• Наши партнеры:
    Vse-gdz.info - 11 класс
  • Ада, или Радости страсти. Семейная хроника.
    (Часть 2, глава 8)

    Часть 1, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
    24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
    34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
    Часть 2, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    Часть 3, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8
    Часть 4  Часть 5  Примечания

    Часть вторая

    8

    Зная, сколь падки его сестры до русского стола и русских развлечений, Ван повел их воскресным вечером в “Урсус”, лучший из франко-эстонских ресторанов Большого Манхаттана. Обе юные дамы были в очень коротких и очень открытых вечерних платьях, “миражированных” в этом сезоне Вассом, – таково было модное в этом сезоне словцо: Ада в сквозисто-черном, Люсетта в лоснисто-зеленом, цвета шпанской мухи. Губы их “перекликались” тоном (но не оттенком) помады; глаза были подведены в модном стиле “изумленная райская птица” – модном и в Люте, и в Лосе. Смешанные метафоры и двусмысленные речи всегда возбуждали Винов, истых детей Венеры.

    Уха, шашлык и “Аи” имели успех поверхностный и привычный; зато в старинных напевах таилось нечто тоскливо томительное, быть может, благодаря участию в вечере контральто из Ляски и баса, которого все называли Банфом, прославленных исполнителей английских версий русских “романсов”, разымчивая “цыганщина” которых пронизывает Григорьева и Глинку. Была там и Флора – тоненькая, едва оформившаяся, полуобнаженная кафешантанная танцовщица неясного происхождения (румынка? романка? рамсийка?), к чьим упоительным услугам Ван этой осенью несколько раз прибегал. Как человек, “знающий свет”, он с холодным (быть может, чрезмерно холодным) безучастием взирал на ее даровитые прелести, впрочем, последние несомненно приправляли тайным очарованием эротическое возбуждение, зуд которого не покидал Вана с той самой минуты, как обе его красавицы избавились от мехов и уселись чуть впереди него в подцвеченном праздничном мареве; дрожь этого возбуждения отчасти усугублялась сознанием (прозрачно прикрытым нарочитой неподвижностью профильной позы) украдчивой, ревнивой, интуитивной подозрительности, с которой Ада и Люсетта неулыбчиво всматривались в его лицо, пытаясь подметить в нем отклик на деланно-скромное выражение профессионального узнавания, с которым сновала мимо них “эта блядушка”, как наши юные девы с напускным безразличием обозначили Флору (весьма недешевую и в целом премилую). Скоро, впрочем, тягучий плач скрипок пронял и Вана, и Аду до того, что у обоих сдавило горло; по-юношески незатейливые любовные призывы их в конце концов вынудили прослезившуюся Аду встать и удалиться, чтобы “попудрить нос”, и Ван, тоже вставая, не смог сдержаться и с надрывом всхлипнул, хоть и обругал себя за это. Он уткнулся носом в тарелку, грубо стиснул подернутое абрикосовым пушком предплечье Люсетты, и та сказала по-русски:

    – Я пьяна и все такое, но я обожаю, обожаю, обожаю, обожаю тебя больше жизни, тебя, тебя, я тоскую по тебе невыносимо, пожалуйста, не позволяй мне больше хлестать шампанское, не только потому, что я прыгну в Гадсон, если лишусь надежды тебя заполучить, не только из-за этой багровой принадлежности твоего тела – тебе едва не вырвали сердце, бедный мой душенька, в нем, по-моему, вершков восемь длины...

    – Семь с половиной, – буркнул честный Ван, из-за музыки ставший слышать чуть хуже.

    – ...но и потому, что ты – Ван, только Ван, ничего, кроме Вана, кожа да шрамы, единственная правда единственной нашей жизни, моей отвратительной жизни, Ван, Ван, Ван.

    Тут Ван поднялся вновь, потому что вернулась изысканная, как мановение черного веера, Ада, провожаемая тысячью взоров, между тем как по клавишам уже потекли первые такты романса (знаменитого фетовского “Сияла ночь”), и бас, перед тем как вступить, по русскому обыкновению покашлял в кулак.

    A radiant night, a moon-filled garden. Beams

    Lay at our feet. The drawing room unlit;

    Wide open, the grand piano; and our hearts

    Throbbed to your song, as throbbed the strings in it...

    Следом Баноффский разлился в роскошных амфибрахиях Глинки (когда дядя их был еще жив, Михаил Иванович летом гащивал в Ардисе – и поныне стояла под псевдоакациями зеленая скамья, на которую композитор, как сказывают, часто присаживался, промокая платком высокое чело):

    Subside, agitation of passion!

    Следом выступали другие певцы с песнями все более и более грустными – они исполнили и “The tender kisses are forgotten”, и “The time was early in the spring, the grass was barely sprouting”, и “Many songs have I heard in the land of my birth: Some in sorrow were sung, some in gladness”, и бешено популярную

    There's a crag on the Ross, overgrown with wild moss

    On all sides, from the lowest to highest...

    и череду дорожных жалоб, каковы, например, наиболее верные анапесту:

    In a monotone tinkles the yoke-bell,

    And the roadway is dusting a bit...

    И темно искаженную солдатскую частушку, сочиненную неповторимым гением:

    Nadezhda, I shall then be back

    When the true batch outboys the riot...

    и единственное, западающее в память стихотворение Тургенева – то, что начинается словами:

    Morning so nebulous, morning gray-drowning,

    Reaped fields so sorrowful under snow coverings

    и разумеется, прославленный ложноцыганский гитарный романс Аполлона Григорьева (еще одного приятеля дяди Вани):

    O you, at least, do talk to me,

    My seven-string companion,

    Such yearnings ache invades my soul,

    Such moonlight fills the canyon!

    – Думаю, мы уже более чем напитались лунным светом и земляничным суфле – последнее, боюсь, оказалось не вполне “на высоте” этого вечера, – прибегнув к излюбленному ею велеречивому слогу Остиновых девиц, произнесла Ада. – Не пора ли нам всем в кровать? Попка, ты видела, какая у нас большая кровать? Смотри, как зевает наш кавалер, “того и гляди собственную давилку проглотит” (вульгарное ладорское выражение).

    – Как (восхождение на пик Зевун) это верно, – судорожно выдавил Ван, отнимая пальцы от бархатистой щечки персика “купидон”, который он смял, но не отведал.

    Метрдотель, виночерпий, шашлычник и весь лакейский причт, до глубины души потрясенный количествами зернистой икры и “Аи”, которые поглотили эфемерные с виду Вины, теперь не спускали многочисленных очей с возвращавшегося к Вану подноса, нагруженного золотом и банкнотами сдачи.

    – А почему, – спросила Люсетта, поцеловав Аду в щечку, когда обе они поднялись (жестами пловчих нащупывая за спиною меха, пребывавшие пока под запором в сейфе не то где-то еще), – почему самый первый романс “Уж гасли в комнатах огни” и “благоухали розы” растрогал тебя сильнее, чем твой любимый Фет и тот другой, про острый локоть трубача?

    – Ван тоже прослезился, – туманно ответила Ада и мазнула свежеподкрашенными губами по самой причудливой из веснушек хмельной Люсетты.

    Холодно, почти деликатно, – словно он лишь этим вечером узнал двух чинно ступающих, чуть помавающих бедрами граций, – Ван, направляя их к выходу (навстречу шиншилловым мантильям, с которыми спешило к ним множество еще неопытных в услужении, подобострастных, несправедливо, необъяснимо нуждающихся человеческих особей), одну ладонь, левую, уложил на долгую оголенную Адину спину, а другую на становой столб Люсетты, тоже голый и долгий (так что она имела в виду – дорожку или дружка? Или то был промах заплетающегося языка?). Холодно он перебирал, смакуя, свои ощущения – одно, следом другое. Седловинка гибкой спины была у его девочки из горячей слоновой кости; у Люсетты – из волглых шелков. Он тоже слегка “перебрал” шампанского – четыре бутылки из полудюжины “без малой малости” (как мы выражались когда-то в Чусе) – и теперь, вышагивая за их голубыми мехами, по-дурацки понюхал правую ладонь, прежде чем спрятать ее в перчатку.

    – Скажите, Вин, – послышался за его спиной пискливый шепоток (одни развратники кругом), – вам что, одной уже не хватает?

    Ван развернулся, готовый грянуть на грубияна, но то была только Флора, тревожно дразнящая, восхитительная притворщица. Он попытался всучить ей банковский билет, но она упорхнула, нежно блеснув на прощанье браслетами и звездочками на сосцах.

    Едва лишь Эдмунд (не Эдмонд, которого безопасности ради – он знал Аду в лицо, – услали обратно в Кингстон) довез их до дому, как Ада, надув щеки и сделав большие глаза, устремилась к Вановой ванной. Собственную она оставила пошатывающейся гостье. Ван, утвердившись в географической точке, расположенной на ширину волоса ближе к старшей сестре, неизбывной струей оросил приветливые “удобства” маленького vessie (канадийское прозвище ватер-клозета), расположенного рядом с его гардеробной. Избавясь от смокинга с галстуком, он расстегнул воротник шелковой рубашки и замер в исполненной сочной силы нерешительности: Ада, отделенная от него их общей спальней и гостиной, наполняла ванну, к гомону воды норовил акватически примешаться недавно слышанный звон гитары (то была одна из редких минут, в которые он вспоминал и о ней, и о ее совершенно разумных речах в Агавии, последней ее санатории).

    Он облизнул губы, прочистил горло и, решив убить одной шишкой двух дубоносов, отправился через boudery и manger-hall (будучи haut, мы обыкновенно предпочитаем канадийский язык) к южной оконечности квартиры. В спальне для гостей спиной к нему стояла Люсетта, надевая через голову бледно-зеленую ночную рубашку. Узкие бедра ее были голы, и горестного нашего повесу против воли его растрогала идеальная симметричность изящно удвоенных впадинок над ягодицами, какие встречаешь на крестцовом пояске красоты лишь у безупречно сложенных юных созданий. Подумать только, они даже совершеннее Адиных! К счастью, она обернулась, приглаживая растрепанные рыжие лохмы, и подол рубашки упал до самых колен.

    – Душечка, – сказал Ван, – мне нужна твоя помощь. Она рассказала мне о своем валентинианском estanciero, но фамилия его все от меня ускользает, а приставать к ней с вопросами мне не хочется.

    – Фамилии она тебе не назвала, – сказала верная Люсетта, – так что и ускользать нечему. Нет. Я не могу поступить так с нашей общей любовью, тем более что ты, как известно, способен попасть из пистолета даже в замочную скважину.

    – Ну прошу тебя, лисонька! В награду получишь редкостной разновидности поцелуй.

    – Ах, Ван, – глубоко вздохнув, сказала она. – Но ты обещаешь не говорить ей, что это я тебя просветила?

    – Обещаю. Нет-нет-нет, – нарочито русским говорком продолжил он, когда Люсетта в бездумном любовном порыве попыталась прижаться своим животом к его. – Никак-с нет, не в губы, не в надгубье, не в кончик носа, не в млеющие глаза. В лисью мышку, только туда, – но погоди, – (отпрянув в насмешливой нерешительности), – скажи-ка, ты их хоть бреешь?

    – Когда я их брею, они только хуже пахнут, – призналась, послушно оголяя плечо, простушка Люсетта.

    – Руку вверх! Направление – Рай! Терра! Венера! – скомандовал Ван, и на несколько согласных ударов двух сердец приник деловитым ртом к горячей, влажной, полной опасностей полости.

    Люсетта бухнулась в кресло, прижимая ко лбу ладонь.

    – Софиты можешь выключить, – сказал Ван. – Мне нужна фамилия.

    – Виноземцев, – ответила Люсетта.

    Ван услышал голос Ады Виноземцевой, требующий, чтобы ей подали ночные хрустальные башмачки (которые он, как и в пору княженья Кордуленьки, с трудом отличал от танцевального снаряженья), и минуту спустя, ни на миг не позволив ослабнуть напруге, он, словно в пьяном сне, уже бурно спрягался с Розой, повалив ее на низкий комодик, – нет, с Адой, но на усвоенный с Розой манер. Она пожаловалась, что Ван ободрал ее, “точно тигровый турок”. Он лег и почти уже задремал, когда почуял, что Ада выбирается из кровати. Куда она? Попке хочется взглянуть на альбом.

    – Я мигом, притереться не успеешь, – сказала она (на жаргоне школьных трибадок), – ты уж не засыпай. Кстати, впредь и до дальнейшего извещения это будет Chйr-amie-fait-morata (игра слов, построенная на общеродовом и специфическом названии знаменитой мухи).

    – Вы только без сапфических vorschmack'ов, – пробурчал в подушку Ван.

    – Ах, Ван! – сказала она и обернулась, покачивая головой, положив руку на опаловый шишачок дверной ручки в конце бесконечной комнаты – Мы уже столько раз говорили об этом! Ты сам признал, что я всего только бледная, дикая девочка с волосами цыганки из бессмертной баллады без рифм, попавшая в “разномастный мир” Раттнера, единственным правящим принципом которого является закон случайных блужданий. Ты ведь не станешь, – продолжала она где-то между его щекой и подушкой (ибо Ада давно удалилась, унося кроваво-бурую книгу), – не станешь требовать целомудрия от дельфинетки! Ты знаешь, что мне по-настоящему любы только мужчины и, увы, только один из них.

    В аллюзиях Ады на ее плотские увлечения всегда присутствовало нечто импрессионистски полноцветное, но также и инфантильное, напоминавшее одну из тех каверзных картинок или стеклянных лабиринтиков с двумя горошинами, или машинку в Ардисе – помнишь? – бросавшую глиняных голубей и сосновые шишки в воздух перед стрелком, – а то еще кокамару (называемую по-русски “биксой”), в которую играют маленьким кием на обтянутой бильярдным сукном продолговатой доске с лунками и лузами, колокольцами и колками, меж которых зигзагами скачет, ударяясь, слоновой кости шарик размером с пинг-понговый.

    Тропы суть грезы речи. Пройдя самшитовым лабиринтом и багательными арками Ардиса, Ван углубился в сон. Когда он снова открыл глаза, было девять утра. Она лежала свернувшись, чуть в стороне, спиною к нему – голые открытые скобки, в которые пока еще нечего вставить, – и пленительные, прекрасные, предательские, иссиня-черно-бронзоватые волосы пахли Ардисом, но вдобавок и “Oh-de-grвce” Люсетты.

    Так что же, она послала ему каблограмму? С отсрочкой или с отставкой? Госпожа Винер – нет, Вингольфер, ах да, Виноземцева, – их род восходит к первому русскому, отведавшему лабруски.

    – Мне снится саПЕРник ЩАСТЛИИВОЙ! (Михайла Иванович, нахохлясь на скамейке под кремовыми черешнями, чертит тростью по песку).

    – I dream of a fortunate rival!

    Меня же покуда поджидает доктор Похмелкин и его могучее снадобье – пилюли “Каффеина”.

    В двадцать лет Ада была горазда поспать по утрам, и потому с самого начала их новой жизни вдвоем Ван обыкновенно принимал душ до того как она пробуждалась и, бреясь, звонил из ванной комнаты и заказывал завтрак, который затем доставлял им Валерио, вкатывая сервировочный столик из лифта прямо в гостиную, смежную с их спальней. Однако в то воскресенье Ван, не знавший, что может прийтись по вкусу Люсетте (он помнил ее давнее пристрастье к какао), и томимый желанием соединиться с Адой до наступления дня, – пусть даже ценою вторжения в ее теплые сны, – скомкал омовение, крепко вытерся, припудрил пахи и, не потрудившись что-либо накинуть, во всей красе воротился в спальню, лишь для того, впрочем, чтобы найти в ней простоволосую, насупленную Люсетту, так и не снявшую сорочки цвета ивовой листвы и сидевшую на краешке внебрачного ложа, между тем как Ада – с набрякшими сосцами, уже облачившаяся, по причинам ритуально-провидческим, в его алмазное ожерелье, вдыхала первый дневной дымок и пыталась добиться от младшей сестры решительного ответа на вопрос, что та предпочитает отведать – монакских плюшек с потомакским сиропом или, быть может, их несравненного, янтарно-рубинового бекона. При виде Вана, который и глазом не моргнув величаво прошествовал через спальню, дабы утвердиться полноправным коленом на краю огромной кровати (миссисипская Роза однажды разместила в ней – желая преподать им наглядный урок в духе прогрессивной педагогики – двух своих коричневых, будто ириски, сестричек и с ними куклу почти такого же роста, только белую), Люсетта пожала плечиками и поднялась, собираясь уйти, но алчная Адина рука удержала ее.

    – Запрыгивай, попка (все началось году в восемьдесят втором, когда малютка, сидя за столом, пустила крохотного шептуна). А ты, Садовый Бог, позвони в ресторан – три кофе, полдюжины яиц всмятку, побольше тостов с маслом и кучу...

    – Ну уж нет! – перебил ее Ван. – Два кофе, четыре яйца et cetera. Я не желаю, чтобы прислуга решила, будто я развлекаюсь в постели с двумя девицами, для моих скромных нужд вполне довольно одной (teste Флора).

    – Скромных нужд! – фыркнула Люсетта. – Отпусти меня, Ада. Мне нужен душ, а ему – ты.

    – Попка останется здесь, – провозгласила безрассудная Ада и в один грациозный взмах сорвала с сестры ночную сорочку. Люсетта невольно согнула хрупкую спину и склонила головку, затем, словно лишившаяся чувств стыдливая мученица, откинулась на краешек Адиной подушки, и локоны ее струйками оранжевого пламени растеклись по черному стеганому бархату изголовья.

    – Разведи руки, дуреха, – приказала Ада, скидывая простыню, частью скрывавшую три пары ног. Одновременно она, не оборачиваясь, шлепком одной руки отбросила воровато пристроившегося к ней сзади Вана, а другой проделала несколько магических пассов над маленькими, но на диво милыми, осыпанными бисером пота грудками и плоским трепетным животом выброшенной на берег нимфы, – спустившись к самой жар-птице, некогда уже виденной Ваном, но ныне вполне оперившейся и по-своему столь же чарующей, как его возлюбленный сизый ворон. Кудесница! Акразия!

    То, что открывается нашим глазам, представляет собою не столько казановановское положение (сей дважды-развратник определенно работал одноцветным карандашом, выдерживая манеру мемуаров своей бесцветной эпохи), но полотно более раннее, принадлежащее к венецианской (sensu largo) школе и воспроизведенное (в “Запретных шедеврах”) с тщанием, достаточным для того, чтобы выдержать придирчивый просмотр vue d'oiseau любого борделя.

    Итак, если взглянуть сверху – как бы на отражение в потолочном зеркале, наивно придуманном Эриком в пору его кипридовых грез (на самом деле все здесь, вверху, окутано тенью, поскольку еще не поднятые шторы отгоняют серое утро прочь), мы увидим огромный остров кровати, освещаемый слева (от нас – от Люсетты справа) лампой, бормотливо блистающей на западной прикроватной тумбочке. Покрывало и одеяло смяты и отброшены на юг острова, лишенный изножной доски, – туда, откуда только что высадившиеся на острове взоры начинают движение к северу, к верховьям присогнутых и разведенных ног младшей из барышень Вин. Для капли росы на рыжем мху вскоре отыщется стилистический отклик в аквамариновой слезе, скользнувшей по ее пылающей скуле. Другой проход от порта во внутренние области позволяет увидеть долгое белое бедро (левое) центральной женской фигуры; мы заглядываем в сувенирную лавку: лаково-красные Адины когти, ведущие в меру непокорное, простительно податливое мужское запястье с мглистого востока на рыжевато-розовый запад; искрометные алмазы ее ожерелья, ныне не более ценные, чем аквамарины, лежащие по другую (западную) сторону проулка Нового Романа. Голый, покрытый шрамами мужчина на восточном берегу острова, наполовину скрыт тенью да, в сущности, и менее интересен, хоть и возбужден куда сильнее, чем то допускает здоровье – его или определенного пошиба туриста. Недавно заново оклеенная стена, стоящая строго на запад от бормочущей теперь уже много громче (et pour cause) доросиновой лампы, изукрашена в честь центральной девы перуанскими “медоносами”, со слетающимися на них (боюсь, не только за нектаром, но и ради завязших в нем крохотных тварей) дивными колибри (Loddigesia Hummingbirds), между тем как на стоящей по сю сторону тумбочке покоятся также спички в непритязательном коробке, караванчик сигарет, монакская пепельница, экземпляр бедного Вольтимандова триллера и орхидея (Lurid Orchidium) в аметистовой вазочке. Парная тумбочка с Вановой стороны несет на себе такую же сверхмощную, но не зажженную лампу, дорофон, коробочку “Чистексов”, читальную лупу, воротившийся Ардисовский альбом и оттиск статьи “Легкая музыка как причина возникновения опухолей мозга” доктора Вереда (забавный псевдоним молодого Раттнера). Звукам присущи краски, краскам запахи. Пыланье Люсеттиного янтаря пронизывает мглу ароматов и радостей Ады, замирая на пороге Ванова лавандового любодея. Десять вкрадчивых, губительных, любящих, длинных пальцев, принадлежащих двум молодым разнополым демонам, ласкают их беспомощную постельную зверушку. Порою распущенные черные волосы Ады ненароком щекочут местную достопримечательность, которую она стискивает в ладони, великодушно демонстрируя свою находку. Без подписи и рамы.

    Вот, собственно, и все (ибо волшебная игрушка вдруг как-то сразу разжижилась, а Люсетта, подцепив ночную сорочку, удрала к себе в спальню). Лавочка оказалась из тех, где кончики ювелировых пальцев нежной ворожбой сообщают пустячной поделке драгоценные свойства, уподобляясь трущимся одно о другое задним крыльям присевшей голубянки или порхающим пролетам большого пальца престижитатора, постепенно растворяющим монету; однако в такой-то лавчонке и находит пытливый художник неизвестное полотно, атрибутируемое как творение Грилло или Обьето, прихоти или предумышления, ober– или unterart.

    – Как она нервна, бедняжка, – заметила Ада, потянувшись над Ваном к “Чистексам”. – Можешь теперь заказать завтрак, – если, конечно... О, какое приятное зрелище! Орхидея. Никогда не встречала мужчину, способного воспрянуть с такой быстротой!

    – Мне уже говорили об этом сотни гетер и дюжины кисок, куда более опытных, чем будущая госпожа Виноземцева.

    – Я, может, и не такая умная, как прежде, – грустно сказала Ада, – но мне известна одна особа – не просто кошка, а кошка блудливая – и это Кордула Тобакко, она же мадам Первицки. В сегодняшней утренней газете я прочитала, что девяносто процентов французских кошек умирают от рака. Как обстоят дела в Польше, не знаю.

    Спустя недолгое время он уже отдавал дань обожанья [sic! “adoration”! Изд.] оладьям. Люсетта так и не появилась, и когда Ада, не снявшая бриллиантов (знаменующих чаяние еще по меньшей мере одного caro Вана и “Дромадера” перед утренней ванной), заглянула в гостевую, обнаружилось, что белый чемодан и голубые меха исчезли. К подушке была пришпилена записка, криво написанная “Арленовой зеленью для век”:

    Если останусь еще на ночь сойду с ума поеду ползать на лыжах в Вирма с другими несчастными ворсистыми вирусами на три или более ужасных недели

    Бедная Elle

    Ван, встав за монастырский налой, приобретенный им для вертикального изложения мыслей, рождаемых становым хребтом, написал нижеследующее:

    Бедная Л.

    Обоим нам жаль, что ты нас так скоро покинула. Еще пуще того нам жаль, что мы втянули нашу нереиду и Эсмеральду в нечистые шалости. Милая жар-птица, мы никогда больше не станем играть с тобой в подобные игры. We apollo [apologize]. Разбудораженная память, разворошенные угли и разоблаченные покровы прекрасного (Remembrance, embers and membranes of beauty) отнимают у художников и умалишенных способность владеть собой. Известны случаи, когда пилоты гигантских воздушных кораблей и грубые, вонючие кучера теряли рассудок, завидев пару зеленых глаз под медными локонами. Мы хотели лишь подивить и позабавить тебя, РП (райская птица). Мы слишком далеко зашли. Я, Ван, зашел слишком далеко. Мы сожалеем об этой постыдной, хоть в сути своей и невинной сцене. Каждому человеку выпадают минуты эмоциональной подавленности и выздоровления. Истребить и забыть.

    Любящие тебя А & В

    (в алфавитном порядке)

    – По-моему, это высокопарная пуританская чушь, – просмотрев записку Вана, сказала Ада. – С какой стати должны мы apollo за то, что она испытала сладкую спазмочку? Я люблю ее и никогда не позволила бы тебе причинить ей боль. И знаешь – странно, но что-то в тоне твоей записки вызывает во мне настоящую ревность, впервые in my fire [именно так в рукописи – вместо “life”. Изд.]. Ах, Ван, Ван, когда-нибудь – после пляжа или танцев ты переспишь с ней, Ван!

    – Только если у тебя иссякнут любовные зелья. Так ты позволишь отослать ей эти строки?

    – Позволю, только добавлю несколько слов.

    В ее P.S. читаем:

    Приведенная выше декларация составлена Ваном, я подписываю ее без малейшей охоты. Она высокопарна и отдает пуританством. Я обожаю тебя, mon petit, и никогда не позволила бы ему мучать тебя, все равно как – из нежности или безумия. Когда тебя начинает мутить от Куина, почему не слетать в Голландию или в Италию?

    А.

    – А теперь давай глотнем морозного воздуха, – сказал Ван. – Я распоряжусь, чтобы оседлали Пардуса и Пег.

    – Прошлым вечером меня узнали сразу двое мужчин, – сказала она. – Двое калифорнийцев, но поклониться они не посмели – испугались моего спутника, bretteur'а в шелковом смокинге, с надменным вызовом озиравшегося кругом. Одним был Анскар, продюсер, а другим, сопровождавшим кокотку, Поль Уиннер, лондонский приятель твоего отца. А я-то думала, мы вернемся в постель.

    – Мы отправимся в Парк на верховую прогулку, – твердо сказал Ван, но первым делом позвонил, вызывая воскресного казачка, чтобы тот доставил письмо в Люсеттин отель – или в Вирма, на курорт, если она уже уехала.

    – Надеюсь, ты понимаешь, что делаешь? – поинтересовалась Ада.

    – Да, – ответил он.

    – Ты разбиваешь ей сердце, – сказала Ада.

    – Ада, милая, – воскликнул Ван, – я не что иное, как блистательная пустота. Я оправляюсь от долгой и опасной болезни. Ты плакала над моим дурацким шрамом, но отныне жизнь у нас будет состоять лишь из любви, веселья и консервированной кукурузы. Где мне печалиться о разбитых сердцах, если мое только что склеилось? Тебе придется надеть голубую вуаль, а я приклею усы, придающие мне сходство с Пьером Леграном, моим учителем фехтования.

    – Au fond, – сказала Ада, – двоюродные имеют полное право выезжать вместе верхом. И даже, если им захочется, танцевать или кататься на коньках. В конце концов, что такое кузены? – почти что брат с сестрой. Сегодня синий, льдистый, бездыханный день.

    Вскоре Ада была готова, они нежно расцеловались в прихожей, между лифтом и лестницей, прежде чем расстаться на несколько минут.

    – Башня, – в ответ на его вопрошающий взгляд негромко сказала Ада – совсем как в медовые утра прошлого, когда он таким же взглядом спрашивал, счастлива ли она. – А ты?

    – Сущий зиккурат.

    Часть 1, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
    24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
    34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
    Часть 2, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    Часть 3, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8
    Часть 4  Часть 5  Примечания
    © 2000- NIV