• Наши партнеры
    кровля docke отзывы
  • Ада, или Радости страсти. Семейная хроника.
    (Часть 1, глава 42)

    Часть 1, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
    24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
    34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
    Часть 2, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    Часть 3, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8
    Часть 4  Часть 5  Примечания

    Часть первая

    42

    Аква говаривала, что на Демонии, нашей прекрасной планете, могут быть счастливы только очень жестокие или очень глупые люди да еще невинные младенцы. Ван понимал: чтобы выжить на этой страшной Антитерре, в этом многоцветном и злом мире, ему необходимо убить двух людей или хотя бы искалечить их на всю жизнь. Их надлежало найти немедленно, отсрочка могла сама по себе лишить его жизненных сил. Наслаждение же, с которым он их уничтожит, если и не излечит сердечной раны, то хотя бы прочистит мозги. Эти двое пребывали в двух разных местах, причем ни то, ни другое не имело точных очертаний, у Вана не было ни определенного номера дома на определенной улице, ни адреса, облегачающего поиски квартир для постоя. Он уповал, что при должной поддержке Судьбы сумеет покарать их достойным образом. И вовсе не был готов к тому, что Судьба сначала с фиглярски преувеличенным рвением поведет его за собой, а затем сама ввяжется в дело и окажется слишком усердным помощником.

    Он решил для начала отправиться в Калугано и расквитаться с герром Раком. Ощущая сирую безысходность, он уснул в углу полного чужих голосов и ног купе, в первоклассном экспрессе, летевшем на север со скоростью сто миль в час. Так он проспал до полудня и сошел в Ладоге, где после неисчислимо долгого ожидания сел в другой, куда более качкий и переполненный поезд. Пошатываясь и толкаясь и шепотом кляня приоконных зевак, которым и в голову не приходило отодвинуть зады, чтобы его пропустить, он в безнадежных поисках приемлемого приюта проходил один за другим коридоры состоящих из четырехместных купе вагонов первого класса, как вдруг увидел Кордулу с матушкой, сидевших лицом друг к дружке у окна. Другие два места занимали дородный пожилой господин в старомодном каштановом парике с прямым пробором и очкастый мальчик в матроске, которому его соседка Кордула как раз протягивала половинку шоколадной плитки. Блестящая мысль, внезапно посетившая Вана, втолкнула его внутрь, но мать Кордулы узнала его не сразу, и суета повторного знакомства вкупе с рывком поезда заставили Вана наступить на прюнелевый башмак пожилого пассажира, громко вскрикнувшего и затем неразборчиво, но учтиво сказавшего:

    – Пощадите (или “пожалейте”, или “поберегите”) мою подагру, молодой человек!

    – Мне не нравится, когда меня называют “молодым человеком”, – объявил инвалиду Ван, в голосе которого прозвучала ничем не оправданная ярость.

    – Он тебе сделал больно, дедушка? – спросил мальчик.

    – Еще как, – ответил дедушка, – я, впрочем, не желал никого обидеть моим страдальческим воплем.

    – Даже страдая, следует оставаться воспитанным человеком, – продолжал Ван (между тем как другой, лучший Ван в испуге и смущении дергал его за рукав).

    – Кордула, – сказала старая актриса (с той же проворной находчивостью, с какой она давным-давно, играя в “Стойких красках”, подобрала и погладила кошку пожарника, вылезшую на сцену посреди лучшего ее монолога), – может быть, ты отведешь этого сердитого юного демона в чайный вагон? Меня что-то опять клонит в сон.

    – Что-нибудь не так? – спросила Кордула, едва они уселись посреди просторного и претенциозного “вафельника”, как в восьмидесятых и девяностых называли его калуганские студенты.

    – Все, – ответил Ван, – а почему ты спрашиваешь?

    – Видишь ли, мы немного знаем доктора Платонова, у тебя не было решительно никаких резонов так ужасно грубить славному старику.

    – Приношу извинения, – сказал Ван. – Давай закажем традиционного чаю.

    – Странно и то, – сказала Кордула, – что ты сразу меня признал. Два месяца назад ты меня просто-напросто отшил.

    – Ты изменилась. Стала прелестной и томной. Сегодня прелестнее, чем вчера. Кордула больше не девственница! Скажи, тебе, часом, не известен адрес Перси де Прея? Все, разумеется, знают, что он вторгся в Татарию – но как ему написать? Мне не хочется обращаться к твоей чересчур любопытной тетушке.

    – Кажется, Фрезеры знают адрес, я выясню. Но куда же направляется Ван? Где я найду Вана?

    – Дома, на Парк-лэйн пять, через день-другой. Сейчас я еду в Калугано.

    – В эту дыру? Женщина?

    – Мужчина. Тебе знаком Калугано? Зубные врачи? Приличные гостиницы? Концертные залы? Учитель музыки моей кузины?

    – Люсетта, – сказал он. – Люсетта берет уроки фортепиано. Ладно. Калугано побоку. Эти вафли – вконец обедневшие родственники чусских. Ты права, j'ai des ennuis. Но с тобой я мог бы о них забыть. Расскажи что-нибудь, чтобы отвлечь меня, хотя ты и так меня привлекаешь – un petit topinambour, как говорит некий немец в одном рассказе. Расскажи о своих сердечных делах.

    Малышка была не ахти как умна. Оставаясь, впрочем, словоохотливой и способной всерьез взволновать воображение малышкой. Он погладил ее под столом по коленке, однако она мягко отвела его руку, прошептав “прорушка”, повторив милой ужимкой другую девушку совсем из другого сна. Он громко откашлялся и потребовал полбутылки коньяка, велев лакею принести ее закупоренной и открыть при нем, – так советовал поступать Демон. Она все говорила и говорила, и он утратил нить ее рассказа или, вернее, нить эта вплелась в летящую даль, в которую он вглядывался над ее плечом и в которой промелькнувший овраг помечал то, что сказал Джек, когда позвонила его жена, одинокое дерево на клеверном поле притворялось покинутым Джеком, а спадающий со скалы романтический поток отражал ее краткий, беспечный роман с маркизом Квиз-Квисана.

    Сосновый лес выдохся, смененный фабричными трубами. Поезд с лязгом миновал водокачку и, стеная, встал. Уродливый вокзал затмил день.

    – О Господи, – вскрикнул Ван, – моя станция!

    Он положил на стол деньги, поцеловал Кордулу в охотно подставленные губы и бросился к выходу. В тамбуре он оглянулся, помахал ей зажатой в кулаке перчаткой – и врезался в человека, нагнувшегося за саквояжем: “On n'est pas goujat а ce point”, – заметил этот человек, плотного сложенья военный с рыжеватыми усами и нашивками штабс-капитана.

    Ван протиснулся мимо него, и едва капитан сошел на перрон, размашисто смазал его по лицу перчаткой.

    Капитан, подобрав фуражку, бросился на черноволосого молодого хлыща с бескровным лицом. В тот же миг какой-то непорядочный доброхот обхватил Вана сзади. Ван, не обернувшись, устранил незримого надоеду, легонько тюкнув его левым локтем – так называемый удар шатуном, – а правой рукой отвесил капитану затрещину, от которой тот, немного пробежавшись спиной вперед, повалился на собственный багаж. Вокруг уже собралось несколько любителей даровых представлений, и Ван, прорвав их кольцо, крепко взял противника за локоть и скорым шагом удалился с ним в зал ожидания. Комически мрачный носильщик, хлюпая расквашенным носом, поплелся следом с тремя капитансковыми саквояжами, один из которых он нес подмышкой. Тот, что поновее, покрывали кубистические пятна ярких наклеек из далеких, сказочных городов. Состоялся обмен визитными карточками.

    – Сын Демона? – ворчливо спросил капитан Стукин, член калуганской Ложи Лесной Фиалки.

    – Так точно, – ответил Ван. – Я, видимо, остановлюсь в “Мажестике”; если нет, вашего секунданта или секундантов будет ждать там записка. Вам придется и для меня подыскать одного – приглашать на эту роль консьержа, полагаю, не стоит.

    С этими словами Ван выбрал из пригоршни золотых двадцатидолларовую монету и с улыбкой протянул ее пострадавшему старику носильщику.

    – По желтой затычке в каждую ноздрю, – прибавил он. – Прости, приятель.

    Сунув руки в карманы штанов, он пошел через площадь к гостинице, принудив проезжий автомобиль визгливо заюлить на мокром асфальте. Он оставил машину торчать поперек ее предположительного курса и вломился в карусельную дверь, ощущая себя если не счастливее, то веселее, чем был в последние двенадцать часов.

    Сплошь закопченная снаружи, сплошь кожаная снутри старая громада “Мажестика” поглотила его. Он спросил комнату с душем, услышал, что таковые все заказаны участниками съезда подрядчиков, в лучшей манере непобедимого Вина подкупил портье и получил сносный трехкомнатный люкс с обшитой полированным красным деревом ванной комнатой, престарелым креслом-качалкой, заводным пианино и лиловым балдахином над двуспальной кроватью. Вымыв руки, он сразу сошел вниз, дабы выяснить местонахождение Рака. Телефона у Раков не было; скорее всего, они снимали жилье в пригороде; консьерж поднял взгляд к часам и позвонил не то в адресный стол, не то в полицейский участок, в отдел по розыску пропавших. Там уже закрылись до завтрашнего утра. Он посоветовал Вану спросить в музыкальной лавке на Главной улице.

    Направляясь туда, Ван приобрел вторую трость: ардисовскую, с серебряным набалдашником, он забыл в станционном кафэ Мейднхэра. Эта была грубой и крепкой, с наконечником, как у альпенштока, таким хорошо выкалывать водянистые выкаченные глаза. В следующем магазине он купил чемодан, в следующим за ним – штаны, рубашки, трусы, носки, носовые платки, халат для валяния на диване, пижаму, пуловер и пару сафьяных постельных шлепанцев, свернувшихся, будто зародыши, в кожаном чехлике. Покупки были уложены в чемодан и отосланы в гостиницу. Уже на пороге музыкальной лавки он вдруг с испугом вспомнил, что не оставил секундантам Стукина никакой записки, и повернул назад.

    Секунданты сидели в вестибюле, он попросил их решить все как можно скорее – у него хватает дел поважнее этого. “Не грубить секундантам”, – сказал внутри голос Демона. Арвин Лягвенец, лейтенант гвардии, был рыхл и белес, из красных мокрых губ его торчал сигаретодержатель длиною в фут. Джонни Рафин, эск., малорослый, смуглый и юркий, щеголял синими замшевыми туфлями при ужасном коричнево-рыжем костюме. Лягвенец вскоре откланялся, оставив Вана обсуждать детали дуэли с Джонни, который хоть и старался быть Вану полезным, все же не мог скрыть, что сердце его принадлежит Ванову противнику.

    Капитан, сообщил Джонни, заправский стрелок, член сельского клуба “До-Ре-Ла”. Британская кровь не склоняет его к кровожадной брутальности, но воинское и ученое звания требуют, чтобы он защитил свою честь. Он специалист по картам, коневодству и возделыванию земель. Богатый землевладелец. Малейший намек на извинения со стороны барона Вина помог бы уладить дело, как это принято между порядочными людьми.

    – Если милейший капитан ожидает именно этого, – сказал Ван, – пусть лучше засунет пистолет в свою порядочную задницу.

    – Нехорошо так говорить, – поморщившись, сказал Джонни. – Мой друг этих слов не одобрит. Следует помнить, что он человек чрезвычайно благовоспитанный.

    Джонни чей секундант, Вана или капитана?

    – Ваш, – томно сказал Джонни.

    Не известен ли Джонни или благовоспитанному капитану Филип Рак, пианист немецкого происхождения, женат, отец трех (предположительно) детей?

    – Боюсь, – с оттенком неодобрения в голосе сказал Джонни, – я почти не знаю в Калугано людей, у которых есть дети.

    С еще большим неодобрением Джонни ответил, что он завзятый холостяк.

    – Ну хорошо, – сказал Ван. – Мне нужно еще выйти в город, пока не закрылись лавки. Желаете, чтобы я сам купил дуэльные пистолеты, или капитан сможет ссудить мне армейский “брюгер”?

    – Оружие мы предоставим, – ответил Джонни.

    Когда Ван добрался до музыкальной лавки, та уже закрылась. С секунду он смотрел на гитары и арфы, на уходящие в сумрак зеркал тумбы с цветами в серебряных вазах и вспомнил вдруг гимназистку, которую так сильно желал шесть лет назад – Розу? Рози? Как ее звали? Может быть, с нею он был бы счастливее, чем со своей бледной, губительной сестрой?

    Он прошелся вдоль Главной улицы – одной из миллиона Главных улиц, затем, ощутив внезапный приступ здорового голода, вошел в сносный на вид ресторанчик. Он заказал бифштекс с жареной картошкой, яблочный пирог и кларет. В дальнем конце зала, на одном из красных табуретов у прилавка блистающего бара, грациозная гетера в черном – тесный лиф, свободная юбка, длинные черные перчатки, широкополая черного бархата шляпа – тянула через соломинку золотистый напиток. В зеркале над баром он уловил среди иных красочных переливов расплывчатый отблеск ее рыжевато-светлой красы и подумал, что стоит попозже заняться ею, но когда снова взглянул туда, ее уже не было.

    Он ел, пил, строил планы.

    Скорая стычка предвкушалась им с острым воодушевлением. Ничего более бодрящего невозможно было бы и придумать. Обмен выстрелами с этим случайно подвернувшимся клоуном предлагал ему разрядку, о которой он не смел даже мечтать, тем более что Рак, разумеется, предпочтет поединку простые побои. Он рисовал и перерисовывал в воображении неожиданные обстоятельства, могущие возникнуть по ходу пустякового поединка – занятие, сравнимое с благодетельными хобби, к которым сумасшедших и арестантов пристращивают разного рода душеспасительные организации, просвещенные администраторы и изобретательные врачеватели душ: что-нибудь вроде переплетания книг или втискивания синих бусин в глазницы кукол, изготовляемых другими безумцами, каторжанами и калеками.

    Поначалу он тешился мыслью прикончить противника: в количественном отношении это принесло бы ему наибольшее облегчение, однако в качественном влекло за собой бог знает какие нравственные и юридические осложнения. Просто ранить его – означало бы ограничиться пустой полумерой. В конце концов Ван решил проделать нечто артистичное и вычурное, скажем, выбить пулей пистолет из руки капитана или разделить прямым пробором плотный ежик на его голове.

    Возвращаясь в мрачный “Мажестик”, он накупил множество мелочей: три круглых куска мыла в продолговатом ларце, прохладный, упругий на ощупь тюбик пенки для бритья, десять безопасных бритвенных ножиков, большую губку, губку поменьше – резиновую, для намыливания, – лосьон для волос, гребешок, бальзам Кожевникова, зубную щетку в пластмассовом чехольчике, зубную пасту, ножнички, самоструйное перо, ежедневник – что еще? – да, будильник, успокоительное присутствие которого не помешало ему, впрочем, сказать консьержу, чтобы его разбудили в пять утра.

    Было всего только девять вечера, и хоть на дворе стояло позднее лето, он не удивился бы, услышав, что уже наступил октябрь и время к полуночи. День получился немыслимо длинным. Разум затруднялся усвоить тот факт, что его обладатель не далее как нынешним утром, на рассвете, разговаривал в садовой кладовке Ардиса с полураздетым, дрожащим сказочным персонажем, сошедшим со страниц какого-то писанного для горничных романа Усыпенского. Он спрашивал себя по-прежнему ли стоит, прислонясь к стволу что-то лепечущего дерева, та, другая девушка, стройная, словно стрела, презираемая и пленительная? Он спрашивал также, не следует ли в виду завтрашнего partie de plaisir написать ей нечто из разряда когда-вы-получите-эту-записку – нечто легкомысленное, жестокое, ранящее, как острая кромка льда? Нет. Он лучше напишет Демону.

    Милый папа.

    Вследствие пустячной размолвки с капитаном Стукиным из Ложи Лесной Фиалки, на которого я нечаянно наступил в коридоре поезда, я нынешним утром стрелялся с ним в лесу под Калугано и покинул сей мир. Хотя обстоятельства моей кончины могут рассматриваться как своего рода необременительное самоубийство, ни поединок, ни сам неописуемый капитан не имеют ни малейшего отношения к Страданиям юного Вина. В 1884 году, в первое мое лето в Ардисе, я совратил твою дочь, которой было в ту пору двенадцать лет. Наша опаляющая любовь продлилась до моего возвращения в Риверлэйн; в прошлый июнь, четыре года спустя, она расцвела сызнова. Это счастье было величайшим событием моей жизни, я ни о чем не жалею. Однако вчера я узнал, что она неверна мне, и мы расстались. Стукин, сдается, это тот самый субъект, которому пришлось с треском покинуть один из твоих игорных клубов после попытки орального соития с туалетным служителем, беззубым стареньким инвалидом, ветераном Первой крымской войны. Пожалуйста, не поскупись на цветы!

    Твой любящий сын Ван

    Он тщательно перечитал письмо и тщательно разорвал его в клочья. Записка, в конце концов помещенная им в нагрудный карман сюртука, была намного короче.

    Папа!

    Я ввязался в пустячную ссору с незнакомым мне человеком, которого ударил по лицу и который убил меня на дуэли близ Калугано. Прости!

    Вана поднял ночной портье, поставивший на столик у кровати чашку кофе с традиционными местными “оладками” и расторопно принявший “червонец”. Портье как-то напоминал Бутеллена, каким тот был лет десять назад и каким появился в сновидении, восстановленном Ваном лишь в следующей мере: во сне бывший слуга Демона объяснял ему, что “дор” в названии любимой реки это то же испорченное “гидро”, что попало и в “дорофон”. Вану часто снились слова.

    Он побрился, бросил в массивную бронзовую пепельницу два испачканных кровью лезвия и после структурно совершенного стула быстро принял душ, поспешно оделся, снес чемодан консьержу, оплатил счет и ровно в шесть втиснулся в “Парадокс”, дешевую “полугоночную” машину, которой правил выбритый до синевы, пахнущий какой-то гадостью Джонни. Мили две-три они ехали безрадостным берегом озера – груды угля, лачуги, лодочные причалы, длинная полоса черной, перемешанной с галькой грязи, а вдали, за излукой накрытой осенней дымкой воды, рыжий дым из гигантских фабричных труб.

    – На Дорофеевой дороге, – заглушая вой мотора, крикнул водитель. – Прямо в лес и приедем.

    Прямо и приехали. Ван ощутил легкий укол боли в колене, которым ударился о камень неделю назад, в ином мире, когда на него набросились сзади. И едва нога его коснулась усыпанной сосновыми иглами лесной дороги, как мимо проплыла прозрачная белая бабочка, и он с совершенной ясностью понял, что жить ему осталось всего несколько минут.

    Обернувшись к своему секунданту, он сказал:

    в несколько похоронного облика лимузине, ненароком убьет меня, будьте любезны сразу его отослать.

    каждым русским романистом благородного происхождения. Когда Арвин хлопнул в ладоши – сигнал, извещающий дуэлянтов, что они вправе стрелять, как только сочтут нужным – Ван заметил что-то пестрое, шевельнувшееся справа от него: два маленьких зрителя, толстая девочка и мальчик в матроске и в очочках, держащиеся за грибное лукошко. Не любитель шоколада, ехавший вместе с Кордулой, нет, но очень на него похожий, и стоило этой мысли мелькнуть в сознании Вана, как пуля оторвала – так ему показалось – всю левую половину его груди. Он пошатнулся, но устоял и с достоинством разрядил пистолет в уже затянутый солнечной мглою воздух.

    Сердце стучало ровно, слюна оставалась чистой, легкие не задело, но где-то под левой мышкой ревел пожар боли. Кровь, сочась сквозь одежду, падала каплями на штанину. Медленно, осторожно, он сел на землю и уперся в нее правой рукой. Он боялся лишиться чувств и, возможно, на краткий срок лишился их, поскольку вдруг обнаружил, что Джонни уже овладел конвертом и затискивает его в карман.

    – Разорвите его, идиот, – невольно застонав, сказал Ван.

    Приблизился капитан, с некоторым унынием пробурчавший:

    – Бьюсь об заклад, что продолжать вы не можете, не так ли?

    что он не договорил и поник взмокшим челом.

    Тем временем Арвин преображал лимузин в карету скорой помощи. По сиденьям, чтобы не попортить обивку, расстилались разодранные на части газеты, к которым хлопотун-капитан добавил нечто подозрительно схожее со старым мешком из-под картошки или с иной ветошью, мирно догнивавшей в рундуке лимузина. Еще покопавшись в багажнике и побрюзжав насчет “bloody mess” (оборот, обросший буквальным смыслом), он все же решился пожертвовать старым, замызганным макинтошем, на котором когда-то издох по дороге к ветеринару одряхлевший, но дорогой капитану пес.

    С полминуты Ван, уже ввезенный в общую палату больницы “Озерные виды” (озерные виды!) и оставленный меж двух рядов разнообразно перебинтованных, храпящих, бредящих и стонущих людей, питал уверенность, что по-прежнему лежит в машине. Осознав наконец, где он, Ван первым делом гневно потребовал, чтобы его переместили в лучшую из имеющихся отдельных “палат” и чтобы доставили из “Мажестика” его чемодан и альпеншток. Затем он пожелал узнать, насколько серьезно ранен и на какой, предположительно, срок останется недееспособным. Третье его деяние состояло в возобновлении поисков, бывших единственной причиной посещения Калугано (посещения Калугано!). Новая обитель Вана, предназначенная для размещения проезжих царственных особ, страдающих от разбитого сердца, представляла собой выполненный в белых тонах слепок его гостиничных апартаментов – белая мебель, белый ковер, белый балдахин над кроватью. Еще она была, если можно так выразиться, оборудована Татьяной, молодой, удивительно миловидной и неприступной медицинской сестрой, черноволосой, с прозрачно-бледной кожей (некоторые ее позы и жесты, совершенное сочетание шеи и глаз, представляющее собою особый, почти еще не изученный секрет женского обаяния, болезненно и баснословно напоминали ему об Аде, он искал спасения от этого образа в могучих отзывах своего тела на прелести Татьяны, тоже на свой особый лад бывшей ангелом застенка. Вынужденная неподвижность не позволяла ему строить обычные карикатурные куры. Он попросил ее помассировать ему ноги, но она, смерив Вана взглядом серьезных, темных глаз, препоручила его Дорофею, толстолапому санитару, достаточно сильному, чтобы одним махом вытягивать из кровати Вана, цеплявшегося, точно больной ребенок, за его матерую шею. Когда же Ван изловчился потискать ее за грудь, девушка предупредила, что пожалуется на него, если он еще раз позволит себе подобное, как она с большей, нежели сама сознавала, меткостью выразилась, “волокитство”. Демонстрация его состояния, сопровождавшаяся смиренной просьбой о целительной ласке, исторгла у нее всего лишь сухое замечание, что кое-кому из почтенных господ, позволявших себе такие поступки в общественных парках, случалось надолго попадать в тюрьму. Впрочем, уже много позже она написала ему – красными чернилами на розовой бумаге – прелестное, печальное письмо, однако вмешались иные обстоятельства и чувства, и больше он ее никогда не видел). Чемодан доставили из гостиницы в два счета, а вот палки там отыскать не смогли (ныне она, надо думать, поднимается на гору Веллингтон или, может быть, сопровождает какую-нибудь даму во время “прополок” в Орегоне), а посему больница снабдила его Третьей Тростью, не лишенной приятности, узловатой, темно-вишневой вещицей с гнутой ручкой и крепкой каучуковой пятой. Доктор Фицбишоп поздравил Вана с тем, что тот отделался поверхностной мышечной раной, пуля лишь слегка порхнула или, если позволите, чирикнула по большому serratus'у. Док Фиц благосклонно отозвался о чудесной, уже проявившей себя способности Вана к скорейшему восстановлению сил и пообещал дней через десять избавить его от процедур и повязок, при условии, что первые три из этих десяти Ван пролежит как бревно. Любит ли Ван музыку? Спортсмены, как правило, любят ее, верно? Может быть, поставить к постели “соноролу”? Нет, к музыке он равнодушен, но не знает ли доктор, раз он такой любитель концертов, где можно найти музыканта по имени Рак? “Палата номер пять”, – мигом откликнулся доктор. Ван принял это за название какого-то музыкального опуса и повторил вопрос. Нельзя ли, к примеру, получить адрес Рака в музыкальной лавке Арфеева? Вообще-то они снимали домишко в конце Дорофеевой дороги, у самого леса, но туда уже въехали другие жильцы. В палате номер пять лежат безнадежные. У бедняги всегда было неладно с печенью, да и сердце неважнец, а тут его еще накачали какой-то отравой, и главное дело, в здешней “лабе” не могут выяснить какой, теперь вот ждем-пождем ответа из Луги, они там ковыряются в его удивительных, зеленых, что твоя лягушка, фекалиях. Не исключено, конечно, что Рак сам наглотался какой-нибудь дряни, но из него и слова не вытянешь; а вернее всего, это женушка его расстаралась, она давно увлекается разными индо-андовскими колдовскими штучками; кстати, они тоже тут, в родовом отделении, осложнение после аборта. Верно, тройня – как это он догадался? Ну, в общем, если Вану неймется навестить закадычного друга, милости просим – в первый же день, как только его пересадят в каталку, Дорофей свезет его в пятую палату, так что давайте, колдуйте как следует над своей плотью и кровью, ха-ха.

    Названный день настал довольно скоро. Долгий проезд по коридорам, где порскали, потрясая градусниками, миловидные цыпочки, подъем и спуск в двух лифтах, из которых второй был очень просторен и у стенки его стояла, прислонясь, черная крышка с металлическими хватками, а на пахнущем мылом полу виднелись обрывки листиков остролиста или, может быть, лавра, и вот наконец Дорофей сказал, точно онегинский кучер, “приехали” и мягко прокатил Вана мимо двух коек к третьей, стоявшей у окна. Тут он Вана оставил, а сам присел за столик у двери и неторопливо развернул русскую газету “Голос” (“Logos”).

    – Я Ван Вин – на случай, если вы уже замутились настолько, что не способны узнать человека, виденного вами лишь дважды. В больничных записях значится, что вам тридцать лет; я считал вас моложе, но и в этом возрасте человеку умирать рановато, кем бы он ни был – whatever he be, твою мать, – недоделанным гением, вполне оперившимся подлецом или тем и другим сразу. Как вы можете догадаться, окинув взглядом простое, но продуманное убранство этого помещения, вы – неизлечимый больной, если прибегнуть к одной тарабарщине, и гниющая крыса, если воспользоваться другой. Никакие кислородные вентили не помогут вам избегнуть “агонии агоний” – этот счастливый плеоназм придумал профессор Лямортус. Телесные муки, предстоящие вам или уже вас постигшие, может быть, и ужасны, но их и сравнить невозможно с муками вероятной загробной жизни. Разум человека, по природе своей монист, не в состоянии принять две пустоты сразу; человек сознает, что одну пустоту – пустоту своего биологического несуществования в бесконечном прошлом – он уже миновал, ибо память его совершенно пуста, и это небытие, как бы прошедшее, вынести не так уж и трудно. Однако второе небытие, которое, быть может, переносить будет ненамного труднее, остается логически непостижимым. Распространяясь о пространстве, мы вправе представить себя живой пылинкой в его беспредельной единственности, но для скоротечной нашей жизни во времени такой аналогии не существует, ибо сколько бы кратким (а тридцатилетний отрезок, право же, краток до неприличия!) ни было осознаваемое нами собственное бытие, оно представляет собой не точку в вечности, но скорее щель, складку, трещинку, идущую по всей ширине метафизического времени, рассекая его и сияя, и – как бы узка она ни была – отделяя плоскость сзади от плоскости впереди. Именно потому, господин Рак, мы вправе говорить о прошедшем времени и – в несколько более неопределенном, но обиходном смысле – о времени будущем, оставаясь, однако, попросту неспособными предощутить вторую пустоту, вторую бездну, второе ничто. Забытье – спектакль одноразовый, мы его уже видели, а повторений не будет. Следственно, нам надлежит готовить себя к возможности продленного существования в некоторой форме разрозненного сознания, что и позволяет мне, господин Рак, плавно перейти к моей главной теме. Вечный Рак, бесконечная “раковость” – явление, быть может, и не бог весть какое значительное, но одно можно сказать с уверенностью: единственная разновидность сознания, которая сохраняется по ту сторону жизни, это осознание боли. Маленький Рак сегодня – это нескончаемый канцер завтра – ich bin ein unverbesserlicher Witzbold. Мы можем вообразить – я думаю, можем, – как крохотные горстки частиц, еще сохраняющих личность Рака, собираются там и сям, в поту-и-посюсторонности, как-то, где-то прилепляясь друг к дружке – здесь паутинка его зубной боли, там букетик ночных кошмаров, – напоминая отчасти крохотные кучки невразумительных беженцев из какой-то сгинувшей страны, льнущих друг к другу ради пусть недолгого и смрадного, но все же тепла, ради серенького сострадания и общих воспоминаний о безымянных пытках в лагерях Татарии. Для старого человека особая пыточка состоит, наверное, в том, чтобы стоять в длинной-предлинной очереди к далекому нужнику. Так вот, герр Рак, я допускаю, что уцелевшие клетки стареющей раковости сложатся именно в такие цепочки истязаний, никогда, никогда не доходящие до желанной вонючей дыры в страхах и судорогах бесконечной ночи. Знай вы толк в современных романах и владей жаргоном английских авторов, вы, конечно, могли бы ответить, что фортепианный настройщик из “нижнего среднего класса”, влюбившийся в нестойкую на передок девицу из “верхнего” и тем погубивший свою семейную жизнь, совершил не такое уж и преступление, чтобы первый встречный нахал учинял ему суровый разнос...

    – Господин Рак, откройте глаза. Я Ван Вин. Посетитель.

    Примерно секунду восково-бледное лицо с ввалившимися щеками, длинной линией челюсти, толстоватым носом и маленьким круглым подбородком оставалось лишенным всякого выражения, но прекрасные, янтарные, влажные и выразительные глаза с трогательно длинными ресницами открылись. Затем на губах наметилась призрачная улыбка и Рак, не оторвав головы от клеенчатой (почему клеенчатой?) подушки, вытянул руку. Сидящий в каталке Ван потянулся к нему кончиком палки. Рак, приняв этот жест за благонамеренное предложение помощи, сжал ее слабой рукой и учтиво ощупал.

    – Нет, мне пока не по силам пройти и нескольких шагов, – совершенно отчетливо произнес он с немецким акцентом, которому предстояло, вероятно, образовать самую живучую группку призрачных клеток.

    Ван отдернул бессмысленное оружие. Стараясь совладать с собой, он пристукнул им по доске в изножье каталки. Дорофей поднял глаза от газеты и вновь углубился в увлекательную статью – “Умная свинка (из воспоминаний укротителя)” или “Война в Крыму: татарские партизаны помогают китайским штурмовикам”. Маленькая сестричка высунулась из-за далекой ширмы и снова спряталась.

    – Они уже все уехали в Холливуд? Скажите, прошу вас, барон фон Вин.

    – Не знаю, – ответил Ван. – Вероятно, уехали. Я, собственно...

    – Потому что я послал им мою последнюю мелодию для флейты и письмо ко всем членам семьи, а ответа все нет и нет. Меня сейчас вырвет. Я сам позвоню.

    Маленькая сестричка на высоченных белых каблуках, подтянув ширму, загородила койку Рака, отделив его от печального, несильно раненного и уже заштопанного, дочиста выбритого молодого денди; распорядительный Дорофей развернул денди и выкатил из палаты.

    Дорофея улегся в постель. Вскользнула пленительная Татьяна, спросить, не желает ли Ван чаю.

    – Голубка моя, – ответил он, – я желаю тебя. Взгляни на эту твердыню силы.

    Он коротко написал Кордуле, сообщив, что попал в небольшую аварию и хоть ныне лежит в номере-люкс для павших принцев в Калугано, лечебница “Озерные виды”, во вторник всенепременно падет к ее ногам. Он написал также – еще короче и по-французски – Марине, поблагодарив ее за чудесно проведенное лето. Это письмо он, поразмыслив, решил отправить из Манхаттана в отель “Пайсан-Палас” в Лос Ангелесе. Третье письмо предназначалось Бернарду Раттнеру, его ближайшему чусскому другу, племяннику великого Раттнера. “Твой дядя самых честных правил, – писал он в частности, – но вскоре я от него камня на камне не оставлю”.

    В понедельник около полудня ему разрешили посидеть в шезлонге, выставленном на лужайку, которую он уже несколько дней алчно разглядывал из окна. Доктор Фицбишоп, потирая ладони, сказал, что по сообщению из лаборатории в Луге это были далеко не всегда смертельные “аретузоиды”, хотя теперь оно уже и неважно, поскольку злосчастный учитель и сочинитель музыки вряд ли проведет на Демонии еще одну ночь – поспеет на Терру аккурат к вечернему гимну, ха-ха. Док Фиц был то, что русские называют “пошляк”, и неясная неприязнь к его речам вылилась у Вана в облегчение, навеянное тем, что ему не пришлось любоваться мучительной кончиной мерзавца Рака.

    de Diamants” и вот этот номер “Журнала современной науки” с трудной статьей Рипли “Строение пространства”. Ван уже несколько дней возился с ее фальшивыми формулами и чертежами и понимал, что не успеет целиком усвоить статью до своей завтрашней выписки из больницы “Озерные виды”.

    Горячий глазок солнца добрался до Вана, и он поднялся из кресла, отбросив красный том. С возвратом здоровья образ Ады стал раз за разом вскипать в нем, подобно горькой, блистающей, норовящей поглотить его волне. Повязки сняли, теперь грудь Вана облекал лишь особого рода жилет из фланели, и сколько бы толстой и тесной она ни была, ей оказалось невмочь защитить его от отравленных стрел Ардиса. Усадьба Стрекала Стрелы. Chвteau de la Flиche, Flesh Hall.

    Он прошелся по расчерченной тенями лужайке, изнывая от жары в своей черной пижаме и темно-красном халате. Эту часть парка отделял от улицы кирпичный забор; неподалеку от Вана открытые ворота впускали вовнутрь асфальтовую дорожку, изгиб которой завершался у главного входа в длинное больничное здание. Ван уже собирался повернуть назад к креслу, как вдруг в ворота вкатил и затормозил с ним рядом щеголеватый четырехдверный “Седан”. Одна из дверец распахнулась еще до того, как шофер, пожилой мужчина в блузе и бриджах, успел подать руку Кордуле, уже летевшей к Вану балетной пробежкой. Ван с пылким радушием обнял ее, целуя румяное, жаркое лицо, тиская сквозь черный шелк мягкое кошачье тело: какая приятная неожиданность.

    Она без остановок примчалась прямиком из Манхаттана, делая по сто километров в час, боясь уже не застать его, хоть он и сказал, что это будет лишь завтра.

    – Идея! – воскликнул он. – Увези меня прямо сейчас. Вот как я есть!

    Она была добрым товарищем – маленькая Кордула де Прей. В следующий миг Ван уже сидел рядом с ней в машине, задом катившей к воротам. Две медицинских сестры бежали к ним, всплескивая руками, и шофер по-французски спросил, желает ли графиня, чтобы он остановился.

    – Non, non, non! – злорадно вскричал Ван, и они умчались.

    Запыхавшаяся Кордула сказала:

    – Мама позвонила из Малорукино (их загородное поместье в Мальбруке, Майн), в тамошних газетах писали, что ты дрался на дуэли. Ты выглядишь совершенно здоровым, я так рада. Я знала, что непременно случится что-то дурное, потому что маленький Рассел, внук доктора Платонова – помнишь? – видел в окошко поезда, как ты лупцевал на перроне какого-то офицера. Но самое главное, Ван, нет, пожалуйста, он нас видит, я должна тебе сказать очень дурную новость. Молодой Фрезер, он только что приплыл из Ялты, видел, как Перси убили на второй день вторжения, меньше чем через неделю после их вылета из аэропорта Гадсон. Он тебе сам все опишет, хотя его рассказ с каждым разом обрастает все более жуткими подробностями. Фрезер, похоже, в том бою не блистал, потому он, наверное, и старается, чтобы все выглядело пострашнее.

    имелось множество причин, которые он добросовестно перечислил в своем отчете, но которые мы разбирать здесь не станем ввиду изнурительной нудности такого занятия. Во время стычки с хазарскими партизанами в ущелье близ Chew-Foot-Calais (как произносят американские солдаты Чуфуткалэ, название укрепленной скалы) Перси прострелили бедро. Со странным облегчением обреченного на смерть человека он быстро уверил себя, что отделался раной в мякоть, что кость не задета. Потеря крови привела, как и в нашем случае, к обмороку, случившемуся, едва он заковылял, а вернее сказать, пополз к коренастым дубкам и колючим кустикам, под которыми его мирно поджидала другая беда. Когда через несколько минут к Перси – все еще графу Перси де Прей – возвратилось сознание, он был уже не один на грубом ложе из камушков и травы. Близ него сидел на корточках улыбчивый старый татарин в решительно неуместных под “бешметом”, но отчего-то успокоительно действующих синих американских джинсах. “Бедный, бедный, – бормотал добряк, покачивая обритой головой и посапывая. – Больно?” Перси на столь же примитивном русском ответил, что рана кажется ему не очень серьезной. “Карашо, карашо не больно”, – произнес сердобольный старик и, подняв выроненный Перси автоматический пистолет, с простодушным удовольствием оглядел его, а затем выстрелил Перси в висок. (Почему-то так хочется, так всегда хочется узнать, каковы они – вереницы образов, проносящихся в сознании убиваемого человека – они ведь где-то и как-то хранятся, в некой бескрайней библиотеке микрофильмов, запечатлевших последние мысли, уместившиеся меж двух мгновений: между (возьмем наш случай) мгновением, в которое рассудок его воспринял добродушные морщинки квазикраснокожего, лучившиеся над ним в безмятежном, почти неотличимом от Ладорского небе, и тем, когда он почувствовал, как стальное дуло с силой вдавливается в нежную кожу, как в осколки разлетается кость. Можно предположить, что мысли эти образуют своего рода сюиту для флейты, череду “ритмических тем”, ну, скажем, такую: Жив – кто это? – штатский – сочувствие – жажда – дочка с кувшином – черт, это мой пистолет – не... et cetera или, скорее, нет cetera... между тем, как Билл-Перебитая-Рука в судорожном страхе молится своему римскому богу, чтобы татарин, покончив с делом, убрался восвояси. Хотя, разумеется, самым бесценным в этой цепочке образов – после пери с кувшином – мог бы стать отмельк, облик, укол Ардиса.))

    – Как странно, как странно, – пробормотал Ван, когда Кордула покончила с куда менее затейливым пересказом отчета, впоследствии полученного им от Билла Фрезера.

    Какое странное совпадение! Виной ли тому смертоносные стрелы Ады или это он, Ван, неведомо как изловчился, затеяв дуэль с манекеном, прикончить обоих ее ничтожных любовников?

    Странно и то, что, слушая маленькую Кордулу, он не ощущал ничего, кроме, быть может, равнодушного удивления. Будучи в делах нежной страсти человеком узким, удивительный Ван, удивительный сын Демона мог в эти минуты думать только о том, как ему натешиться Кордулой при первой же человеческой, человеколюбивой возможности, при первом подспорье со стороны дьявола и дороги – где уж было ему горевать об участи бедолаги, которого он к тому же толком не знал; и хоть на голубые глаза Кордулы раз-другой навернулась слеза, он отличнейшим образом сознавал, что и она редко видалась со своим двоюродным братом, да если правду сказать, и относилась-то к нему с прохладцей.

    Кордула сказала Эдмонду:

    кувшинчик кофе, а я куплю тебе какую-нибудь одежду.

    Она купила брюки и плащ. Он нетерпеливо дожидался ее в запаркованной машине и, дождавшись, попросил, чтобы она отвезла его в какое-либо место поукромнее, в котором можно будет переодеться, покуда Эдмонд, где б он ни находился, допивает второй кувшинчик.

    Едва достигнув подходящей полянки, он перетащил Кордулу к себе на колени и овладел ею с таким удобством, с такими упоенными подвываниями, что она почувствовала себя тронутой и польщенной.

    – Беспечная Кордула, – весело заметила беспечная Кордула, – похоже, дело пахнет новым абортом – encore un petit enfantфme – как обыкновенно жаловалась, когда это случалось с нею, бедная горничная моей тетки. Я что-то не так сказала?

    – Все так, – ответил Ван, ласково поцеловал ее, и они поехали обедать.

    1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
    24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
    34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
    Часть 2, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    Часть 3, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8
    Часть 4  Часть 5  Примечания
    Раздел сайта: