Истинная жизнь Севастьяна Найта (перевод Г. Барабтарло)
Двадцатая глава

Вместо предисловия
Предисловие переводчика
Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
13 14 15 16 17 18 19 20
Тайна Найта

Двадцатая глава

В переполненном отделении было темно, душно, везде ноги. Капли дождя струились по стеклам не прямо, а изломанными, нерешительными зигзагами, то и дело замирая. В черном окне отражалась лилово-синяя ночная лампа. Поезд раскачивался и со стоном мчался сквозь ночь. Как, ну как называется эта санатория? Начинается на "М". Начинается на "М". Начинается на… колеса на бегу сбились со своей скороговорки, но потом опять нашли прежний ритм. Я, конечно, получу адрес у д-ра Старова. Телефонировать ему с вокзала сразу по приезде. Чей-то тяжко обутый сон попытался протиснуться у меня между голеньми, но потом медленно отступил. Что Севастьян разумел под "той же гостиницей, что и всегда"? Я не мог припомнить какого-то одного особенного места в Париже, где бы он останавливался. Да, Старов должен знать, где он. Мар… Ман… Мат… Довольно ли у меня времени? Бедро соседа толкнулось в мое, при чем он сменил одну разновидность храпа на другую, более заунывную. Достанет ли мне времени, застану ли в живых… достанетли… застанули… достанетли… Он что-то хочет мне сказать, что-то важности безпредельной. Темное, раскачивающееся отделение, битком набитое раскинувшими ноги чучелами, казалось мне каким-то подотделом того моего сна. Что же он мне скажет перед смертью? Дождь плевал в стекло, тренькал по стеклу, призрачная снежинка приладилась в углу и растаяла. Кто-то насупротив неторопливо задвигался, пошуршал бумагой, пожевал в темноте, потом зажег папиросу, и ее огонь уставился на меня, как глаз Циклопа. Я должен, должен поспеть вовремя. Почему я не бросился на аэродром сразу по получении письма? Я уже теперь был бы с Севастьяном! От чего он умирает? От рака? От грудной жабы, как и его мать? Как это нередко бывает с теми, кто в обычном течении жизни не обременяет себя религиозными соображениями, я наспех придумал себе мягкого, теплого, скорбящего Бога и прошептал Ему неуставную молитву. Дай мне добраться вовремя, дай ему дотянуть до моего приезда, дай ему поведать мне свою тайну. Теперь уже шел только снег: стекло отрастило седую бороду. Жевавший и куривший мужчина опять уснул. Может быть, попробовать вытянуть ноги и опереть ступни на что-нибудь? Пальцы ног у меня горели, но, пошарив ими, я убедился, что ночь вся сплошь была кожа да кости. Напрасно искать какой-нибудь деревянной подпоры щиколкам и икрам. Мар… Матамар… Мар… Далеко ли это от Парижа? Доктор Старов. Александр Александрович Старов. Поезд стучал по стыкам рельс и тоже твердил "кс-кс, кс-кс…". Какая-то неведомая станция. Поезд стал, из соседнего отделения стали доноситься голоса, кто-то рассказывал безконечную историю. Где-то с шумом отъезжали в сторону двери, и какой-то горестного вида пассажир откатил и нашу, но увидел, что и тут безнадежно. Безнадежно. État désespéré отблеск. Тронулись. Ныла спина, кости налились свинцом. Я попытался смежить глаза и подремать, но подкладка век была вся в плавучих узорах, а комочек света, как инфузория, проплывал справа налево, все время заново появляясь в том же самом углу. Я как будто узнал в нем абрис станционного фонаря, который мы давным-давно проехали. Потом появились краски, и розовое лицо с большими газельими глазами стало медленно поворачиваться в мою сторону – потом корзина с цветами, потом небритый подбородок Севастьяна. Я больше не в силах был выносить этой оптической палитры и безконечно осторожным маневром, напоминавшим шажки балетного танцора, снятого в замедленном темпе, выбрался в коридор. Там было ярко и холодно. Я покурил, прошел пошатываясь в конец вагона, враскачку постоял над грохочущей грязной дырой, вразвалку вернулся и выкурил другую папиросу. Никогда в жизни не желал я ничего яростней, чем застать Севастьяна в живых – наклониться над ним, расслышать его слова. Его последняя книга, мой недавний сон, таинственность его письма – все это расположило меня уверовать твердо, что с его уст должно слететь какое-то потрясающее откровение. Если только уста его будут еще подвижны. Если не опоздаю. На дощечке между окнами была карта, но она не имела никакого отношения к маршруту моего путешествия. Лицо мое тускло отражалось в стекле. Il est dangereux… E pericoloso…[106]; мимо прошел, задев меня, солдат с красными глазами, и несколько секунд у меня неприятно покалывало руку, до которой коснулся его обшлаг. Ужасно хотелось умыться. Хотелось смыть с себя этот грубый мир и явиться перед Севастьяном в хладном ореоле чистоты. Он теперь покончил со всем, что бренно, и мне не след оскорблять его ноздри запахом тления. О, я застану его живым. Старов не так составил бы телеграмму, если б знал наверное, что я не успею. Телеграмма пришла в полдень. Боже мой, телеграмма пришла в полдень! Прошло уже шестнадцать часов, и когда еще я доберусь до Мар… Мат… Рам… Рат… Нет, не "Р" – начинается на "М". На миг мне явилось смутное очертание названия, но оно растаяло прежде, чем я успел его ухватить. Еще и другая загвоздка: деньги. Придется прямо с вокзала мчаться в контору за деньгами. Контора довольно близко. Банк дальше. Кто из множества моих друзей живет рядом с вокзалом? Никто – они все или в Пасси, или около Порт Сен-Клу, где вообще селятся русские парижане. Я сплющил третью папиросу и стал искать не такое переполненное купэ. Багажа у меня, слава Богу, не было, стало быть, не нужно возвращаться в прежнее. Но весь вагон был набит людьми, и мой ум был черезчур расстроен, чтобы пробираться в следующие вагоны. Не уверен даже, что отделение, куда я наощупь влез, было другое или то же самое: там точно так же торчали везде колени, ступни, локти, хотя, может быть, воздух был не такой кисло-затхлый, как в том. Почему я ни разу не приехал к Севастьяну в Лондон? Он меня приглашал раз или два. Почему я так упорно сторонился его, хотя почитал его выше всех? Остолопы, которые насмехались над его гением… В особенности один старый олух, тощую шею которого мне страсть как хотелось свернуть. Громоздкий монстр, ворочавшийся слева от меня, оказался женского пола; там одеколон воевал с потом, но последний одолевал. Во всем вагоне ни одна душа не знала о существовании Севастьяна Найта. Одну главу из "Забытых вещей" очень дурно перевели в Или в éraire[107]? Или я, увы, опоздал, опоздал, – может быть, Севастьян уже умер, а я тут сижу на этой проклятой лавке со смехотворно тонкой кожаной обивкой, которая не может обмануть мои ноющие ягодицы! Шибче, шибче, пожалуйста! Почему вы думаете, что на этой станции стоит останавливаться? и для чего так надолго? Трогайтесь же, едем дальше. Ну вот, наконец-то.

паутину и пыль. У женщины по левую руку был термос с кофе, и она хлопотала над ним с какой-то материнской лаской. Все тело мое казалось липким, и ощущение небритости было крайне неприятно. Если бы моя щетиной покрытая щека пришла в соприкосновение с чем-нибудь атласным, я, наверное, упал бы в обморок. Среди бурых облаков одно было телесного цвета, и в трагической заброшенности пустынных полей тускло алели пятна тающего снега. На короткое время вдоль полотна протянулась и потекла рядом с поездом дорога, и за миг перед тем, как ее отнесло в сторону, на ней мелькнул человек, вилявший на велосипеде между наметью, слякотью и лужами. Куда он едет? Кто он такой? Никто никогда не узнает.

Я, вероятно, забылся на час с чем-то – во всяком случае мне удалось погасить внутреннее зрение. Когда я открыл глаза, мои попутчики уже болтали и закусывали, и на меня вдруг нашла такая дурнота, что я выбрался из купэ и весь остальной путь просидел на откидном сиденье, и голова моя была так же пуста, как пусто было то несчастное утро. Поезд, как оказалось, сильно запаздывал, из-за ночной метели или еще почему-то, так что мы прибыли в Париж только без четверти четыре пополудни. Когда я шел по платформе, у меня зуб на зуб не попадал, и на миг у меня возникло идиотское желание истратить два или три франка, позвякивавших в кармане, на что-нибудь спиртное, да покрепче. Но вместо того я направился к телефонам. Полистал мягкую, засаленную книгу, ища номер д-ра Старова и стараясь гнать от себя мысль, что вот сейчас я узнаю, жив ли еще Севастьян. Старкаус, кожи, шкуры; Старлей, жонглер, юморист; Старов… ага, вот он: Жасмин 61–93. Я проделал несколько мучительных манипуляций, и на полпути забыл номер, и сызнова стал возиться с книгой, опять набирать номер, а потом все слушал да слушал зловещие гудки. С минуту я сидел не шевелясь; вдруг кто-то распахнул дверь и, злобно бормоча, ретировался. Диск снова и снова поворачивался и, щелкая, раскручивался обратно – пять, шесть, семь раз, и опять слышался все тот же гнусавый зуммер: ндонг, ндонг, ндонг… Почему мне так не везет? "Вы кончили?" – спросил тот же самый сердитый пожилой человек с бульдожьим лицом. Нервы у меня были на взводе, и я начал перебранку с этим злобным старикашкой. Тут, к счастью, освободилась соседняя будка, и он там захлопнулся. Я все набирал да набирал. Наконец мне удалось соединиться. Женский голос ответил, что доктора нет, но что его можно застать в половине шестого – она дала мне номер телефона. Когда я пришел в свою контору, то не мог не заметить, что мое появление вызвало некоторое изумление. Я показал своему начальнику телеграмму, но он выказал меньше сочувствия, чем можно было ожидать. Он задал мне несколько затруднительных вопросов касательно хода дел в Марселе. Наконец я получил нужные мне деньги и расплатился за таксомотор, который оставил ждать у подъезда. Было без двадцати пять, стало быть, у меня оставался в запасе почти час.

Я пошел бриться, потом наскоро позавтракал. В двадцать минут шестого я телефонировал по номеру, который мне дали, и узнал, что доктор ушел домой и вернется через четверть часа. Я не в силах был ждать и набрал его домашний номер. Уже знакомый мне женский голос сказал, что он только что ушел. Я прислонился к стене (на сей раз кабинка была в кафе) и постучал об нее карандашом. Неужели я так никогда и не доберусь до Севастьяна? Кто эти праздные болваны, оставившие на стене надпись "Смерть жидам", или вот ""[108], или вот еще эти похабные рисунки? Какой-то неизвестный художник начал тушевать черные квадраты, выходило вроде шашечницы, ein Schachbrett, un damier…[109] Тут в голове у меня вспыхнуло, и слово село на язык: Сен-Дамье! Я выбежал на улицу и кликнул проезжавший таксомотор. Отвезет ли он меня в Сен-Дамье, где это – не знаю, но все равно? Он неторопливо развернул карту и углубился в ее изучение. Потом сказал, что туда ехать два часа по меньшей мере, по скользким-то дорогам. Я спросил, полагает ли он, что на поезде выйдет быстрее. Этого он не знал.

– Хорошо, но только езжайте побыстрее, – сказал я, и, ныряя в автомобиль, у меня слетела шляпа.

мы выкарабкались из автомобильного затора на длинный и темный проспект. И все-таки ехали мы без должной прыти. Я опустил разделительное стекло и попросил шоффера прибавить ходу. Он отвечал, что дорога слишком скользкая – и так уже его раз или два занесло. Через час такой езды он остановился и спросил дорогу у полицейского на велосипеде. Оба они долго рассматривали карту полицейского, а потом шоффер достал свою, и они стали их сличать. Мы где-то не там повернули, и пришлось возвращаться версты с три. Я снова постучал в стекло: мы не ехали, а ползли. Он покачал головой, не оборачиваясь. Я посмотрел на часы – скоро семь. Мы остановились на бензинной станции, и шоффер завел задушевную беседу с механиком. Я понятия не имел, где мы находимся, но, так как дорога шла теперь среди просторных полей, я надеялся, что мы приближаемся к цели. Дождь стегал и хлестал по стеклам, и, когда я еще раз обратился к водителю, умоляя его хоть немного поднажать, он не выдержал и грубо выбранился. Я откинулся на сиденье, чувствуя свое безсилие и какое-то одеревенение. Промелькнули размазанно-освещенные окна. Доберусь ли я до Севастьяна? Застану ли его в живых, если и доеду до Сен-Дамье? Раз или два нас обгоняли другие автомашины, и я обращал внимание моего возницы на их скорость. Он не отвечал, но вдруг остановился и резким движением развернул свою дурацкую карту. Я осведомился, не потерял ли он опять дорогу. Он молчал, но выражение его жирной шеи было угрожающее. Поехали дальше. Я с удовлетворением заметил, что теперь он ехал гораздо ретивее. Мы проехали под железнодорожным мостом и остановились у станции. Только я было подумал, что наконец-то мы в Сен-Дамье, как водитель вышел и рванул мою дверцу. "Ну что теперь?" – спросил я.

– Все-таки придется вам поездом ехать, – сказал он. – Я из-за вас разбивать машину не собираюсь. Это линия на Сен-Дамье, скажите спасибо, что сюда довез.

Мне повезло даже больше, чем он думал, так как поезд должен был прийти с минуты на минуту. Станционный сторож ручался, что к девяти я буду в Сен-Дамье. Последняя стадия моего путешествия была самой темной. Я был один в вагоне, и мною овладело странное оцепенение, и, несмотря на все мое нетерпение, я ужасно боялся уснуть и пропустить свою станцию. Поезд останавливался часто, и каждый раз приходилось мучительно распознавать название станции. В какой-то момент я испытал жуткое чувство, что очнулся после тяжелого забытья, длившегося неведомо сколько, – и когда я посмотрел на часы, было четверть десятого. Проспал? Я уж подумывал, не дернуть ли рукоятку тормаза, когда поезд стал замедлять ход, и, высунувшись из окна, я разглядел освещенную надпись, проплывшую и остановившуюся: St Damier.

старик в толстом сером свэтере вместо пиджака и в сношенных войлочных шлепанцах. Я вошел в нечто вроде канцелярии, тускло освещенной голой электрической грушей слабого накала, покрытой слоем пыли с одной стороны. Он смотрел на меня моргая, его припухшее лицо блестело сонною слизью, и, неведомо отчего, я заговорил шепотом.

– Я пришел, – сказал я, – навестить мсьё Sebastian Knight, по буквам: k, n, i, g, h, t. Knight. Night[110].

Он хмыкнул и тяжело уселся за письменный стол под нависавшей грушей.

– Для посещений поздно, – пробормотал он как бы про себя.

– Я получил телеграмму, – сказал я. – Брат мой тяжело болен, – и, говоря это, я почувствовал, что пытаюсь представить дело так, будто не может быть и тени сомнения в том, что Севастьян еще жив.

– Как фамилья? – спросил он со вздохом.

– Найт, – сказал я. – Начинается на "К". Это английская фамилья.

– Иностранные фамилии нужно всегда заменять цифрами, – проворчал он, – тогда легче бы было… Вчера тут один больной умер, а имя у него…

… Неужто я все-таки опоздал?

– Вы хотите сказать… – начал было я, но он покачал головой, продолжая переворачивать страницы регистрационной книги, лежавшей на столе.

– Нет, – прохрипел он, – мсьё англичанин не умер. К, К, К…

– К, n, i, g…

C’est bon, c’est bon[111], – перебил он. – K, n, K, g… n… Я ведь, знаете, не идиот. Палата номер тридцать шесть.

Он позвонил в колокольчик и, зевнув, откинулся в кресле. Я стал ходить взад и вперед, весь дрожа от неуемного нетерпения. Наконец пришла сестра, и ночной сторож указал ей на меня.

– Номер тридцать шесть, – сказал он сестре.

Я пошел за ней по белому коридору, потом мы поднялись по короткой лестнице. "Как он?" – не сдержавшись, спросил я.

– Не знаю, – сказала она и привела меня к другой сестре, которая сидела за столиком в конце другого белого коридора – точной копии первого – и читала книгу.

– Посетитель к тридцать шестому, – сказала моя провожатая и тотчас безшумно удалилась.

– Но мсье англичанин спит, – сказала сестра, молодая круглолицая женщина, с очень маленьким и очень блестящим носиком.

– Ему лучше? – спросил я. – Я брат его, вот получил телеграмму…

– Кажется, ему немного лучше, – сказала сестра с улыбкой, и никогда я не видел улыбки очаровательней. – Вчера утром у него был очень, очень тяжелый сердечный приступ, а теперь он спит.

– Послушайте, – сказал я, протягивая ей монету в десять или двадцать франков. – Я завтра опять приду, но я хотел бы пойти к нему в палату и побыть там немного.

– Но его нельзя будить, – сказала она и опять улыбнулась.

– А я и не разбужу. Я только посижу около него, да и то минутку всего.

– Право, не знаю, – сказала она. – Вы можете, конечно, заглянуть, но только очень осторожно.

комнату. Сначала я слышал только, как бухает собственное мое сердце, но потом я стал различать быстрое и тихое дыхание. Я напряг зрение; кровать была полузагорожена ширмой, да и все равно было слишком темно, чтобы разглядеть Севастьяна.

– Ну вот, – прошептала сестра. – Я оставлю дверь приоткрытой, а вы можете недолго посидеть здесь на диване.

Она зажгла маленькую лампу под синим абажуром и оставила меня одного. У меня было глупейшее желание достать из кармана портсигар. Руки у меня все еще дрожали, но я был счастлив. Он жив. Он мирно спит. Так, значит, сердце? сердце его подвело… Как и у матери его. Ему лучше, есть надежда. Я привезу лучших кардиологов со всего света, и они его спасут. Его присутствие в соседней комнате, едва доносившееся дыхание сообщали мне чувство безопасности, мира, дивного облегчения. И вот я сидел, и слушал, и сцеплял пальцы, и думал о прошедших годах, о наших коротких и редких встречах, и я знал, что как только он сможет слышать меня, я скажу ему, что, нравится ему это или нет, но уж отныне я буду всегда держаться поблизости от него. Мой странный сон, вера в то, что Севастьян откроет мне перед смертью некую исключительной важности истину, – все это казалось теперь туманной отвлеченностью, канувшей в теплый поток более простых, более человеческих переживаний, в волнах любви, которую я испытывал к тому, кто спал за приотворенной дверью. Как это нас так развело? Почему я всегда бывал так глуп, и насуплен, и несмел во время наших кратких встреч в Париже? Скоро я уйду и проведу ночь в гостинице – или, может быть, мне дадут комнату в больнице до того часа, когда я могу его видеть? Мне вдруг показалось, что слабый ритм дыхания спящего прервался, что он проснулся и причмокнул, а потом опять погрузился в сон: ритм возобновился, но так тихо, что я не мог отличить его от своего дыхания – и все сидел и прислушивался. О, уж я нарасскажу ему всякой всячины – я буду с ним говорить о "Грани призмы" и "Успехе", о "Веселой горе" и об "Альбиносе в черном", и об "Обратной стороне луны", о "Забытых вещах", о "Сомнительном асфоделе", – все эти книги я знал так же хорошо, как если бы сам их написал. И он тоже будет мне рассказывать. Как же мало я знал о его жизни! Но теперь я каждый миг узнавал что-нибудь новое. Эта приоткрытая дверь связывала нас как нельзя лучше. Это тихое дыханье говорило мне о Севастьяне больше всего того, что я знал о нем прежде. Если бы можно было курить, счастье мое было бы полным. Я чуть-чуть переместился на диване, в нем крякнула пружина, и я испугался, что могу нарушить его сон. Но нет: еле слышный звук раздавался по-прежнему, следуя по узенькой тропке, которая, казалось, идет по краешку самого времени, то ныряя в ложбинку, то снова появляясь – ровной поступью пересекая местность, образованную из знаков тишины: темноты, штор, синего света у моего локтя.

– Надеюсь, – сказала сестра, – вы его не потревожили? Сон ему на пользу.

– Скажите, – спросил я, – когда приедет д-р Старов?

– Кто? – сказала она. – А-а, русский врач. Non, c’est le docteur Guinet qui le soigne[112]. Он будет здесь завтра утром, и вы тогда его увидите.

– Я бы хотел переночевать здесь где-нибудь, – сказал я. – Как вы думаете, не мог бы я…

– Вы могли бы даже и теперь видеть д-ра Гине, – продолжала сестра своим приятным, тихим голоском. – Он тут рядом живет. Так вы его брат? А завтра из Англии должна приехать его мать, n’est-ce pas?[113]

– Нет-нет, – сказал я, – его мать давно скончалась. А скажите, как он в течение дня – может ли говорить? очень ли страдает?

– Но… – сказала она. – Я не понимаю… Скажите, пожалуйста, как ваше имя?

– Да, верно, мне следовало объяснить, – сказал я. – Мы ведь сводные … (я назвал свою фамилью).

– О-ля-ля! – воскликнула она, густо покраснев. – Русский господин вчера умер, а вы были у мсьё Кигана…

– живого во всяком случае. Но те несколько минут, что я провел, прислушиваясь к дыханию, которое я принимал за его дыхание, изменили мою жизнь настолько, насколько она переменилась бы, если б Севастьян и впрямь поговорил со мною перед смертью. Не знаю, какая у него была тайна, но я и сам узнал некую тайну, а именно, что душа есть только образ бытия – а не неизменное состояние – и что любая душа может быть твоей, если найти частоту ее колебаний и вписаться в нее. Мир иной – это, может быть, полномерная способность сознательно жить в любой выбранной душе, в любом количестве душ, не сознающих этого взаимозаменяемого бремени. Посему: я – Севастьян Найт. Я словно играл его роль на освещенной сцене, по которой проходили люди, которых он знал, – неясно различимые фигуры немногих его друзей: филолога, поэта, художника, – плавно, безшумно, грациозно воздавая ему должное; а вот и Гудман, плоскостопый фигляр, с манишкой, вылезшей из жилета; а вон бледно сияет опущенная голова Клэр, которую всю в слезах уводит со сцены подруга. Они ходят вокруг Севастьяна – вокруг меня, играющего его роль, – и старик фокусник ждет за кулисами своего выхода со спрятанным кроликом, а Нина сидит на столе на ярко освещенном краю сцены, с бокалом фуксиновой воды, под нарисованной пальмой. Но вот маскарад подходит к концу. Маленький лысый суфлер захлопывает книгу, и свет медленно гаснет. Конец, конец. Все расходятся по своим будничным жизням (а Клэр в свою могилу), – но герой остается, потому что, как я ни старайся, не могу выйти из своей роли: маска Севастьяна пристала к моему лицу, и этого сходства не смоешь. Я – Севастьян, или Севастьян – это я, или, может быть, оба мы некто, кого ни тот, ни другой из нас не знает.

Примечания

[105] Состояние безнадежно.

"Опасно", по-французски и по-итальянски, т. е. высовываться из окна (стандартное предупреждение в европейских поездах).

"Циферблате" или в "Литературной жизни".

[108] Да здравствует народный фронт.

[110] Эти два слова – "рыцарь" и "ночь" – звучат по-английски одинаково: найт "к" перед "н" не произносится).

[112] Нет, его лечит д-р Гине.

[113] Не правда ли?

Вместо предисловия
Предисловие переводчика
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
13 14 15 16 17 18 19 20
Тайна Найта