегрешений: само «чувственных» сделалось у нее почти аналогом «бесчувственных», «бездушных»; потому и не было ему места в невыразимом грядущем, в которое тайно и робко верили оба наших юных героя. Попытавшись следовать той же логике, Ван все же не смог забыть стыд и муку даже в момент наивысшего счастья, какого не познал и в свой самый сладкий миг, предваривший самый горький в прошлой его жизни.

Примечания

«Молодые и обреченные» — варьируется заглавие романа американского писателя Ф. С. Фиццжеральда «Прекрасные, но обреченные» (1922). (коммент. Н. М.)

{132} …игравшей… в «Летучих кольцах» — контаминация названий двух произведений Рихарда Вагнера — оперы «Летучий голландец» (1871) и музыкально-драматической тетралогии «Кольцо Нибелунга» (1854–1874). (коммент. Н. М.)

{133} Нет, в тексте сначала «окно»! — Ван совершенно прав. В монологе Ирины действительно сначала упоминается «окно», а затем уже «потолок». У Чехова вся фраза звучит так: «Я не помню, как по-итальянски окно или вот потолок» (Три сестры, III). (коммент. Н. М.)

{134} Tchechoff… избавился от ненужных ему сведений… начинив ими нелепейшую начальную… сцену — критические замечания Вана Вина по адресу автора «Четырех сестер» аналогичны тем, которые позволил себе Набоков в лекции о «Чайке», где, по его мнению, экспозиция «излишне прямолинейна» (Набоков В. В. Лекции по русской литературе… С. 355). 

{135} Дэнглилиф — пародийный двойник театрального деятеля С. П. Дягилева (1872–1929). (коммент. Н. М.)

В одеждах розово-зеленых… — реминисценция последних строк бодлеровского стихотворения «Предрассветные сумерки» («В одеждах розово-зеленых тихо всплыла / Дрожащая заря над Сеною унылой», пер. А. Ламбле) и одновременно — аллюзия на первое действие «Трех сестер», где одна из героинь — Наташа — появляется безвкусно одетая в розовое платье с зеленым поясом. (коммент. Н. М.)

[419] Здесь: зримой (живой картины) —

(англ.) — упрощенным транслитерированием передает голландское Bosch: «Босх».

[421] Подтверждаемой критикой (фр).

(фр.).

[423] О, кто вернет мне тот холм… (фр.)

[424] Здесь: мальчиком для утех

{254}

Раздел сайта: