• Наши партнеры:
    Smile-rzn.ru - комфортное лечение кариеса
  • Ада, или Радости страсти. Семейная хроника.
    (Часть 1, глава 21)

    Часть 1, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
    24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
    34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
    Часть 2, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    Часть 3, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8
    Часть 4  Часть 5  Примечания

    Часть первая

    21

    В вольном доступе к библиотеке Аде было отказано. Согласно новейшему каталогу (отпечатанному 1 мая 1884 года), библиотека содержала 14841 единицу хранения, но даже этот сухой перечень гувернантка Ады предпочитала не давать ребенку в руки, – “pour ne pas lui donner des idйes”. Разумеется, на собственных Адиных полках стояли таксономические труды ботаников и энтомологов, равно как и гимназические учебники и несколько безобидных модных романов. Однако при этом не только предполагалось, что она не вправе безнадзорно пастись в библиотеке, но и каждая книга, которую Ада забирала, чтобы читать в беседке или будуаре, просматривалась ее менторшей, а заглавие оной вместе с впечатанной штампиком датой и пометкой “en lecture” заносилось на карточку, помещаемую в особую картотеку, которую мадемуазель Ларивьер содержала в тщательном беспорядке вопреки отчаянным попыткам противуположного толка (регистрации запросов, горестных призывов вернуть, наконец, прочитанное и даже проклятий в адрес должника, заносимых на вставные листочки розовой, красной и багровой бумаги), попыткам, предпринимаемым кузеном Мадемуазель, мосье Филиппом Верже, тщедушным старым холостяком, болезненно безмолвным и боязливым, который раз в две недели мышкой проскальзывал в библиотеку ради нескольких часов тихой работы – до того, в самом деле, тихой, что когда однажды под вечер высоковатая библиотечная стремянка внезапно пришла в замедленное призрачное движение и стала, будто в обмороке, навзничь заваливаться вместе с ним, обнимавшим на самом ее верху целую кипу томов, он со стремянкой и книгами приложился об пол так неслышно, что греховная Ада, полагавшая, будто она здесь одна (и просматривавшая, вытянув с полки, “Тысячу и одну ночь”, обманувшую все ее ожидания), приняла звук падения за шелест двери, воровато открываемой каким-нибудь пухлым евнухом.

    Близость Ады с ее cher, trop cher Renй, как она, нежно шутя, порой называла Вана, изменила положение полностью, – какие бы запреты ни продолжали витать в воздухе. Вскоре после появления в Ардисе Ван предупредил свою прежнюю гувернантку (имевшую основания верить в исполнимость его угроз), что если ему не позволят по собственной его прихоти в любое время, на любой срок и без всяких следов “en lecture” забирать из библиотеки любой том, собрание сочинений, коробку с брошюрами или инкунабулу, он заставит отцовскую библиотекаршу, девицу Вертоградову, вполне им порабощенную и безгранично услужливую старую деву того же формата, что и Верже, и предположительно того же года издания, прислать в усадьбу Ардис несколько сундуков с сочинениями распутников восемнадцатого столетия и германских сексологов, а в придачу – всю акробатическую труппу “Шастр” и “Нефзави” в дословном переводе да еще и с апокрифическими дополнениями. Смущенная мадемуазель Ларивьер могла бы, конечно, посоветоваться с Владетелем Ардиса, но она прекратила обсуждать с ним какие бы то ни было серьезные темы с того самого дня (в январе 1876-го), когда он произвел неожиданную (и если быть честным, робковатую) попытку ее совратить. Что же до милейшей, беспечной Марины, то она, будучи спрошенной о совете, заметила лишь, что в возрасте Вана отравила бы свою гувернантку бурой, которой морят тараканов, если бы та запретила ей читать, к примеру, тургеневский “Дым”. В результате все, чего Ада желала или могла пожелать, предоставлялось ей Ваном в различных укромных углах, а единственным видимым следствием замешательства и отчаяния Берже стало увеличение россыпей занятной, белой как снег пыльцы, всегда оставляемой им там и сям на темном ковре, в том или этом месте его кропотливых трудов – подлинная пытка для такого опрятного человечка!

    На чудесном рождественском приеме, устроенном несколько лет назад под патронажем Брайль-клуба Радуги для служителей частных библиотек, темпераментная мисс Вертоградова обнаружила, что и она, и хихикающий Верже, с которым она разделила безмолвную маленькую хлопушку (разодранную ими пополам без слышимых результатов, – оказалось к тому же, что под махрившейся на обоих ее концах золоченой бумагой не содержится ни брелоков, ни безделушек, ни иных благосклонных сюрпризов судьбы), разделяют также импозантное кожное заболевание, выведенное недавно знаменитым американским романистом в его “Хироне” и уморительным слогом описанное их сострадальцем, поставляющим статьи в лондонский еженедельник. Мисс Вертоградова затеяла со всяческой деликатностью присылать неотзывчивому французу Вановы библиотечные карточки с разного рода краткими рекомендациями, как то: “Ртуть!” или “Hцhensonne творит чудеса”. Мадемуазель, тоже бывшая в курсе дела, просмотрела статью “Псориаз” в однотомной медицинской энциклопедии, которую оставила ей в наследство покойница-мать и которая не только помогала ей и ее подопечным избавляться от разного рода пустяковых хвороб, но и снабжала потребными болестями персонажей рассказов, публикуемых ею в “Quйbec Quaterly”. В данном случае целебное средство, оптимистически предлагаемое энциклопедией, состояло в том, чтобы “по меньшей мере дважды в месяц принимать теплую ванну и избегать пряностей”; этот совет она отстукала на машинке и вручила кузену в конверте вместе со стандартной открыткой, содержавшей пожелание скорейшего выздоровления. И наконец, Ада показала Вану посвященное тому же предмету письмо доктора Кролика; в нем говорилось (в переводе на русский): “Покрытых кармазинными пятнами, серебристыми чешуйками и желтой коростой калек, безвредных псориатиков (не способных передавать поразившую их болезнь и во всех иных отношениях людей совершенно здоровых – на самом-то деле, как любил отмечать мой учитель, это “бобо” оберегает их от баб и бубонов) в Средние века путали с прокаженными – да-да, с прокаженными – и тысячи, если не миллионы Верже с Вертоградовыми потрескивали и подвывали, привязанные энтузиастами к столбам, установленным на площадях Испании и прочих огнелюбивых держав”. Впрочем, эти заметки дети решили не помещать, как поначалу намеревались, в каталог мирного мученика под шифром “ПС”: лепидоптериста лишь допусти поболтать о чешуйках, после не остановишь.

    Вслед за тем как первого августа 1884 года бедный библиотекарь вручил хозяевам dйmission йplorйe, романы, стихи, научные и философские труды уплывали из библиотеки, незамечаемые уже никем. Они пересекали лужайки и путешествовали вдоль изгородей примерно так же, как предметы, уносимые человеком-невидимкой в очаровательной сказке Уэльса, и опускались в руки Ады при всяком ее свидании с Ваном. Оба искали в книгах возбуждающего, что вообще свойственно наилучшим читателям; оба отыскивали во многих прославленных произведениях претенциозность, скуку и поверхностное вранье.

    При первом – лет в девять-десять – чтении Шатобриановой повести о романтических брате с сестрой Ада не вполне уразумела предложение “les deux enfants pouvaient donc s'abandonner au plaisir sans aucune crainte”. Статья одного похабника-критика, помещенная в сборнике “Les muses s'amusent”, которым ныне Ада, ликуя, пользовалась для наведения справок, поясняла, что donc относится как к бесплодию нежного возраста, так и к бесплодности кровосмесительных связей. Ван, однако, заявил, что и писатель, и критик ошиблись, и в подтверждение предложил вниманию возлюбленной главу из опуса “Кодекс и секс”, в которой обсуждалось воздействие разрушительного каприза природы на общество.

    В те времена, в той стране, слово “кровосмесительный” не только означало “нечистый” – тонкость, интересовавшая больше лингвистов, чем законодателей, – но также косвенно выражало (в сочетаниях вроде “кровосмесительное сожительство” и прочих) вмешательство в ход продолжающейся эволюции человека. К той поре история уже давно заменила апелляции к “божественному закону” здравым смыслом и общедоступными научными данными. При подобном отношении к предмету “кровосмесительство” можно было считать преступным лишь в той же мере, в какой преступен инбридинг. Но, как еще во времена Мятежей Альбиносов (1835) указал судья Лысов, практически все североамериканские и татарские скотоводы и земледельцы пользовались инбридингом в качестве способа воспроизводства, предназначенного для закрепления и стимуляции, стабилизации и даже создания благоприятных характеристик племени или породы, практикуя его, разумеется, без чрезмерного рвения. При чрезмерном же рвении смешение крови приводит к различным формам упадка, к появлению уродцев, мозгливых особей, “немотных мутантов” и наконец к безнадежной бесплодности. Вот это уже действительно попахивает преступлением, а поскольку никто не в состоянии осмысленно контролировать разгул неразборчивого инбридинга (где-то в недрах Татарии пятьдесят поколений все более и более шерстистых баранов недавно оборвались рождением одного-единственного лысого, пятиногого, крошечного барашка-импотента – и даже отсечение голов многочисленным скотоводам не помогло воскресить распространенную прежде породу), постольку самое, быть может, лучшее – запретить “кровосмесительное сожительство”, и дело с концом. С этим судья Лысов и его сторонники не согласились, усмотрев в “намеренном запрете возможного блага ради избежания вероятного зла” нарушение одного из основных прав человека – права свободы эволюции, свободы, неведомой от начала времен никаким иным существам. К сожалению, следом за известными лишь по слухам злоключениями волжских скотов и скотоводов, уже непосредственно в США и в самый разгар дискуссии обнаружилось куда полнее документированное fait divers. Некий Иван Иванов из Юконска, американец, описываемый как “привычно пьяный поденщик” (“неплохое определение подлинного художника”, – весело заметила Ада), ухитрился каким-то образом обрюхатить – во сне, по его собственным и его огромной семьи уверениям – свою же пятилетнюю правнучку Марью Иванову, а затем, пять лет спустя, в новом приступе сомнамбулизма наградил дитятей и Марьину дочку, Дарью. Фотографии десятилетней бабушки Марьи купно с маленькой Дарьей и ползающей вокруг них малюткой Варей появились во всех газетах, а генеалогический фарс, в который обратились отношения живущих в разгневанном Юконске – отнюдь не всегда чистой жизнью – членов семьи Ивановых, лег в основу множества потешных головоломок. Прежде чем шестидесятилетний сомнамбул успел продолжить свою производительную деятельность, его в соответствии с древним русским законом упекли на пятнадцать лет в монастырь. Выйдя на волю, он вознамерился достойным образом загладить свой грех, женившись на Дарье, обратившейся к той поре в грудастую девку, которой хватало своих несчастий. Газетчики подняли вокруг их венчанья шумиху и на новобрачных дождем посыпались дары от доброжелателей (от старых дам из Новой Англии, от прогрессивного поэта, обосновавшегося в теннессийском Вальс-колледже, от какой-то мексиканской гимназии в полном составе et cetera), однако в самый день свадьбы Гамалиил (тогда еще молодой крепкий сенатор) потребовал, с такой силой ахнув при этом по круглому столу кулаком, что отшиб последний, повторного судебного разбирательства и смертной казни. То был, разумеется, всего лишь темпераментный жест, и все же дело Ивановых накрыло длинной тенью скромный вопрос о “благотворности инбридинга”. К середине столетия вступать в брак запретили не только двоюродным братьям с сестрами, но даже дядьям с внучатыми племянницами; а в некоторых плодородных районах Эстотии вышло распоряжение не занавешивать на ночь окна населенных большими крестьянскими семьями изб, в коих на блинообразных тюфяках почивало порой до дюжины лиц разных возрастов и полов, – дабы в них удобнее было заглядывать патрульщикам с петролейными факелами – “Пронырливым Патрикам”, как окрестил их один анти-ирландский бульварный листок.

    Столь же весело хохотал Ван, когда ему довелось откопать для неравнодушной к энтомологии Ады следующий пассаж из почтенной “Истории способов совокупления”. “На некоторые опасные и смешные стороны, присущие “позе миссионера”, принимаемой при совокуплении нашей пуританской интеллигенцией, и столь справедливо осмеиваемой “примитивными”, но здравомыслящими туземцами островов Бегури, указывает выдающийся французский востоковед [здесь мы опускаем упитанную сноску], который описывает обряд спаривания мухи Serromyia amorata Пупарта. Во время спаривания вентральные поверхности обеих особей прижаты одна к другой, а рты соприкасаются. По завершении же последнего содрогания (frisson), сопровождающего любовный акт, самка через рот обессиленного партнера высасывает все его внутренности. Можно предположить (см. Пессон и др.) [следует еще одна обширная сноска], что различные лакомые кусочки, скажем, завернутая в паутиноподобное вещество сочная клопиная нога или просто красивые подарки (легкомысленный тупичок либо изысканный зачин эволюционного процесса – qui le sait!), как например прилежно обернутый и перевязанный листочком красного папоротника лепесток цветка, который некоторые мушиные самцы (но, по-видимому, не дурачье из разряда femorata и amorata) преподносят самке перед совокуплением, представляют подобие благоразумной гарантии того, что прожорливость юной леди не обретет опасного крена”.

    И уж совсем потешными оказались “рекомендации” канадийской ученой дамы, мадам де Рин-Фичини, трудившейся на ниве общественного призрения и опубликовавшей трактат “О приемах против зачатия”, написанный (дабы не вгонять в краску эстотцев и соединенно-штатовцев наставлениями, которые она предлагала видавшим виды коллегам, подвизавшимся в той же области) на капескейнском диалекте: “Единоверна метода, – писала она, – пур обадур натура, есть пур уна силовек де контина-контина-контина до пора ле плезир невтерпа; унд тут, а ль ультима инстанта, свитчера а ль альтра протыра [отверстие]; чегорадио уна фемина ардора андор пондероза довлеет вертурна мгновенна, принимата ля удобнованто пер позитио раковато”, – последний термин туманно объяснялся в дополнении к словарю, как “поза, широко распространенная в сельских общинах среди всех слоев населения, начиная от мелкопоместного дворянства и кончая последней крестьянской скотиной, на всем протяжении Соединенных Америк, от Патагонии до Антикости”. Ergo, заключил Ван, от миссионера остался один только дым.

    – Твоя вульгарность не знает границ, – говорила Ада.

    – Что ж, я предпочел бы скорее сгореть, чем дожидаться, пока меня заживо уплетет эта самая “шерами”, или как ты ее называешь, и пока моя вдовушка не осыплет мои останки кучей крошечных зеленых яичек!

    Как ни парадоксально, но на Аду при всей ее “научной” складке объемистые ученые труды с ксилографированными органами, интерьерами убогих непотребных домов эпохи Средневековья и фотографиями того или иного маленького “кесаря”, выдираемого из материнской утробы мясниками либо хирургами в масках в древний либо современный период, нагоняли лишь скуку; тогда как Вана, не любившего “естественной истории” и фанатически отрицавшего реальность существования физической боли в любом из миров, бесконечно очаровывали словесные и живописные изображения истерзанной человеческой плоти. Что же до прочих, более светлых сфер, то тут их увлекало и утешало почти одно и то же. Обоим нравились Рабле и Казанова; оба терпеть не могли le sieur Сада, герра Мазоха и Хейнриха Мюллера. Английская и французская порнопоэзия, порой остроумная и поучительная, в больших количествах вызывала у них тошноту, а присущая ей, особливо во Франции в канун вторжения, падкость до изображения любострастных утех монахов с монашками представлялась обоим столь же непостижимой, сколь и непотребной.

    Восточные эротические гравюры из собрания дяди Дана, оказались в артистическом отношении бездарными, а в акробатическом бесполезными. Самая дурацкая и дорогая картинка изображала монголку с тупым, увенчанным уродливой прической овальным личиком, предававшуюся посреди помещения, похожего на забитую ширмами, цветами в горшочках, шелками, бумажными веерами и фаянсовой посудой витринку, любовному общению с шестеркой полноватых, пустолицых гимнастов. Трое мужчин, раскорячась в редкого неудобства позах, одновременно обслуживали три основных отверстия блудницы; еще двух клиентов она ублажала вручную, а шестому, карлику, пришлось довольствоваться ее деформированной ступней. Еще шестеро сладострастников предавались содомскому греху с непосредственными партнерами дамы и, наконец, самый последний тыкался ей в подмышку. Дядя Дан, терпеливо распутавший все эти конечности и складочки на животах, прямо или опосредовано связанные с пребывающей в совершенном спокойствии женщиной (каким-то образом еще сохранившей остатки одежд), пометил карандашом цену картинки и определил ее как “Гейшу с 13 любовниками”. Ван, однако, обнаружил пятнадцатый пупок, подброшенный расщедрившимся художником, но не допускающий решительно никакой анатомической привязки.

    Библиотека предоставила декорации для незабываемой сцены Неопалимого Овина; она распахнула перед детьми свои застекленные двери; она сулила им долгую идиллию книгопоклонства; она могла бы составить главу в одном из хранящихся на ее полках старых романов; оттенок пародии сообщил этой теме присущую жизни комедийную легкость.

    Часть 1, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
    24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
    34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
    Часть 2, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    Часть 3, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8
    Часть 4  Часть 5  Примечания
    © 2000- NIV