Ада, или Эротиада (перевод О. М. Кириченко)
Часть четвертая

Часть четвертая

С наглостью субъекта, требующего у почтенного человека водительские права, въедливый слушатель вставляет вопрос: как «проф» свой отказ придать будущему Временное состояние согласует с очевидностью, что его, будущее то есть, едва ли можно считать не существующим, раз «оно облагает, — простите, обладает — по крайней мере, одним свойством, охватывающим такое важнейшее понятие, как абсолютная необходимость?»

За шиворот и вон. Кто вам сказал, что я умру?

Можно и покорректней развенчать претензии этого детерминиста: бессознательное вовсе не подстерегает нас где-то впереди, чтоб щелчком отбросить назад или заарканить, оно охватывает как Прошлое, так и Настоящее со всех обозримых сторон, оставаясь не свойством Времени как такового, но свойством органического затухания, естественного для всех проявлений бытия, ощущающих Время или нет. Я знаю, что другие умирают, но это не имеет никакого значения. Я также знаю, что вы, возможно, как и я, рождены на свет, но это не что мы прошли через временную фазу, именуемую Прошлым: это мое Настоящее, краткий просвет сознания, уверяет, что я ее прошел, а не бесшумное грохотание бесконечного бессознательного, предварявшее мое появление на свет пятьдесят два года и 195 дней тому назад. Мои первые воспоминания восходят к середине июля 1870 года, а именно, к семимесячному возрасту (у большинства-то, разумеется, четкое сознание проявляется позднее, года в три-четыре), — это было утром на нашей вилле, что на Ривьере: во время землетрясения кусок зеленого гипсового бордюра сорвался с потолка и рухнул прямо ко мне в кроватку. Сто девяносто пять предшествовавших этому событию и не отторжимых от бесконечности бессознательного дней не следует включать в сознательный период, так что, если сделать память точкой отсчета, мне сейчас (в середине июля 1922 года) день в день пятьдесят два, et trêve de mon style plafond peint[528].

В аналогичном восприятии индивидуального, осязающего времени я могу запустить свое Прошлое вспять, возрадовавшись мигу воспоминания в не меньшей степени, чем радовался рогу изобилия, гипсовый ананас из которого едва не угодил мне в голову, и допустить, что в следующий миг некий космический или телесный катаклизм мог бы — если не убить, то повергнуть меня навеки в сенсационно-новую, совершенно науке неизвестную, разновидность столбняка, лишив таким образом естественный распад всякого логического или временного смысла. Более того, подобная логика обслуживает гораздо менее привлекательное (хотя важное, очень важное) Универсальное Время («нам выдалось ударное время по рубке голов»), известное также как Объективное Время (по сути, грубо свитое из частных времен), словом — историю гуманизма и комизма и всякого такого прочего. Ничто не мешает человечеству как таковому вообще будущего не иметь — если, к примеру, наш род человеческий в процессе наипостепеннейшей (тут пик моей аргументации) эволюции образует особь novosapiens[529] точки в его эволюционном развитии, которую можно было бы определить как последнюю стадию человека в переходных формах, превращающую его в Новочеловека или в мерзкую, пульсирующую слизь. Надеюсь, этот приятель в дальнейшем нас не побеспокоит.

Целью моей работы над «Тканью Времени» — многосложного, сладостного и благословенного труда, который я готов увидеть на уж брезжащем в моем воображении письменном столе гипотетического читателя, — было прояснить мое собственное представление о Времени. Я хочу исследовать сущность Времени, а не его течение, ибо не считаю, что его сущность может быть сведена до его течения. Я хочу обойтись со Временем ласково.

Можно быть поклонником Пространства и его возможностей; возьмем, к примеру, скорость, ее гладкость и сабельный свист; орлиный триумф непревзойденной быстроты; восторженный крик виража. И можно быть любителем Времени, эпикурейцем длительности. Меня восхищает чувственность во Времени, в его плоти и в его протяженности, в его устремлении и в его складках, в самой неосязаемости его дымчатой кисеи, в прохладе его непрерывности. Я хочу что-то с ним сотворить; позволить себе вообразить, будто им обладаю. Я знаю, что все, кто когда-либо пытался добраться до этого дивного чертога, либо канули в безвестность, либо потонули в Пространстве. Я также знаю, что Время — питательная среда для метафор.

Отчего же так трудно — так унизительно трудно — ввести понятие Времени в умственный фокус и исследовать не упустив? Сколько усилий, сколько суеты, сколько досады и усталости! Как будто роешься в автомобильном «бардачке» в поисках дорожной карты, — извлекаешь карту Монтенегро, Доломитовых Альп, бумажные деньги, телеграмму — что угодно, только не ту искомую полоску ускользающей местности между Ардесом и Типасопрано, — кругом тьма, хлещет дождь, только красная подсветка средь угольной черноты да «дворники» ходят метрономом-хронометром: тычется пальцем вслепую пространство, прорывая ткань времени. И даже Аврелий Августин{166}, и он, и он, пятнадцать столетий тому назад схватившись с тем же предметом, испытал все ту же странную физическую муку мельчания ума, те же настигания, ту же неподатливость перетруженного мозга — но он-то хоть мог подзарядить свой разум Божественной энергией (у меня здесь примечания насчет того, какой восторг наблюдать, как он торопит мысли меж сроком и роком, расцвечивая их яркими взрывчиками молений).

Снова сбился с пути. Откуда еду? Где я? Дорожная слякоть. Двигатель смолк. Время — это ритм: ритм насекомых в теплой, влажной ночи, пульсация мозга, дыхание, гудение в виске — вот они, наши верные хранители времени; а разум выравнивает лихорадочную частоту. Один мой пациент ловил ритм вспышек, следующих одна за другой через каждые три миллисекунды (0,003!). Поехали!

Что утешительно толкнуло меня вперед — пару минут назад при остановке мысли? Ах да! Наверное, единственное, что дает намек на ощущение Времени — это ритм; не сами повторяющиеся удары, но промежутки между двумя ударами, серый промежуток между черными ударами: Чуткая Пауза. Сам мерный толчок лишь возвращает нам жалкую мысль о мерности, но между ними притаилось нечто вроде истинного Времени. Как вычленить его из его мягкой полости? Ритм не должен быть ни слишком замедлен, ни слишком быстр. Один удар в минуту уже выходит за пределы моего представления о последовательности, а при пяти колебаниях в секунду все безнадежно расплывается в глазах. Мерный ритм растворяет Время, быстрый вытесняет его. Дайте мне, скажем, три секунды, и я смогу вызвать и то и другое: ощутить ритм и прощупать паузу. Полость, сказал я? Темная ямка? Так это все то же Пространство, которое — пока я нащупывал суть Времени, — подобно злодею из комедии, прокралось обратно через заднюю дверь, загребая маятником как веслом. Я стремлюсь схватить лишь то Время, какое Пространство помогает мне измерять, и неудивительно, что не сумел само Время ухватить, ведь и приобретение знаний «отнимает время».

Если зрение говорит мне кое-что о пространстве, слух говорит мне кое-что о времени. Но если Пространство доступно непосредственному, пусть наивному, восприятию, Время можно услышать лишь между ударами: всего короткий тайный миг — осторожно и настороженно, с растущим осознанием, что не само время, слышу ток крови, проходящий сквозь мой мозг, затем устремляющийся по венам шеи назад к сердцу, — вместилищу потаенных мук, к Времени отношения не имеющих.

ардис 139* Времени, Время, движущееся в одну сторону, — в этом есть нечто, сначала как будто полезное, но потом ужимающееся до простой иллюзии, имеющей смутное отношение к таинствам роста и гравитации. Невозвратность Времени (которое, кстати сказать, никуда не направлено) говорит о чрезвычайной узости представлений: если бы наши органы и оргитроны не были асимметричны, Время бы расширялось в наших глазах громадным амфитеатром, как оборчатая ночь и ступенчатые горы над замершей внизу крохотной, мерцающей огнями деревушкой. Утверждают: живое существо, утрачивающее зубы, превращается в птицу, и как бы ни желало заполучить зубы вновь, настоящие уж больше не получит, вот и не остается ничего лучше, чем обзавестись в процессе эволюции зазубренным клювом. Место действия — эоцен, действующие лица — ископаемые существа. Любопытный пример плутовства природы, но отражающий так же мало связи с собственно Временем, прямым или закругленным, как между выводимой мной строчкой слева направо и направлением моей мысли.

Так, говоря об эволюции, можем ли мы иметь представление о происхождении, ступенях развития и выбракованных мутациях Времени? Существовала ли когда-либо «первобытная» форма Времени, когда, скажем, Прошлое не слишком отчетливо отграничивалось от Настоящего, так что тени и облики прошлого просвечивали сквозь все еще нетвердое, долгое, личиночное «сейчас»? Или та эволюция относилась исключительно к хронометрированию, от солнечных — до атомных часов или от них — до карманного пульсара? И сколько «Ponder the Egg!»[530] 140* — наказал своим несушкам известный галльский петух.

Чистое Время, Осязающее Время, Реальное Время, Время, свободное от содержания, контекста и комментария-репортажа, — вот мое время и моя — это не ткань Времени, а вскормленный релятивистами четырехмерный гибрид — четвероногое, у которого вместо одной ноги одна видимость. Еще мое время — Недвижимое Время (скоро мы упраздним «текущее» время, время водяных часов, ватерклозетное время).

Время, которое интересует меня, это только Время, мной остановленное и внимательно обозреваемое моим четко направленным сознанием. Таким образом, было бы необоснованно и даже вредно притягивать сюда «преходящее» время. Разумеется, я бреюсь дольше, чем моя мысль «примеряет» слова; разумеется, пока я не взгляну на часы, я не пойму, что опаздываю; разумеется, в пятьдесят — каждый год словно бы убыстряется, потому что составляет все меньшую долю от моего увеличивающегося в объеме существования и потому что я все реже, чем в детстве, маюсь в промежутке между скучной игрой и еще более скучной книгой. Но это «убыстрение» имеет явную зависимость от человеческого пренебрежения Временем.

Прелюбопытное занятие — пытаться определить природу предмета, чей состав иллюзорен. И все же я верю, что читатель мой, который, хмуря лоб, читает эти строки (но хотя бы про завтрак позабыл!), согласится со мной, что нет ничего прекрасней одинокой мысли; а одинокая мысль всегда движется неспешно или — используя менее древнюю аналогию — катит, скажем, в чуткой, восхитительно устойчивой греческой колеснице, при каждом повороте альпийского шоссе демонстрирующей кроткий нрав и надежную упругость.

Прежде чем мы двинемся дальше, надо бы вскрыть два заблуждения. Первое состоит в смешении временных элементов с пространственными. Пространство уже было уличено в самозванстве в настоящих записках (которые набрасываются в обозначившийся перерыв посреди этой жизненно важной поездки); суд над ним еще впереди, на дальнейшем этапе наших исследований. Второй неприемлемый момент — это исстари укоренившаяся в нашей речи привычка. Для нас Время — некий поток, никоим образом не схожий со стремительным горным каскадом, белопенным на фоне черной скалы, или же с мутной широкой рекой посреди долины ветров, хотя и поток, текущий исключительно сквозь наши хронографические ландшафты. Мы так свыклись с этим мифическим действом, так усердствуем в разжижении каждого жизненного глотка, что вот уж и о Времени иначе как о физическом движении толковать не можем. По сути говоря, несомненно, представление о его движении взято из многих природных, по крайней мере знакомых, источников — врожденное ощущение телом тока крови, извечное головокружение при виде возникающих на небе звезд и, разумеется, наши методы измерения: например, ползущая тень-столбик солнечных часов, струйка часов песочных, шаг секундной стрелки — и тут мы возвращаемся в Пространство. Обратите внимание на обрамление и на резервуары. Сама мысль о том, что Время «течет», причем таким же естественным образом, как яблоко падает на садовый столик, предполагает, что оно втекает в и протекает что-то, и если это «что-то» считать Пространством, тогда ничего, кроме метафорического стекания по измерительной линейке, у нас не остается.

Но остерегайся, anime 141* meus, assassin pun 142*, каламбура-убийцы (по сути самоубийцы — что знатоки своего Верлена непременно отметят).

Теперь мы готовы приняться за Пространство. Без колебаний отвергаем искусственную концепцию времени, предложенную релятивистской литературой: время, зараженное пространством, опаразитированное пространством, пространство-время. Каждый, это дело вкуса, может предположить, что Пространство есть оборотная сторона Времени или плоть Времени, или что Пространство наполнено Временем, а также наоборот, или в некотором необычном смысле Пространство — лишь отработанный продукт Времени, прямо-таки его труп, и что в конечном, весьма и весьма отдаленном счете Время и есть своей идентично с «прохождением» времени. Движение материи всего лишь охватывает протяженность другой осязаемой материи, которой оно и измеряется, однако не скажет нам ничего о действительной структуре неосязаемого Времени. Аналогично и градуированная рулетка, пусть бесконечно длинная, не являет собой само Пространство, как не может наиточнейший курвиметр воспроизвести дорогу, видимую мной — черным дождевым зеркалом под вращающимися колесами, слышимую — ее липучим шуршанием, обоняемую — ее ночной альпийской июльской влажностью, осязаемую на ощупь — ее гладкой монолитностью. Мы, бедные Пространствожители, в своей трехмерной Lacrimaval 143* Долине Слез лучше ориентируемся в Протяженности, чем в Длительности: наше тело обладает завидной способностью вытягиваться так, как никакому усилию воли не вытянуться за воспоминанием. Я не могу запомнить (хотя лишь вчера тщился разложить на мнемонические составляющие) номер новой своей машины, но я чувствую асфальт передними шинами так, будто они части моего тела. Хотя само Пространство — некое место, где вершится движение, — это то, чего постичь я (как и Время) не могу. Плазма, в которой заключена организованная материя, — сгусток Пространственной плазмы. Мы можем измерять глобулы материи, расстояния между ними, но Пространственная плазма как таковая — неисчислима.

Мы меряем Время (бегом секундной стрелки, вздрагиваниями минутной — с одной яркой отметки на другую) терминами Пространства (не ведая природы ни того ни другого), однако просчитывания Пространства не всегда требуют Времени — или хотя бы требуют времени не больше, чем содержится во впадинке отметки «сейчас» пространственного настоящего. Осязаемое обладание частицей пространства длится практически миг, когда, скажем, глаз опытного водителя ловит дорожный символ — чернота пасти с изгибом арки над ней внутри красного треугольника (едва зафиксируется зрением, слияние цвета и формы опознается «мгновенно» как дорожный туннель) или что-нибудь менее существенное, например восхитительный Венерин знак ♀, который можно превратно истолковать как разрешение шлюшкам большим пальцем останавливать машины, на самом же деле знак сообщает верующим или туристам, что впереди река, а в ней отражается церквушка. Предлагаю ввести корректорский знак ¶ для любителей почитать за рулем.

Пространство связано с нашими зрительными, осязательными и мышечными усилиями; Время отдаленно имеет отношение к слуху (по-прежнему глухой воспримет сам «ход» времени несравнимо лучше, чем слепой и безрукий само понятие «ход»). «Пространство — мельтешение в глазах, а Время — это пение, звучащее в ушах»{168} — как сказал современный поэт Джон Шейд, цитируемый вымышленным философом («Мартэн Гардинэ»{169}) в «Двуликой вселенной», с. 165. Едва месье Бергсон берется за своих ножницы, Пространство колышась устремляется к земле, Время же застывает между мыслителем и его большим пальцем. Пространство раскладывает свои яйца по гнездам Времени: сюда «до», туда «после» — а вот и рябой выводок «мировых точек» Минковского. Органически проще измерить мысленно отрезок Пространства, чем отрезок Времени. Должно быть, понятие Пространства определилось раньше понятия Времени (Гюйо{170} в Уитроу). Неразличимая пустота (Локк) бесконечного пространства мысленно (а иначе ее себе и представить нельзя) отличима от яйцевидной «невидности» Времени. Пространство вскормлено иррациональными числами, Время невозможно свести к птичкам-радикалам на аспидной доске. Одна и та же доля Пространства мухе, возможно, покажется огромней, чем С. Александеру, но миг для него — вовсе не «часы» для мухи, ведь истинная муха ни за что не станет ждать, пока ее прихлопнут. Я не могу представить себе Пространство без Времени, но прекрасно могу представить себе Время без Пространства. «Пространство-Время» — чудовищный гибрид, где даже дефис кажется неуместным. Можно ненавидеть Пространство и любить Время.

В этом месте, подозреваю, надо бы сказать, как я воспринимаю «Относительность». Неодобрительно! То, что многие космологи склонны принять за объективную истину, на самом деле выдаваемый за истину врожденный порок математики. На удивление человека, тело его, движущегося в Пространстве, укорачивается в направлении движения и катастрофически съеживается по мере того, как скорость передвижения приближается к пределу, за которым, под напором сей спорной формулы, никакой скорости быть не может. В том его беда, не моя — да и какое мне дело до его отстающих часов. Время, которое для полного своего понимания требует абсолютной незамутненности сознания, является наирациональнейшим элементом бытия, и мой разум коробят все эти полеты научной фантастики. Самое нелепое из умозаключений, сделанное (по-моему, Энгельвейном) при ознакомлении с Теорией Относительности — и уничтожающее ее при разумном применении, — состоит в том, что галактонавт, а также его домашние животные, совместно прокатившись просторами Пространства, по возвращении окажутся моложе, чем если б все это время оставались дома. Представляете, высыпают они из своего небесного ковчега — вон как те «львы», ни дать ни взять львята в своей ребячливой униформе, которые вываливаются из громадного заказного автобуса, остановившегося, неистово мигая, прямо перед взволновавшимся «седаном» того господина, как раз где шоссе сужается, втискиваясь в улочки горной деревушки.

Воспринимаемые события можно считать одновременными, если они вписываются в единый объем внимания; аналогично (коварное сравнение: неустранимое препятствие!) можно визуально завладеть единицей пространства — хотя бы тем ярко-красным кольцом вокруг крохотного автомобильчика фарами вперед на белом поле; там одностороннее движение, но я неистовым [531] туда свернул. Знаю, релятивисты, в оковах своих же «световых сигналов» и «дорожных часов», попытаются опровергнуть мысль об одновременности в космическом масштабе, но давайте представим себе гигантскую руку, большим пальцем уставленную в одну звезду, мизинцем в другую, — разве не касается она обоих звезд одновременно? — а может, осязательные совпадения еще более обманчивы, чем зрительные? Дам-ка задний ход, не туда меня понесло.

Такая засуха нагрянула на Гиппон в самые плодотворные месяцы епископства Августина, что пришлось заменять водяные часы песочными. Августин определял Прошлое как то, чего уже нет{171}, а Будущее, как то, чего еще нет (на самом деле будущее — это фантом, принадлежащий к иной категории мысли, коренным образом отличной от категории того самого Прошлого, которое вот только что, по крайней мере, было здесь, — куда я сунул его? В карман? Но сами поиски уж стали «прошлым»).

Прошлое неизменно, неощутимо и «не-вспять-посещаемо» — эти понятия не годятся для той или иной доли Пространства, представляющегося мне, скажем, белой виллой с белоснежнейшим (новейшим) гаражом при семи разновеликих кипарисах, от высоченного Воскресенья к коротышке Понедельнику, надзирающих за частным шоссе, которое, петляя сквозь низкорослые дубки и заросли вереска, спускается к общедоступному шоссе, соединившему Сорсьер с магистралью на Монтру (до которого по-прежнему сотня миль).

— не разжижения Времени, подсказываемого древнейшими метафорами, олицетворяющими эволюцию. «Ход времени» — это всего лишь плод воображения, не имеющий объективного аналога, но легко вызывающий пространственные аналогии. Он наблюдаем лишь «задним видом» — тенями и призраками, кедрами и лиственницами, беззвучной гурьбой откатывающихся назад: неизбывный ужас убывающего времени, éboulement[532], оползни, горные дороги с вечным камнепадом и вечными дорожными рабочими.

Мы создаем модели прошлого, затем используя их в пространственном смысле, чтобы материализовать и измерить время. Приведем известный пример. Замбр, затейливый старинный городок на реке Миндер близ Сорсьера, что в кантоне Вале, мало-помалу растворился средь новейших построек. К началу этого столетия городок уже настолько обновился, что радетели охраны старины решили действовать. Ныне после долгих лет тщательной реконструкции перенесенный на противоположный берег Миндера новый старый Замбр (с крепостью, церковью и мельницей) стоит там отдельно, на расстоянии моста, от модернизированного городка. Так вот, если заменить пространственный взгляд (с вертолета) временным (в ретроспекции), а материальную модель старого Замбра мысленной моделью того, каким тот был в Прошлом (скажем, году в 1822), то окажется, что современный городок и модель старого уже не две точки в одном месте и в разное время (в пространственной перспективе они как раз смешиваемого с материальной реставрацией) сияет в воображаемом пространстве, и не существует такого моста, которым можно было бы из одного городка проникнуть в другой. Иными словами (как говорится, когда и автор, и читатель безнадежно увязают под конец в месиве мыслей), создавая в уме (а также на берегу Миндера) модель старого городка, мы помещаем ее в пространстве, только и всего (или, по сути, вытаскиваем ее из собственной стихии на брег Пространства). Потому-то термин «одно столетие» ни в коей мере не соответствует стальному, протяженностью в сто футов, мосту между современным городом и городом-моделью, и именно это мы стремились доказать и вот уж доказали.

Таким образом, Прошлое — это постоянное накопление образов. Его можно легко осознать, услышать, почувствовать и испробовать наугад, и тогда оно уже не отражает, как прежде, чередования связанных событий, хотя в широком теоретическом смысле все-таки отражает. Прошлое теперь — всеобщий хаос, из которого талант абсолютной памяти, востребованный этим летним утром 1922 года, может взять все, что душе угодно: алмазы, рассыпанные по паркету в 1888 году; рыжую красавицу в черной шляпе из бара в Париже 1901 года; влажную алую розу средь искусственных 1883 года; задумчивую полуулыбку 1880 года юной гувернантки-англичанки, искусно возрождающей крайнюю плоть своего подопечного после стакана молока на сон грядущий; девочку 1884 года, слизывающую, завтракая, мед с вытянутых пальцев с нещадно обкусанными ногтями; ее же в тридцать три года, признающуюся, дело идет к сумеркам, что терпеть не может цветы в вазах; нестерпимую боль, пронзившую его в бок в момент, когда двое деток с полной корзиной грибов глазели на него средь радостно пылавшего соснового бора; и встревоженное хрюканье бельгийского авто, которое он нагнал и обогнал вчера на слепом повороте альпийского шоссе. Подобные образы не говорят нам ничего о ткани времени, в которую они вплетены, — кроме, пожалуй, одного момента, с которым не так-то просто разобраться. Зависит ли окраска (или что-нибудь еще в визуальном смысле) вспоминаемого образа от даты? Могу ли я определить по его колориту, появляется ли он раньше или позже, стоит ниже или выше в стратиграфии{172} воображаемый дельта-распад 144* мог бы быть использован для измерения возраста воспоминаний? Спешу пояснить, что основная трудность состоит в неспособности экспериментатора иметь дело с одним и тем же объектом в разное время (скажем, печка-голландка с голубыми корабликами в детской ардисского поместья в 1884 и в 1888), так как два впечатления, накладываясь одно на другое, оставляют составной образ в сознании; но если приходится избирать разные объекты (скажем, лица двух памятных кучеров: Бена Райта, 1884, и Трофима Фартукова, 1888), невозможно, исходя из моих личных исследований, избежать вторжения не только иных свойств, но также и иных эмоциональных обстоятельств, не позволяющих эти два объекта рассматривать как изначально равноправные, пока они, так сказать, не открыты воздействию Времени. Не убежден, что такие объекты найти невозможно. В своей профессиональной деятельности, в лабораториях психологических изысканий, я лично придумал множество изощренных тестов (один, метод определения девственности без физического осмотра, сегодня носит мое имя). Таким образом, реально предположить, что такой эксперимент — и сколь заманчиво обнаружить тогда определенные четкие уровни уменьшения насыщенности или усиления яркости — настолько четкие, что это «нечто», смутно улавливаемое мной в образе запомнившегося, но неузнанного человека и «как-то» связанное не со зрелостью, а именно с ранним детством, можно пометить если не названием, то хотя бы определенной датой, например 1 января 1908 года (эврика! сработало это «например» — тот человек был раньше отцовским домашним наставником, а мне в день восьмилетия подарил «Алису в Камере обскуре»{173}).

Наше представление о Прошлом не отмечено последовательной связью в столь же заметной степени, как восприятие и Настоящего, и мгновений, непосредственно предваряющих момент его явления. Бреясь, как правило, ежедневно по утрам, я привык после второго раза менять лезвие безопасной бритвы; время от времени, случается, я день пропускаю, и потом приходится со звучным скрежетом сбривать буйную щетину, упорную колючесть которой обнаруживаю под пальцами после каждого скребка, и в таких случаях лезвие использую лишь раз. Теперь, мысленно представляя себе, как брился в последнее время, я не учитываю момента последовательности: мне интересно только одно — сколько раз, один или два, проработало лезвие, оставленное на серебряном подносике; если только раз, тогда порядок двух общетиненных дней для моего сознания интереса не представляет — собственно, я уже слухом и осязанием склонен воспринимать второе по колючести утро первым и вставить день без бритья, в соответствии с чем моя борода отрастает, так сказать, в обратном направлении.

Если же теперь при жалких единичных очесах познаний, относящихся к цветистому содержанию времени, мы поменяем угол зрения и станем рассматривать Прошлое лишь как последовательное восстановление истекших явлений, иные из которых если и сохранились в обычном сознании, то менее четко, чем другие, мы можем позволить себе забаву полегче средь света и тени закоулков Прошлого. Образ-воспоминание включает образы-шлейфы звуков, исторгаемых, так сказать, слухом, запомнившим их мгновение назад, когда сознание было занято тем, чтоб не наехать на школьников, — так что, собственно говоря, можно и проиграть то, что возвестили церковные часы, потом, когда уже позади Турцен с его притихшей, но еще отдающей эхом колокольней. Обозревание последних ступенек непосредственного Прошлого занимает меньше физического времени, чем требуется часовому механизму, чтобы выдать надлежащий бой, и именно это таинственное «меньше» составляет особое свойство еще свежего Прошлого, в которое вливается настоящее в момент нашего обращения к звукам-теням. Это «меньше» подчеркивает, что Прошлому часы не нужны и что последовательность его событий выражается не временем, указываемом часами, но чем-то, в большей степени имеющим отношение к подлинному ритму Времени. То же, хотя не так явно, относится к ощущениям, связанным с постижением провалов непамятного, или «нейтрального», времени между отчетливыми событиями. Я, например, запомнил в цветовом выражении (серовато-голубом, лиловом, рыжевато-сером) три мои прощальные — публичные — лекции о трактовке Времени месье Бергсоном в одном крупнейшем университете пару месяцев назад. Я помню гораздо слабее, и даже смог бы полностью вычеркнуть из памяти, шестидневные промежутки между голубым и лиловым, а также между лиловым и серым. Однако я зримо представляю себе обстоятельства, сопутствовавшие каждой лекции. Опаздывая на первую лекцию (на тему о Прошлом), я с неприятным холодком внутри, будто спеша на собственные похороны, озирал ярко освещенные окна Антикамушкинской аудитории и маленькую фигурку студента-японца, который, также опаздывая, на дикой скорости меня обогнал и исчез за дверями здания задолго до того, как я достиг полукруглой лестницы. Во время второй лекции — на сей раз о Настоящем, во время пятисекундной тишины и «внутреннего сосредоточения», запрошенного мной у аудитории, чтобы удачней проиллюстрировать мысль насчет истинного восприятия времени, которую я (вернее, говорящее сокровище в моем жилетном кармане) готовился произнести, зал наполнился левиафановым храпом седобородого слушателя — и, как водится, грохнул. Во время третьей, и последней, лекции, посвященной Будущему («Квази-Времени»), отлично прослужив несколько минут, мой тайно записанный голос натолкнулся на непонятные проблемы механического свойства, и я предпочел изобразить сердечный приступ, повлекший мой вывоз в ночь и навечно (применительно к чтению лекций), только б не напрягать зрение, не копаться в стопке мятых, слепым карандашом набросанных тезисов, которыми одержимы бедняги-лекторы из знакомых снов (объясняемых д-ром Фройдом из Зигни-Мондьё-Мондьё тем, что наш сновидец в детстве читал любовные письма своих прелюбодеев-родителей). Я привожу здесь эти нелепые, однако характерные подробности, чтобы продемонстрировать, что события, отбираемые для опыта, должны не только бросаться в глаза и выстраиваться в ряд (три лекции за три недели), но и соотноситься друг с другом основным признаком (злоключения лектора). Оба промежутка, по пять дней каждый, представляются мне одинаковыми впадинами, каждая наполнена до краев неподвижной сероватой мглой при слабом намеке на россыпь конфетти (которые могли бы вспыхнуть цветом, позволь я случайному воспоминанию образоваться между означенными пределами). Этот смутный континуум из-за своего нахождения среди отживших явлений не может быть ощупан, испробован, услышан, как Винова Впадина между ритмическими ударами; однако их роднит один удивительный признак: неподвижность восприимчивого Времени. Синестезия, которой я в высшей степени привержен, оказывается великим помощником в подобной задаче — задаче, теперь приближающейся к своему критическому моменту, расцвету Настоящего.

И вот над вершиной Прошлого задувают ветры Настоящего — над вершинами перевалов, восхождение к которым составляет гордость моей жизни: Амбрей, Флуэла, Фурка, явственные в моем сознании! Мгновение меняется в точке восприятия лишь потому, что я сам пребываю в неизбывном состоянии тривиального преображения. Чтоб дать себе время для времяисчисления Времени, я должен подвинуть сознание в направлении, прямо противоположном тому, в котором сам двигаюсь, — как бывает, если проезжаешь мимо длинного ряда тополей и хочется выделить и задержать один из них, и тогда зеленая масса обращается и тянется, да-да, тянется к вам каждым своим листком. Какой-то кретин у меня на хвосте.

Подобную напряженность внимания я нарек в прошлом году «Неспешное Настоящее» в отличие от приданной (Клеем в 1882 г.) этому явлению более общей формулировки «Обманчивое Настоящее». И первый термин со своей осознанной конструкцией, и второй с привычным своим потоком дарят нам секунды три-четыре того, что можно ощутить как сиюминутность. Эта сиюминутность — единственная данная нам реальность; она следует за цветистым небытием того, чего уже нет, предваряя абсолютное небытие будущего. Таким образом, практически в буквальном смысле, можно сказать, что сознательная человеческая жизнь длится всего лишь миг, ибо в каждый момент неспешного внимания к нашему собственному потоку сознания мы не можем сказать, сменится ли он другим или нет. Как ниже поясню, я не верю, что «предчувствие» («ожидание продвижения по службе или боязнь промахнуться в связях», по выражению одного 145*) играет сколько-нибудь значительную роль в формировании обманчивого настоящего, как не верю и в то, что будущее трансформируется в третью створку Времени, даже если мы и в самом деле чего-то ожидаем — поворота знакомой дороги или что вот-вот возникнут две живописно крутых горы, на одной замок, на другой церковь, — чем ясней предвидение, тем меньше в нем провидческого. Если этот мерзавец сзади рискнет сейчас пойти на обгон, тут же в лоб столкнется с грузовиком, который выехал из-за поворота, и меня и весь вид от него скроет взрыв осколков стекла.

Итак, невзрачное наше Настоящее — это промежуток Времени, непосредственно и реально нами ощутимый, сохранивший свежий привкус Прошлого, воспринимаемого все же частью сиюминутности. Что касается повседневности, а также привычных удобств для нашего организма (в меру здорового, в меру крепкого, вдыхающего зеленый аромат ветерка, смакующего приятные последствия изысканнейшей пищи в мире — крутого яйца), то тут значения не имеет, что нам, возможно, не суждено возрадоваться истинному Настоящему, которое всего лишь миг нулевой длительности, этакое сочное пятно, вроде того, как жирна и типографски крупна на реальном листе бумаги геометрическая безразмерная точка. По утверждениям психологов и полицейских, средний водитель способен зрительно воспринять временную единицу в десятую долю секунды (был у меня пациент, в прошлом карточный шулер, который мог вычислить любую карту в пять раз быстрей!) Любопытно, какова долгота мгновения, требующегося для осознания крушения и для осуществления надежд. Воздействие запаха может быть совсем внезапным, а у большинства слух и осязание гораздо молниеносней, чем зрение. От тех двух, голосовавших на дороге, изрядно воняло — пуще всего от парня.

осознаваемая нами как «Настоящее», есть постоянное возведение Прошлого, плавное и неумолимое возвышение его уровня. Какая ничтожность! Какое волшебство!

Вот они, две каменистые, увенчанные руинами горы, которые я уж семнадцать лет воссоздаю в своей памяти с декалькоманиакально[533]-романтической очевидностью — хоть и, признаюсь, не слишком достоверно; память обожает отсебятину («персональный вклад»); но легкие отклонения теперь скорректированы, и акт художественной коррекции усиливает остроту Настоящего. Острейшее чувство сиюминутности в зрительном смысле воплощается в неспешное обладание долей попавшего в поле зрения Пространства. Это единственный контакт Времени с Пространством, но отголоски его, однако, слышны далеко. Чтобы быть вечным, Настоящее должно осознавать неизбежность заполнения бесконечной протяженности. Тогда и только тогда Настоящее сопоставимо с Безвременным Пространством. Я ранен на дуэли с Подставным Лицом.

— без восьми двенадцать, городские часы — десять минут пятого. Автора переполняют смешанные чувства приятного возбуждения, усталости, ожидания и панического страха. Он ходил перевалами несравненных Балкан с двумя австрийскими инструкторами и временно приемной дочерью. Большую часть мая он провел в Далмации, июнь — в Доломитовых Альпах, и там и там получил письма от Ады, извещавшей о кончине мужа (23 апреля, в Аризоне). Он пустился в путь на запад в темно-синем «аргусе», который был ему дороже всех сапфироморфоз, потому что она точно такой заказала, чтоб ждал ее в Женеве. Он дополнил свою коллекцию еще тремя виллами, двумя на Адриатике и одной в Северных Гризонах близ Ардеса. В соседней Альвене в воскресенье, 13 июля, поздно вечером швейцар отеля «Альрон-Палас» вручил ему телеграмму, с пятницы его ожидавшую:

ПРИЕЗЖАЮ МОНТРУ TROIS CYGNES ПОНЕДЕЛЬНИК УЖИНУ

ПРОШУ ЧЕСТНО ТЕЛЕГРАФИРОВАТЬ ЕСЛИ ДАТА И ПРОЧЕЕ

ТРАЛЯЛЯ НЕ УСТРАИВАЮТ.

Он отправил ей новой «молниеграммой», устремленной в женевский аэропорт, послание, заканчивавшееся последними словами ее телеграммы 1905 года; и, презрев угрозу ливня в эту ночь, выехал на машине в Во. Он летел так быстро, с такой неистовостью, что каким-то образом промахнул поворот на Оберхальбштейн у Сильвапланской развилки (150 километров к югу от Альвены); метнулся обратно на север через Кьявенну и Шплюген, в не приведи Господь обстоятельствах выехал к 19-му шоссе (ненужный крюк в 100 километров); по ошибке запилился восточнее Кура; крутанул в недозволенном месте обратно и пролетел за пару часов отрезок пути в 175 километров на запад к Бригу. Уже давно бледное зарево рассвета в зеркальце заднего вида сменилось жарким светом разгоревшегося дня, когда он петлей по новой Пфинвальдской дороге вырулил на юг к Сорсьеру, где семнадцать лет тому назад купил дом (ныне 146*). Трое-четверо слуг, оставленных им приглядывать за домом, испарились, воспользовавшись его длительным отсутствием; и теперь с помощью двух воодушевленных хитч-хайкеров — мерзкого малого из Хильдена и его длинноволосой, немытой и вялой Хильды, — оказавшихся без гроша в здешней местности, Вану пришлось вламываться в собственный дом. Если его сообщники ожидали обнаружить внутри какое добро или выпивку, то они просчитались. Вышвырнув их за дверь, Ван тщетно попытался уснуть на голой постели и под конец поплелся в звенящий птицами сад, где, оказалось, его знакомые совокупляются в пустом бассейне; пришлось их снова шугануть. Было около полудня. Он проработал пару часов над своей «Тканью времени», зачатой в Доломитовых Альпах в «Ламмермуре» (не самом лучшем из последних его отелей). Занятия были вызваны еще и прагматичной причиной отвлечься от мыслей о тяготах счастья, ожидавшего его на расстоянии 150 километров к западу; но, оказавшись сильнее, здоровое чувство голода заставило Вана прервать свою писанину и выехать на Монтру, выглядывая по сторонам придорожный трактир.

Отель «Три лебедя», где он заказал себе три номера — 508-й, 509-й и 510-й — претерпел с 1905 года определенные изменения. Сначала его не признав, осанистый, с носом-сливой Люсьен отметил затем, что месье, право, «с тела не спал» — хотя на самом деле Ван почти вернулся к своему весу семнадцатилетней давности, спустив несколько килограммов в лазанье по Балканским горам с безумной малюткой Акразией (ныне закинутой в престижный пансион близ Флоренции). Нет, мадам Винн Ландэр 147* пока не звонила. Да, холл перестроили. Теперь после своего тестя Луиджи Фантини отелем заправляет полушвейцарец-полунемец Луи Вихт. Из вестибюля сквозь двери в салон было видно, что огромное памятное полотно — три крутобедрых Леды обмениваются озерными впечатлениями — заменено шедевром неопримитивизма, изображающим три желтых яйца и пару рукавиц водопроводчика на фоне кафеля, по-видимому, ванной комнаты. Едва Ван в сопровождении портье в черном костюме ступил в «подъемник», тот на давление его ступни отозвался гулким лязгом и далее, придя в движение, принялся лихорадочно исторгать сбивчивый репортаж о каком-то соревновании — кажется, заезде на трехколесных велосипедах. Ван невольно испытал грусть при мысли, что этот слепой, функциональный ящик (даже меньший размером, чем используемый им некогда помойный лифт черного хода) ныне сменил роскошное творение прежних лет — восходящее кверху царство зеркал, — популярный управитель которого (седоусый, восемь иностранных языков) упразднен до кнопки.

«Bruslot à la sonde 148*» рядом с брюхатым белым стенным шкафом (в закругленных стеклянных дверцах которого неизменно застревал уголок ковра, ныне отсутствующего). В самой гостиной лишь дамское бюро да вид с балкона были те же. Все прочее — матовый, цвета пшеничной соломки бордюр, стеклянные, обитые шелком кресла — несло на себе печать

Ван принял душ, переоделся, допил бренди из фляжки в дорожном несессере и позвонил в женевский аэропорт, где узнал, что последний самолет из Америки только что приземлился. Вышел пройтись — и обнаружил, что достопамятная «mûrier»[534], средь газона на возвышении при начале мощеной улочки простершая свои громадные ветви над скромным клозетом, покрылась теперь щедрым лилово-голубым цветом. Он выпил пива в кафе напротив вокзала, после чего машинально зашел в цветочный магазин по соседству. Совсем память потерял, как можно забыть, что в прошлый раз она призналась в странной своей антофобии[535] (видимо, следствие того, тридцатилетней давности, бесчинства à trois[536]). Роз она никогда не любила. Ван смотрел, смотрел и уже не мог устоять перед ответным взором миниатюрных «карлос» из Бельгии, длинных «розовый восторг», алых «суперзвезд». Еще там были циннии, и хризантемы, и афеландры в горшках, и в стенном аквариуме две изящные вуалехвостки. Не желая обижать вежливую пожилую цветочницу, Ван купил семнадцать лишенных запаха роз «баккара», попросил адресную книгу, раскрыл на «Ад-Ау, Монтру», просиял при виде «Аддор, Йоланд, м-ль секрет., улица Наслаждений, 6» и с чисто американской непоколебимостью направил букет по этому адресу.

Народ уже торопился домой с работы. Мадемуазель Аддор в платье с влажными пятнами пота поднималась вверх по лестнице. В сурдинно звучащем Прошлом на улицах было значительно тише. Старая Моррисова колонна с бывшей актрисой на верхушке, а ныне королевой Португалии, уже не возвышалась больше на углу Шмэн де Мустру (старое искаженное название городка). Что как полк начнет муштру вдоль и поперек Мустру?

Горничная задернула шторы. Ван распахнул их на полную ширь, этим жестом как бы разводя шлюзы мук нынешнего дня. Достаточно выпуклый чугунный балкон еще ловил косые лучи заходящего солнца. Вану вспомнился его последний взгляд на озеро в тот проклятый октябрьский день 1905 года после расставания с Адой. Черные, как сажа, утки падали вниз и взлетали с вздувшейся от дождя поверхности озера в неистовом восторге от прибавившейся воды; прямо к дорожке вдоль берега накатывали, взвиваясь и спадая гроздьями пены, серые волны; то и дело бурная стихия, высоко вздымаясь, грозила выплеснуться через парапет. Но сейчас в этот сияющий летний вечер не вспенивались волны, не видно было птиц на воде; лишь пара чаек пролетела над озером, маша белыми крыльями над черным своим отражением. Широкое прекрасное озеро покоилось в сонной безмятежности, окаймляемое зеленой волнистостью, подернутое синей рябью, все в ясных пятнах прозрачной глади меж зыбью; и в самом нижнем левом углу этой картины решил блеснуть образчиком совершенно особого света, словно слепящие лучи закатного солнца искрились сквозь листву прибрежного ломбардского тополя, одновременно разжижая и воспламеняя ее.

Вдалеке какой-то утаскиваемый катерком идиот на водных лыжах принялся вспенивать недвижимый холст; к счастью, не успев испортить всласть, он кувыркнулся, и в этот момент в гостиной зазвонил телефон.

— ни разу, по крайней мере в зрелом возрасте, — не слышал ее голоса по телефону; и потому аппарат хранил саму суть, яркую вибрацию ее голосовых связок, «подскок» в гортани, смех, льнущий к контуру фразы, как будто в страхе, что упустит что-то из вылетающих в девчоночьем ликовании слов. То был тембр их прошлого, как будто само прошлое прорвалось с этим звонком, явив чудо связи («Ардис, один-восемь-восемь-шесть — comment? Non, non, pas huitante-huit — huitante-six»[537]). Золотистый, юный, этот тембр журчал всеми мелодичными переливами, уже ему известными, — вернее, вспоминаемыми тотчас же, по мере возникания: entrain[538]— и, что было особенно восхитительно, сама-то она и понятия не имела, не подозревала, что именно в ее голосе сводит его с ума.

У нее возникли проблемы с багажом. И еще не закончились. Две ее горничные, которые, как предполагалось, за день до нее прилетят сюда с вещами на «Лапуте» (грузовом аэроплане), застряли неизвестно где. У нее при себе только маленький саквояж. Сейчас швейцар сделает для нее кое-какие звонки. Может, Ван спустится? Она невероятно голодная (incredibly hungry).

Голос в трубке, воскресивший прошлое и связавший его с настоящим, и эти погружающиеся в сумерки синевато-серые горы за гладью озера, и эти брызги заходящего солнца, пляшущие в кроне тополя, стали средоточием его наиглубочайшего восприятия осязаемости времени, сияющим «сейчас», что составляет единственную реальность ткани Времени. Вслед за триумфом взятия вершины приходит пора трудного спуска.

«сильно изменилась и контуром, и цветом». Теперь она носила корсет, подчеркивавший незнакомую величавость ее фигуры, облаченной в черное бархатное платье свободного струящегося покроя, одновременно эксцентричного и монашеского, какие были в фаворе у их матери. Волосы, ныне цвета сияющей бронзы, были подстрижены «а-ля паж». Шея и руки были, как прежде, нежные и бледные, только проступило на них что-то незнакомое, волокнистое, обнажились вены. Она неумеренно пользовалась косметикой, чтобы скрыть морщины в наружных углах пухлых, ярко-алых губ и подведенных черным глаз; матовые зрачки, теперь менее загадочные и, судя по нервным подрагиваниям накрашенных ресниц, более близорукие. Он заметил, когда она улыбается, сверху на малом коренном зубе поблескивает золотая коронка; у него была точно такая же, только с другой стороны. Металлический блеск ее челки расстроил его меньше, чем это бархатное платье, широкое внизу, с квадратными плечами, много длинней середины икры, присборенное на бедрах, чтоб оптически сделать тоньше талию, а также скрыть округлости ныне раздавшегося таза. От прежней ее угловатой грации не осталось ничего, а эти новые дородность и обилие бархата создавали раздражающее ощущение неприступного величия и отпора. Он любил ее слишком нежно, слишком необратимо, чтоб намеренно терзаться опасениями плотского толка; хотя его чувства, конечно же, оставались немы — причем немы до такой степени, что он не испытывал ни малейшего желания (когда оба подняли бокалы с искристым шампанским, пародируя брачный ритуал чомг-хохлаток) возбудить свою мужскую гордость в полустрастном объятии после ужина. Если от него этого ждут — совсем худо; если не ждут — хуже некуда. При более ранних встречах подобная скованность, отдающая тупой болью после острых надрезов скальпелем Судьбы, обычно скоро тонула в чувственном желании, предоставляя жизни мало-помалу вызволять их из пучины. Теперь оба были предоставлены самим себе. Казенность и банальность их застольной беседы, вернее, его мрачного монолога, ему казалась совершенно унизительной. Он пространно объяснял — борясь с ее внимающим молчанием, застревая в лужах пауз, ненавидя себя, — какой долгий и сложный путь проделал; что отвратительно спал; что работает над исследованием природы Времени и что это чревато схваткой с вездесущими щупальцами собственного мозга. Она взглянула на часы.

— То, о чем я говорю, — сухо заметил он, — к обычным часам отношения не имеет!

Официант принес кофе. Она улыбнулась, и Ван почувствовал, что ее улыбка — реакция на разговор за соседним столиком, где недавно подсевший тучный невеселый англичанин завел с метрдотелем дискуссию вокруг меню.

— Начнем, — сказал он, — с бананаса!

— Не бананаса, сэр, Есть ананасовый сок.

— Ах вот как! Тогда принесите бульон!

Юный Ван ответил улыбкой на улыбку юной Ады. Как ни странно, этот маленький диалог за соседним столиком внес элемент желанного расслабления.

— Когда я был маленький, — сказал Ван, — и в первый — нет, во второй — раз оказался в Швейцарии, я думал, что дорожный знак «Verglas»[539] означает какой-то волшебный город, который всегда таится за поворотом, у подножия каждой заснеженной горы, вечно невидимый, но ждущий своего часа. Я получил твою каблограмму в Ангадине, там места поистине волшебные, например Альраун{174}, или Альруна, — в переводе: крошечный арабский демон в зеркале германского чародея. Кстати, у нас с тобой прежние апартаменты наверху с дополнительной спальней — номер пятьсот восемь.

— Ах Боже мой! Боюсь, следует от бедняжки 508-го отказаться! Если бы я осталась на ночь, нам бы и 510-го вполне хватило, но вынуждена тебя огорчить. Остаться я не могу. Должна вернуться в Женеву немедленно после ужина вызволять свой багаж и своих горничных; их местные власти, по всей видимости, упекли в Приют Бездомных Девиц, поскольку те не смогли уплатить абсолютно средневековую, новоиспеченную droits de douane[540] — прямо, après tout[541], не Швейцария, а штат Вашингтон какой-то! Ну же, не хмурься! — (похлопывает его по загорелой, веснушчатой руке, на которой их обоюдное родимое пятнышко затерялось заблудшей овечкой средь возрастной ряби, «on peut les suivre en reconnaissant»[542] 149* лишь искривленный большой палец Маскодагамы да восхитительные миндалевидные ногти). — Обещаю связаться с тобой через день-два, а потом отправимся в круиз по Греции с Бейнардами — у них яхта и три очаровательные дочурки, которые пока на пляже прикрываются одним загаром.

— Слушаю и думаю: что мне противней, — отвечал Ван, — яхты или Бейнарды? Но может, я смогу тебе в Женеве быть полезен?

Оказывается, нет. Бейнард женился-таки на своей Кордуле после шумного бракоразводного процесса — пришлось шотландским ветеринарам отпиливать рога ее бывшему муженьку (засим на шутках в его адрес покончим).

«аргус» пока не доставили. Мрачный черный блеск взятого напрокат «яка» и допотопные гамаши его шофера напомнили Вану ее отъезд 1905 года.

Он проводил ее — и вознесся, подобно картезанскому стеклянному человечку, подобно призрачному Времени, вставшему по стойке «смирно», обратно на свой одинокий пятый этаж. Если бы эти проклятые семнадцать лет они прожили вместе, то не испытали бы такого потрясения и унижения; старели бы, постепенно с этим свыкаясь, незаметно, как само Время.

Его Прерванный Труд, листки, завязшие в скомканной пижаме, подоспели на помощь, как и тогда, в Сорсьере.

Проглотив таблетку фаводорма и в ожидании, пока она освободит его от самого себя, на что требовалось минут сорок, Ван присел за дамское бюро, углубившись в свое «lucubratiuncula»[543].

некогда содержавшая «Пух Нинон» (пудра, с райской птичкой на крышечке), позабытая в туго ходящем ящике выгнутого триумфальной аркой бюро, — ах, если б то был триумф над временем! Сине-зелено-оранжевая вещица была такая знакомая, словно хотела заставить его поверить, что она пролежала здесь семнадцать лет, дожидаясь, чтоб теперь медленно, как во сне, ее с улыбкой поворачивал в руке размечтавшийся счастливец: жалкий обман ложного возмещения, совпадение-подкидыш — и роковая ошибка; ведь именно Люсетт, ныне русалка в глубинах Атлантики (а не Ада, ныне чужая, где-то близ Морга в черном лимузине) пользовалась такой пудрой. Отбросим коробочку подальше, чтоб не сбивала с толку дрогнувшего философа; меня интересует только чистая ткань Времени, без каких бы то ни было узоров в виде событий.

В физиологическом смысле ощущение Времени есть чувство непрерывного становления, и если б это «становление» имело голос, то им, возможно, и даже естественно, была бы устойчивая вибрация; но, Лога ради, не станем путать Время с Шумом-В-Ушах, а раковинный гул длительности с пульсацией крови. С другой стороны, в философском смысле Время — это всего лишь память в процессе формирования. В жизни каждого человека, от колыбели до смертного одра, идет непрерывное и постепенное оформление и укрепление этого станового хребта сознания, «Быть» — значит знать, что кто-то «бывал». «Небытие» означает единственно «новый» вид (подложного) времени — будущее. Для меня его нет. Жизнь, любовь, библиотеки будущего не имеют.

Время никак нельзя представить знакомым трехстворчатым символом: уже не существующее Прошлое, неподвижная точка Настоящего, и «еще не», которое, возможно, не наступит. Нет и нет. Есть только две створки. Прошлое (вечно существующее в моем сознании) и Настоящее (которому мой разум придает длительность и тем самым реальность). Если добавить третий фрагмент сбывшихся ожиданий — предвиденного, предустановленного, способности предвосхищать, точно предсказывать, — то мы по-прежнему разумом обратимся к Настоящему.

и с материальной туманной кисеей ткани Времени. Будущее не более чем шарлатан при дворе Хроноса. Мыслители, радетели общественных наук, рассматривают Настоящее как указующий в сторону перст еще не образовавшегося «будущего» — но это топорная утопия, политика прогресса. Технократы-софисты утверждают, что, применяя законы оптики, используя новые телескопы, позволяющие увидеть нашу привычную печать сквозь космические дали глазами наших тоскующих представителей на иной планете, мы действительно сможем увидать собственное прошлое (Гутзон{175}, открывающий для себя топонимического предка и тому подобное), включая документальные свидетельства нашего неведения (как и нашей осведомленности) — что там хранится для нас; и выходит, что Будущее существовало вчера, а следовательно, существует и сегодня. Может, физически, это и стройно, но логически это чудовищно, и Черепахе Прошлого ни за что не обогнать Ахиллеса будущего, как бы мы ни препарировали расстояния на затертых меловым облаком досках.

В лучшем случае (в худшем мы пускаемся на примитивнейший обман), если мы теоретически допускаем будущее, мы расширяем обманчивое настоящее до неимоверных размеров, вынуждая его охватывать любое количество времени со всем имуществом знаемого, предчувствуемого и предвосхищаемого. В лучшем случае «будущее» — представление о гипотетическом настоящем, основанное на нашем опыте последовательности, на нашей вере в логику и привычку. На самом деле, разумеется, наши надежды не более способны сделать «будущее» существующим, чем наши сетования — изменить Прошлое. У последнего по крайней мере есть вкус, цвет, запах нашего индивидуального бытия. В каждый данный момент оно являет собой бесконечность множащихся возможностей. Любая заданная схема могла бы зачеркнуть само представление о времени (тут таблетка дохнула первым своим облачком). Неизвестное, еще не изведанное и не ожидаемое, все грандиозные «иксы» — представляют собой неотъемлемые части человеческой жизни. Заданная схема, походя охолаживая восход, горячит лучи…

Начало сказываться действие таблетки. Он, совершив переоблачение в пижаму — серию неловких тыканий, полностью не довершенных, начатых как будто час назад, рухнул в постель. Ему снилось, что он читает лекцию в аудитории трансатлантического лайнера и что какой-то бродяга, видом напоминавший хитч-хайкера из Хильдена, нагло спрашивает, как, дескать, лектор объяснит, если во сне мы чувствуем, что не проснемся, не означает ли это непременно, что мы умерли, и если да, то будущее…

На рассвете с резким стоном он вскочил, весь дрожа: если сейчас «Манхэттен».

Его обрадовало возобновление гладких форм после недельного загаживания раструба унитаза до самого верха потоком черной жижи, что никакой водой не удавалось смыть. Воздействие оливкового масла в сочетании с итальянской конструкцией слива. Он побрился, принял ванну, быстро оделся. Не рано ли заказывать завтрак? Не позвонить ли ей в отель перед выездом? Или нанять аэроплан? Или, может, проще…150*

Створки балконной двери в его гостиной были распахнуты настежь. Полосы тумана все еще прочерчивали синеву гор в глубине за озером, но кое-где вершины уже золотились под безоблачной бирюзой небес. Четыре громадных грузовика прогрохотали один за другим. Он подошел к перилам балкона с мыслью: удовлетворил бы когда знакомый каприз шмякнуться вниз — смог бы? смог бы? Право же, как знать. Ниже этажом, совсем близко, стояла Ада, любуясь видом утра.

бок у верхушки правой ягодицы: ладорские розовые письмена на пергаменте в москитовых сумерках. Взгляни-ка наверх! Всеми своими цветами она потянулась к нему, сияя, величаво-царственным жестом повела рукой, предлагая ему эти горы, мглу и озеро с тремя лебедями.

если она не сообразит, не выйдет к нему навстречу? Она сообразила, она вышла.

Когда «чуть позже» Ван, опустившись на колени и откашлявшись, стал целовать ее милые, прохладные руки, благодарно, благодарно, совершенно позабыв о смерти, обратив в бегство злую судьбу под нисходящей от нее умиротворенной негой, Ада спросила:

— Ты в самом деле подумал, что я уехала?

— Обманщица обманщица! — повторял и повторял Ван, сгорая и тая в блаженном пресыщении.

— Я велела ему, чтоб повернул назад, — сказал она, — примерно возле Моржей («morses» или «walruses», «Морже» — может, русалки знак 151*?). А ты спал, как ты мог спать!

— Я работал, — оправдывался Ван, — покончил с первым вариантом.

Она призналась, что, когда вернулась посреди ночи, взяла с собой в номер из гостиничного книжного шкафа (у ночного портье, любителя чтения, оказался ключ) том Британской Энциклопедии, вот он, со статьей «Пространство-время»: «Пространство» (утверждается здесь, весьма двусмысленно) «означает достояние», — ты — мое достояние! — «в силу которого», — ты — моя сила! — «твердые тела могут занимать разнообразные позиции». Мило? Мило!

— Не издевайся, родная Ада, над нашей философской прозой! — примирительно сказал Ван. — Для меня теперь важно одно — то, что я придал Времени новую жизнь, отсек Сиамца-Пространство и ложное будущее. Я хотел сочинить повествование в виде трактата о Ткани Времени, исследование его туманной субстанции, проиллюстрировав множащимися метафорами, что исподволь выстраивало бы логику любовного сюжета, от прошлого к настоящему, расцветая живым рассказом, исподволь же переворачивая аналогии, чтобы мягко кануть вновь в абстракцию.

— Я вот думаю, — сказала Ада, — я думаю: а стоит ли все это раскрывать? Нам известно конкретное время, нам известно абстрактное время. Но мы никогда не познаем Время. Наши чувства просто не предназначены для такого восприятия. Это — как…

139* — стрела. (прим. В. Д.)

140* — каламбур вокруг французского класть яйца (отсылка к проблеме: что было раньше, курица или яйцо). 

141* Anime — лат.: душа. 

142* — каламбур вокруг pointe assassine (из одного стихотворения Вердена).{237} 

143* Lacrimaval — итало-швейцарск.: псевдогеографическое название — «Долина Слез». (прим. В. Д.)

144* — аллюзия на расщепление воображаемого химического элемента. (прим. В. Д.)

145* Мыслитель-неудачник — Сэмюэл Александер, английский философ.{238} (прим. В. Д.)

146* — названа в честь одной бабочки, принадлежащей к подвиду обитающему в Пфинвальде (см. также с. 133). 

147* — французское искажение фамилии Виноземская. (прим. В. Д.)

148* À la sonde — на мелководье (о том же корабле, см. с. 486). (прим. В. Д.)

149* On peut… etc. — см.  (прим. В. Д.)

150* Проще… — проще спрыгнуть с балкона. (прим. В. Д.)

151* — отсылка к Люсетт. 

{166} Аврелий Августин — «Исповеди» Блаженного Августина, чьи идеи о субъективности понятия времени оказали определенное влияние на философскую концепцию автора «Ткани времени». 

{168} «Пространство — мельтешение в глазах, а Время — это пение, звучащее в ушах» — автоцитата из поэмы «Бледный огонь», «сочиненной» персонажем одноименного набоковского романа, поэтом Джоном Шейдом. 

{169} Мартэн Гардинэ — демонийский двойник американского популяризатора теории относительности Мартина Гарднера (р. 1914), процитировавшего приведенные выше строки из «Бледного огня» в своей книге «Двуликая вселенная: правое, левое и крушение четности» (1964). 

Гюйо, Жан-Мари (1854–1888) — французский философ; среди прочих произведений автор философского этюда «Происхождение идеи времени», откуда и взята фраза о пространстве и времени. Некоторые теоретические положения Гюйо, безусловно, созвучны идеям профессора Вана Вина. Ср.: «Время не составляет сознания, оно вытекает из него. <…> Это не заранее отлитая модель, в которую укладываются наши ощущения и наши желания, это — русло, которое они сами себе прорывают, это — течение, которое они произвольно принимают в этом русле. <…>. Для нас время есть не что иное, как правильное распределение, организация образов» (Гюйо Ж. -М. Собр. соч. В 4 т. СПб., 1898. Т. 2. С. 79). (коммент. Н. М.)

Августин определял Прошлое как то, чего уже нет, а Будущее как то, чего еще нет — «Каким же образом уменьшается или исчезает будущее, которого еще нет? Каким образом растет прошлое, которого уже нет? Только потому, что это происходит в душе, и только в ней существует три времени» («Исповедь», кн. XI, гл. 28). (коммент. Н. М.)

Стратиграфия — раздел географии, изучающий последовательность формирования горных пород, их первичные пространственные взаимоотношения и относительный возраст для установления геологического строения местности и последовательности событий в геологической истории Земли. Уф-ф! 

«Алиса в Камере обскуре» — контаминация заглавий двух произведений: романа «Камера обскура» (1932–1933) В. Набокова и повести-сказки «Алиса в Стране Чудес» Льюиса Кэрролла. (коммент. Н. М.)

Альраун — немецкое название корня Мандрагоры, чудесного растения, которому мифопоэтическое сознание приписывало сверхъестественные качества. (коммент. Н. М.)

— имеется в виду английский мореплаватель Генри Норман Гудзон (ок. 1550–1611): в 1609 г. в поисках северозападного прохода в Индию и Китай он исследовал часть побережья Северной Америки, открыл устье реки, позже названной в честь его имени. (коммент. Н. М.)

…каламбура-убийцы — «Искусство поэзии» (1874). (коммент. Н. М.)

…«предчувствие» («ожидание продвижения по службе или боязнь промахнуться в связях», по выражению одного мыслителя-неудачника)… — выпад против английского философа-неореалиста Сэмюэля Александера (1859–1938), развивавшего идеи — неприемлемые для Вана и Набокова — о «пространстве-времени» как исходной реальности бытия, порождающей материальный мир, жизнь, психику и сознание. Псевдоцитата, приведенная автором «Ткани времени», составлена из двух фраз, взятых из научно-философского трактата Александера «Пространство, Время и Бог» (1933) (кн. 1, гл. 4). 

(фр.).

[529] Новоразумную (лат.).

«Поразмышляйте над яйцом!» (англ.)

[531] Поворотом руля (фр.).

[533] Набоков использует термин «декалькомания» (от фр. décalcomanie — переводная картинка) — способ полиграфического изготовления переводных изображений и переноса их на какие-либо (керамические, металлические) предметы, — акцентируя второй корень: «мания».

[534] «Шелковица»

[535] Антофобия — боязнь цветов, нелюбовь к цветам.

[536] Втроем

— восемьдесят шесть (фр.).

[538] Задором (фр.).

«Гололед» (нем.).

[540] Таможенную пошлину (фр.).

[542] «Можно проследить взглядом, узнавая…» (фр.,

[543] Бдение с пером в свете лампы

Раздел сайта: