Истинная жизнь Севастьяна Найта (перевод Г. Барабтарло)
Девятнадцатая глава

Вместо предисловия
Предисловие переводчика
Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
13 14 15 16 17 18 19 20
Тайна Найта

Девятнадцатая глава

Мне более или менее удалось восстановить последний год жизни Севастьяна – 1935-й. Умер он в самом начале 36-го, и когда я смотрю на эту цифру, то невольно думаю, что между человеком и датой его смерти есть некое мистическое сходство. Севастьян Найт скончался в 1936-м… Это число кажется мне отражением его имени в подернутой рябью воде. В закруглениях последних трех цифр есть нечто напоминающее извивистый очерк личности Севастьяна… Я пытаюсь – как часто пытался в ходе этого повествования – дать выражение мысли, которая могла бы ему понравиться… Если мне нигде не удалось уловить пусть хоть тени его мысли – если ни разу безотчетное размышление не указало мне верный поворот в его частном лабиринте, – то, значит, моя книга провалилась с треском.

"Сомнительного асфоделя" весной 1935 года совпал с последней попыткой Севастьяна увидеть Нину. Когда один из ее молодых набриолиненных мерзавцев сказал ему, что она желает, чтобы он навсегда оставил ее в покое, он вернулся в Лондон месяца на два, предпринимая жалкие усилья обмануть одиночество, как можно чаще бывая на людях. Худой, печальный, молчаливый, он появлялся то тут, то там, не снимая и в самой теплой столовой шарфа, которым обматывал шею, вызывая досаду у хозяек своей рассеянностью и вежливо-упорным нежеланием разговориться, уходя в середине вечера; случалось, что его находили в детской за "пузелем" – складыванием картинки из пестрых кусочков картона. Раз около Чаринг Кросс Элен Пратт рассталась с Клэр у книжного магазина, и через несколько шагов ей на улице повстречался Севастьян. Слегка покраснев, он пожал руку мисс Пратт и проводил ее до станции подземной железной дороги. Она рада была, что он не объявился минутой раньше, и еще больше, что он не стал ворошить прошлого. Вместо того он рассказал ей запутанную историю о том, как прошлым вечером двое каких-то людей хотели объегорить его в покер.

– Рад встрече, – сказал он на прощанье. – Кажется, я здесь могу ее купить.

– Что купить? – спросила мисс Пратт.

– Я шел в… (он назвал тот самый книжный магазин), но, кажется, могу купить нужную мне книгу на этом развале.

Он ходил в концерты и в театр, поздно вечером в кофейнях пил горячее молоко с шофферами таксомоторов. Говорят, он по три раза смотрел одну и ту же фильму – совершенно ничтожную, под названием "Заколдованный сад". Месяца через два после его смерти (и через несколько дней после того, как я узнал, кто такая мадам Лесерф) я нашел ее во французском синема и высидел до конца с единственной целью понять, что его там привлекало. Где-то в середине действие перебирается на Ривьеру, и можно мельком видеть загорающих купальщиков. Была ли среди них Нина? Не ее ли это голое плечо? Мне показалось, что одна женщина, оглянувшаяся на аппарат, смахивает на нее, но кольдкрем, загар и глазная тушь слишком изменяют лицо, особенно если видишь его мимолетом. В продолжение недели в августе он был очень болен, но не последовал предписанию д-ра Оутса лежать. В сентябре он отправился за город повидать людей, с которыми был едва знаком; они его пригласили к себе просто из вежливости, потому что он сказал, что видел фотографию их дома в "Праттлере"[103]. Он целую неделю слонялся по довольно холодному дому, где все прочие гости близко знали друг друга, и однажды утром, не говоря ни слова, прошел пятнадцать верст до станции и вернулся в Лондон, забыв свой смокинг и мешочек с купальной губкой. В начале ноября он завтракал с Шелдоном у того в клубе и был до того неразговорчив, что его друг не мог взять в толк, зачем он вообще пришел. Засим следует пробел. По-видимому, он ездил за границу, но я не думаю, чтобы у него было определенное намерение увидеться опять с Ниной, хотя его непоседливость, может быть, как-то связана со слабой надеждой этого рода.

"Как видишь, я в Париже и, вероятно, застряну здесь на некоторое время. Если можешь прийти, приходи; если не можешь, не обижусь; но, может быть, лучше будет, если придешь. У меня оскомина от всяких вычурностей, особенно же от узоров моих выползин, и теперь я нахожу поэтическую отраду в очевидном и обыкновенном, в том, чего я почему-то не замечал всю свою жизнь. Мне, например, хочется спросить тебя, что ты делал все эти годы, и рассказать тебе о себе; надеюсь, ты преуспел больше моего. Последнее время я довольно часто бываю у старого д-ра Старова, у которого лечилась maman <так Севастьян звал мою мать>. Как-то поздним вечером я встретил его случайно, когда вынужден был присесть на подножку чьего-то автомобиля, чтобы перевести дух. Он полагает, что я прозябал в Париже с тех самых пор, что maman умерла, и я согласился с этой его версией моего эмигрантского существования, ибо объясняться было бы слишком утомительно. Когда-нибудь ты, может быть, обнаружишь некоторые документы; сожги их немедленно; они правда слышали голоса в… <здесь одно или два слова неразборчивы: Дот чету>[104], но теперь им предстоит сгореть на костре. Я берег их, я дал им ночлег, потому что такие вещи всего безопаснее, когда спят, а убьешь их – и потом не отвяжешься от призраков. Как-то ночью, когда я почувствовал себя особенно смертным, я подписал им смертный приговор, – по нему ты их и узнаешь. Я стоял в той же гостинице, что и всегда, но теперь перебрался сюда, за город, здесь что-то вроде санатории, обрати внимание на адрес. Я начал это письмо почти неделю тому назад, и вплоть до слова "жизнь" оно предназначалось совсем другому лицу. А потом оно каким-то образом повернулось к тебе, как вот робкий гость в незнакомом доме заводит против обычая длинный разговор с ближайшим родственником, с которым пришел на пир. И потому прости, если я тебе докучаю, но мне как-то не по себе от вида этих голых сучьев и веток в окне".

последних пяти лет. К стыду своему, должен сознаться, что естественное чувство тревоги за него было у меня несколько притуплено оттого, что я знал, что он человек легковозбудимый и нервный, особенно склонный к чрезмерному пессимизму при всяком нездоровье. Повторяю, я понятия не имел о его сердечной болезни и потому уверил себя, что он просто перетрудился. Но все-таки он был болен и просил приехать тоном, который был мне в диковинку. Он никогда как будто не нуждался в моем присутствии, но теперь явно и усиленно просил о нем. Я был вместе тронут и озадачен, и если б знал всю правду, то безусловно вскочил бы в первый же отходивший поезд. Письмо пришло в четверг, и я сразу решил ехать в Париж в субботу, с тем чтобы вернуться в воскресенье вечером, так как знал, что агентство не одобрит моего отпуска в разгар дела, которым я должен был заниматься в Марселе. Вместо того чтобы писать и объясняться, я решил телеграфировать ему в субботу утром, когда буду знать, могу ли выехать более ранним поездом.

И в ту же ночь мне приснился на редкость неприятный сон. Мне снилось, что я сижу в большой, тускло освещенной комнате, которую мой сон на скорую руку обставил предметами, свезенными из разных смутно мною припоминаемых домов, но только с зияньями или странными заменами, например, полка служила одновременно и пыльной дорогой. У меня было неясное ощущение, что комната эта в каком-то деревенском доме или на постоялом дворе – некое общее представление о бревенчатых стенах и дощатости. Мы ждем Севастьяна – он возвращается из долгого странствия. Я сижу на чем-то вроде ящика, тут же в комнате матушка, а за столом, где мы сидим, пьют чай еще двое: один мой сослуживец и его жена, которых Севастьян не знает, но директор театра сновидений поместил их туда просто чтобы заполнить сцену.

никак не желает влезать в платяной шкап: дверцы никак не затворяются. На стене картина с изображением парохода, и волны от него разбегаются гусеницами, и пароход качается, и меня это раздражает до тех пор, пока мне не приходит на память старый обычай вешать такие картины, когда ждешь возвращающегося из путешествия. Он может появиться в любую минуту, и деревянный пол у дверей посыпан песком, чтобы он не поскользнулся. Матушка уходит, унося грязные шпоры и стремена, которые не удалось запихнуть, а эту неотчетливую чету безшумно убрали, ибо я теперь один в комнате, и тут дверь на верхней галерее отворяется и появляется Севастьян, который медленно спускается по шаткой лестнице прямо в комнату. Волосы его взъерошены, он без пальто: я догадываюсь, что он с дороги устал и вздремнул. Пока он спускается, задерживаясь немного на каждой ступени, ступая все время той же ногой и держась за деревянные перила, возвращается матушка и помогает ему подняться с пола, когда он, оступившись, съезжает вниз на спине. Он подходит ко мне смеясь, но я чувствую, что он чего-то стыдится. Лицо его бледно и небрито, но выглядит он довольно бодро. Матушка, держа в руке серебряную чашку, садится, как выяснилось, на носилки – ее выносят двое мужчин, которые по субботам ночуют в доме, как мне с улыбкой объясняет Севастьян. Вдруг я замечаю, что на левой его руке черная перчатка, что пальцы на ней не шевелятся и что он ею совсем не пользуется, – и я с дикой брезгливостью, до тошноты, боюсь, что он может случайно ею прикоснуться ко мне, потому что до меня теперь доходит, что у него к кисти приделано что-то искусственное, – что его не то оперировали, не то это следствие какого-то ужасного несчастного случая. Теперь мне понятно, отчего его вид и то, как был обставлен его приезд, внушали такое жуткое чувство, но хотя он, может быть, и заметил, что я содрогнулся, он как ни в чем не бывало пьет чай. Матушка возвращается за забытым наперстком и тотчас уходит, потому что те двое торопятся. Севастьян спрашивает, пришли ли маникюрщицы, потому что ему пора готовиться к банкету. Я пытаюсь прекратить этот разговор, потому что мне невыносима самая мысль о его искалеченной руке, но тут я вижу, что вся комната в неровных обрезках ногтей, и женщина, которую я когда-то знал (но теперь черты ее странно размыты), приехала со своим маникюрным несессэром и села на табурет перед Севастьяном. Он просит меня не глядеть, но я не могу удержаться. Вот вижу, как он отстегивает черную перчатку и медленно ее стягивает; и когда она слезла, из нее выпало все ее содержимое – множество миниатюрных ручонок, вроде передних лапок мыши, розоватых и мягких, и их целая уйма, и они падают на пол, и женщина в черном становится на колени. Наклоняюсь, чтобы посмотреть, что она делает под столом, и вижу, что она подбирает эти ручки и кладет их на тарелку, – поднимаю голову, а Севастьяна и след простыл; опять нагибаюсь, – но теперь и женщина исчезла. Чувствую, что и минуты не могу больше оставаться в этой комнате. Но когда я поворачиваюсь и нащупываю задвижку, за спиной раздается голос Севастьяна; он доносится из самого темного, самого дальнего угла – только уже не комнаты, а громадного амбара: из продранного куля мне под ноги сыплется зерно. Видеть его я не могу, и мне до того невтерпеж убежать отсюда, что буханье в висках заглушает его слова. Я знаю, что он зовет меня и говорит что-то очень важное – и обещает сказать нечто еще более важное, если только я подойду к тому закуту, где он сидит или лежит, заваленный тяжелыми мешками, упавшими ему на ноги. Я делаю движение, и тогда его призывный голос раздается в последний раз, громко и настойчиво, и фраза, обезсмыслившаяся, как только я вынес ее из своего сна, тогда, внутри его, была полна таким абсолютным значением, таким непоколебимым намерением разрешить для меня некую чудовищную загадку, что я все-таки ринулся бы к Севастьяну, – если бы одной ногой не стоял уже по сю сторону сна.

Я знаю, что когда сунешь руку по плечо в воду, где на бледном песке как будто поблескивает самоцвет, но в кулаке оказывается обыкновенная галька, – то на самом-то деле это и есть желанный драгоценный камень, хотя, обсохнув на обыденном солнце, он и кажется галькой. Поэтому я чувствовал, что безсмысленное предложение, которое выпевалось у меня в голове по пробуждении, – на самом деле искаженный перевод поразительного откровения. Я лежал на спине, прислушиваясь к знакомым шумам улицы и к полоумной музыкальной радиоразмазне, под которую кто-то пил утренний кофе прямо над моей головой, когда я почти физически содрогнулся от колючего холода пронизавшей меня страшной тревоги, и решил телеграфировать Севастьяну, что приезжаю немедленно. Повинуясь каким-то идиотским практическим соображениям (несмотря на то что никогда не обладал тем, что именуется житейской мудростью), я почел за лучшее справиться в марсельской конторе моего агентства, могут ли там обойтись без меня. Оказалось, что не только не могут, но что даже мое отсутствие в субботу и воскресенье было под вопросом. В ту пятницу я вернулся домой после изнурительного рабочего дня очень поздно. Меня с полудня ждала телеграмма, – но так загадочно владычество мелочной сутолоки дня над тончайшими откровениями сна, что я забыл его горячий шепот и, когда вскрывал телеграмму, думал, что это какое-нибудь деловое извещение.

"Севастьян безнадежном состоянии приезжайте немедленно Старов". Телеграмма была по-французски, но имя Севастьяна было набрано с латинским "в", т. е. как оно пишется по-русски. Неизвестно почему я пошел в ванную и постоял там перед зеркалом. Потом я схватил шляпу и сбежал вниз по лестнице. На вокзале я был за четверть часа до полуночи, а в 0.02 отходил поезд, который должен был прибыть в Париж на другой день в половине третьего пополудни.

Но близкое присутствие поезда было слишком большим соблазном. Я выбрал самый дешевый вариант, как это вообще мне свойственно. И как только поезд тронулся, я с ужасом понял, что забыл письмо Севастьяна у себя на столе и не помню адреса, который он мне дал.

Примечания

[103] Гибрид из названия английского светского журнала "Татлер" ("Сплетник") и слова "prattle"

[104] ’Арк, которой слышались голоса духов, говоривших с нею. Повествователь принимает это слово за русское вместо французского; действительно, в окружении русских слов оно при обычном почерке выглядит как "дотчету": .

Вместо предисловия
Предисловие переводчика
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
13 14 15 16 17 18 19 20
Тайна Найта

Раздел сайта: