Olympicum

Olympicum

Стихии вечной выраженья,
тебя, о музыка движенья,
и, мышцы радостные, вас,
усладу сил, послушных воле, —
я в этот век огня и боли,
я в этот хищный черный час
в стихах прославлю своенравных, —
тебя, блаженство взмахов плавных,
и, мышцы радостные, вас!
 
Поговорим сперва о круге.
 
Земля, коль верить морякам,
шарообразна. Воды, вьюги,
и дым, плывущий к облакам,
и в теле кровь, и звезды неба, —
все, все кружится; человек,
дай волю, шарики из хлеба
катал бы молча весь свой век.
Под бирюзовым облым [13]
вращаться медленно народам
круглоголовым суждено,
и год вращается за годом,
в саду алеет круглым плодом
иль сеет круглое зерно.
 
И шаровидны в этом мире
все наслажденья, тени все,
и самый Крест — как бы четыре
луча в незримом Колесе.
 
Когда на клавишах качает
тоскливый гений яркий сон,
он на листе за звоном звон
кружочком черным отмечает.
Когда струятся к высоте
искусства райские обманы,
нам в каждой краске и черте, —
в изгибах туч, в бедре Дианы, —
округлость мягкая мила.
Мы любим выпуклые чаши,
все круглое; и если в наши
глухие годы, годы зла,
мечта, свободней, но угрюмей,
сбежала с благостных холмов
в пределы огненных углов
геометрических безумий [14], —
то, все же, прежних мастеров
забыть не смеем мы, не можем,
хоть диким вымыслом тревожим
и ум, и зренье; там и тут,
на сводах жизни нашей тесной,
пленяя плавностью небесной,
мадонны-лилии цветут... [15]

И рой утех, как в улье пчелы,
в тебе живут, упругий круг,
и ты — мой врач, и ты — мой друг
в борьбе искусной и веселой.
я поднимаю локоть голый,
и если гибок и широк
удар лапты золотострунной —
чрез сетку, в меловой квадрат,
перелетает блесткой лунной
послушный мяч [16]. Я тоже рад
средь плясунов голоколенных
носиться по полю, когда,
вверху, внизу, туда, сюда,
в порывах, звучно-переменных,
меж двух прямоугольных луз
маячит кожаный арбуз.
 
Седой и розовый британец,
историк тонкий, не шутник,
порассказал мне, как возник
ожесточенный этот танец.
 
В старинном городке резном,
где удлиненным перезвоном
в краю туманном и зеленом,
где сам под кленами я жил,
когда-то кто-то заслужил
самозаконный гнев народа;
не знаю — кто: быть может, чёрт
в убогом образе урода,
или воркующих реторт
пытливый друг, алхимик хилый;
быть может, отрочеству милый
разбойник, стройный удалец,
таившийся в лесу дубовом,
а то — кощунственный мудрец,
умы вспугнувший Богом новым, —
не знает летопись, но, словом,
его связали и в пыли
по переулкам повлекли.
 
И он на площади квадратной,
средь торжествующих зевак
был обезглавлен аккуратно,
Зашили голову злодея
в округлый кожаный мешок,
палач же — славная затея! —
мешку тугому дал пинок:
мешок на площадь с плахи — скок!
Понравилось... Народ веселый
загрохотал и сотни ног
тут подхватили мяч тяжелый.
Игривый, грубый городок
разбился вмиг на две ватаги:
одна, исполнена отваги,
стремилась мяч загнать в прудок,
а та, не менее упряма,
избрала целью двери храма.
С потоком вражеский поток
сшибался в узких переулках
и много было криков гулких,
разбитых лбов, разбитых ног;
а после тощие собаки
Вращался мир. Из дикой драки
возникла стройная игра.
 
Вращался мир, и век за веком,
по воле чьих-то верных рук,
и человек за человеком
другим доказывал, что круг —
не только детская забава,
в нем спит волшебница. Пора!
Как песнопенье, величава,
как сладострастие, остра, —
из содрогнувшегося круга
в пыли родится Быстрота,
моя безумная подруга,
моя зазывная мечта!
 
В совиной маске, запыленный,
в гремящей мгле полулежу,
и руль широкий, руль наклонный,
как птицу чуткую, держу.
Плывите звезды над лугами!
Дрожащий обод под руками,
а под ступнями — рычаги.
И мощно-трепетной машины
рокочет огненная грудь,
как бы на бешеные шины
прямой наматывая путь.
И быстрота ее упруга.
Кусты шарахаются прочь.
Из мира тяжкого, из круга,
из вира [17] — вырываюсь в ночь!
В ночь огневую, где усилья
божественно-сокращены...
О, дай мне крылья, дай мне крылья,
мне крылья, Господи, нужны!
 
Но чу! Средь бархатного грома
внезапно звякнул перебой,
как отрицанье. Что с тобой,
мой зверь волшебный? Но истома
застыли медленно колеса.
Ночуй теперь в тени откоса,
под хитрым взором звезд немых!
 
Иное помню. Ветер Божий,
о, ветер песенный, а все же
мы встретились лицом к лицу!
День зимний помню, синий, хрупкий.
Толстушка-елка в белой шубке
прильнула к самому крыльцу,
где в каждом ромбе рам оконных
есть по цветному леденцу.
Как шелк лазурный — тень склоненных
немых ветвей. Волшебно спит
пушистый мир в алмазной люльке.
Под крышей искрятся сосульки
и гололедицу кропит
на ступенях песочек рыжий.
 
Какие сны, какие дни!
Вставай! Фуфайку натяни,
и, льдисто-липкие ремни
скрепив потуже на запятках,
стремглав по насту скатов гладких
скользи! В площадку перейдет
уклон, площадка оборвется,
и с края белого взовьется
крылатый лыжник: легкий взлет,
воздушно-дивное движенье, —
и он стоймя на продолженье
крутого склона упадет.
 
Полет, полет! Не оттого ли
с тех пор я полон тайных сил,
что в этот миг блаженной воли
я неба синего вкусил?
Простор равнины белозарной
я на лету обозревал:
избенки видел, дальше — вал,
столбы, как ландыши...
Товарный
из-под картонного навеса;
за ним — березового леса
жемчужно-розовый пушок.
Как высь чиста, как мир широк!
Как нежно Божье вдохновенье!..
Раскинув руки, я повис,
распятый в воздухе. Мгновенье —
и вновь я скатываюсь вниз.
 
Но есть и глубже упоенье.
 
Кто там по зелени, вдали,
пронесся, легкий и лучистый,
и отделился от земли,
как звук порывистый и чистый,
рукою сорванный со струн?
 
Еще был вешний вечер юн.
Сияла мурава сырая.
Из полутемного сарая
я белый выкатил летун.
И влез, уселся я, и сладкий
Готово! Раскачнулся гладкий,
могучий винт, и, пробежав
по бархату пустого поля,
вознесся он, мой раб, мой бог!
 
О, грохот, рокот, ропот, вздох,
взмах — и восторженная воля.
Внимая радостным струнам,
по перламутровым волнам,
в узорах блеска небывалых,
из звонких вырвавшись оков,
я плавал средь больших и малых,
бледно-лимонных, бледно-алых,
бледно-лиловых облаков.
В вечерний час очарованья
они, как Божьи корабли,
как нежные благоуханья,
как песни райские текли.
Я с ними заживо сливался,
касался перышек цветных,
блаженно погружался в них.
И удалялся я от нищей,
нечистой пристани людской:
там, подо мной, земное днище
И крыши, крошечные крыши,
и площади я видеть мог,
а выше, выше — только Бог,
свобода, ветер! Выше, выше,
взвивайся трепетно-лучистый,
как звук, порывистый и чистый,
в восторге сорванный со струн!
 
Душевных взлетов отраженья,
услада плавной быстроты,
я славлю... Радовала ты
мое ликующее тело:
оно звенело и летело,
и в этот миг необычайный
стиха властительные тайны
я упоительно постиг!
 
15-IX-21

[13] Круглый, округлый, круглобокий (Словарь Даля).

[14]  Набоков неизменно отвергал абстрактное искусство и, в частности, кубизм.

[15] Имеется в виду лилия белоснежная или лилия Мадонны (Lilium candidum), совмещенная с образом Мадонны в живописи эпохи Возрождения. Ср. в рассказе «Венецианка» (1924): «Ах, мой друг, я влюблен в Мадонн! Помню первое мое увлечение — Мадонну в голубой короне, нежного Рафаэля. <...> Но самая прелестная из всех Мадонн принадлежит кисти Бернардо Луини. Во всех его творениях есть тишина и нежность озера, на берегу которого он родился, — Лаго Маджиоре. Нежнейший мастер... Из имени его даже создали новое прилагательное — “luinesco”. У лучшей его Мадонны длинные, ласково опущенные глаз; ее одежда в голубовато-алых, в туманно-оранжевых оттенках. Вокруг чела легкий газ, волнистая дымка, и такою же дымкой обвит ее рыжеватый младенец» (Набоков В. Полное собрание рассказов / Сост., примеч. А. Бабикова (3-е изд., уточн. и доп.). СПб.: Азбука, 2016. С. 156-157).

[16] Ср. (лучшее из известных нам в русской литературе) описание теннисной подачи в «Лолите»: «Изящная ясность всех ее движений находила свое слуховое дополнение в чистом, тугом звоне каждого ее удара. Войдя в ауру ее власти, мяч делался белее, его упругость становилась качественно драгоценнее. <...> У моей Лолиты была чудная манера чуть приподымать полусогнутую в колене левую ногу при раскидистом и пружинистом начале сервисного цикла, когда развивалась и на мгновение натягивалась в лучах солнца живая сеть равновесия между четырьмя точками — пуантой этой ноги, едва опушенной подмышкой, загорелой рукой и далеко закинутым назад овалом ракеты, меж тем как она обращала блестящий оскал улыбающегося рта вверх к маленькой планете, повисшей так высоко в зените сильного и стройного космоса, который она сотворила с определенной целью — напасть на него звучным хлестком своего золотого кнута. Ее подача отличалась прямотой, красотой, молодостью, классической чистотой траектории, но, невзирая на беговой ее темп, ее было нетрудно вернуть, ибо никакой закорючинки или изюминки не было у длинного, элегантного подскока ее мяча» (Набоков В. Лолита. New York: Phaedra, 1967. С. 212-213).

[17]

Published by permission of The Wylie Agency, LLC. All rights reserved.

Copyright © by The Estate of Vladimir Nabokov, 2019

Раздел сайта: