Толстой Картина в хрестоматии: босой старик. Я поворачивал страницу, мое воображенье оставалось холодным. То ли дело - Пушкин: плащ, скала, морская пена... Слово "Пушкин" стихами обрастает, как плющом, и муза повторяет имена, вокруг него бряцающие: Дельвиг, Данзас, Дантес,- и сладостно-звучна вся жизнь его,- от Делии лицейской до выстрела в морозный день дуэли. К Толстому лучезарная легенда еще не прикоснулась. Жизнь его нас не волнует. Имена людей, с ним связанных, звучат еще незрело: им время даст таинственную знатность, то время не пришло; назвав Черткова, я только б сузил горизонт стиха. И то сказать: должна людская память утратить связь вещественную с прошлым, чтобы создать из сплетни эпопею и в музыку молчанье претворить. А мы еще не можем отказаться от слишком лестной близости к нему во времени. Пожалуй, внуки наши завидовать нам будут неразумно. Коварная механика порой искусственно поддерживает память. Еще хранит на граммофонном диске звук голоса его: он вслух читает, однообразно, торопливо, глухо, и запинается на слове "Бог", и повторяет: "Бог", и продолжает чуть хриплым говорком,- как человек, что кашляет в соседнем отделенье, когда вагон на станции ночной, бывало, остановится со вздохом. Есть, говорят, в архиве фильмов ветхих, теперь мигающих подслеповато, яснополянский движущийся снимок: старик невзрачный, роста небольшого, с растрепанною ветром бородой, проходит мимо скорыми шажками, сердясь на оператора. И мы довольны. Он нам близок и понятен. Мы у него бывали, с ним сидели. Совсем не страшен гений, говорящий о браке или о крестьянских школах... И, чувствуя в нем равного, с которым поспорить можно, и зовя его по имени и отчеству, с улыбкой почтительной, мы вместе обсуждаем, как смотрит он на то, на се... Шумят витии за вечерним самоваром; по чистой скатерти мелькают тени религий, философий, государств,- отрада малых сих... Но есть одно, что мы никак вообразить не можем, хоть рыщем мы с блокнотами, подобно корреспондентам на пожаре, вкруг его души. До некой тайной дрожи, до главного добраться нам нельзя. Почти нечеловеческая тайна! Я говорю о тех ночах, когда Толстой творил, я говорю о чуде, об урагане образов, летящих по черным небесам в час созиданья, в час воплощенья... Ведь живые люди родились в эти ночи... Так Господь избраннику передает свое старинное и благостное право творить миры и в созданную плоть вдыхать мгновенно дух неповторимый. И вот они живут; все в них живет - привычки, поговорки и повадка; их родина - такая вот Россия, какую носим мы в той глубине, где смутный сон примет невыразимых,- Россия запахов, оттенков, звуков, огромных облаков над сенокосом, Россия обольстительных болот, богатых дичью... Это все мы любим. Его созданья, тысячи людей, сквозь нашу жизнь просвечивают чудно, окрашивают даль воспоминаний,- как будто впрямь мы жили с ними рядом. Среди толпы Каренину не раз по черным завиткам мы узнавали; мы с маленькой Щербацкой танцевали заветную мазурку на балу... Я чувствую, что рифмой расцветаю, я предаюсь незримому крылу... Я знаю, смерть лишь некая граница: мне зрима смерть лишь в образе одном, последняя дописана страница, и свет погас над письменным столом. Еще виденье, отблеском продлившись, дрожит, и вдруг - немыслимый конец... И он ушел, разборчивый творец, на голоса прозрачные деливший гул бытия, ему понятный гул... Однажды он со станции случайной в неведомую сторону свернул, и дальше - ночь, безмолвие и тайна... <1928> |