Пнин (перевод Г. Барабтарло, второе издание)
Глава шестая

Предисловие переводчика
Глава: 1 2 3 4 5 6 7
Разрешенный диссонанс
Сокращения

Глава шестая

1

Начался осенний семестр 1954-го года. На мраморной шее невзрачной Венеры в вестибюле гуманитарного корпуса опять появился малиновый отпечаток губной помады (имитация поцелуя). В "Вэйндельских ведомостях" опять дебатировалась "проблема автомобильных стоянок". Усердные первокурсники опять надписывали на полях библиотечных книг полезные пояснения вроде "описание природы" или "ирония"; а один особенно искушенный школяр в прелестном издании стихов Маллармэ уже успел подчеркнуть лиловыми чернилами трудное слово "oiseaux" "птицы". Осенние вихри опять залепили палой листвой одну сторону решетчатой галереи, которая вела из гуманитарного во Фриз-Холл. Опять в безоблачные дни над асфальтом и газоном парили огромные янтарно-коричневые бабочки-данаиды, медленно уплывая на юг, неплотно подобрав черные лапки, довольно низко свисавшие из-под черного в белую крапинку тельца.

А в университете все шло, скрипя, своим чередом. Неутомимые аспиранты со своими беременными женами по-прежнему строчили диссертации о Достоевском и Симоне де Бовуар. Кафедры литературы все еще корпели в твердой уверенности, что Стендаль, Галсворти, Драйзер и Манн – великие писатели. Все еще в моде были синтетические слова вроде "конфликта" и "модели". Как всегда, безплодные преподаватели успешно занимались "производительным трудом", рецензируя книги более плодовитых коллег, и, как всегда, те из профессоров, кому повезло, пожинали или собирались пожинать плоды различных премий, присужденных им в начале года. Так, например, забавное маленькое пособие предоставило разносторонне одаренной чете Старров (Христофору Старру с младенческим лицом и его молоденькой жене Луизе) с кафедры изящных искусств редчайшую возможность записать послевоенные народные песни в Восточной Германии, куда эти поразительные молодые люди каким-то образом получили разрешение проникнуть. Дуглас В. Томас (которого приятели звали просто Том), профессор антропологии, получил десять тысяч долларов от Мандовильского фонда для изучения гастрономических обычаев кубинских рыбаков и пальмолазов. Другое благотворительное учреждение поддержало д-ра Бодо фон Фальтернфельса, чтобы он мог завершить "библиографию, обнимающую опубликованные и рукописные работы последних лет, посвященные критической оценке влияния последователей Ницше на современную мысль". И наконец, особенно щедрая субсидия позволила прославленному вэйндельскому психиатру, д-ру Рудольфу Аура, поставить на десяти тысячах учащихся начальных классов так называемый Пальцемакательный Опыт, при котором ребенку предлагают окунуть указательный палец в чашки с цветной жидкостью, после чего отношение длины пальца к его намоченной части измеряется и вычерчивается на разных увлекательных диаграммах.

Начался осенний семестр, и д-р Гаген оказался в затруднительном положении. Летом один старый приятель частным образом запросил его, не согласится ли он занять исключительно доходную кафедру в Сиборде, гораздо более солидном университете, чем Вэйндель. С этой стороны задача решалась сравнительно легко. С другой же стороны, ему делалось не по себе при мысли, что с такой любовью созданная им кафедра, с которой куда более богатая средствами французская Блоренджа не могла тягаться в культурном значении, попадет в когти коварного Фальтернфельса, которого он, Гаген, вытащил из Австрии и который теперь подкапывался под него – например, с помощью закулисных маневров прибрал к рукам Europa Nova, влиятельное ежеквартальное издание, основанное Гагеном в 1945-м году. Предполагаемый уход Гагена – о котором он покуда ничего не сообщал своим коллегам – должен был иметь одно еще более печальное последствие: внештатный профессор Пнин неминуемо оставался за бортом. В Вэйнделе никогда не водилось постоянного русского отделения, и академическое существование моего бедного друга всегда зависело от эклектического немецкого, которое пользовалось его услугами в одном из своих разветвлений, как бы в подотделе сравнительной литературы. И уж конечно Бодо просто назло отсечет этот сук, и Пнин, у которого не было постоянного контракта с Вэйнделем, вынужден будет уйти – если только его не приютят при какой-нибудь другой литературно-лингвистической кафедре. Такая возможность как будто имелась только на английской и французской. Но Джэк Коккерель, глава английской, относился с неодобрением ко всему, что делал Гаген, Пнина всерьез не принимал, а кроме того, не официально, но довольно успешно торговался о приобретении услуг одного известного англо-русского писателя, способного, если нужно, читать все те курсы, которые оправдывали академическое существование Пнина. И Гагену ничего не оставалось другого, как обратиться к Блоренджу.

2

чтобы присутствовать на съездах Всеамериканского Общества Новых Языков[38], на которых он щеголял своим невежеством так, словно это была какая-то царственная причуда, и парировал любую попытку завлечь его в сети парлэ-франсэ мощными выпадами увесистого масонского юмора. Весьма ценимый добыватель денежных пожертвований, он незадолго перед тем уговорил одного престарелого богача, которого безуспешно обхаживали три крупных университета, ассигновать фантастическую сумму на целую оргию изысканий, проводимых аспирантами под руководством канадца д-ра Славского, для сооружения на холме в окрестностях Вэйнделя "французской деревни" о двух улицах и площади – точной копии древнего городка Ванделя в Дордони. Несмотря на всегдашнее присутствие грандиозного начала в административных озарениях Блоренджа, сам он был человек аскетических вкусов. Он некогда учился в одной школе с Сэмом Пуром, теперешним президентом, и в продолжение многих лет, даже после того, как тот потерял зрение, они регулярно ездили вместе удить рыбу на унылое, взъерошенное ветром озеро в конце немощеной дороги с иван-чаем по обочинам, в ста верстах к северу от Вэйнделя, в какой-то тоскливой местности – малорослые дубки да сосновые питомники, – которые в мире природы соответствуют городским трущобам. Его жена, милая женщина из простых, за глаза называла его в своем клубе "профессор Блорендж". Он читал курс под названием "Великие французы", который он дал своей секретарше переписать из комплекта "Гастингского исторического и философского журнала" за 1882–1894 годы, найденного им на чердаке и в университетской библиотеке не значившегося.

3

Пнин только что снял маленький дом и пригласил Гагенов, Клементсов, Тэеров и Бетти Блисс на новоселье. Утром этого дня добрейший д-р Гаген сделал отчаянный визит в контору Блоренджа и открыл ему, и только ему одному, положение дел. Когда он сказал Блоренджу, что Фальтернфельс – убежденный анти-Пнинист, Блорендж сухо заметил, что он разделяет это убеждение, более того – познакомившись с Пниным в обществе, он "положительно почувствовал" (прямо удивительно, до чего эти практические люди склонны "чувствовать", а не думать), что Пнина нельзя на пушечный выстрел подпускать к американским учебным заведениям. Гаген не растерялся и сказал, что в течение нескольких лет Пнин превосходно справлялся с Романтическим Движением и уж наверное мог бы совладать с Шатобрианом и Виктором Гюго под эгидой французской кафедры.

– Этой братьей занимается у нас д-р Славский, – сказал Блорендж. – Вообще мне иногда кажется, что мы чересчур напираем на литературу. Посудите сами – на этой неделе мисс Мопсуестия начинает экзистенциалистов, этот ваш Бодо взял Ромэна Роллана, я читаю о генерале Буланже и Беранже. Нет, с нас решительно довольно всей этой музыки.

Гаген, ставя на свою последнюю карту, сказал, что Пнин мог бы преподавать французский язык: как у многих русских, у нашего друга в детстве была в гувернантках француженка, и после революции он прожил более пятнадцати лет в Париже.

– Вы хотите сказать, – строго спросил Блорендж, – что он может по-французски?

Гаген, отлично знавший особые запросы Блоренджа, заколебался.

– Говорите прямо, Герман, – да или нет?

– Я уверен, что он сможет приноровиться.

– Ага, стало быть, говорит?

– Ну, допустим.

– А в таком случае, – сказал Блорендж, – мы не можем дать ему курса для начинающих. Это было бы несправедливо по отношению к нашему Смиту, который в этом году ведет начальный курс и от которого, естественно, требуется быть только на один урок впереди класса по учебнику. Правда, нашему Хашимото нужен помощник для его переполненной переходной группы. Но, может быть, этот ваш приятель не только говорит, но и читает по-французски?

– Повторяю, он может приноровиться, – увильнул Гаген.

– Знаем мы, как он приноровится, – сказал Блорендж поморщившись. – В пятидесятом году, когда Хаш был в отъезде, я нанял одного швейцарского лыжного инструктора, так тот контрабандой протащил мимеокопии какой-то старой французской антологии. Нам пришлось потом потратить чуть ли не целый год, чтобы вернуть класс к первоначальному уровню. Словом, если этот, как его, не умеет читать по-французски -

– Боюсь, что умеет, – со вздохом сказал Гаген.

– Тогда он вообще нам не подходит. Как вам известно, мы полагаемся только на граммофонные записи разговорной речи и прочие технические пособия. Никаких книг не допускается.

– Остается еще курс совершенствования языка, – пробормотал Гаген.

– Этот ведем мы с Каролиной Славской, – ответил Блорендж.

4

Для Пнина, который пребывал в полном неведении относительно этих хлопот своего покровителя, новый осенний семестр начался особенно удачно: никогда еще у него не бывало так мало студентов, то есть так много времени для собственных научных занятий. Занятия эти давно уже вступили в ту волшебную пору, когда само исследование делается важнее конечной его цели и образуется новый организм, можно сказать паразитирующий на созревающем плоде. Пнин отвращал духовный взор от конечного пункта назначения своего труда, который виделся ему так отчетливо, что можно было различить шутиху астериска и вспышку "sic!". Этого берега приходилось сторониться, как всего, что убивает наслаждение безконечного приближения. Справочные карточки постепенно заполняли обувную коробку своей плотной массой. Сопоставление двух сказаний; драгоценная подробность обычая или одежды; ссылка, на поверку оказавшаяся ложной вследствие невежества, небрежности или недобросовестности автора; мурашки по спине от счастливой догадки; и все безчисленные радости, какие доставляет безкорыстная филология, – все это избаловало Пнина до порчи, превратило его в счастливого, одурманенного сносками маньяка, готового потревожить книжных клещей в каком-нибудь скучном, в пол-аршина толщиною фолианте затем только, чтобы найти в нем ссылку на другой, еще того скучнее. А в ином, более человеческом плане имелся кирпичный домик, который он снимал на Тоддовой улице, на углу Утесного проспекта.

управа, с тем чтобы превратить их разбросанную усадьбу в модерную богадельню. Плющ и хвоя скрывали запертые ее ворота, верх которых Пнин мог видеть по другую сторону Утесного проспекта из северного окна своего нового жилья. Проспект этот образовывал перекладину буквы "Т", в левостороннем пересечении которой он и обитал теперь. Напротив фасада его дома, сейчас же за Тоддовой улицей (стойка этого "Т"), старые ильмы отгораживали песчаную обочину ее заплатанного асфальта от кукурузного поля на востоке, а за забором по западной стороне в направлении кампуса шагала шеренга молодых елок, совершенно одинаковых выскочек, доходя почти до соседней резиденции – дома тренера университетской "футбольной" команды в виде большого сигарного ящика, стоявшего в версте к югу от дома Пнина.

Ощущение, что он живет сам по себе, в собственном доме, было для Пнина до странности упоительным; оно глубоко удовлетворяло наболевшей старой потребности его сокровенного существа, забитого и оглушенного тридцатью годами безприютства. Одним из самых восхитительных достоинств этого места была тишина – ангельская, сельская, совершенно непроницаемая, составлявшая блаженную противоположность непрестанной какофонии, осаждавшей его с шести сторон в наемных комнатах его прежних пристанищ. А до чего этот крохотный домик был поместителен! Пнин с благодарным удивлением думал, что, не будь ни революции, ни эмиграции, ни экспатриации во Франции, ни натурализации в Америке, всё – и то в лучшем случае, в лучшем случае, Тимофей! – было бы точно так же: профессура где-нибудь в Харькове или Казани, загородный дом вроде этого, в доме старые книги, за домом поздние цветы. Если же рассуждать трезво, это был двухэтажный дом вишнево-красного кирпича, с белыми ставнями и гонтовой крышей. Зеленый участок, на котором он стоял, с палисадником аршин в пятьдесят, оканчивался позади отвесной стеной мшистого утеса с вершиной, обросшей бурым чапыжником. Едва заметная колея вдоль южной стороны дома вела к выбеленному гаражику для плохонькой автомашины Пнина. Странная, корзинообразная сетка, несколько напоминавшая сублимированный кошель бильярдной лузы – однако без дна, – свисала зачем-то над подъемными воротами гаража, на белую поверхность которых она отбрасывала тень – такую же четкую, как и ее собственный плетеный подлинник, но только крупнее и синее[39]. На покрытый сорной травой пустырь между гаражом и утесом захаживали фазаны. Сирень – краса русских садов, весеннюю роскошь которой, сплошь из меда и гуда, так предвкушал мой бедный Пнин, – теперь теснилась сухими рядами вдоль одной из стен дома. И одно высокое лиственное дерево, которого Пнин, привычный лишь к березам, липам, ивам, осинам, тополям да дубам, не мог определить, бросало свои крупные, сердечком, ржавого цвета листья и бабьего лета тени на деревянные ступени открытого крыльца.

Подозрительного вида нефтяная печь в подвале что было сил подавала свое слабое теплое дыхание сквозь отдушины в полу. Кухня же выглядела благополучно и весело, и Пнин долго разбирался во всякой утвари, котелках и кастрюлях, жаровнях для гренков и сковородах, которые достались ему в придачу к дому. Гостиная была меблирована скудно и серо, но в ней имелась довольно привлекательная ниша с окном, где обитал огромный старый глобус, на котором Россия была бледно-голубая, с выцветшим или вытертым пятном по всей Польше. В очень маленькой столовой, где Пнин задумал устроить для своих гостей ужин à la fourchette, пара хрустальных подсвечников с подвесками запускала по утрам радужные блики, которые прелестно загорались на стенке буфета и напоминали моему сантиментальному другу цветные стекла на верандах русских усадеб, окрашивавшие солнце в оранжевые, зеленые и лиловые тона. Всякий раз, что он проходил мимо посудного шкапа, тот принимался дребезжать, и это тоже было знакомо по смутным задним комнатам прошлого. На втором этаже располагались две спальни, где перебывало много маленьких детей, а иногда и случайных взрослых. Полы там были в длинных царапинах от оловянных игрушек. Со стены комнаты, которую Пнин сделал своей спальней, он открепил картонный красный вымпел, что ли, с загадочным словом "Кардиналы", намалеванным на нем белой краской[40]; но крошечной качалке розового цвета – для трехлетнего Пнина – позволено было остаться в своем углу. Отслужившая свое швейная машина занимала проход в ванную, где короткая, как водится в Америке, ванна, созданная для карликов племенем великанов, наполнялась так же медленно, как бассейны и резервуары в русских задачниках.

пуф и две скамеечки для ног. Просматривая список приглашенных, он вдруг испытал странное чувство неудовлетворенья. Была тут крепость, но не чувствовалось букета. Он, конечно, был несказанно рад Клементсам (настоящие люди – не то что большинство университетских манекенов), с которыми он имел столько оживленных бесед, когда квартировал у них; и он безусловно был весьма признателен Герману Гагену за множество добрых услуг, вроде того повышения оклада, которое Гаген недавно устроил; и г-жа Гаген несомненно была, на вэйндельском жаргоне, "чудный человек", и г-жа Тэер всегда приходила к нему на помощь в библиотеке, а ее муж обладал отрадной способностью подтверждать собственным примером, до чего человек может быть немногословен, если решительно уклоняется от обсуждения погоды. Но в этом сочетании людей не было ничего необычайного, оригинального, и постаревший Пнин вспоминал дни рождения своего детства – пять или шесть приглашенных детей, почему-то всегда одних и тех же, и тесные ботинки, и боль в висках, и ту тяжкую, безрадостную, давящую скуку, которая овладевала им, когда все игры уже переиграны и буян двоюродный брат начинал выделывать пошлые и глупые трюки с чудесными новыми игрушками; ему вспомнился еще звон одиночества в ушах, когда во время затянувшейся, однообразной игры в прятки он, просидев битый час в неудобном укрытии, выбрался из темного и затхлого шкапа в комнате служанки и обнаружил, что все его товарищи давно разошлись по домам.

При посещении знаменитого гастрономического магазина, расположенного на полпути от Вэйндельвиля к Изоле, он встретил Бетти Блисс, пригласил ее, и она сказала, что все еще помнит тургеневское стихотворение в прозе о розах, с припевом "как хороши, как свежи", и, разумеется, с радостью придет. Он пригласил знаменитого математика профессора Идельсона с женой-скульпторшей, и они сказали, что с удовольствием придут, но потом телефонировали, что им ужасно жаль, но они совсем упустили из виду, что уже приглашены в другое место на этот вечер. Он позвал молодого Миллера, теперь уже адъюнкта, с Шарлоттой, его хорошенькой веснущатой женой, но оказалось, что она вот-вот должна родить. Он позвал старого Карроля, старшего швейцара Фриз-Холла, с сыном Франком, который был единственным одаренным студентом моего друга, написавшим блестящее докторское сочинение о взаимоотношениях русского, английского и немецкого ямба; но Франк был в армии, а старик Карроль откровенно сказал, что "профессора сами по себе, а они с хозяйкой – сами по себе". Он позвонил по телефону в резиденцию президента Пура, с которым он однажды беседовал об усовершенствовании учебной программы во время церемонии на открытом воздухе, покуда не пошел дождь, и пригласил его, но племянница Пура ответила, что ее дядя теперь "никого не посещает, кроме нескольких близких друзей". Он уже хотел было отказаться от намерения оживить список своих гостей, когда ему пришла в голову совершенно новая и прямо замечательная идея.

5

И Пнин, и я давно примирились с тем неприятным, но редко обсуждаемым фактом, что в среде университетских преподавателей всегда можно найти не только кого-нибудь необычайно похожего на вашего зубного врача или на местного почтмейстера, но и двойников в одном и том же профессиональном кругу. Мне известен даже случай тройни в одном сравнительно небольшом колледже, причем, по словам его наблюдательного президента Франка Рида, коренным в этой тройке был, как это ни странно, я сам; и я вспоминаю, как покойная Ольга Кроткая однажды рассказала мне, что среди полусотни профессоров Школы ускоренного изучения языков, где во время войны этой бедной даме об одном легком пришлось преподавать летейский и гречневый языки, было целых шестеро Пниных, помимо подлинного и, на мой взгляд, неповторимого экземпляра. Поэтому не приходится удивляться, что даже Пнин, в повседневной жизни человек не особенно наблюдательный, не мог не заметить (на девятом году своего пребывания в Вэйнделе), что долговязый пожилой господин в очках, с профессорской, стального цвета прядью, спадавшей на правую сторону его небольшого, но морщинистого лба, с глубокими бороздами, сбегавшими от его острого носа к углам длинной верхней губы, – человек, известный Пнину как профессор Томас Д. Войнич, заведующий кафедрой орнитологии, с которым он как-то в одной компании беседовал о веселых иволгах, меланхолических кукушках и других русских лесных птицах, – что он не всегда бывал профессором Войничем. Время от времени он как бы перевоплощался в кого-то другого, кого Пнин не знал по имени, но именовал про себя, с характерной для иностранца наклонностью к каламбурам, "Двойничем". Мой друг и соотечественник скоро сообразил, что никогда он не может сказать наверное, действительно ли этот похожий на филина, быстро шагающий господин, с которым он каждый день сталкивался в разных точках своих хождений между кабинетом и классной комнатой, между классной комнатой и лестницей, между фонтанчиком питьевой воды и уборной, – был его случайный знакомый, орнитолог, с которым он полагал своим долгом здороваться, проходя мимо, или то был похожий на Войнича незнакомец, отвечавший на эти унылые приветствия с точно тою же машинальной любезностью, с какой бы это делал и любой случайный знакомый. Самая встреча обыкновенно бывала очень краткой, потому что и Пнин, и Войнич (или Двойнич) шагали шибко; и порою Пнин, чтобы избежать этого обмена учтивым лаем, делал вид, что читает на ходу письмо или изловчался улизнуть от быстро приближавшегося коллеги и мучителя, сворачивая на лестницу и затем продолжая свой путь по коридору нижнего этажа; но едва успел он обрадоваться хитроумию своей уловки, как, воспользовавшись ею однажды, он едва не столкнулся с Двойничем (или Войничем), тяжело топавшим по коридору этого нижнего этажа. Когда начался новый осенний семестр (для Пнина десятый), неловкость положения еще усугубилась тем, что изменились классные часы Пнина, упразднив тем самым некоторые маршруты, на которые он разсчитывал в своих усилиях избегать Войнича и того, кто прикидывался Войничем. Казалось, он должен будет навсегда примириться с этим положением. Припоминая некоторые другие раздвоения, случавшиеся в прошлом, – обезкураживающие сходства, которые он один замечал, – озабоченный Пнин не сомневался в том, что было бы безполезно просить посторонних помочь ему разобраться в этих Т. Д. Войничах.

В день назначенного приема, когда он кончал свой поздний завтрак в Фриз-Холле, Войнич, или его двойник (ни тот ни другой никогда прежде там не появлялся), вдруг подсел к нему и сказал:

– Давно хотел спросить вас кой о чем – вы ведь преподаете русский язык, не так ли? Летом я читал в одном журнале статью о птицах -

"Войнич! Это Войнич!" – сказал Пнин про себя и тотчас решился действовать).

– Так вот, автор этой статьи – забыл его фамилью, кажется русская, – говорит между прочим, что в Скофской губернии – я правильно произношу? – местные пироги выпекаются в виде птицы. В основе тут лежит, конечно, фаллический символ, но мне интересно, знаете ли вы о таком обычае?

Тут Пнину пришла в голову блестящая мысль.

– Сударь, я к вашим услугам, – сказал он с ноткой восторга, задрожавшей в его горле, ибо он теперь знал, как наверняка установить личность хотя бы первоначального Войнича – любителя птиц. – Да, сударь. Мне все известно об этих жаворонках, об этих alouettes… – надо посмотреть в словаре английское название. И вот я пользуюсь случаем сердечно просить вас посетить меня сегодня вечером. Половина девятого, после полудня. Небольшая soiree по случаю новожилья, не более того. Приводите также свою супругу – или, может быть, вы кандидат-сердцевед?

(О, как любил он каламбурить!)

Его собеседник сказал, что не женат. Он с удовольствием придет. Где он живет?

– Дом номер девятьсот девяносто девять, Тодд Родд[41], очень просто! В самом-самом конце Тодд Родд, там, где она соединяется с Утесной: маленький кирпичный дом и большой черный утес.

6

К вечеру Пнину уж не терпелось начать кулинарные операции. Он приступил к ним вскоре после пяти и прервал их только для того, чтобы облачиться для приема гостей в сибаритскую домашнюю куртку синего шолка, с кистями и атласными отворотами, выигранную на эмигрантском благотворительном базаре в Париже за двадцать лет перед тем – как же время летит! С этой курткой он носил пару старых панталон от смокинга, тоже европейского происхождения. Разглядывая себя в треснувшем зеркале шкапчика для лекарств, он надел свои массивные черепаховые очки для чтения, из-под седловины которых гладко выпячивался картошкой его расейский нос. Оскалил свои синтетические зубы. Исследовал щеки и подбородок, чтобы удостовериться, что утреннее бритье не требовало теперь повторного (не требовало). Большим и указательным пальцами он ухватил в ноздре длинный волосок и со второго рывка выдернул его и смачно чихнул, издав в конце здоровый и краткий кряк.

В половине восьмого явилась Бетти, чтобы помочь с последними приготовленьями. Бетти теперь преподавала английский язык и историю в Изольской гимназии. Она не изменилась с той поры, когда была полненькой аспиранткой. Ее близорукие серые глаза с розовым обводом смотрели на вас с тою же чистосердечной симпатией. У ней были все те же густые волосы, уложенные, как у Гретхен, тугим кольцом вокруг головы. Тот же самый шрам виднелся на ее нежном горле. Но на пухлой руке появилось обручальное колечко с крохотным бриллиантом, и она с жеманной гордостью выставила его на обозрение Пнину, и ему на мгновение сделалось как будто грустно. Ему подумалось, что было время, когда он мог бы поухаживать за ней – и даже начал было; но душой она была горничная, и в этом отношении тоже ничего не изменилось. Она по-прежнему пересказывала какую-нибудь затяжную историю способом "она мне… – а я ей… – а она мне…". Ничто в мире не могло разуверить ее в осведомленности и остроумии любимого женского журнала. У нее по-прежнему была занятная манера – общая еще двум-трем молодым мещаночкам в ограниченном кругу знакомых Пнину женщин – легонько, выдержав паузу, похлопывать вас по рукаву, скорее признавая, чем отклоняя ваше замечание, напоминающее ей о какой-нибудь ее мелкой провинности: вы говорите "Бетти, вы забыли вернуть мне книгу" или "Помнится, Бетти, вы говорили, что никогда не выйдете замуж", и прежде чем ответить, она пускает в ход этот учтиво-потупленный жест, отдергивая туповатые пальцы в тот самый миг, что они прикасаются к вашей кисти.

– Он биохимик, теперь он в Питтсбурге, – сказала Бетти, помогая Пнину разложить намазанные маслом ломтики французской булки кругом горшочка со свежей глянцевито-серой икрой и вымыть три крупные виноградные грозди. Имелась также большая тарелка тонко нарезанного холодного мяса, настоящий немецкий пумперникель и блюдо совершенно особенного винегрета, в котором креветки водили компанию с пикулями и горошком, да еще крошечные сосиски в томатовом соусе, и горячие пирожки с грибами, с мясом, с капустой, и четыре сорта орехов, и всякие интересные восточные сласти. Напитки были представлены бутылкой скотча (Беттино приношение), рябиновкой, гренадиновым ликером и уж всенепременно пнинским пуншем – пьянящей смесью охлажденного Шато Икем, помплимусового сока и мараскина, которую хозяин уже начал торжественно приготовлять в большой чаше сверкающего аквамаринового стекла с декоративным орнаментом из переплетающихся жилок и листьев кувшинок.

– Ах, какая прелесть! – воскликнула Бетти.

в Калифорнии, потом два месяца работал в Йосемитской гостинице. В какой-какой? В отеле, в горной Калифорнии. И вот, он вернулся к себе в школу и вдруг прислал мне эту чашу.

По какому-то трогательному совпадению она прибыла в тот самый день, когда Пнин, пересчитав стулья, начал готовиться к своему званому вечеру. Она пришла в коробке внутри другой коробки, которая лежала в третьей, и была упакована в массе обильной мягкой стружки и бумаги, разлетевшейся по кухне, как буря карнавального серпантина. Явившаяся наконец на свет чаша была одним из тех подарков, которые с самого начала вызывают в душе одаренного цветной образ, геральдическое пятно, обозначающее милую сущность дарителя с такой символической силой, что матерьяльные признаки вещи как бы растворяются в этом чистом внутреннем сиянии, но когда их похвалит посторонний человек, которому неведома истинная красота подарка, они внезапно и навеки обретают сверкающее бытие.

7

Домик огласился музыкальным звоном, и вошли Клементсы с бутылкой французского шампанского и снопиком георгин.

Коротко подстриженная, с темно-синими глазами и длинными ресницами, Джоана была в своем старом черном шолковом платье, которое выглядело наряднее всего, что могли изобрести другие профессорские жены, и, как всегда, было одно удовольствие смотреть, как почтенный, лысый Тим Пнин слегка наклоняется, чтобы коснуться губами легкой руки, которую Джоана, единственная из всех вэйндельских дам, умела подать как раз на высоте, удобной для поцелуя русского джентльмена. Лоренс, еще больше располневший, в элегантном сером фланелевом костюме, тяжко опустился в мягкое кресло и сейчас же схватил первую попавшуюся книгу, которая оказалась англо-русским и русско-английским карманным словарем. Держа на отлете очки, он посмотрел в сторону, пытаясь вспомнить что-то, что всегда хотел проверить, но теперь не мог припомнить, что именно, и эта поза еще усилила его поразительное сходство, несколько en jeune привлечь внимание почтенного каноника. Все тут было: и узловатый висок, и печальный, задумчивый взор, и складки и борозды лицевой плоти, и тонкие губы, и даже бородавка на левой щеке.

Только что Клементсы расположились, как Бетти впустила человека, интересовавшегося птицеобразными пирогами. Пнин хотел было сказать "Профессор Войнич", но на его беду Джоана прервала его возгласом: "Да мы знаем Томаса! Кто ж не знает Тома?" Тим Пнин вернулся на кухню, а Бетти предложила гостям болгарские папиросы.

– А я полагал, Томас, – заметил Клементс, закладывая одну жирную ногу на другую, – что вы теперь в Гаване интервьюируете лазающих на пальмы рыбаков.

– Я и поеду, только после зимних экзаменов, – сказал профессор Томас. – Собственно, большая часть полевых исследований уже проделана другими.

– А все-таки признайтесь, приятно было получить эту субсидию?

– В нашей области, – невозмутимо ответил Томас, – приходится часто ездить в нелегкие экспедиции. Меня может даже занести к Наветренным островам. Если, – добавил он с глухим смешком, – сенатор Мак-Карти не прихлопнет вообще заграничные путешествия.

– Он получил пособие в десять тысяч долларов, – сказала Джоана Бетти, лицо которой сделало реверанс, то есть она скорчила ту особенную гримаску (медленный полукивок и натянутые подбородок и нижняя губа), которая на мимическом языке женщин, подобных Бетти, неизменно означает, что она почтительно, поздравительно, с примесью благоговения принимает к сведению такие грандиозные события, как обед с начальником, публикацию имени в справочнике "Кто – Что"[43] или знакомство с герцогиней.

Тэеры, прибывшие в недавно купленном автомобиле семейного типа, преподнесли хозяину изящную коробку мятных леденцов в шоколаде. Д-р Гаген, добравшийся пешком, триумфально потрясал бутылкой водки.

– Добрый вечер, добрый вечер, добрый вечер, – сказал добродушный Гаген.

– Доктор Гаген, – сказал Томас, пожимая ему руку, – надеюсь, г-н сенатор не видел, как вы расхаживаете с этой бутылкой по городу[44].

и прямоугольной копны волос с проседью, чем-то напоминавших подстриженную купу дерева. На нем был черный костюм, белая найлоновая рубашка и черный галстук в красных молниях. К сожалению, у г-жи Гаген в самую последнюю минуту разыгралась ужасная мигрень и она не могла прийти.

Пнин принес коктэйли, "или, лучше сказать, – фламинго-тэйли[45], специально для орнитологов", сострил он с лукавой улыбкой.

– Благодарю вас, – пропела г-жа Тэер, принимая свой стакан и поднимая выщипанные в нитку брови, с той радушной жеманно-вопросительной интонацией, которая должна была означать смесь удивления, признательности за незаслуженное внимание и удовольствия. Привлекательная, чопорная, розовощекая дама лет сорока, с жемчужными искусственными зубами и волнистыми позлащенными волосами, она была кузиной-провинциалкой элегантной, непринужденно державшейся Джоаны Клементс, которая изъездила весь мир, живала даже в Турции и Египте и была замужем за самым оригинальным и самым непопулярным профессором Вэйндельского университета. Тут следует помянуть добрым словом и мужа Маргариты Тэер, Роя, унылого и неразговорчивого преподавателя английской кафедры, которая за вычетом ее кипучего заведующего Коккереля была прибежищем ипохондриков. Внешность у Роя была вполне заурядная. Если нарисовать пару старых желтых туфель, две заплаты из бежевой кожи на локтях[46], черную трубку и два набрякших глаза под тяжелыми бровями, то прочее легко будет заполнить. Где-то посередке маячила какая-то редкая болезнь печени, а где-то на заднем плане была поэзия восемнадцатого века, отъезжее поле Роя – сильно общипанный выгон с еле слышным ручьем и с островком деревьев с вырезанными на стволах инициалами; это поле по обе стороны отгорожено было колючей проволокой от владений профессора Стоу (предыдущее столетие), где ягнята были побелей, дерн помягче, ручей говорливей, и от начала девятнадцатого века д-ра Шапиро, с дымкой в лощинах, морскими туманами и заморским виноградом. Рой Тэер, избегавший говорить о своем предмете, и вообще избегавший разговоров о каком бы то ни было предмете потратил десять лет однообразной жизни на ученый труд о забытой группе никому не интересных рифмоплетов и вел подробный зашифрованный дневник в стихах, который, как он надеялся, когда-нибудь смогут разобрать потомки и по трезвом размышлении, задним числом объявят его величайшим литературным достижением нашего времени, – и почем знать, Рой Тэер, вы может быть окажетесь правы.

Когда все принялись уютно потягивать да похваливать коктэйли, профессор Пнин присел на охнувший пуф подле своего нового друга и сказал:

– Я имею доложить вам, сударь, об этих а по-русски – жаворонках, о которых вы изволили спрашивать меня. Вот возьмите это с собой домой. Я тут отстукал на пишущей машине краткое резюме с библиографией. Я думаю, мы теперь перейдем в другую комнату, где нас, кажется, ждет ужин à la fourchette.

8

Вскоре гости с полными тарелками снова переместились в гостиную. Явился пунш.

– Ба, Тимофей, откуда у вас эта просто божественная чаша! – воскликнула Джоана.

– Мне подарил ее Виктор.

– Но он-то где же нашел ее?

– В антикварном магазине в Крантоне, наверное.

– Да ведь она, должно быть, стоит кучу денег.

– Один доллар? Десять долларов? Меньше, быть может?

– Десять долларов – вздор какой! Две сотни, я бы сказала. Да вы взгляните на нее как следует! Взгляните на этот вьющийся узор. Знаете что, вам нужно показать ее Коккерелям. Они знают толк в старинном стекле. У них есть Дунморский кувшин, но он кажется бедным родственником этой чаши.

Маргарита Тэер в свою очередь полюбовалась чашей и сказала, что в детстве ей казалось, что стеклянные башмачки Золушки именно этого зеленовато-синего оттенка, на что профессор Пнин заметил, что, primo, он хотел бы, чтобы каждый сказал, так же ли хорошо содержимое сосуда, как и содержащий его сосуд, и что, secundo, башмачки Сандрильоны сделаны не из стекла, а из меха русской белки – vair verre[47] лучше запоминается, чем vair, которое, по его мнению, происходит не от varius, пестрый, а от славянского слова, означающего красивый, бледный мех, как у белки зимой, с голубоватым, или, лучше сказать, сизым, колумбиновым оттенком – от латинского co-lumba, голубь, как кое-кому здесь должно быть хорошо известно – так что, как видите, госпожа Файр, вы были, в сущности, правы.

– Содержимое превосходно, – сказал Лоренс Клементс.

– Этот напиток просто упоителен, – сказала Маргарита Тэер.

("Я всегда полагал, что "колумбина" – это какой-то цветок", – сказал Томас Бетти, и та не задумываясь согласилась.)

Затем стали сопоставлять возраст нескольких детей присутствовавших. Виктору скоро пятнадцать. Айлине, внучке старшей сестры г-жи Тэер, было пять. Изабелле было двадцать три, и ей очень нравилась ее секретарская должность в Нью-Йорке. Дочери д-ра Гагена было двадцать четыре года, и она должна была вот-вот вернуться из Европы, где великолепно провела лето, разъезжая по Баварии и Швейцарии с очень милой старой дамой, Дорианной Карен, знаменитой фильмовой звездой двадцатых годов.

Раздался телефон. Кому-то нужно было поговорить с г-жой Шеппард. С совершенно необычной для него в таких случаях обстоятельностью непредсказуемый Пнин не только отрапортовал ее новый адрес и номер телефона, но еще и присовокупил те же сведения о ее старшем сыне.

9

К десяти часам, благодаря пнинскому пуншу и беттиному скотчу, иные из гостей заговорили громче, чем это им казалось. Карминовый румянец залил одну сторону шеи г-жи Тэер под синей звездочкой ее левой серьги, и, сидя очень прямо, она угостила своего хозяина повествованием о распре между двумя ее коллегами по библиотеке. То была зауряднейшая конторская история, но перепады ее голоса от барышни Пищалкиной к г-ну Басову и потом сознание того, что вечер удался, заставляли Пнина восторженно хохотать в ладошку, наклонив голову. Рой Тэер слабо подмигивал самому себе, глядя в пунш вдоль своего серого пористого носа, и вежливо внимал Джоане Клементс, которая, когда бывала немного навеселе, как сегодня, имела прелестную привычку быстро-быстро моргать или даже вовсе прикрывать свои отороченные черными ресницами синие глаза и прерывать течение фразы (чтобы отделить придаточную или заново разогнаться) глубокими добавочными придыханиями: "Но не кажется ли вам – хох – что он – хох – практически во всех своих романах – хох – пытается – хох – показать причудливое повторение некоторых положений?" Бетти сохраняла присутствие своего небольшого духа и умело следила за распределением съестного. В нише Клементс мрачно вращал медлительный глобус, между тем как Гаген, тщательно избегая некоторых традиционных интонаций, к которым прибег бы в более интимной компании, рассказывал ему и ухмыляющемуся Томасу свежую историйку про г-жу Идельсон, поведанную г-жой Блорендж г-же Гаген. Пнин подошел к ним с тарелкой нуги.

– Это не вполне годится для ваших целомудренных ушей, Тимофей, – сказал Гаген Пнину, который всегда говорил, что не в состоянии понять пуанты "скабрезных анекдотов", – но все-таки -

Клементс отошел и присоединился к дамам. Гаген начал заново рассказывать свою историю, а Томас – заново ухмыляться. Пнин, поморщившись, махнул рукой на рассказчика русским жестом со значением "полно вам, право" и сказал:

– Я слышал этот же самый анекдот тридцать пять лет тому назад в Одессе и даже тогда не мог понять, что тут смешного.

10

В еще более поздней стадии вечера опять произошли некоторые перемещения. На тахте в углу скучавший Клементс листал альбом "Фламандских шедевров", подаренный Виктору его матерью и оставленный им у Пнина. Джоана сидела на низкой скамеечке у колена своего мужа с тарелкой винограда в подоле широкой юбки, прикидывая, когда можно будет уйти, не огорчив тем Тимофея. Остальные слушали Гагена, рассуждавшего о современном образовании.

– Вы можете смеяться, – сказал он, бросая колкий взгляд на Клементса, который покачал головой, отводя это обвинение, после чего передал альбом Джоане, показывая ей, что именно вызвало у него радостную улыбку. – Можете смеяться, но я утверждаю, что единственный способ выбраться из трясины, в которой мы погрязли, – одну каплю, Тимофей, довольно – это запереть студента в звуконепроницаемой камере и упразднить лекционный зал.

– Да, это то самое, – тихонько сказала Джоана мужу, возвращая ему альбом.

– Я рад, что вы согласны со мной, Джоана, – продолжал Гаген. – Тем не менее меня называют enfant terrible за то, что я проповедую этот взгляд, и, может быть, вы не так легко согласитесь со мной, когда дослушаете до конца. В распоряжении изолированного студента будут граммофонные пластинки по любым предметам -

– Да, но как же индивидуальность лектора? – сказала Маргарита Тэер. – Она ведь тоже что-то значит.

– Ничего! – крикнул Гаген. – Вот в чем трагедия! Кому, например, нужен он, – он указал на сияющего Пнина, – кому нужна его индивидуальность? Никому! Они без колебаний откажутся от великолепной индивидуальности Тимофея. Миру нужна машина, а не Тимофей.

– Можно было бы показывать Тимофея по телевизору, – сказал Клементс.

– Вот было бы мило! – сказала Джоана, озаряя улыбкой своего хозяина, а Бетти энергично закивала. Пнин низко поклонился им, разводя руками со значением "обезоружен".

– Ну а вы – спросил Гаген у Томаса.

– Я скажу вам, что думает Том, – сказал Клементс, разглядывая все ту же репродукцию в раскрытой у него на коленях книге. – Том думает, что лучший метод преподавания чего бы то ни было – это устраивать в классе обсуждения, то есть позволять двум десяткам юных оболтусов и паре нахальных неврастеников обсуждать в продолжение пятидесяти минут нечто, о чем ни они, ни преподаватель понятия не имеют. Я вот уже три месяца, – продолжал он без всякого логического перехода, – ищу эту картину, и вот нашел. Издатель моей новой книги о философии жеста просил у меня мой портрет, а мы с Джоаной знали, что у какого-то старого мастера мы видели чрезвычайно на меня похожий, но не могли припомнить даже его эпоху. А он вот где, прошу. Единственно, что тут нужно подправить, это добавить спортивную рубашку и убрать руку этого воина.

– Я решительно протестую, – начал было Томас.

Клементс передал раскрытую книгу Маргарите Тэер, и та прыснула.

– Я протестую, Лоренс, – сказал Том. – Непринужденная дискуссия в атмосфере широких обобщений есть более трезвый подход к проблеме образования, чем старомодная формальная лекция.

– Да-да, конечно, – сказал Клементс.

Джоана с трудом приподнялась и прикрыла свой стакан узкой ладонью, когда Пнин предложил снова его наполнить. Г-жа Тэер посмотрела на свои часики и потом на мужа. Мягкий зевок растянул рот Лоренса. Бетти спросила Томаса, не знает ли он человека по фамилии Фогельман, специалиста по летучим мышам, который живет в кубинской Санта-Кларе. Гаген попросил стакан воды или пива. "Кого он мне напоминает? – вдруг подумал Пнин. – Эриха Винда? Но отчего? Ведь никакого внешнего сходства между ними нет".

11

Место действия заключительной сцены – передняя. Гаген не мог отыскать трости, с которой пришел (она завалилась за сундук в чулане).

– А я, кажется, оставила свою сумочку где сидела, – сказала г-жа Тэер, легонько подталкивая своего задумчивого мужа в направлении гостиной.

Пнин и Клементс, разговорившиеся в последнюю минуту, стояли по обе стороны двери в гостиную, как две раскормленные кариатиды, и втянули животы, пропуская молчаливого Тэера. В середине комнаты стояли профессор Томас и мисс Блисс – он, заложив руки за спину и то и дело подымаясь на носки, она – с подносом в руках, и говорили о Кубе, где, как ей казалось, довольно долго жил двоюродный брат ее жениха. Тэер неуверенно переходил от кресла к креслу и обнаружил у себя в руках белую сумку, абсолютно не зная, где он ее подобрал, потому что голова его была занята пока еще смутным предчувствием строк, которые ему предстояло записать позднее этой ночью:

Тем временем Пнин спросил Джоану Клементс и Маргариту Тэер, не хотят ли они взглянуть, как он устроил верхние комнаты. Эта мысль привела их в восторг. Он повел их. Его так называемая "студия" выглядела теперь очень уютно: исцарапанный пол ее был аккуратно покрыт более или менее пакистанским ковром, который он когда-то приобрел для своего бюро, а недавно молча и решительно выдернул из-под ног изумленного Фальтернфельса. Клетчатый плэд, под которым Пнин пересек океан, покинув Европу в 1940-м году, и местного происхождения подушки кое-как маскировали неустранимую кровать. Розовые полки, на которых он нашел несколько поколений детских книг – от "Тома – чистильщика сапог, или Пути к успеху" Горация Алджера (1889) и "Рольфа в лесах" Эрнеста Томсона Ситона (1911) до "Комптоновской иллюстрированной энциклопедии" издания 1928-го года, в десяти томах, с расплывчатыми маленькими фотографиями, – теперь были нагружены тремястами шестьюдесятью пятью томами из библиотеки Вэйндельского университета.

– Как подумаешь, что я их все проштемпелевала, – вздохнула госпожа Тэер, закатывая глаза с притворным ужасом.

– Некоторые из них выдала госпожа Миллер, – сказал Пнин, убежденный сторонник исторической правды.

В спальне посетительниц более всего поразила большая складная ширма, защищавшая двуспальную кровать с четырьмя колонками по углам от пронырливых сквозняков, а также вид из ряда маленьких окошек: темная скальная стена, в восьми саженях от окна отвесно уходившая ввысь, с полоской бледного звездного неба над черной растительностью на ее гребне. На задней лужайке Лоренс шагнул в тень, пересекши отражение окна.

– Наконец-то вы в самом деле удобно устроились, – сказала Джоана.

– А знаете, что я вам сейчас скажу, – отвечал Пнин конфиденциальным тоном с ноткой торжества, зазвеневшей в его голосе. – Завтра утром, под покровом тайны, я увижусь с господином, который хочет помочь мне купить этот дом!

Они снова сошли вниз. Рой вручил жене сумку Бетти. Герман нашел свою палку. Маргаритину сумку все еще разыскивали. Снова появился Лоренс.

– До свиданья, до свиданья, профессор Войнич! – пропел Пнин, и его щеки казались румяными и круглыми под фонарем крыльца.

(Бетти и Маргарита Тэер, все еще стоя в передней, любовались тростью польщенного д-ра Гагена, которую ему недавно прислали из Германии, – узловатой дубиной с набалдашником в виде ослиной головы. Голова эта могла шевелить одним ухом. Трость раньше принадлежала баварскому деду д-ра Гагена, сельскому пастору. Механизм другого уха сломался еще в 1914-м году, согласно оставленной пастором записке. Гаген брал ее, по его словам, для защиты от немецкой овчарки в Зеленом переулке. Собаки в Америке не привыкли к пешеходам. Он же всегда охотнее ходит пешком, чем ездит. Нет, ухо починить нельзя. По крайней мере, в Вэйнделе.)

– Почему он меня так назвал, хотел бы я знать, – сказал Д. В. Томас, профессор антропологии, Лоренсу и Джоане Клементс, пока они брели сквозь синюю тьму к четырем автомобилям, оставленным под ильмами на другой стороне дороги.

– Наш друг, – отвечал Клементс, – пользуется собственной номенклатурой. Его словесные причуды придают жизни новый трепет. Ошибки его произношения мифотворны. Его обмолвки – обмолвки оракула. Мою жену он зовет "Джон".

– Все же это как-то странно, – сказал Томас.

– Вероятно, он принял вас за кого-то другого, – сказал Клементс. – И как знать, может быть, вы и в самом деле кто-то другой.

– М-да, – сказал Гаген.

Стояла ясная осенняя ночь, снизу бархатная, наверху стальная.

Джоана спросила:

– Вы в самом деле не хотите, чтобы мы вас подвезли?

– Тут мне десять минут ходьбы. А в такую великолепную ночь пройтись пешком просто необходимо.

– И все это миры, – сказал Гаген.

– Или, – сказал Клементс, зевая, – страшный ералаш. Я подозреваю, что на самом деле это флуоресцирующий труп, а мы сидим внутри него.

С освещенного крыльца донесся сочный смех Пнина, кончившего подробно рассказывать Тэерам и Бетти Блисс о том, как он сам однажды возвратил владелице чужой ридикюль.

– Идем же, мой флуоресцирующий труп, пора ехать, – сказала Джоана. – Очень рады были повидать вас, Герман. Передайте привет Ирмгарде. Какая чудесная вечеринка! Никогда я не видела Тимофея таким счастливым.

– Да, благодарю, – рассеянно откликнулся Гаген.

– Надо было видеть его лицо, – сказала Джоана, – когда он сказал нам, что завтра собирается говорить с агентом о покупке этого сказочного дома.

– В самом деле? Вы уверены – он так и сказал? – резко спросил Гаген.

– Именно так, – сказала Джоана. – И уж, конечно, никто так не нуждается в собственном доме, как Тимофей.

– Что ж, покойной ночи, – сказал Гаген. – Рад, что вы пришли. Покойной ночи.

("Никогда бы, – сказала Джоана, пятя машину и вращая руль, – никогда бы я не позволила своей дочери поехать за границу с этой старой лесбиянкой". – "Тише, – сказал Лоренс, – хоть он и пьян, но может еще тебя услышать".)

– Я вам не прощу, – говорила Бетти своему хозяину, который был чуть-чуть навеселе, – что вы не дали мне вымыть посуду.

– Я помогу ему, – сказал Гаген, всходя по ступеням крыльца и стукая по ним палкой. – А вы, детки, ступайте, ступайте.

Еще один, последний круг рукопожатий, и Тэеры с Бетти ушли.

12

– Прежде всего, – сказал Гаген, когда они с Пниным вернулись в гостиную, – я бы, пожалуй, выпил с вами еще стаканчик вина.

– Отлично, отлично! – вскричал Пнин. – Мы допьем мой крюшон.

Они удобно уселись, и д-р Гаген сказал:

– Вы великолепный хозяин, Тимофей. Это приятнейшая минута. Мой дедушка говаривал, что стакан хорошего вина всегда следует растягивать и смаковать, как если бы он был последним перед казнью. Хотел бы я знать, что вы добавляете в этот пунш. Я хотел бы также знать, правда ли, как утверждает наша милейшая Джоана, что вы собираетесь приобрести этот дом?

– Не собираюсь, а просто подглядываю исподтишка такую возможность, – ответил Пнин с журчащим смешком.

– Не уверен, что это было бы благоразумно, – продолжал Гаген, обхватив ладонями стакан.

– Конечно, я надеюсь, что получу наконец штатное место, – сказал Пнин не без лукавинки. – Я теперь ассистент профессора вот уже девять лет. Годы бегут. Скоро я буду заслуженный ассистент в отставке. Отчего вы молчите, Гаген?

– Вы ставите меня в крайне затруднительное положение, Тимофей. Я надеялся, что вы не станете поднимать этого вопроса.

– Я и не поднимаю вопроса. Я просто говорю, что я рассчитываю, – о, не в будущем году, но, скажем, к сотой годовщине освобождения крепостных, – что Вэйндель сделает меня адъюнктом.

– Да, но, видите ли, мой дорогой друг, я должен открыть вам печальный секрет. Это покамест неофициально, и вы должны пообещать мне никому не говорить об этом.

– Клянусь, – сказал Пнин, подняв руку.

– Вы не можете не знать, – продолжал Гаген, – с какой любовью и заботой я создавал нашу великолепную кафедру. Я тоже уже не молод. Вы говорите, Тимофей, что вы здесь уже девять лет. А я отдавал этому университету все, что было в моих силах, в продолжение двадцати девяти лет! – вы, Герман Гаген, один сделали в Америке для Германии больше, чем все наши миссии в Германии сделали для Америки. А что получается теперь? Я пригрел на своей груди этого Фальтернфельса, эту змею, а теперь он пролез на главные роли. Я не буду пересказывать вам все подробности этих козней!

– Да, – сказал Пнин со вздохом, – кознь ужасная вещь, ужасная. Но, с другой стороны, честный труд всегда докажет свою ценность. В будущем году мы с вами будем читать превосходные новые курсы, которые я давно задумал. О Тирании. О Сапоге. О Николае Первом. О всех предшественниках современных злодеев. Когда мы говорим о несправедливости, Гаген, мы забываем об избиениях армян, о пытках, изобретенных в Тибете, о колонистах в Африке… История человечества – это история безчеловечных страданий!

Гаген нагнулся к своему другу и похлопал его по костлявому колену.

– Вы великолепный романтик, Тимофей, и в более счастливых обстоятельствах… Однако могу сообщить вам, что в весеннем семестре мы и в самом деле устроим нечто необычное. Мы намерены затеять "драматическую программу" – ставить сцены из разных пьес, от Коцебу до Гауптмана. Я рассматриваю это как своего рода апофеоз… Но не будем забегать вперед. Я тоже романтик, Тимофей, и потому не могу работать с такими людьми, как Бодо, как этого хочет от меня опекунский совет[48]. Крафт в Сиборде уходит в отставку, и мне предложено со следующей осени занять его место.

– Поздравляю вас, – тепло сказал Пнин.

– Благодарю, друг мой. Да, это очень хорошая и высокая должность. Я смогу применить безценный опыт, который я приобрел здесь, на более обширном поле научной и административной деятельности. Я, разумеется, знал, что Бодо не оставит вас при немецкой кафедре, и мой первый ход был предложить им взять и вас, но они сказали, что у них в Сиборде и без того уже довольно славистов. Тогда я переговорил с Блоренджем, но наше французское отделение тоже переполнено. Это скверно, ибо вэйндельская администрация чувствует, что платить вам за два или три курса русского языка, которые перестали привлекать студентов, было бы слишком тяжелым финансовым бременем. Политическое положение в Америке, как всем нам известно, не поощряет интереса к русским штудиям. С другой же стороны, вам приятно будет узнать, что английская кафедра приглашает одного из самых блестящих ваших соотечественников, действительно увлекательного лектора – я слышал его как-то раз; кажется, он ваш старый друг.

Пнин прочистил горло и спросил:

– Это означает, что меня выгонят?

– Ну-ну, не будем чересчур огорчаться, Тимофей. Я уверен, что ваш старый друг -

– Кто этот старый друг? – спросил Пнин, сузив глаза.

Подавшись вперед, опершись локтями о колени, сжимая и разжимая руки, Пнин сказал:

– Да, я знаю его тридцать лет или больше того. Да, мы друзья, но одно я знаю наверное. Я никогда не буду работать под его началом.

– Ну, утро вечера мудренее. Может быть, какой-нибудь выход и отыщется. Во всяком случае, у нас еще будет много возможностей все это обсудить. Мы с вами будем продолжать работать, как будто ничего не случилось, nicht wahr

– Значит, меня выгнали, – сказал Пнин, сцепляя пальцы и покачивая головой.

– Да, мы с вами оказались в одинаковом положении, в одинаковом… – сказал жовиальный Гаген, поднимаясь. Было уже очень поздно.

– Я иду теперь, – сказал Гаген, который хотя и не был таким приверженцем настоящего времени, как Пнин, но все же оказывал ему предпочтение. – Это был великолепный вечер, и я никогда не позволил бы себе отравить вам радость, если бы наш общий друг не уведомила меня о ваших оптимистических планах. Покойной ночи. Да, кстати… Вы, разумеется, полностью получите свое жалование за осенний семестр, а там посмотрим, сколько можно будет раздобыть для вас в весеннем, особенно если вы согласитесь снять с моих бедных старых плеч часть дурацкой канцелярской рутины, и потом если вы примете деятельное участие в драматической программе в Новом Холле. Я даже думаю, что вы должны играть в спектаклях под руководством моей дочери; это отвлечет вас от печальных мыслей. Теперь сразу ложитесь и усыпите себя хорошей детективной историей.

На крыльце он потряс неотзывчивую руку Пнина с энергией, которой хватило бы на двоих. Затем он помахал тростью и весело сошел по деревянным ступеням.

Der Arme Kerl![49] – бормотал про себя добросердечный Гаген по дороге домой. – Но по крайней мере я подсластил ему пилюлю.

13

были съедены дочиста, но винегрет успеха не имел, а икры и пирожков с мясом осталось и на завтрак, и на обед. "Бум-бум-бум", – сказал посудный шкап, когда он проходил мимо. Он оглядел гостиную и начал приводить ее в порядок. В красавице чаше блестела последняя капля пнинского пунша. Джоана сплющила в своем блюдце запачканный помадой окурок. Бетти не оставила после себя никаких следов и успела отнести все стаканы на кухню. Г-жа Тэер забыла на тарелке, рядом с кусочком нуги, книжечку красивых разноцветных спичек. Г-н Тэер прихотливейшим образом сложил полдюжины бумажных салфеток; Гаген потушил намокшую и растрепанную сигару о нетронутую кисточку винограда.

объедки в коричневый бумажный мешок для паршивой белой собачонки с розовыми пятнами на спине, которая иногда навещала его под вечер, – человечьи невзгоды не причина лишать собаку радости.

Он приготовил в раковине мыльную ванну для посуды, рюмок и столового серебра и с всемерной осторожностью опустил в теплую пену аквамариновую чашу. Когда она полностью погрузилась, ее звонкий флинтгласс отозвался пригашенным, но густым тоном. Он прополоскал под краном янтарные бокалы и серебро и утопил их в той же пене. Потом он выудил ножи, вилки и ложки, сполоснул их и начал вытирать. Он работал очень медленно, с каким-то отрешенным видом, который в человеке менее методическом можно было бы принять за дымку рассеяния. Собрал вытертые ложки в букет, положил их в кувшин, который вымыл, но не вытер, а потом стал доставать их оттуда по одной и заново перетирать. Пошарил под пеной, вокруг бокалов и под мелодичной чашей, – не осталось ли еще серебра, – и вытащил оттуда щипцы для орехов. Дотошный Пнин вымыл и их и уже принялся было вытирать, когда эта голенастая штуковина каким-то образом выскользнула из полотенца и упала, как человек с крыши. Он почти поймал ее в полете – даже коснулся ее кончиками пальцев; но это только ускорило ее паденье в хранившую безценное сокровище пену раковины, откуда тотчас донесся непереносимый хряск разбитого стекла.

Пнин швырнул полотенце в угол и, отвернувшись, постоял с минуту, уставившись в черноту за порогом распахнутой двери. Безшумное маленькое зеленое насекомое с кружевными крылышками кружило в слепящем свете сильной голой лампочки над глянцевитой лысой головой Пнина. Он казался теперь очень старым; его беззубый рот был полуоткрыт, и пустой, немигающий взгляд туманился под пеленою слез. Потом со стоном мучительного предвкушения он вернулся к раковине и, собравшись с духом, глубоко окунул руку в пену. Укололся об осколок. Осторожно извлек разбитый бокал. Чудесная чаша была невредима. Он взял свежее полотенце и снова принялся за дело.

Пнин сел за кухонный стол, достал из его ящика лист желтой дешевой бумаги, снял колпачок с автоматического пера и начал сочинять черновик письма.

"Дорогой Гаген, – писал он своим ясным, твердым почерком, – позвольте мне мизери… (зачеркнуто) резюмировать наш разговор. Я должен признаться, что он меня несколько ошеломил. Если я имел честь правильно вас понять, вы сказали, что -" 

 

[38] Ежегодные конференции этого гигантского общества происходят в больших городах Америки сразу после западного Рождества.

– верный и непременный признак того, что в семье, здесь обитающей, есть, или был, мальчик школьного возраста.

[40] Так называется знаменитая бейсбольная команда из Сент-Луиса.

[41] Пнин неправильно произносит английское слово "road" – дорога или улица.

[44] Т. е. Джозеф Мак-Карти, в начале 1950-х годов возглавлявший сенатскую комиссию по расследованию коммунистической контрабанды из СССР, что вызвало смятение и возмущение левой американской интеллигенции, в среде которой было много сочувствующих Советам, а также их добровольных или платных агентов.

[45] Cocktail, буквально, "петушиный хвост".

– особенный фасон якобы для пишущей братии.

[47] Стекло.

[48] В большинстве американских учебных заведений общий административный надзор осуществляется советом попечителей, или кураторов, которых в казенных колледжах назначают местные власти (например, губернатор), а в частных – учредители, покровители, благотворители и т. д.

[49] Бедняжка!

Предисловие переводчика
1 2 3 4 5 6 7
Разрешенный диссонанс
Сокращения