Звонок

Семь лет прошло с тех пор, как он с нею расстался. Господи, какая сутолока на Николаевском вокзале! Не стой так близко, сейчас поезд тронется. Ну вот,- прощай, моя хорошая... Она пошла рядом, высокая, худощавая, в макинтоше, с черно-белым шарфом вокруг шеи,- и медленным течением ее уносило назад. Затем он повоевал, нехотя и беспорядочно. Затем, в одну прекрасную ночь, под восторженное стрекотание кузнечиков, перешел к белым. Затем,- уже через год,- незадолго до выхода на чужбину,- на крутой и каменистой Чайной улице в Ялте, он встретил своего дядю, московского адвоката. Как же, как же, сведения есть,- два письма. Собирается в Германию и разрешение уже получила. А ты - молодцом. И, наконец, Россия дала ему отпуск,- по мнению иных - бессрочный. Россия долго держала его, он медленно соскальзывал вниз с севера на юг, и Россия все старалась удержать его,- Тверью, Харьковом, Белгородом,- всякими занимательными деревушками... не помогло. Был у нее в запасе еще один соблазн, еще один последний подарок,- Таврида,- но и это не помогло. Уехал. И на пароходе он познакомился с молодым англичанином, весельчаком и спортсменом, который отправлялся в Африку,

Николай Степаныч побывал и в Африке, и в Италии, и почему-то на Канарских островах, и опять в Африке, где некоторое время служил в иностранном легионе. Он сперва вспоминал ее часто, потом - редко, потом снова - все чаще и чаще. Ее второй муж, немец, умер во время войны. Ему принадлежали в Берлине два дома. Николай Степаныч рассчитывал, что она в Берлине бедствовать не будет. Но как время идет! Прямо поразительно... Неужто целых семь лет?

За эти годы он окреп, огрубел, лишился указательного пальца, изучил два языка - итальянский и английский. Его глаза стали еще простодушнее и светлее, оттого что ровным, мужицким загаром покрылось лицо. Он курил трубку. Походка его,- крепкая, как у большинства коротконогих людей,- стала удивительно мерною. Одно совершенно не изменилось в нем: его смех,- с прищуринкой, с прибауткой.

Он долго посмеивался, качал головой, когда наконец решил все бросить и потихоньку перебраться в Берлин. Как-то раз - в Италии, кажется,- он заметил на лотке русскую газету, издававшуюся в Берлине, Он написал туда, просил поместить объявление, что он, мол, разыскивает... Вскоре после этого он покатил дальше, так и не узнав ничего. Из Каира уезжал в Берлин старичок журналист Грушевский. Вы там наведите справки. Может быть, найдете. Скажите, что я жив, здоров... Но и тут никаких вестей он не получил. А теперь пора... Нагрянуть. Там, на месте, уже легче будет разыскать. Возня с визами, денег не ахти как много. Ну, да уж как-нибудь доедем...

И он доехал. В желтом пальто с большими пуговицами, в клетчатом картузе, короткий и широкоплечий, с трубкой в зубах и с чемоданом в руке, он вышел на площадь перед вокзалом, усмехнулся, полюбовался бриллиантовой рекламой, проедающей темноту. Ночь в затхлом номере дешевой гостиницы он провел плохо,- все придумывал, как начать розыски. Адресный стол, редакция русской газеты... Семь лет. Она, должно быть, здорово постарела. Свинство было так долго ждать,- мог раньше приехать. Но эти годы, это великолепное шатание по свету, волнение свободы, свобода, о которой мечталось в детстве'.. Сплошной Майн-Рид... И вот опять - новый город, подозрительная перина и скрежет трамвая. Он нащупал спички, обрубком пальца привычным движением стал вдавливать в трубку мягкий табачок.

Во время путешествия забываешь названия дней: их заменяют города. Когда утром Николай Степаныч вышел на улицу с намерением отправиться в полицию, то увидел на всех лавках решетки. Оказалось - воскресенье. Адресный стол, редакция полетели к черту (не дай Бог попасть в воскресенье в чужой город!). Дело было осенью: ветер, астры в скверах, сплошь белое небо, желтые трамваи, трубный рев простуженных таксомоторов. Его несколько знобило от волнения, от мысли, что вот он в том же городе, как и она. За германский полтинник ему дали стакан портвейна в шоферском кабаке, и вино натощак подействовало приятно. На улицах там и сям накрапывала русская речь: "...Сколько раз я тебя просила..." И через несколько туземных прохожих: "...Он мне предлагает их купить, но я, по правде сказать..." От волнения он посмеивался и гораздо скорее, чем обычно, выкуривал трубку. "...Казалось, прошло,- а теперь и Гриша слег..." Опять русские! Он подумал, не подойти ли к ним, не спросить ли поучтивее: "Вы, может быть, знаете такую-то?" В этой заблудившейся русской провинции, наверное, все друг друга знают,

Уже вечерело, и очаровательным мандариновым светом налились в сумерках стеклянные ярусы огромного универсального магазина,- когда Николай Степаныч. проходя мимо какого-то дома, случайно заметил на плоской серой колонке фронтона, у дверей, небольшую белую вывеску: "Зубной врач И. С. Вайнер. Из Петрограда". Неожиданное воспоминание так и ошпарило его. "Этот, милостивый государь, подгнил, придется удалить". В окне - прямо против кресла пыток- -стеклянные снимки, швейцарские виды... Окно выходило на Мойку. "Теперь прополощите". И доктор Вайнер, толстый, спокойный старик в белом халате, в проницательных очках, перебирал инструментики. Она ходила к нем)', и двоюродные братья ходили,- и еше говорили, когда случалась между ними какая-нибудь обида: а хочешь Вайнера (т. е. в зубы)?

Николай Степаныч постоял перед дверью, хотел было позвонить,- да вспомнил, что нынче воскресенье, подумал - и все-таки позвонил. Что-то зажужжало в замке, и дверь поддалась. Он поднялся на первый этаж. Открыла горничная.

- Нет, господин доктор сегодня не принимает. - У меня зубы не болят,- возразил Николай Степаныч на прескверном немецком языке.- Доктор Вайнер - мой старый знакомый... Моя фамилия - Галатов, он, вероятно, помнит... - Я доложу,- сказала горничная.

Через минуту вышел в прихожую пожилой человек, в домашней куртке с бранденбургами, рыжеватый, удивительно с виду приветливый и, весело отрекомендовавшись, добавил:

- Я вас, однако, не помню,- тут, вероятно, произошла ошибочка.

Николай Степаныч посмотрел на него и извинился: - Да. И я вас тоже не помню. Я думал найти того доктора Вайнера, который жил до революции на Мойке. Промахнулся,- простите.

- Ах, это однофамилец,- сказал дантист.- Однофамилец. Это однофамилец. Я жил на Загородном.

- Мы у него все лечились,- пояснил Николай Степаныч.- Вот я и думал... Дело в том, что я разыскиваю одну даму,- госпожу Неллис...

Вайнер прикусил губу, напряженно посмотрел в сторону, потом снова обратился к нему.

- Позвольте... Если я не ошибаюсь... По-моему... По-моему, какая-то госпожа Неллис была у меня не так давно... Это мы сейчас установим. Будьте любезны пройти ко мне в кабинет,

В кабинете Николай Степаныч ничего не разглядел. Он не сводил глаз с безукоризненной лысины Вайнера, который наклонился над своим журналом.

- Это мы сейчас установим,- говорил Вайнер, водя пальцем по страницам.- Это мы сейчас установим. Это мы сейчас... Вот, пожалуйте,- Неллис. Золотая пломба и еще что-то,- не вижу, тут клякса.

- А как имя и отчество? - спросил Николай Степаныч, подойдя к столу, и обшлагом чуть не сбил пепельницу.

- И это отмечено. Ольга Кирилловна. - Да, правильно,- облегченно вздохнул Николай Степаныч.

- Адрес: Планнерштрассе 59, бай Баб,- чмокнул Вайнер и быстро переписал адрес на отдельный листок.- Вторая улица отсюда. Пожалуйста. Очень рад услужить. Это ваша родственница? - Моя мать,- сказал Николай Степаныч. Выйдя от дантиста, он пошел несколько ускоренным шагом. То, что он так скоро ее отыскал, поразило его, как карточный фокус. Едучи в Берлин, он ни минуты не думал о том, что, может быть, она давно умерла или переехала в другой город, в другую страну,- и все-таки фокус удался. Вайнер оказался не тем Вайнером,- и все-таки судьба вышла из положения. Прекрасный город, прекрасный дождь! (Бисерный осенний дождь моросил как бы шепотом, и на улицах было темно.) Как она встретит его? Нежно? Или грустно? Или совсем спокойно? Она не баловала его в детстве. Ты не смеешь тут бегать, когда я играю на рояле. Потом, когда он вырос, ему часто казалось, что он мало нужен ей. Теперь он старался вообразить ее лицо, но мысли упорно не окрашивались, и он никак не мог собрать в живой зрительный образ то, что знал умом: ее худую, высокую, как бы некрепко свинченную фигуру, темные волосы с налетом седины у висков, большой бледный рот, потрепанный макинтош, в котором она была в последний раз, и усталое, горькое, уже старческое выражение. которое появилось на ее увядшем лице в те бедственные годы. Пятьдесят первый номер. Еще восемь домов.

Он спохватился вдруг, что волнуется нестерпимо, до неприличия,- куда больше, чем в тот миг, например, когда лежал, страшно потея, уткнувшись боком в скалу, и целился в налетающий вихрь,- в белое чучело на чудесной арабской лошади. Не доходя до пятьдесят девятого номера, он остановился, вынул трубку и резиновый мешочек с табаком, набил трубку медленно, тщательно, не выронив ни одной табачной стружки,- поднес спичку, потянул, посмотрел, как взбухает огненный холмик, набрал полный рот сладковатого, щиплющего язык дыма, осторожно выпустил его - и не спеша, крепкими шагами, подошел к дому.

На лестнице было так темно, что раза два он споткнулся. Добравшись в густом мраке до первой площадки, он чиркнул спичкой и осветил золотистую дощечку подле двери. Не та фамилия. Странное имя "Баб" он нашел только гораздо выше. Огонек обжег ему пальцы и потух. Фу ты, как сердце стучит... Он в темноте нащупал кнопку и позвонил. Затем вынул трубку из зубов и стал ждать, чувствуя, как мучительная улыбка разрывает ему рот.

- И вот - что-то звукнуло за дверью, раз, еще раз - и, как ветер, качнулась дверь. В передней было так же темно, как на лестнице, и из этой темноты к нему вылетел звучный и веселый голос. "У нас во всем доме погасло электричество,- прямо ужас",- и он мгновенно узнал это долгое, тягучее "у" в "ужасе" и мгновенно по этому звуку восстановил до малейших черт ту, которая, скрытая тьмой, стала в дверях.

- Правда,- ни зги не видать,- усмехнулся он и шагнул к ней.

- Нет-нет-нет- это невозможно, это невозможно...- быстро-быстро повторяла она и куда-то пятилась.

- Да постой же, мама, постой же,- сказал он,- и опять стукнулся (на этот раз о полуоткрытую дверь, которая со звоном захлопнулась). - Это с ума можно сойти... Коленька, Коль... Он целовал ее в щеки, в волосы, куда попало,- ничего не видя в темноте, но каким-то внутренним взором узнавая ее всю, с головы до пят,- и только одно было в ней новое (но и это новое неожиданно напомнило самую глубину детства,- когда она играла на рояле) - сильный, нарядный запах духов,- словно не было тех промежуточных лет, когда он мужал, а ока старела, и не душилась больше, и потом так горько увядала,- в те бедственные годы,- словно всего этого не было, и он из далекого изгнания попал прямо в детство...

- Вот - ты. Это - ты. Ну, вот - ты...- лепетала она, мягкими губами прижимаясь к нему.- Это хорошо... Это так надо...

- Да неужели нигде нет света? - рассмеялся Николай Степаныч.

Она толкнула какую-то дверь и проговорила взволнованным голосом:

- Да. Пойдем. У меня там свечи горят. - Ну, покажись...- сказал он, входя в оранжевое мерцание свеч, и жадно взглянул на мать. У нее волосы были совсем светлые, выкрашенные в цвет соломы.

- Ну, что же, узнаешь? - сказала она, тяжело дыша, и поспешно добавила: - Да не смотри так. Рассказывай, рассказывай! Как ты загорел... Боже мой! Да, ну же, рассказывай!

Белокурые, подстриженные волосы... А лицо было раскрашено с какой-то мучительной тщательностью. Но мокрая полоска слезы разъела розовый слой, но дрожали густые от краски ресницы, но полиловела пудра на крыльях носа... Она была в синем лоснящемся платье с высоким воротником. И все было в ней чужое, и беспокойное, и страшное.

- У тебя. мама, вероятно, сегодня визиты,- заметил Николай Степаныч, не зная, что сказать, и энергично скинул пальто.

Она пошла от него к столу, где что-то было нагромождено и блестело,- потом к нему опять, посмотрелась в зеркало,- словно не знала, что делать.

- Сколько лет... Боже мой! Я прямо не верю глазам. Да-да, у меня должны быть гости. Я их отменю. Я позвоню. Я что-нибудь сделаю. Надо отменить... Ах ты, Боже мой...

Она прижалась к нему, теребила ему рукава. - Да успокойся, мама, что с тобой, нельзя же так. Сядем куда-нибудь. Скажи, как у тебя все? Как ты поживаешь?..- И почему-то боясь ответов на свои вопросы, он стал рассказывать о себе, ладно прищелкивая слово к слову, попыхивая трубкой, стараясь заговорить, обкурить свое изумление. Оказалось, что и объявление она видела, и со стареньким журналистом встретилась, и несколько раз писала сыну в Италию, в Каир... Теперь, после того, как он рассмотрел ее искаженное краской лицо, ее искусственно желтые волосы,- ему казалось, что и голос ее уже не тот. И. рассказывая о своих приключениях, не останавливаясь ни на мгновение, он оглядывал наполовину освещенную, дрожащую комнату, с плюшевой кошкой на камине, с ширмой, из-за которой выступало изножье кровати, с Фридрихом, играющим на флейте, с вазочками на полке, в которых прыгало, как ртуть, отражение огней... Странствуя глазами по комнате, он рассмотрел и то, что раньше мельком заметил,- накрытый на двоих стол, пузатую бутыль ликера, две высокие рюмки и огромный розовый пирог в разноцветном кольце еще не зажженных восковых свечек.- "...Я, конечно, сразу выскочил,- и что же, ты думаешь, оказалось? Ну-ка, угадай!"- Она как бы очнулась, испуганно посмотрела на него (а сидела она рядом, на диване, слегка откинувшись, сжав руками виски,- и ее ноги отливали незнакомым блеском). "Да ты разве не слушаешь, мама?"

- Нет, что ты,- я слушаю, я слушаю... И теперь он подметил еще одно: она была странно рассеянна, словно прислушивалась не к его словам, а к чему-то постороннему, грозящему и неизбежному... Он продолжал свой рассказ,- но опять остановился, спросил:

- Это в честь кого же,- пирог? Очень аппетитный.- Его мать растерянно улыбнулась.

- Ах, это просто так... Я говорю же тебе, что у меня сегодня визиты.

- Мне ужасно напомнило Петербург,- сказал Николай Степаныч.- И, помнишь, ты раз ошиблась, забыла одну свечу. Мне стукнуло десять, а свеч было только девять. Фукнула мой день рождения. Вот был рев. А тут сколько штук?

- Да не все ли равно!..- крикнула она и встала, будто хотела ему загородить стол.- Скажи мне лучше, который час? Мне нужно отменить, позвонить, что-нибудь сделать.

- Четверть восьмого,- сказал Николай Степаныч. - Ах, это слишком поздно! - снова крикнула она.- Все равно! Теперь уж все равно...

Оба замолчали. Она опять села. А Николай Степаныч старался себя заставить обнять ее, приласкаться к ней, спросить; Послушай мама,- да что с тобой случилось?

Да расскажи мне наконец... Он опять посмотрел на блестящий стол, сосчитал свечки вокруг пирога. Их было двадцать пять штук. Двадцать пять! А ему-то уж двадцать восемь...

- Да не осматривай так мою комнату! - сказала мать.- Прямо сыщик! Ужасающая комната, я хочу переехать,- быстро продолжала она- и вдруг легко ахнула: - Постой... Что это такое? Это ты стукнул?

- Да,- ответил Николай Степаныч,- трубку выбиваю. А скажи мне,- у тебя есть деньги? Ты не нуждаешься?

Она стала поправлять какую-то ленточку на рукаве и заговорила, на него не глядя...

- Да... Ведь ты знаешь, кое-что после Генриха осталось... Но я должна тебя предупредить,- мне только как раз хватает на жизнь. Ради Бога, не стучи трубкой. Я должна тебя предупредить, что я... Что тебя... Ну, ты понимаешь, Коля, мне будет трудно тебя содержать...

- Эх, мамахен, куда ты загнула,- воскликнул Николай Степаныч (и в это мгновение, как солнце из-за облака, ударил с потолка электрический свет).- Ну вот,- можно свечи тушить,- а то сидим прямо как в склепе. Видишь ли, у меня небольшой запасец деньжат есть,- да и вообще я - вольная птица... Садись же, что ты бегаешь по комнате?

желтые волосы!.. .

- Ты так нагрянул,- сказала она и, кусая губы, заглянула в лицо маленьким часам, стоявшим на полке.- Как снег на голову... Они спешат. Нет, остановились. У меня сегодня визиты,- а вот ты приехал... С ума сойти...

- Глупости, мама. Придут, увидят, что сын приехал, и очень скоро испарятся. А мы еще с тобой сегодня вечерком в какой-нибудь мюзик-холл махнем, где-нибудь поужинаем... Я, вот, помню, видал африканский театр,- удивительная штука, прямо номер! Представь себе, человек пятьдесят негров, и такое, довольно большое, ну, примерно, как...

- Постой, я открою,- сказал Николай Степаныч и поднялся.

Она поймала его за рукав. Лицо у нее дергалось. Звонок осекся,- ждал.

- Это же, вероятно, твои визиты,- сказал Николай Степаныч.- Надо открыть.

Его мать резко мотнула головой, прислушиваясь,

Она потянула его за рукав, шепотом проговорила;

- Не смей! Я не хочу... Не смей...

Звонок засверлил опять, на этот раз настойчиво и раздраженно. И сверлил долго.

- Пусти меня,- сказал Николай Степаныч.- Это глупо... Если звонят, надо открыть. Чего ты боишься?

Звонок опять осекся. Его сменил крепкий стук,- производимый набалдашником трости, что ли.

Николай Степаныч решительно направился в переднюю. Но на пороге комнаты мать поймала его за плечи,- изо всех сил старалась оттащить его и все шептала: "Не смей... Не смей... Ради Бога!,." Еще раз грянул звонок, коротко и гневно. - Твое дело,- усмехнулся Николай Степаныч и, заложив руки в карманы, прошелся вдоль комнаты. "Кошмар - да и только",- подумал он и усмехнулся опять.

Звон прекратился. Все было тихо. Звонившему, видно, надоело, и он ушел. Николай Степаныч приблизился к столу, осмотрел великолепный, облитый блестящим кремом пирог, двадцать пять праздничных свечечек, две тоненьких рюмки. Рядом, словно притаясь в тени бутылки, лежала белая картонная коробочка. Он поднял ее, снял крышку, Внутри был новенький, довольно безвкусным серебряный портсигар.

- Так,- сказал Николай Степаныч. Он обернулся- и только тогда заметил, что его мать, полулежа на кушетке и уткнувшись лицом в подушку, вздрагивает от рыданий. В прежние годы он часто видал ее плачущей,- но тогда она плакала совсем иначе,- сидела за столом, что ли, и, плача, не отворачивала лица, громко сморкалась и говорила, говорила,- а тут она рыдала так молодо, так свободно лежала... и было что-то изящное в повороте ее спины, в том, что одна нога в бархатном башмачке касается пола... Прямо можно было подумать, что это плачет молодая белокурая женщина... И платочек ее, как полагается, лежал комочком на ковре.

- Ах, зачем ты не приехал раньше! Ну хотя бы на год раньше... Только на год...

- Сам не знаю,- сказал Николай Степаныч. - Теперь все кончено...- всхлипнула она, и ее светлые волосы дрогнули.- Все кончено. Мне в мае будет пятьдесят лет. Взрослый сын приехал к старушке матери. И зачем ты приехал... именно теперь... именно сегодня...

Николай Степаныч надел пальто (которое, не по-европейски, бросил просто в угол), вынул из кармана картуз и опять присел рядом.

- Завтра утром я покачу дальше,- сказал он, поглаживая мать по плечу, по синему блестящему шелку.- Мне хочется теперь на север,- в Норвегию, что ли. А то на море, китов бить. Я тебе буду писать. Так, через годок, снова встретимся, тогда, может быть, дольше останусь. Уж ты не пеняй на меня,- кататься хочется!

- Пуля оттяпала,- рассмеялся Николай Степаныч.- Прощай, моя хорошая.

Она потрогала гладкий обрубок пальца и осторожно его поцеловала. Потом обняла сына, проводила его до дверей.

И как только дверь за ним захлопнулась, она, шумя синим платьем, кинулась к телефону.