Ада, или Эротиада (перевод О. М. Кириченко)
Часть третья. Глава 8

8

приезд монтру бельвю воскресенье
обеду обожание адажио радуга

Ван получил это смелое послание вместе с завтраком 10 октября 1905 года в женевском отеле Манхэттен-Палас и в тот же день отправился в Монтру на противоположный берег озеpa. Там он обосновался, как обычно, в отеле «Les Trois Cygnes»[488]. Маленький, тщедушный, почти мифически древний швейцар умер четыре года назад, во время Ванова приезда, и теперь — вместо сдержанной, полной таинственного смысла, подобной свету лампы сквозь пергамент, улыбки усохшего Жюльена — старого толстого Вана встретила круглая красная физиономия недавнего посыльного, облаченного ныне во фрак.

— Люсьен! — сказал д-р Вин, глядя на того поверх очков. — Меня могут посещать — и ваш предшественник был в курсе — разные, довольно необычные визитеры: фокусники, дамы в масках, безумцы — que sais-je[489]? — надеюсь, все три лебедя будут паиньки и блеснут умением хранить молчание. Вот и поощрительный аванс.

Merci infiniment![490] — поклонился швейцар, и Ван, как всегда, был бесконечно тронут такой преувеличенной любезностью, дававшей немалую пищу для философствования.

Он взял два просторных номера — 509-й и 510-й: с салоном, обставленном в духе Старого Света позолоченной мебелью с зеленой обивкой, прелестной спальней, к которой примыкала квадратная ванная, очевидно, переоборудованная из обычного номера (году в 1875-м, когда отель перестраивался и модернизировался). В возбужденном предчувствии прочел надпись на восьмиугольной картонной табличке, свисавшей на изящном красном шнурке: «Не беспокоить». — «Prière de ne pas déranger» («Просьба не беспокоить!»). Перевесьте табличку на дверь снаружи. Известите Телефонный Коммутатор. — «Avisez en particulier la téléphoniste» («Непременно предупредите телефонистку!») — по-французски: ни вызова, ни менторского тона операторши.

Он заказал громадный ворох орхидей из цветочного магазина rez-de-chaussée[491] и один бутерброд с ветчиной — из гостиничного обслуживания. Провел бесконечную ночь (с безоблачным рассветом, взорванным карканьем альпийских ворон) в постели — в треть от той громадной из их незабвенной квартиры двадцатилетней давности. Завтракал на балконе, проигнорировав назойливую чайку. Отобедав поздно, позволил себе после этого всласть соснуть; чтоб потянуть время, принял ванну; и последующие пару часов прогуливался, присаживаясь на каждой второй скамье, по набережной в сторону нового «Бельвю-Палас», что стоял в миле от него на юго-восточной стороне озера.

Ардис, Манхэттен, Монтру; рудоволосой нашей девочки нет на свете. Замечательный врубелевский портрет Отца; неотвязно перелив алмазный преследует меня, кистью в меня вписан. Багряная Гора, лесистый холм за городом, сейчас оправдывающий свое прозвище, свое осеннее звучание теплым заревом курчавых каштановых крон. А над тем берегом озера Леман, Leman — значит «любовница», нависает Sex Noir, Черная Скала.

Ему было жарко и неудобно в своей шелковой рубашке и серых фланелевых брюках — наряде из давних, но выбранном, потому что казался себе в нем стройнее; однако тесноватый жилет лучше было б не надевать. Он волновался, как мальчишка перед первым свиданием! И гадал, что в лучшем случае его ожидает: завязнет ли она тотчас в людском окружении или хотя бы в первые минуты ей удастся оторваться от всех? В самом ли деле в очках и с усами он кажется моложе, как уверяют услужливые шлюхи?

Дойдя наконец до белоснежно-белого, с голубыми жалюзи, отеля «Бельвю» (патронируемого богатыми эстотиландцами, рейнландцами и виноземцами, хотя и не дотягивавшего до суперклассного огромного, желто-коричневого, с позолотой, раздавшегося вширь, старого и милого сердцу отеля «Trois Cygnes»), Ван в смятении увидел, что стрелки его часов все еще не слишком приблизились к семи вечера, раннего рубежа, с которого в местных отелях начинается ужин. Тогда, перейдя вновь через дорогу, Ван зашел в бар и заказал двойной кирш-вассер с куском сахара. В туалете на подоконнике валялся высохший трупик колибри. Слава Богу, что символы не существуют ни в снах, ни в жизненных промежутках между ними.

Ван толкнул вращавшуюся дверь отеля «Бельвю» и, споткнувшись о чей-то чемодан с яркими наклейками, со смешным прискоком влетел в вестибюль. Швейцар напустился на злосчастного cameriere[492] 127*, оставившего на ходу вещи. Да, в холле вас ждут. Германский турист нагнал его, бурно, хоть и не без юмора, извиняясь за беспардонное поведение его собственного придатка.

— Что ж придаток-то свой, — бросил ему Ван, — испоганили гнусными курортными наклейками?

Ответ был неуместен, да и весь эпизод отдавал какими-то давними воспоминаниями — и в следующее же мгновение Ван схлопотал смертоносный заряд в спину (и то, право, путешественники — народ неуравновешенный), но со следующим шагом открылась новая для него жизнь.

Он остановился на пороге в центральный вестибюль, но не успел еще приступить к детальному рассмотрению рассредоточенного там человеческого состава, как дальнее скопление внезапно как шквалом прорвало. Забыв законы приличия, Ада летела к нему навстречу. Этот сольный стремительный порыв обратным вихрем сметал все годы разлуки, и из незнакомки в темном сиянии и с высокой модной прической она превращалась в бледнорукую девочку в черном, принадлежащую всегда только ему. На этом причудливом развороте времени в этой огромной комнате они оказались единственно зримыми, статными, живыми, и, когда сошлись посредине, как на сцене, все головы повернулись в их сторону, все взгляды устремились к ним; но все, что в наивысшей точке ее безудержного броска, исступленного блеска ее глаз и неистовых самоцветов сулило великий взрыв неизбывной любви, кануло в необъяснимом молчании; он поднес к несклоненным губам и поцеловал ее выгнутую лебедем руку, и так они стояли молча, глаза в глаза, он — поигрывая мелочью в кармане брюк под «вздыбленным» пиджаком, она — играя ожерельем, и оба — отражения зыбкого света, к которому катастрофически свелось зарево взаимного «здравствуй». Она была Ада еще больше, чем прежде, лишь налет незнакомой элегантности присовокупился к ее робкой вольной прелести. Ее сильней черневшие волосы были зачесаны назад и убраны наверх в гладкий пучок, и душераздирающе по-новому открылась Люсеттова, нежная и прямая, линия ее обнаженной шеи. Он пытался выдавить из себя краткую фразу (предупредить о придуманном способе рандеву), но, едва начал откашливаться, она и рот не дала раскрыть, проронила сквозь зубы «Сбрить усы!» (that mustache must go) и повернулась, чтоб увести его в тот самый угол, уход из которого преодолела за столько лет.

bellesoéur[493], низенькая, пухлая дама, в сером — как гувернантка, с вытянутым лицом, с коротко стриженными каштановыми волосами, землистой кожей, блекло-голубыми неулыбчивыми глазками и с круглым, мясистым, наподобие зрелого кукурузного початка, наростом на одной ноздре, добавленной природой задним числом к чересчур надменному изгибу, — что нередко встречается в русских физиономиях массового производства. Следующая протянутая длань принадлежала приятному, высокому, необыкновенно упитанному и радостному почтенному господину, который в этом нелепом либретто 128* не мог быть не кем иным, как князем Греминым{160}, и чье мужественное, честное рукопожатие побудило Вана пожалеть об отсутствии при себе дезинфицирующего средства, дабы смыть последствия контакта с любой наружной частью тела ее супруга. Но когда Ада, снова воссияв точно по мановению волшебной палочки, стала трепетно представлять незнакомца, тот, кого Ван ошибочно принял за Андрея Виноземского, материализовался в Юзлика, талантливого режиссера печально известного фильма про Дон-Гуана.

— Васко де Гама, я не ошибся? — пролепетал Юзлик.

Рядом с ним, им не замечаемые, Аде именами неизвестные, холопски топтались двое агентов Леморио, блистательного комика (бородатого мужлана, редкостного и ныне также забытого таланта, которого Юзлик страстно желал снять в своей очередной картине). Леморио уже дважды, в Риме и Сан-Ремо, обманывал его ожидания, оба раза подсылая для «предварительного контракта» эту парочку убогих, никчемных, определенно не в своем уме субъектов, с которыми Юзлику теперь уж — поисчерпавшись на разговорах вокруг кино, об интимной жизни Леморио, о хулиганских выходках Гула и увлечениях его, Юзлика, трех сыновей, а также об увлечениях их, агентов, приемного сына, милого мальчика евразийского происхождения, недавно зарезанного во время драки в одном из ночных клубов и тем в данной теме поставившего точку, — обсуждать больше было решительно нечего. Ада с радостью восприняла неожиданное явление Юзлика в холле «Бельвю» не только как возможность скрыть свою растерянность и тайну, но и потому что надеялась протиснуться в фильм «Что знала Дейзи»{161}; однако, так как при смятении духа у нее уж не оставалось чар на деловые игры, она быстро прикинула: если все-таки Леморио согласится, он захочет, чтоб именно она сыграла роль одной из его любовниц.

Наконец дошла очередь и до мужа Ады.

Ван столько раз и так капитально и на каждом темном перекрестке своего сознания истреблял добрейшего Андрея Андреевича, что теперь этот бедняга, в своем кошмарном двубортном кладбищенском костюме, с мягкими, как тесто, кое-как слепленными вместе частями лица, с печальными, как у собаки, глазами, с обвислыми веками, с ложбинами на лбу сплошь в точечках пота, являл красноречивейшее и унылое воплощение не к месту воскрешенного мертвеца. По не вовсе странному упущению (или, скорее, «недопущению») Ада не представила мужчин друг другу. Муж ее произнес свое имя, отчество и фамилию в назидательной манере диктора русской учебной короткометражки, добавив при этом:

Обнимемся, дорогой! (let us embrace, old boy) — более проникновенным тоном, не поменяв, однако, своего скорбного выражения (до странности напоминавшего выражение лица юконского мэра Косыгина{162}, когда гёрл-скаут вручает ему цветы или когда тот обозревает последствия землетрясения). Изо рта у Виноземского пахнуло, отметил изумленный Ван, сильным транквилизатором на неокодеиновой основе, назначаемым в случае психосоматического бронхита. При близком рассмотрении на помятой и неприкаянной физиономии Андрея проступали всевозможные бугры и бородавки, впрочем, ничего подобного щегольски-асимметричному ноздревому наросту младшей сестрицы у него не наблюдалось. Свои мышиного цвета волосы он стриг под машинку сам, коротко, на солдатский манер. В целом Андрей тянул на корректного и опрятного эстотийского hobereau[494]

Мы все гурьбой прошли в гостиную. Ван схлестнулся с прошлым, поспешно предваряя жест официанта при дверях, и прошлое (все так же играя его ожерельем) отблагодарило его украдкой «улыбкой Долорес».

Управление рассаживанием взял на себя случай.

Агенты Леморио, престарелая мужская чета, не венчанная, но сожительствующая достаточно, чтоб отметить свой серебряный киноюбилей, за столом осталась неразлучной, помещенная между Юзликом, неоднократно вступавшим с ними в беседу, и Ваном, терзаемым Дороти. Что до Андрея (осенившего ниточным «крестным знамением» свой застегнутый, и на все пуговицы, живот, перед тем как задвинуть за ворот салфетку), то он уселся между сестрицей и женой. Затребовав «Cart de van!»[495] 129* (чем несколько удивил, собственно, Вана), он обескураженно, как почитатель крепких напитков, взирал на страничку с перечнем швейцарских белых вин, и затем «отфутболил» все это к Аде, и та тотчас заказала шампанского. Назавтра рано утром он сообщит ей:

Кузен производит (produces) удивительно симпатичное впечатление (удивительно благоприятное — в смысле обаяния).

Словарный запас милейшего субъекта почти сплошь состоял из восхитительно славных банальностей русского языка, хотя — не любитель говорить о себе — он рот открывал не часто, в особенности оттого, что монотонное красноречие сестрицы (разбиваясь о Ванову неприступность) завораживало и поглощало, как в детстве, все его внимание. Дороти предварила свой залежавшийся отчет о любимом кошмарном сне смиренно-жалобным «Я, конечно, понимаю, что для ваших родителей дурные сны — жидовская прерогатива!», однако внимание нашего толкователя поневоле, всякий раз, когда переключалось с собственной тарелки на нее, с таким завидным упорством сосредоточивалось на православном кресте величиной чуть ли не с патриарший на ее весьма непримечательной груди, что Дороти сочла уместным прервать свой рассказ (о пригрезившемся извержении вулкана) вопросом:

— По вашим трудам судя, вы ужасный циник! Нет-нет, я вполне согласна с Симоной Трейзер, налет цинизма украшает настоящего мужчину; хочу лишь предупредить, если вам не терпится сострить в адрес православия, подобных шуток я не приемлю.

Ван уж был сыт по горло своей чокнутой, но не так, как хотелось бы, собутыльницей. Едва успев подхватить стакан, который чуть не сбил намеренным, ради привлечения внимания Ады, резким взмахом руки, он произнес с места в карьер тоном, как потом определила Ада, язвительным, злобным и совершенно недопустимым:

— Завтра утром, je veux vous accaparer, ma chère[496]… — Тут он торопливо изложил подготовленную версию состояния дел, вымышленных in toto[497], добавив в конце: — Если у вас не назначено ничего на это время, предлагаю (он послал вопрошающий взгляд, который, проскочив по дуге через троих киношников, хором одобрительно закивавших, отстранил Виноземских) нам вдвоем отправиться к моему юрисконсульту мэтру Жора, или Ратону, вечно путаюсь в именах, enfin[498], в Лузон 130*, полчаса езды отсюда — он дал мне кое-какие бумаги, они у меня в отеле, и я должен дать их вам для скорого, — простите, скорбного подписания, — дело не терпит отлагательств. Решено? Решено!

— Но, Ада! — протрубила Дора. — Ты разве забыла, что завтра утром мы собирались съездить в Институт гармонии цветов на Шато Пирон!

— Поедете послезавтра, или во вторник, или через вторник! — сказал Ван. — С удовольствием сам бы отвез всех вас троих в это восхитительное lieu de méditation[499], жаль что мой скоростной крошка «унзеретти» рассчитан лишь на одного пассажира и что, должен признаться, дело с выявлением депозитов весьма срочное.

Юзлику до смерти хотелось что-то вставить. И Ван уступил доброжелательному роботу.

— Я безмерно счастлив сидеть за одним столом с Васко де Гама! — провозгласил Юзлик, вздымая бокал на уровне благообразного лицевого аппарата.

Знакомое искажение — оно и дало Вану ключ к Юзликову источнику скрытой информации — обнаружилась и в «Чузских колоколах» (мемуарах бывшего Ванова приятеля, ныне лорда Чуза, увивших и оплетающих по сей день декоративную стенку бестселлеров, — в значительной мере благодаря нескольким фривольным, зато весьма забавным ссылкам на Виллу Венеру в Рантон-Брукс). Пока Ван, набив рот шарлотом (не какой-то там «charlotte russe»[500], подаваемой во многих ресторанах, а настоящим, с теплой запекшейся корочкой, с яблочной начинкой, формовым пирогом, творением шеф-повара этого отеля — Такомина, родом из калифорнийского Роуз-Бей), сосредоточенно жевал, обдумывая достойный ответ, его раздирали два противоречивых побуждения: одно — поддеть Юзлика за то, что две-три перемены назад, прося передать масло, опустил свою руку на Адину (Ван несравненно больше, чем к Андрею, ревновал ее к этом мутноглазому самцу, вспоминая с возмущенной и ликующей дрожью, как накануне нового, 1893 года набросился на своего родственника, распоясавшегося Вана Земского, который, подсев в ресторане к ним за столик, позволил себе аналогичную ласку и кому после, под тем или иным предлогом, Ван свернул-таки челюсть в клубе, где молодой князь состоял); а другое — сказать Юзлику, как сильно ему понравился «Последний загул Дон-Гуана». Не имея, по понятной причине, возможности осуществить первое, Ван отмел второе побуждение как имевшее тайный привкус лебезящей любезности и довольствовался, по проглатывании влажной янтарной массы, таким ответом:

— Книжица Джека Чуза, бесспорно, чудо как занимательна, в особенности по части яблок и желудочного расстройства, а также фрагментов из Альбома Розово-Перламутровой Венеры — (глазки Юзлика метнулись вбок, изображая работу памяти, и он неосмотрительно кивнул, воздавая дань общим воспоминаниям) — однако не стоило бы мерзавцу ни имя мое оглашать, ни искажать сценический мой псевдоним.

В течение всего этого гнетущего застолья (оживленного лишь шарлотом да пятью бутылками «моэта», три из которых опустошил лично он) Ван избегал смотреть на принадлежность Ады, именуемую «лицо», — живую, божественную, непостижимо слепящую принадлежность, которая в своем первородном виде редко встречается меж людей (бугристых и бородавчатых мы в расчет не берем). В свою очередь, Ада не могла удержаться и то и дело бросала взгляд черных глаз на него, как будто с каждым взглядом обретала большую уверенность, но, когда присутствующие вернулись в холл, чтобы выпить там кофе, у Вана, поскольку с уходом трех кинематографистов points de repère[501] y него поубавилось, возникли трудности с фокусировкой.

АНДРЕЙ: Адочка, душка расскажи же про ранчо, про скот (tell about the ranch, the cattle), ему же интересно (it cannot fail to interest him)/

АДА (как бы выходя из оцепенения): О чем ты (you were saying something)?

АНДРЕЙ: Я говорю, расскажи ему про твое житье-бытье (I was saying, tell him about your daily life, your habitual existance). Авось заглянет к нам (maybe he'd look us up).

АДА: Оставь, что там интересного (what's so interesting about it)!

ДАША (обращаясь к Ивану): Не слушайте ее! Масса интересного (heaps of interesting staff). Дело брата огромное, волнующее дело, требующее не меньше труда, чем ученая диссертация (his business is a big thing, quite as demanding as a scholar's). (our agricultural machines and their shadows) — это целая коллекция предметов модерной скульптуры и живописи (is a veritable collection of modern art), которые вы, по всей видимости, любите так же, как и я.

ИВАН (Андрею): В земледелии я профан, но все же благодарю.

(Пауза.)131*

ИВАН (не зная толком, что еще сказать): Да-да, конечно, надо как-нибудь заехать, посмотреть вашу технику. Эти машины всегда напоминают мне ископаемых чудовищ с длинными шеями, будто пасутся там и сям, знаете ли, или просто поникли головами в скорби по вымиранию — хотя, верно, это экскаваторы…

ДОРОТИ: В машинах Андрея ничего ископаемого нет! (Невесело смеется.)

АНДРЕЙ: Словом, милости просим (anyway, you are most welcome). Будете жарить верхом с кузиной (you'll have a rollicking time riding on horseback with your cousin).

(Пауза).

ИВАН (Аде): Завтра в половине девятого, это для вас не слишком рано? Я остановился в Trois Cygnes. — не на лошади (мертвецкий оскал на Андрея).

ДАША: Довольно скучно (rather a pity), что Адину поездку на прелестное озеро Леман приходится менять на нудные переговоры со стряпчими и банкирами. Убеждена, что многое из проблем можно решить парой визитов [502], a не в Лузон или Женеву!

Бубнеж из дурдома вернул все вспять к Люсеттиным банковским счетам; Иван Дементьевич пояснил, что Люсетт в разные места запрятала чековые книжки, и никто точно не знает, в каких именно банках значительные суммы ее средств. В этот момент Андрей, который теперь был просто вылитый мэр Юконска после торжественного открытия Ярмарки по случаю Вербной Недели или после тушения лесного пожара новой разновидностью огнетушителя, крякнув, поднялся со своего кресла, извинился, что так рано отправляется спать, и пожал руку Вану так, будто они расставались навеки (что, по сути говоря, так и оказалось). Ван остался с двумя дамами в холодном и пустынном холле, где имело место легкое пригашивание Фарадеевых ламп в целях экономии.

— Ну, как вам братец? — полюбопытствовала Дороти. — Он редчайший человек от критики ее парижской sans-gêne[503], но необычайно восхищался ее внешностью — так, по-моему, и вы тоже — нет-нет, не отрицайте! — ведь, так я всегда считала, ее красота как будто дополняла Адину, две половинки, соединяясь, образовывали некую идеальную красоту, в платоническом смысле этого слова (снова безрадостная улыбка). Конечно же, Ада — идеал красоты, настоящая мюирниночка 132* — даже когда морщится, как сейчас, — но она красива лишь по нашим скромным человеческим представлениям, в пределах понятий нашей социальной эстетики, — верно, профессор? — в том же смысле, в котором еда, или брак, или французик-бродяжка могут считаться идеальными.

— Сделай даме книксен! — мрачно заметил Ван Аде.

— О, моя Адочка знает, как я ей преданна! (Тянется ладонью вслед за отдергиваемой рукой Ады.) Я делила с ней все ее беды. Сколько поджарых (tight-crotched) ковбоев пришлось прогнать, потому что делали ей глазки его); трое знаменитых дядюшек (которых, к счастью, я едва знала); и ваш батюшка, который, по моим представлениям, был гораздо больше русский аристократ, чем ирландский барон. И надо же, в предсмертном своем бреду — ничего, Ада, если я открою ему ces potins de famille[504]? — наша замечательная Марина была одержима двумя навязчивыми идеями, взаимно исключавшими друг друга, — что вы женаты на Аде и что вы с ней родные брат и сестра, и именно несовместимость этих причуд вызвала у нее глубокое душевное расстройство. Как объясняет ваша школа психиатрии такого рода конфликт?

— В школу я больше не вхож, — сказал Ван, подавляя зевок, — более того, в своих работах я не «объяснять» пытаюсь, я просто описываю.

— Но не можете же вы отрицать, что определенные проникновения…

— Завтра с нами ужинает дражайшая тетушка Белоскунская-Белоконская{163}, славная старая дева, живущая на вилле над Вальве. Terriblement grande dame et tout ça. Elle aime taquiner Андрюшей en disant qu'un simple cultivateur comme lui n'aurait pas dû épouser la fille d'une actrice et d'un marchand de tableaux[505]. He согласитесь ли почтить нас, Жан?

— Увы, не смогу, дорогая Дарья Андреевна! Je dois «surveiller les kilos»[506]. К тому же завтра я приглашен на деловой ужин.

— Ну хотя бы — (улыбается) — зовите меня Даша!

— Я иду на это ради Андрея, — пояснила Ада. — Никакая она не светская дама, просто старая пошлая вонючка.

— Ада! — воскликнула Даша с легкой укоризной. Прежде чем обе направились к лифту, Ада бросила взгляд на Вана, а он — не дурак в амурных хитростях — умолчал о том, что та «забыла» черную шелковую сумочку на своем кресле. Ван не стал сопровождать их по коридору до самого лифта и, сжимая в руках условный знак, ждал ее обозначенного возвращения за колонной, архитектурно отвечавшей нечистокровности здешнего дизайна, прикидывая: вот, едва под быстрым пальцем кнопка лифта загорелась красным, она скажет своей окаянной компаньонке (теперь, несомненно, пересматривавшей свой взгляд на «beau ténébreaux»): «Ах, сумочку забыла!» — и немедля примчится назад, подобно Веровой Нинон, прямо к нему в объятья.

Jupiter Olorinus[507] 133*.

— Мы немедля рванем ко мне, как проснешься, не теряй времени на ванну, мигом денься 134*!

И, распираемый огненной лавой, вновь с жадностью кинулся на нее, пока она (Дороти, должно быть, уж улетела в поднебесье!), пробежавшись пальцами по его влажным губам, не унеслась прочь.

— Шею оботри! — крикнул он ей вслед стремительным шепотом (кто и где в этом предании, в этой жизни также пытался приглушить свой крик?).

«моэтовом» сне он сидел на сыпучем тропическом берегу, усеянном любителями жариться на солнце, и то потирал красный, возбужденный штырь извивавшегося мальчишки, то смотрел сквозь темные очки на симметричные тени по обеим сторонам отполированной солнцем спины, с притенениями послабее между ребрами, у Люсетт или Ады, сидевшей поодаль на полотенце. Но вот она повернулась, легла на живот, оказалось, и она в темных очках, но ни он, ни она не могут сквозь этот темный янтарь проследить точное направление взгляда друг у друга, хотя он понимал по ямочке еле заметной улыбки, что смотрит она на его (оказывается, все время он его и был) возбужденный багрянец. Кто-то, таща мимо стол на колесиках, сказал: «Вот одна из сестер Ваин!» — и он проснулся, лепеча со смакованием профессионала эту онейрическую игру слов, объединившую его имя с его фамилией и освободившую уши от восковых пробок, и в непостижимом развитии восстановления и воссоединения сервировочный столик клацнул из коридора о порог соседней комнаты, и Ада, уже жующая и вся в медовых крошках, вошла в его спальню. Была всего лишь четверть восьмого!

— Умница! — сказал Ван. — Но прежде всего я должен заглянуть в petit endroit[508] (ватерклозет).

— трудная, опасная, несказанно лучистая пора совершеннолетия. В слегка итальянском стиле апартаменты; прихотливые настенные лампы, убранные стеклом цвета блеклого жженого сахара; белые пупыри, нажатие на которые произвольно вызывало свет или горничную; окна за жалюзи, тюлем и тяжелыми портьерами, затруднявшие доступ к утреннему свету, как обилие нижних юбок к недоступной красавице; выпуклые раздвижные двери громадной белой «Нюрнбергской Девы» — стенного шкафа в прихожей их апартаментов и даже цветная гравюра Рэндона с изображением несколько неистового трехмачтового судна на изломе зеленых волн в марсельской гавани — словом, вся альбергийская[509] атмосфера этих новых надежд придавала происходящему беллетристическое звучание (могли б и Алексей с Анной 135* отметиться здесь!), что Ада радостно принимала как обрамление, как форму, как некую жизненную поддержку и ориентир, как иначе и не мыслилось бытие на Дездемонии, где иных богов, кроме художников, нет. Когда после трех-четырех часов любовного исступления Ван с миссис Виноземской покидали свое роскошное убежище, чтоб окунуться в голубую мглу того восхитительного октября, который на всем протяжении их адюльтеpa был полон мечтательностью и теплом, их не покидало чувство, что они все еще под защитой раскрашенных приапов-фаллосов, которых некогда римляне выставляли в садах Руфомонтикулов[510].

— Пройдемся пешком до твоего отеля — мы только что возвратились после совещания с лузонскими банкирами и теперь я от своего отеля тебя провожаю в твой — таким вот ée[511] Ван всякий раз оповещал ангелов-хранителей их участи. Единственной мелкой предосторожностью, предпринятой с самого начала, было не позволять себе неосмотрительного появления на балконе, выходившем на озеро, который обозревался каждым желто-лиловым венчиком цветочного бордюра вдоль променада.

Из отеля обычно выходили черным ходом.

Отороченная самшитовыми кустами дорожка под покровом такой родной вечнозеленой секвойи (которую американские туристы ошибочно принимали за «ливанский кедр» — если замечали вообще) выводила к улице с до абсурда нелепым для нее названием «Шелковичная», где величавая пауловния («Ничего себе шелковица!» — фыркнула Ада), совершенно не к месту нависая террасой над общественным ватерклозетом, щедро разбросала вокруг свои темные, сердечком, листы, но крона, еще не слишком поредевшая, кидала причудливо пеструю тень с южной стороны ствола. Гинкго (гораздо богаче убранный зелено-золотым сиянием, чем росшая по соседству блекло-желтая местная береза) знаменовал собой угол мощеного проулка, ведущего вниз к набережной. Они направились к югу по знаменитому Фийета-Променад, тянувшемуся по швейцарской стороне озера от Вальве до Шато-де-Байрон (или «В-Щель-Он'ский Замок» 136*

— Пригорок над верхней губой мне кажется до неприличия голым! (Взвывая от боли, он сбрил усы в ее присутствии.) И еще я все время непроизвольно втягиваю живот!

— Не надо, ты мне милей с легким брюшком — пусть тебя будет больше! Это материнские гены. Ведь Демон с годами все более и более спадал с тела. На маминых похоронах, помнится, в нем было что-то поразительно «кихотское». Как все это странно. Траур на нем был синий. Однорукий сын Д'Онского 137* обнял Демона единственной рукой и оба плакали, [512]. Потом некто в рясе, похожий на стастиста на съемках цветного жития бога Вишну, пробубнил невнятно заупокойную. Потом она вместе с дымом вознеслась на небеса. И Демон, рыдая, сказал мне: «Уж я-то бедных червячков не подведу!» А буквально через пару часов после того, как он свое обещание нарушил, к нам на ранчо заявились неожиданные гости — сказочно грациозная куколка лет восьми, под черной вуалью, при ней дуэнья, тоже в черном, а также пара телохранителей. Старая карга затребовала фантастическую сумму — которую, по ее словам, Демон не успел заплатить за «прострел плевы», — после чего я велела самому могучему из наших молодцев выбросить вон всю (the entire) компанию.

— Непостижимо, — заметил Ван, — но они становились все юней и юней — я не про могучих молчунов-молодцев, я про его девчушек. У Розалинды, его старой пассии, была десятилетняя племяшка, чистый цыпленок. Еще немного, и он стал бы их таскать прямо из инкубатора!

— Никогда ты не любил отца своего! — грустно сказала Ада.

— Да нет же, любил и теперь люблю — нежно, трепетно, понимающе, ведь в конце-то концов вся эта вторичная поэзия плоти мне самому вовсе не чужда. Но нам обоим, я имею в виду тебя и меня, важно то, что отец похоронен в тот же день, что и дядюшка Дэн.

— Понимаю, понимаю! Как прискорбно! Но что с этого? Быть может, не стоило говорить тебе, но его визиты в Агавию становились все реже и короче раз от раза. Да и слушать их общение с Андреем было прискорбно. Ведь Андрей п'a pas le verbe facile[513]— как следует, впрочем, не понимая — Демоново буйство фантазии и вкус к необычному и частенько восклицал, по-русски — тц-тц — цокая языком и головой покачивая, — выражая так свое одобрение: «Каков балагур (wag) вы в самом деле!» Но однажды как-то Демон объявил мне, что не приедет больше никогда, если снова от бедного Андрея услышит ту же шуточку («Ну и балагур же вы, Дементий Лабиринтович!») или от Дороти, этой l'impayable («бесценный образец наглости и глупости») Дороти, — что та думает по поводу моего похода по горам всего лишь с пастухом Майо в качестве защиты от львов.

— Возможно ль узнать об этом поподробней? — спросил Ван.

— Какие подробности! Все это происходило в момент, когда я прекратила общаться и с мужем, и с золовкой, и потому никак повлиять на ситуацию не могла. В общем, Демон больше не приезжал и, когда оказался всего в двухстах милях от нас, просто из какого-то игорного дома послал письмо, то милое, милое твое письмо про Люсетт и про картину со мной.

— Хотелось бы узнать и подробности супружеской жизни — как то: частота совокуплений, ласкательные клички потайных бородавок, любимые ароматы…

Платок моментально — сказала Ада и тут же отвлекла его внимание круглой, обведенной красным табличкой при газоне с надписью «Chiens interdits!»[514] под какой-то немыслимой черной дворняжкой с белой ленточкой вокруг шеи. Это что, подняв брови, сказала Ада, швейцарские городские власти запрещают горным терьерам скрещиваться с пуделями?

Средь скромного цветения ярче всего выделялись последние бабочки 1905 года — медлительные «павлиний глаз» и «красная великолепная», вот «королева Испании» и вот дымчато-желтая. Прокатился трамвай слева, вблизи от променада, где они, присев на скамье, украдкой поцеловались, едва стих визг трамвайных колес. Рельсы красиво отсвечивали на солнце кобальтовым блеском — отражая полуденный свет полированностью металла.

— Пойдем под той колоннадой возьмем вина и сыра, — предложил Ван. — Виноземским нынче обедать à deax[515].

Некое музыкальное устройство что-то со звяканьем наигрывало; в неприятной близости стояли раскрытые сумки какой-то тирольской четы — и Ван сунул денег официанту, чтоб вынес их столик наружу, на настил заброшенного причала. Ада в восхищении следила за водоплавающими: черные утки-хохлатки с контрастно белыми бочками, делавшими их похожими (данное сравнение, как и прочие, принадлежит Аде) на покупателей, уносящих под мышкой длинные, плоские картонки (новый галстук? перчатки?), ну а черный их хохолок вызывал в памяти мокрую голову четырнадцатилетнего, только что вынырнувшего из ручья Вана. Лысухи (в конце концов заявившиеся) плыли, смешно кивая головами на манер идущих шагом лошадей. Маленькие чомги, а также крупные, с хохолком, тянущие высоко кверху шеи, скользили даже несколько величественно. Говорят, есть у них удивительный брачный ритуал — придвинутся, нос к носу, друг к дружке, вот так (указательными пальцами изображает закрытые скобки) — как две книжные подставки без книг, и поочередно мотают головой, вспыхивая медным опереньем.

— Я спросил тебя про ваши ритуалы с Андреем!

— Ах, Андрей с такой радостью любуется всеми этими европейскими пернатыми! Он завидный любитель пострелять, и все разнообразие западной дичи ему удивительно хорошо известно. Есть у нас на западе одна прелестная маленькая чомга с черной опоясочкой на толстом, плоском клюве. Андрей называет ее пестроклювая чомга. А вон ту крупную чомгу он зовет Если еще раз нахмуришься, когда я рассказываю о чем-то невинном и в целом весьма увлекательном, непременно чмокну тебя при всех в самый кончик носа!

Просто крохотный элемент комедии, не в лучших виновских традициях. Но она в момент перестроилась:

— Ой, смотри, чайки играют в «кто храбрей»!

Несколько [516], y иных еще сохранились черные облегающие летние шапочки, расположились хвостами к дорожке на алых перилах, протянувшихся вдоль озера, выжидая, сколько их останется стойко сидеть на перилах при приближении очередного прохожего. Большинство порхнуло к озеру, едва к ним подошли Ада с Ваном; одна подернула хвостовым опереньем и изобразила нечто вроде «подгибания коленок», однако усидела, не покинула перил.

— По-моему, мы только однажды видели эту разновидность чаек в Аризоне — в местечке под названием Солтсинк, — там что-то вроде искусственного озера. У наших обычных кончики крыльев совсем другие.

Плывущая чуть в стороне хохлатая чомга стала медленно, очень медленно погружаться, как вдруг, выдав кувырок, подобно рыбе-летунье, мелькнула белым глянцевым брюшком и исчезла.

— И все-таки почему ты, — спросил Ван, — так или иначе не дала ей знать, что на нее не злишься? Она ужасно переживала после твоего дикого письма.

— Фуй! — вырвалось у Ады. — В какое жуткое положение она меня поставила! Я вполне могу понять то, что она разбушевалась по поводу Дороти (из лучших побуждений жалкая идиотка — безграничная идиотка вздумала уберечь меня от возможной «инфекции», как то: «лабиального лесбианита». Лабиального лесбианита!), но это вовсе не давало права Люсетт искать Андрея в городе, чтобы сообщить ему, будто она в близких отношениях с мужчиной, которого я любила до замужества! Андрей не осмелился нервировать меня своим возросшим любопытством, но пожаловался Дороти на неоправданную жестокость (unjustified cruelty) Люсетт.

— Ада, Ада! — простонал Ван. — Прошу тебя, отделайся от своего муженька, а также его сестрицы, и немедленно!

— Дай мне две недели! — сказала она. — Мне необходимо вернуться на ранчо. Гадко представить, как она роется в моих вещах.

К превеликому Ванову ликованию (вульгарное изъявление которого его возлюбленная не поощряла, но и не порицала), Андрей почти на неделю слег в постель по причине простуды. Дороти, прирожденная сестра милосердия, значительно превосходила Аду (которая, сама в жизни ни разу не заболев, одного вида хворого постороннего не выносила) в смысле готовности сновать у постели больного — например, читать задыхающемуся, в испарине страдальцу старые номера газеты «Голос Феникса» 138*; однако в пятницу гостиничный доктор направил Андрея в ближайшую американскую клинику, где даже сестре не разрешалось его посещать «по причине постоянной необходимости плановых обследований» — или скорей всего потому, что бедняга решил переносить невзгоды в стойком одиночестве.

Все последующие дни Дороти, чтобы убить время, шпионила за Адой. И сделала для себя три бесспорных вывода: у Ады в Швейцарии любовник; Ван — брат Ады; и что он организует для своей неотразимой сестрицы тайные встречи с тем самым, кого та любила до замужества. То забавное обстоятельство, что каждая версия в отдельности была справедлива, но в смеси они являли полную ахинею, служила для Вана дополнительным источником ликования.

«Трех лебедей» со всех флангов прикрывали их бастион. Кто бы ни интересовался, лично или по телефону, всякому швейцар или его подручные отвечали, что Ван отсутствует, кто такая мадам Андре Виноземски неведомо и что, мол, оставьте послание, больше ничем помочь не можем. Спрятанная в уединенной роще машина Вана выдать его не могла. В первой половине дня он регулярно пользовался служебным лифтом, сообщавшимся непосредственно с задним двором. Люсьен, не чужд остроумия, скоро научился распознавать контральто Дороти: «La voix cuivrée a téléphoné», «La Trompette n'était pas contente ce matin»[517] и т. п. Но вот ангелы-хранители решили взять тайм-аут.

Первое обильное кровотечение случилось у Андрея где-то в августе, во время деловой поездки в Феникс. Человек упрямый, независимый, не слишком сообразительный оптимист, он отнес это к изменившему русло носовому кровотечению, скрыв от окружающих во избежание «глупых пересудов». Куря по две пачки на день, он уж давно заходился влажным кашлем, но когда через пару дней после «за-носового кровостекания» он сплюнул в раковину алый сгусток, то решил отказаться от сигарет и ограничиться цигарками contretemps[518] выдался в присутствии Ады, как раз накануне отъезда в Европу; ему удалось спрятать с глаз запачканный кровью носовой платок, но Ада услыхала, как он озабоченно произнес: «Вот те на! (well, that's odd)». Полагая, как и большинство эстотийского населения, что лучшие доктора обитают непременно в Центральной Европе, Андрей решил обратиться к некому специалисту в Цюрихе, имя которого узнал от одного члена своей «ложи» (места общения братьев-стяжателей). Американская клиника в Вальве, рядом с русской православной церковью, построенной его двоюродным дедом Владимиром Шевалье, оказалась заведением, вполне способным определить диагноз: прогрессирующий туберкулез левого легкого.

«отчаянно» тщившаяся «засечь» Аду (которая после привычного визита в «Три лебедя» пару часов весьма плодотворно проводила в Салоне «Прически и красота» Венеры Пафосской, оставила Вану записку, которую тот прочел лишь поздно вечером, возвратившись из поездки в Сорсьер, находившийся в Валэ, примерно в ста километрах на восток, где купил виллу для себя et та cousine[519] и отужинал с ее бывшей владелицей, вдовой банкира, любезной мадам Скарлет, а также ее дочерью Эвелиной, прыщеватой, однако хорошенькой блондинкой, при том что обеих молниеносность сделки, судя по всему, возбудила эротически.

Он все еще был спокоен и уверен в себе; старательно изучив истерический донос Дороти, он все еще считал, что их судьбе ничто не угрожает, что Андрей, в лучшем случае, вот-вот умрет, избавив Аду от неудобств развода; а в худшем — беднягу придется отправить, как в романе, в высокогорный санаторий{164}, чтоб дотянул там последние пару страниц всеочищающего эпилога вдали от реальности их — как было оговорено накануне, — он выехал на автомобиле в Бельвю, предвкушая, что повезет ее в Сорсьер, покажет дом.

Ночная гроза как нельзя вовремя проломила хребет необыкновенному лету. И как нельзя вовремя внезапно начавшаяся у Ады менструация поуменьшила вчера их утехи. Шел дождь, когда Ван, хлопнув дверцей машины, поддернул вельветовые брюки и, перешагивая через лужи, прошел между каретой скорой помощи и громадным черным «яком», замершими в ожидании кого-то у подъезда отеля. Все дверцы в «яке» были распахнуты настежь, двое посыльных начали под наблюдением шофера укладывать в него чемоданы, и старый натруженный автомобиль сдержанным скрипом вторил покрякиваньям грузивших.

Внезапно Ван ощутил лысеющим лбом лягушиный холодок дождя и потянулся было к вращающейся двери, как вдруг она вынесла к нему Аду, подобно тому как створки в резных барометрах поочередно кажут то куклу мужского вида, то женского. В ее наряде — макинтош поверх глухого платья, прозрачная косынка на зачесанных кверху волосах, крокодиловая сумка через плечо — было что-то старомодное и даже провинциальное. «На ней лица не было», как говорится у русских, если надо описать выражение крайней подавленности.

Она увела его за здание отеля в безобразную ротонду — укрыться от гадкой мороси; там попыталась приласкаться, но он увернулся от ее губ. Она уезжает в считанные минуты. Героически стойкий, беспомощный Андрей возвращен в отель из клиники. Дороти удалось достать три билета на рейс Женева — Феникс. Эти два автомобиля увезут его, ее и его героическую сестрицу прямо в несуразный аэропорт.

Она попросила носовой платок, и он достал голубой из кармана непродуваемой куртки, тут слезы у нее полились градом, она закрылась рукой, а он стоял перед ней с протянутым платком.

— Фрагмент спектакля? — холодно поинтересовался он. Она покачала головой, взяла платок, бросив по-детски «merci», высморкала нос и, задыхаясь, глотая слова, заговорила, и вмиг все, все было кончено.

Она все рассказать мужу не сможет, пока тот болен. Вану придется подождать; пусть тот достаточно окрепнет, чтоб встретить это известие; на это потребуется время. Разумеется, она сделает все от себя зависящее, чтоб его вылечить, есть в Аризоне один чудодей…

— Вот-вот, подлатаем бедолагу перед виселицей! — проговорил Ван.

— Подумать только! — в слезах говорила Ада, тряхнув напрягшимися разведенными руками, будто роняя крышку или поднос. — Подумать только, как он старательно все скрывал! Нет-нет, как можно, я не в силах бросить его сейчас!

— Ну да, старая песня — флейтист, которого лечим от импотенции, бравый флотский лейтенантик, которому, может, не суждено вернуться с заморской войны!

Ne ricane pas![520]— вскричала Ада. — Бедный, бедный мальчик! Как смеешь ты издеваться!

которым выложено нутро ада.

— Замок Веры, Замок Света! — кричал он теперь. — Елена Троянская, Ада Ардисская! Ты предала Древо и Мотылька!

Перестань (stop, cesse[521])!

— Предала Ардис Первый, Ардис Второй. Загорелого в Шляпе и теперь — Гору Рыжую…

Перестань! — твердила Ада (как полоумный эпилептику).

élène…[522]

— Ах, перестань!

…et la phalène…[523]

Je t'emplie («prie» и «supplie»[524]), хватит, Ван! Tu sais que j'en vais mourir[525].

— И все же, все же, все же! — (каждый раз ударяя себя по лбу) — Быть всего на волосок от, от, от — и вдруг этот идиот, выходит, не идиот, а Китс{165}!

Боже мой, мне уже пора! Скажи мне что-нибудь, мой драгоценный, моя единственная любовь, скажи что-нибудь, помоги мне!

И только узкая пропасть молчания, прерываемого лишь шелестом дождя в листве вязов.

— Останься со мной, девочка! — сказал Ван, забыв про все на свете — гордость, ярость, принятые нормы жалости.

Казалось, мгновение она заколебалась — или хотя бы подумала, не заколебаться ли; но уже с улицы донесся зычный окрик — там стояла Дороти в сером плаще и мужского вида шляпе, усиленно маша к себе сложенным зонтом.

— Не могу, не могу, напишу тебе! — в слезах проговорила несчастная любовь моя.

Ван поцеловал ее хладную, как лист, руку и, предоставив заботиться «Бельвю» о своем автомобиле, всем Трем Лебедям — о своем имуществе, Мадам Скарлет — о кожных проблемах ее Эвелин, прошагал пешком километров десять по хлюпавшим дорогам до Ренназа, а оттуда унесся самолетом — в Ниццу, Бискру, Кейп-Код, Найроби, к отрогам Бассета…

And o'ver the summits of the Basset[526]

по пальцам: один, два, три, четыре — скажем, пять. До весны тысяча девятьсот шестого или седьмого Андрей продержался молодцом с преспокойно отказавшим легким и в бороде цвета соломы (уход за лицевой растительностью — отличное занятие для больного). Жизнь раздваивалась, ветвясь и дальше. Да, сказала ему она. Он оскорбил Вана на лиловом крыльце отеля «Дуглас», где Ван поджидал свою Аду в финальной версии «Les Enfants Maudits». Месье де Тобак (в прошлом рогоносец) и лорд Ласкин (и на сей раз второй), а также несколько рослых юкк и приземистых кактусов, явились свидетелями дуэли. Виноземский был в визитке (по необходимости); Ван в белом костюме. Ни один не пожелал рисковать, потому оба выстрелили одновременно. Упали оба. Пуля г-на Визиткина поразила Вана в подметку левого ботинка (белого, с черным каблуком), сбив его с ног и вызвав легкие [527] (муравьиное расползание) на коже — только и всего. Ван угодил своему противнику в низ живота — рана серьезная, от которой тот в свое время оправился, если оправился вообще (здесь развилка судьбы тонет в тумане). На самом же деле все было гораздо скучнее.

И все же: написала ли она ему, как обещала? О да, о да! За семнадцать лет он получил от нее около ста коротких записочек, каждая в сотню слов, что в целом составило примерно тридцать печатных страниц незначительного содержания — в основном про здоровье мужа и местную фауну. Помогая Аде в уходе за Андреем на ранчо Агавия в течение двух наполненных упреками лет (выговаривала Аде за каждый жалкий час, выкроенный на сбор насекомых, организацию коллекции и выращивание кроликов!), затем, возмутившись тем, что Ада предпочла известную и первоклассную клинику Гротоновича (на непрогнозируемый период лечения своего супруга) вместо закрытого санатория княгини Алашиной, Дороти Виноземская удалилась в полярный монастырский городок (Илемна, ныне Новостабия), где затем вышла замуж за г-на по имени Брод или Бред, трепетного и страстного темноволосого красавца, изъездившего Севърныя Территории, распространяя символы причастия, а также иные сакральные предметы, которому впоследствии суждено было возглавить (и, возможно, он возглавляет и по сей день, полвека спустя) археологические раскопки в местечке Горелое («Лясканский Геркуланум»); что до ценностей, отрытых им в супружеской жизни, — это другой вопрос.

Неуклонно, хоть и медленно, состояние Андрея продолжало ухудшаться. За последние два или три года праздного существования на всяческих шарнирных кроватях, каждую плоскость которых можно было повернуть как угодно, он утратил дар речи, хотя все еще имел силы кивнуть головой, нахмурить в раздумье лоб или слабо улыбнуться, вдыхая аромат пищи (с чего, по сути, и начинается наше восприятие блаженства). Он умер весенней ночью, один в больничной палате, и в тот же год (1922) его вдова передала все свои коллекции в дар музею Национальных Парков и вылетела самолетом в Швейцарию на «зондирующее собеседование» с пятидесятидвухлетним Ваном Вином.

Примечания

127* — Ит.: гостиничный слуга, переносящий в номера чемоданы, орудующий пылесосом, etc. (прим. В. Д.)

128* Либретто — оперы «Евгений Онегин», карикатуры на пушкинскую поэму.

129* Cart de van — так американцы произносят cart de vins. (прим. В. Д.)

130* Лузон — неправильно произносимая американцами «Лозанна». (прим. В. Д.)

131* (Пауза) — весь этот разговор — пародия на чеховскую манерность. (прим. В. Д.)

132* — ирландско-русское ласкательное слово. (прим. В. Д.)

133* Olorinus — от лат. лебедь (любовник Леды).{236} (прим. В. Д.)

134* Ланклоденься — влияние «Нинон де Ланкло», куртизанки из романа Вера де Вера, упомянутого выше.

135* Алексей, etc. — Вронский со своей любовницей. (прим. В. Д.)

136* «В-Щель-Он'ский» — Шильонский. (прим. В. Д.)

137* Д'Онски — см. с. 31.

138* «Голос», etc. — «Голос Феникса» — русскоязычная газета штата Аризона. (прим. В. Д.)

{160} …князь Гремин — супруг Ады сравнивается с персонажем оперы П. И. Чайковского «Евгений Онегин» — мужем Татьяны Лариной. (коммент. Н. М.)

{161} «Что знала Дейзи» — контаминация заглавий двух произведений американского писателя Генри Джеймса: повести «Дейзи Миллер» (1879) и романа «Что знала Мейзи» (1897). (коммент. Н. М.)

{162} …выражение лица… Косыгина — намек на советского государственного деятеля Алексея Николаевича Косыгина (1904–1980).

{163} …дражайшая тетушка Белоскунекая-Белоконская — княгиня Белоконская — второстепенный персонаж романа Ф. М. Достоевского «Идиот» (ч. IV, гл. 7). (коммент. Н. М.)

…беднягу придется отправить, как в романе, в высокогорный санаторий… — намек на печальную судьбу Ганса Касторпа, героя романа Т. Манна «Волшебная гора» (1924). (коммент. Н. М.)

{165} Китс — английский поэт Джон Китс (1795–1821) умер от наследственной чахотки. (коммент. Н. М.)

{236} …точно Jupiter Olorinus — аллюзия на сюжет античной мифологии, рассказывающий о том, как Зевс (Юпитер) овладел женой спартанского царя Тиндарея, приняв облик лебедя.

[488] «Три лебедя» (фр.).

[489] Да мало ли кто (фр.).

(фр.)

[491] В первом этаже (фр.).

[492] Камерьере, (ит.).

[493] Золовка (фр.).

[494] Помещика-селянина

[495] «Карту вана» (фр.). Издевка над произношением Андрея, желавшего «cartes de vins» — прейскурант вин.

[496] Хотел бы завладеть вами, дорогая (фр.).

[497] Полностью (лат.).

(фр.).

[499] Место уединенных раздумий (фр.).

[500] Русской шарлоткой

[501] Ориентиров (фр.).

[502] К вам (фр.).

(фр.).

[504] Кое-что из семейных сплетен (фр.).

[505] Дама ужасно светская во всех отношениях. Все подтрунивает над говорит, мол, простому землепашцу не пристало жениться на дочери актрисы и скупщика картин (фр.).

[506] Мне необходимо следить за весом (фр.).

(лат.).

[508] «Местечко» (фр.).

[509] — отель, гостиница (ит.).

[510] Rufomonticulos — Рыжих Холмов (лат.).

[511] Стереотипом (фр.).

[512] Утопая в слезах

[513] Острословием не блещет (фр.).

[514] «Собакам запрещено!» (фр.)

[515] Вдвоем

[516] Чаек-черноголовок (фр.).

[517] «Звонил металлический голос», «Нынче утром наша Труба была явно не в духе» (фр.).

(фр.).

[519] И моей кузины (фр.).

[520] Прекрати смеяться! (фр.)

(фр.)

[522] Где та Элен, ее хочу я… (фр.)

[523] …ее и бабочку ночную… (фр.)

[524] Довольно («умоляю» и «прошу») —

[525] Знаешь, что это убивает меня (фр.).

[526] И над вершинами Бассета (англ.).

(фр.).

Раздел сайта: