Солнечный сон
Сказка
…Снилис<я> мне только звуки. |
Пушкин |
I |
Лениво перелистывает ветер |
душистые деревья, и Нимфана, |
воздушная, в шафрановых шелках, |
еще стоит на лестнице прохладной, |
спадающей, как мраморный поток, |
в журчащий сад. Ивейн уехал… В сердце |
еще стучит глухой и нежный топот |
его коня. Ивейн благогове<й>ный |
так целовал невесту на прощанье, |
что кровь ее дивилась; а теперь, |
на сгибах рук и на ключицах голых |
воспоминанья этих поцелуев |
остались, как незримые запястья |
и тающие ожерелья… Ветер |
без мысли перелистывает сад… |
легко по шашечнице плит звенящих, |
расплакалась, комочком золотистым |
свернувшись средь подушек кружевных, |
а через миг, как девочка, вскочила |
и принялась, сквозь слезы улыбаясь, |
дразнить лиловой веточкой изюма |
глазастую седую обезьянку. |
Зачем Ивейн пустился в путь далекий, |
на сонный юг, в пылающую пыль? |
Не воин он и не купец. Он едет |
с таинственною целью… Вот что было: |
его король, старик пушисто белый, |
завел с чернобородым королем |
страны чужой торжественную тяжбу; |
спор длился год, другой; на третий оба |
запутались. Казалось, быть войне; |
но короли ценили выше славы |
покой страны; и вот чернобородый |
простой и верный выход предложил: |
«Ты, – говорит, – пришли, сосед, в мой город |
хитрейшего из шахматных бойцов: |
сразимся с ним. Десятая победа |
решит, кто прав. Согласен?» |
Игроков |
тогда собрал король седой – и старых |
и молодых, – всех лучше был Ивейн. |
И в Лаолян, далекий и ленивый, |
приехал он и пышно принят был. |
Он Лаолян пленил своей улыбкой, |
да скромностью и скупостью движений, |
да стройною учтивостью речей. |
В условный час давался каждый вечер |
безмолвный бой в глубокой темной зале: |
во тьме торжественной, посередине, |
был островок сиянья; выделяли |
два пламени резной тяжелый столик, |
где на квадратах, млечных и вишневых, |
теснились шашки, выпукло блестя |
кораллом и слоновой костью. Пальцы |
одну из них. Кругом во тьме широкой |
придворные томились молчаливо. |
И длился бой. Ивейн, спокойный с виду, |
всех изумлял безумием изящных |
своих ходов; король же, осторожный |
в самой игре, противник был горячий: |
обычную терял он величавость, |
мял бороду густую в кулаке |
да языком выщелкивал проклятья; |
жемчужный пот стекал из под короны. |
Так вечером Ивейн в чужой столице |
за своего сражался короля; |
днем он бродил по сонным переулкам, |
заглядывал в таинственные лавки, |
завешанные бисером струистым, |
и покупал там бусы иль кинжал. |
Но как то, в день лазурный, он, тоскуя, |
поехал в степь, лежащую на юге |
от города. Такое было солнце, |
весь отливал лиловым зыбким лоском. |
И ехал он, пока не потонули |
за ним, в лучах, ограды Лаоляна |
далекие. Тогда, сойдя с коня, |
он лег в траву высокую, сухую, |
горячую и, лежа так, стал думать |
о счастии лепечущем своем, |
о простоте и светлости Нимфаны. |
В ее любовь, еще полунемую, |
он верил, как в бессмертие души. |
В ее глазах, зеленых, удлиненных, |
как листья олеандра, были царства, |
туманные. Она его любила: |
он вспоминал, как гнался он за ней |
в аллее, полной солнечного смеха, |
как с ней читал в углу гостиной тихой, |
где мать ее, шурша угрюмо платьем |
и веером раскрытым, проплывала, |
скучая и досадуя как будто, |
Вокруг него тянулись к солнцу травы, |
у самого виска его качалась |
блестящая былинка: мотылек |
на ней висел, как кружевной любовник |
на лестнице шелковой. Пахло медом |
и мятою. Пушинки проплывали, |
жужжащие живые самоцветы |
рождались в легких люльках лепестков. |
И солнце исполинское глядело |
в глаза цветов и превращало травы |
в стремительные языки огня. |
Оно Ивейну в сердце проникало, |
по жилам растекалось и в сознанье |
вплывало, все пропитывало синью. |
И мысли ослепительные плыли |
и путались, как пятна огневые, |
в аллее, там, где волосы Нимфаны, |
распутавшись, губам найтись мешали |
средь смеха запыхавшейся любви. |
Звенела ль кровь, обманывая слух, |
иль есть в степях звенящие растенья, |
но странное и сладостное чувство – |
предчаянье необычайных чар – |
в нем медленно росло. Он встрепенулся |
и встал: кругом все та же степь пустая. |
Прислушался: казалось, световое |
дрожанье испарений травяных |
переходило в звуки; и казалось: |
блаженное жужжанье насекомых, |
всплывая, превращалось в человечье |
гуденье; и казалось: ветер южный |
чертил, чертил в пространстве изумленном |
уверенные зодческие грезы… |
И шел Ивейн, и слух его следил, |
как лестницы, и ярусы, и кровли |
из смутных звуков строились, из звуков |
домашнего живого пробужденья… |
Взглянул вокруг: все так же проступала |
душа росы мерцала над травой… |
Ивейн остановился, и, как будто |
ослепший человек, чья память видит |
при звуке образ, – слышал: восклицанья |
дверей; мохнатый лай; крик петуха |
пурпуровый; журчанье голубое |
воды и скрип и звон бадьи о камень |
колодца; лепетанье колокольцев; |
стук плоский выбиваемых ковров; |
шум утренний, прохладный и опрятный, – |
и голоса, и шелесты прохожих. |
И звуки проплывали сквозь него, |
да, сквозь него, как будто он без плоти, |
без веса был. Ему казалось мнимым |
все явное: и тело, и одежда |
на нем, и та душистая пустыня, |
где он стоял, прислушиваясь к жизни |
невидимой – но истинной, простой… |
Сел на коня Ивейн, – неторопливо |
Шум города за ним стал утихать, |
и он оглядывался – не видать ли |
и вправду стены, кровли и деревья, – |
но за собой он видел только степь |
зеленую под знойной синей мутью. |
И в Лаоляне, в переулке Чисел, |
трех маленьких плешивых мудрецов |
он растолкал; и равнодушный раб |
повез их следом за конем Ивейна |
в ныряющей тележке, запряженной |
ослицей, в степь, и по пути все трое |
уснули, рты разинув, как птенцы. |
И вот опять, смыкаясь, всплыли души |
стеклянных, и прохладно полотняных, |
и жестяных, и деревянных звуков; |
и говор был, веселый и широкий, |
и кто то звал, и кто то пел на башне |
незримой, пел, как жаворонок в небе. |
Ивейн взглянул на магов: те сидели |
дивясь, зачем безмолвный этот всадник |
сюда привел их, в степь немую, в степь, |
где нет давно ни новых насекомых, |
ни новых трав; а сумрачный повозчик |
сгонял бичом слетавшихся слепней. |
Год вечерел мечтательно и знойно: |
в узорах лоз на склонах Лаоляна |
уж созревал нагретый виноград, |
благоухал и лопался на солнце. |
На ягодах тяжелых, темных, были |
рубиновые трещины, как раны |
тончайшие от жадных губ любви, – |
а в ягодах янтарных, удлиненных, |
полупрозрачных, солнце чуть пугливо |
сквозило, как в задумчивых глазах |
у юных жен сквозит и светит мысль |
блаженная о близком материнстве. |
Лишь раз еще из этой яркой яви |
в сон звуковой, в колдующую степь |
… |
Безумия пленительного призрак |
почувствовал… И понял, что один |
он одарен волшебным этим слухом. |
Волшебного не терпит обычайность, – |
так рассудив о чуде, он молчал. |
А тут огонь душистый винограда |
и золотые песни поутру, |
а вечером узорное сраженье, |
а ночью сны: он близко видел плечи |
открытые и узкий, золотистый, |
чуть видимый пушок между лопаток, |
и голову склоненную Нимфаны. |
………………………………………………………….. |
Шестнадцать дней прошло со дня начала, |
и восемь раз был каждый побежден. |
Еще два дня – и по одной победе |
воители прибавили себе. |
Десятая решительной считалась. |
Последний бой… Опять в глубокой зале |
– блеск резной |
коралла и кости слоновой. Шашки |
тяжелые – извилисто и сложно – |
исподтишка друг другу угрожали. |
Шла ровная и душная игра, |
без выпадов… И вдруг Ивейн дал промах… |
И, налетя, король с улыбкой жадной |
снял пешки две, ферзем ударил в тыл, |
воскликнул: «Шах!» Тесна была угроза, |
и зрители, как пчелы, загудели, |
толпясь вокруг. Ивейн смотрел и думал, |
прикидывал… Затем спокойно отдал |
одну ладью (веселые вельможи |
шушукнулись), затем – ладью другую, |
и тут король, дрожа от нетерпенья, |
вновь грянул: «Шах!» Тогда Ивейн ферзем |
пожертвовал, прочистил путь сокрытый |
и пешкою ужалил короля; |
тот отступил, подняв поспешно фалды, |
и через ход в углу своем погиб. |
пустился торжествующий Ивейн; |
но, миновав ограды Лаоляна |
и выехав на белую дорогу, |
он вдруг почувствовал, что к сердцу будто |
прильнула тень. Тогда цветистый повод |
он так стянул, что хлопья легкой пены |
вверх брызнули; в седле он обернулся |
и, правою ладонью опершись |
о конский круп, взглянул на юг и вспомнил |
незримый город, сладостно зовущий – |
там, далеко, в степи, за Лаоляном, – |
но в тот же миг в смятеньи суеверном |
он отогнал трепещущую мысль, |
как бархатную бабочку мы гоним |
из спальни, – и вдавил стальные звезды |
коню в бока; а свежий ветер встречный |
ему шепнул, что он – отчизны ветер – |
опять, опять ему задует в спину |
когда нибудь… |
явился к властелину своему |
с отчетом полным, с чертежом победы, |
с подписанными свитками. Король, |
все выслушав, Ивейна плавно обнял |
и бородою снежною коснулся |
его щеки, чуть вспыхнувшей сквозь пыль. |
А из дворца, взволнованный, веселый, |
Ивейн по синим улицам знакомым |
и чрез сады к невесте поспешил. |
Стемнело! Листья пышно шелестели. |
Он грезил: «Вот сейчас войду я к ней, |
она поднимет голову от книги, |
замрет на миг в воздушном изумленьи |
и вдруг как жаркий золотистый ветер |
в объятья мне пахнет… А после, рядом…» |
Тут черные деревья расступились |
с поклонами и с шелестом приветным, |
и впереди Ивейн увидел лунный |
роскошный лоск на лестнице знакомой, |
в лиловый сад; а в доме окна были |
озарены, и музыки порывы |
звучали там, и двигались по стеклам |
пернатые и веерные тени. |
«Войти ли мне? – Ивейн подумалﻕ. – Радость, |
входящая не вовремя, бывает |
похожа на непрошеную правду… |
Там многолюдно, празднично, Нимфане |
там весело: ей нравится кружиться |
(чуть ложное веселье и круженье) |
средь юношей, завидующих мне. |
А я войду – и сердце постыдится |
застыть при всех. Она заметит: гости |
уже не те – <и> станет ей казаться, |
что лишний я – нечаянный жених, |
что я устал с дороги и скучаю, |
что смотрят все с усмешкой на одежды |
измятые и пыльные мои». |
И в темноте он тихо улыбнулся, |
ни ревности, и, возвратясь к себе, |
тотчас уснул и видел сон веселый. |
И день расцвел, и в полдень темно синий, |
когда Нимфана вышла в сад журчащий, |
закручивая на ходу сухие, |
пылающие волосы, внезапно, |
под кедрами, где пятна солнца плыли |
и путались, явился перед ней |
Ивейн, – и пальцы выпустили гребень, |
и пятна солнца в бархатной аллее |
метнулись, закружились и слились. |
II |
В осенний день, блестящий и тревожный, |
в своем саду король белобородый |
средь поздних роз сам выбрал и сорвал |
пышнейшие и сам их подал с ясной |
улыбкою Нимфане – на пороге |
поющего и плещущего храма. |
Но мать ее, холодная, прямая |
в своем парчовом платье, напоследок |
«Что толку в этих розах? |
Они тлетворной ветрености учат. |
Смотри, Нимфана, берегись: твой муж – |
мечтатель, а мечтатели готовы |
отдать жену за облако, за розу… |
Вот твой отец покойный – тот другого |
был склада: не питал он мыслей праздных |
и не любил задумчивых лентяев, |
играющих на лютне или краски |
размазывающих в восторге детском. |
Он честен был и тверд. Его советам |
внимал король, мечтатель наш седой…» |
Дни грянули веселые. Трубила |
в летучих листьях шумная ловитва, |
и было разноцветное круженье |
по вечерам, в дворцовых залах з<я>бких, |
и возвращенья поздние, и ночи |
крылатые, и пробуждений смех. |
Ивейн жену любил благоговейно, |
он раскрывал скользящими губами |
ее светающего тела – осторожно |
в ней солнце сокровенное будил. |
И он таил свое воспоминанье |
от всех людей, от самого себя; |
молчал, молчал, стыдом священным скован, |
но странные он ведал сновиденья. |
А иногда, среди бесед сладчайших, |
он затихал – как бы дивясь чему то, |
и щурился задумчиво… Все чаще |
случалось так, и чуяла Нимфана |
(хоть он умел так ласково смеяться), |
что в нем растет тоскующая тайна, |
и движется, и дышит – как прибой, |
невидимо гудящий за оградой, |
увитой жимолостью… Но молчала |
Нимфана: ей казалось, что, начни |
она его расспрашивать, – шутя ли |
иль вдумчиво, с тревогой, все равно, – |
Ивейн в душе почтет ее расспросы |
Но вот однажды (…розовела просадь |
миндальная, и шалые дрозды |
свист подняли неистовый…), однажды |
Ивейн сказал: «Нимфана, вот узнал я |
твою любовь, – теперь узнай мое |
безумие…» И он, светло волнуясь, |
поведал ей о городе незримом. |
…………………………………………………………………. |
«И если любишь ты меня, добавил |
Ивейн, – да, если всей душой ты любишь |
меня – тогда, я знаю, ты услышишь, |
что мудрецы услышать не могли. |
Поедем же, поедем же… подумай – |
там жить – вдвоем… чтоб вместе слушать… хочешь?» |
Его глаза, два солнечных прореза, |
глядели в жизнь ее и обещали |
даль, песни, дива… «Хочешь?» – повторял он – |
и что могла она ответить? Разве |
вода не озаряется, когда |
«С тобой, с тобой…» – отозвалась Нимфана. |
Весна прошла. Осыпался миндаль, |
и черные дрозды угомонились, |
и близился условленный отъезд… |
Раз поутру Ивейн вошел к Нимфане: |
купец, седой и мягкий, гладил, зыблил, |
показывал ей платье – световое, |
текучее… «Ивейн, смотри, какая |
живая ткань! – воскликнула Нимфана. – |
Когда король опять нас позовет |
к себе на пир, надену это чудо!» |
Ивейн кивнул, потом заметил с тусклой |
улыбкою: «Но ты забыла – завтра |
мы уезжаем – к чудесам иным…» |
Седой купец унес товар воздушный… |
И в этот день, в последний раз, прощаясь |
с деревьями, они спустились в сад, |
сошли к пруду. Прощался с ними ветер. |
Ивейн смотрел: сиял на влаге лебедь, |
и вкруг него серебряная зыбь, |
как музыка немая, расходилась… |
Смотрела и Нимфана: лебедь шею |
вдруг разогнул, повел блестящим клювом, |
по цвету схожим с коркой апельсинной, – |
со свистом растопырился, плеснул |
растрепанными крыльями… «А завтра, – |
подумала Нимфана, – я покину |
и лебедя, и этот сад зеленый, |
и белый дом – покину… для чего же?ᴇ.ᴇ.» |
И в тот же миг Нимфана поняла, |
что не услышит города в пустыне, – |
и поняла, томительно взглянув |
на светлого, безмолвного Ивейна, |
что притворится сл<ы>шащей и будет |
лучисто лгать… |
Бывает подвиг правды, |
и труден он; но подвиг есть другой – |
обмана: этот может быть труднее. |
… |
На площади, в ленивом Лаоляне, |
два юноши болтали о невестах, |
о новостях домашних и душевных, |
о бороде курчавой короля… |
«Слыхал ли ты, – спросил один, – слыхал ли, |
что говорят? Тот тихий чужестранец, |
что на квадратах шахматной доски |
играет, как на струнах, – воротился |
сюда, с женой». |
«Да, как же, сам видал, – |
сказал другой, – жена его прекрасна, |
вся светится…» |
«…И цвет ее волос?» |
«Пожалуй, рыжий, если солнце может |
быть рыжим… Но знаешь ли, что странно? |
В пустыне поселились наши гости, |
раскинули шатер в степи. Король наш |
послал гонца, чертог им предлагая. |
Гонец был – я, и, право же, занятно: |
– они живут, |
как пастухи, которые им носят |
сыр ледяной и знойный хлеб. Один |
такой пастух – горбун со лбом овечьим – |
попался мне на полдороге, в балке, |
где ключ журчал, и, жажду усладив, |
о пришлецах мы с ним потолковали. |
Он думает, что солнце их ушибло, – |
и то сказать: приехал я, и, знаешь, |
они в траве стояли и как будто |
молились, – но молились, улыбаясь, – |
и вздрогнули, когда я с восклицаньем |
приветственным приблизился! Отшельник |
задумчиво и мягко отклонил |
подарок королевский… Странно было…» |
Звенел июнь, кузнечик голубой… |
Ивейн был счастлив… Сладостно ласкала, |
послу<ш>ливо ласкала, бессловесно |
ласкала ты, Нимфана… А его |
любовь подобн<а> звездной ночи, |
невидимой в безмолвии и блеске |
своей любви. Так ухо слышит чутко |
тончайший стук в часы немые звездных, |
возвышенных бессонниц. Был он счастлив. |
Когда он с ней ступил впервые в круг |
волшебный и спросил: «Ты слышишь?» – |
волнуясь, словно спрашивал: «Ты любишь?» – |
так радостно, так искренне светло |
ему в ответ Нимфана закивала. |
И верил он, что не безумен, если |
она его безумию причастна, |
и весь он жил в незримом, все блуждал |
из переходов в переходы звуков, |
не видя трав, блестящих под ногой, |
не видя солнца, льющ<е>гося с неба, |
но чувствуя, что с ним его подруга. |
По торопливым шелестам прохожих, |
по зовам разноцветным продавцов, |
по звону раскрываемых оконниц |
(как некогда средь шахматных раздумий) |
извилистый, отчетливый чертеж |
невидимого города – всех улиц |
и площадей; когда <же> отступал он |
от этих улиц, чувствуемых слухом, |
то над собою, в воздухе, тут ниже, |
там выше, различал он чистый, легкий |
треск половиц, и звон уютный чаш, |
и детский плач, и нежные напевы, – |
и к тем напевам он не мог подняться, |
хоть лестницы он чуял, слышал стук |
шагов, бегущих в небо; только снизу |
внимал он этим звукам, как русалки |
со дна внимают, может быть, лобзаньям |
скользящих весел и дыханью волн. |
Весь день Ивейн так странствовал, напрасно |
стараясь друг от друга отличать |
те голоса, что проходили мимо, |
но был средь них один – высокий, легкий, |
в вечерний час, звенящий, и грустящий, |
и тающий… Он походил на голос |
Нимфаны, как походит взор богини, |
намеченной художником, на взор |
его возлюбленной. И этот |
воздушный звук средь всех воздушных звуков |
Ивейн умел мгновенно отличить. |
Когда же рдел под бархатною аркой |
вечерних туч накрашенный пожар |
и засыпала темная равнина, |
незримый город с нею замирал, – |
казалось, – там заходит солнце вправду, |
не крашеный двойник – живое солнце. |
Там – сладко умолкали колокольцы, |
там – блеяла блаженно и дремотно |
последняя овца; там сонный гонг |
кого то звал и таял; запирались |
с хозяйственным и крепким стуком двери. |
Ивейн лежал и всей душою слушал, |
Кругом лишь небо звездное осталось. |
Его душа вплывала в сон, как лебедь. |
Он спал… Он спал… Во сне он видел звуки, |
переходящие в цвета, – не ведал, |
что рядом с ним бессонная Нимфана |
все думает, все думает, глядит |
томительно на спящего при свете |
луны, сочащейся через тугой |
навес холста. Она его любила, – |
а все же, все же к тем чудесным звукам |
была глуха. Зачем же, притворяясь |
понятливой, она скиталась с ним, |
невнятному внимала, улыбалась, |
о том же говорила, а иные |
подробности придумывала тонко? |
Зачем лгала? Что властвовало ею? |
Гордыня ли, что делает из трусов |
смеющихся бессмертных смельчаков? |
Иль женская божественная жалость? |
растерянной души? Никто не скажет. |
Два месяца прошли чредой лазурной. |
Однажды утром: «…Слышишь, слышишь, слышишь?» – |
волнуясь, повторял Ивейн, – и солнце |
туманилось в глазах его глубоких, |
внимающих: по звуковым приметам |
он мыслимых описывал прохожих: |
«Вот, – говорил, – идет старик, ты слышишь |
стук посоха и шарканье подошв? |
А это – воин: слышишь хруст блестящий |
ремней и лат? Вот – женщина: одежда |
ее шуршит, как куст жасмина, – слышишь?» |
«Да, милый, да», – Нимфана отвечала… |
«А это, – продолжал Ивейн, смеясь |
тихонько, – это вот босые дети: |
шажки их – словно легкая капель. |
Вот голубь пролетел – пушистый свирест, |
вот зазвенело что то, покатилось: |
прохожий, верно, деньги уронил |
над простаком. А это…» |
Но Нимфана |
вдруг прервала журчанье грез его: |
«Смотри, Ивейн, к нам едет всадник. Тот же, |
что раз уж был…» |
Король косматый, снова |
учтивостью платя за пораженье |
минувшее, Ивейна приглашал |
на праздник в Лаолян, а королева |
Нимфане посылала ожерелье |
в подарок да сияющее платье. |
Ивейн взглянул на юную жену. |
«Поедем, да? Ведь можем мы поехать?» – |
она пролепетала, робко, жадно… |
В ее глазах мольба сияла: брови |
по детски поднимались, и внезапно |
в нем пронеслась какая то немая, |
крутая мысль – как взмах летучей мыши |
чрез небо звездное, но в тот же миг |
согласием. |
Сверкающий гонец |
вспять повернул, довольный, что склонил |
пустынника. Над степью солнце плыло. |
Ивейн глядел в пылающую даль, |
прищурившись… А в городе незримом, – |
над головой, высокий женский голос |
надеждою неведомой звенел… |
III |
Затейлив был король чернобородый: |
цвели огни, и по дворцу, как люди, |
ходили голенастые, большие |
чудесно розовые птицы. И на трех |
струнах играл безумный смуглый карлик, |
но так играл, что в сердце исполины |
плясали… Были также и шуты, |
и девушки босые, с лепестками |
пунцовыми, приставшими как будто |
к ногтям резным их лунны<х> легких ног. |
Гремели бубны, как сердца хмельные, |
кувыркались, ходили на руках |
по мраморному полу в круглой зале, |
где стены были черными шелками |
завешаны, а потолок лучился |
узором паутинным серебра. |
Ивейн глядел, как странник, на веселье, |
на лица проходивших перед ним, |
и все ему казалось грубым, тяжким, |
как будто в мир приплыл он ненароком |
с иной звезды, где легче вещество. |
Не видел он, как двор очаровала |
его жена: все в ней дразнило сердце – |
воздушный и горячий блеск волос, |
и чужестранный выговор, скользящий |
по сгибам слов, и голоса живая |
поспешность, и порхающие руки, |
нежнейшие зеленые глаза, |
и розовые губы, изумленно |
смеющиеся, – губы и глаза, |
… |
К ней подходили, льстиво шелестя, |
душистые и нежные вельможи, |
их разговор, загадочно шутливый, |
тот разговор, в котором вьется призрак |
любовного признанья, был ей сладок. |
Она смеялась искренно, невинно, |
лишь радуясь, что смотрят на нее. |
Кружилась, лепетала, розовела… |
И вдруг в толпе заметила Ивейна: |
стоял он, молчаливый и далекий, |
как спящий, улыбаясь. Вкруг него |
носились дуновенья неприязни: |
с ним избегали говорить, косились |
(да мудрено ль? Беспечный дол смущает |
немая высь). Глядели в даль иную |
его глаза… И вдруг ей показалось, |
что он смешон. |
Когда же пир и пляски |
пришли к концу, когда Ивейн шепнул ей: |
«Пора… готовы кони… ночь слабеет… |
Пора… без нас проснется ль царство наше?» – |
когда вокруг, как бы жалея нежность |
и блеск ее, все собрались, прощаясь, |
тогда душа в ней вздрогнула, тоскою |
тягучею наполнилась душа… |
Как слабый раб, она очнулась, вышла |
из радуги недолгого дурмана |
в свой рабий день, глухой и напряженный. |
Светало. По синеющей траве |
они безмолвно ехали обратно. |
Туманно пахло тмином. Звезды зябли |
и втягивали щупальца в огромном |
бледно зеленом небе. Ветер – вестник |
зари, блуждал, шептал цветам: готовьтесь, |
готовьтесь… Кони фыркали. Росисто |
хрустела степь. Две тучки, на востоке, |
обнявшись, ждали солнца, как любовь |
ждут девушки. Свежало… |
Вот палатка |
Вот, наклонясь, Нимфана проскользнула |
в темнеющую щель, и, расседлав |
коней, Ивейн последовал за нею. |
Она сидела на ковре, во мраке, |
молчала. Он, как призрак, к ней нагнулся, |
ни глаз ее, ни плеч ее не видя, |
но чувствуя по смутным очертаньям, |
что смутно ей… «Нимфана, что с тобой? |
Скажи, Нимфана?» Руку тронул, пальцы |
пересчитал губами… «Чтó, Нимфана?» |
«Устала я», – как будто издалека, |
через туман, ответила она. |
Он выпустил ее немую руку: |
«Но голос твой, он странный, он не прежний…» |
«Устала я», – Нимфана повторила |
и замолчала вновь… Потом вздохнула |
взволнованно и вдруг залепетала: |
«Вот… я скажу – вини меня… – как знаешь, |
но я скажу… а ты понять попробуй… |
другая, – нет, молчи, дай мне докончить, – |
мне снится жизнь минувшая – напевы, |
влюбленный блеск зеркал, влюбленный шелест |
вокруг меня, и веер мой душистый, |
и розы, и прислужницы мои…» |
Ивейн не шевелился. Луч наклонный |
в палатку вплыл, и птица полевая |
вдруг свистнула, так сладостно, так сочно, |
как будто зоб ее был полон солнца. |
«Ах, не сердись, – Нимфана лепетала, – |
ты только не сердись. Я знаю, знаю, |
я глупая и ты напрасно любишь |
меня – но все таки, Ивейн, пойми же, |
ведь мы живем в пустыне, на ветру, |
как прокаженные… Грубеют руки… |
Волос мне даже не распутать… Змеи |
тут водятся… Пойми же…» |
Из палатки |
косую тьму высасывало солнце. |
зажглась над сеткою висячей койки. |
Окрасился ковер. Бубнил и бился |
залетный шмель о хлопающий холст. |
Тогда Ивейн, не глядя на подругу: |
«Но как же так… – а солнце, степь, а наша |
любовь, а город наш незримый?» Глухо |
он повторил, как бы не понимая |
своих же слов: «Незримый город… как же?» |
И медленно взглянул он на Нимфану: |
она дрожала в утреннем луче, |
кусала губы… Темная морщина |
между бровей наметилась… Взглянул, – |
и задыхающееся сомненье |
метнулось в нем. |
«Ивейн, не мучь меня, |
не спрашивай… я ничего не знаю… |
Уедем, я прошу тебя… уедем!» |
Он побелел: «Оставить наше чудо, |
оставить? Нет, Нимфана, никогда… |
…» Она лицо закрыла, |
стуча зубами, словно в огневице, |
и слезы трепетно текли сквозь пальцы, – |
горячие, безумные алмазы. |
Прижался он виском к ее виску, |
тоской своей к тоске ее стучащей, |
спросил: «Скажи, ведь слышишь ты, ведь слышишь, |
что слышу я<?>» – и, низко наклонясь, |
рукой ведя по розовым узорам |
на бирюзовом, выцветшем ковре, |
она сказала правду… |
Утро было |
горячее, блестящее, сквозное, |
исполненное сдержанною синью. |
Проснувшаяся искрилась равнина. |
Пушистые высокие цветы |
благоуханно с ветром совещались, |
шурша, горя, вытягивались змеи, |
торчмя торчали суслики – молились. |
Вверх по стеблям ползли жучки. Стреляли |
из под травы выкидывался криво |
кузнечик сухо голубой. Лениво |
по воздуху попрыгивая, слабый |
стоглазый мотылек порхал и падал, |
раскрывшись, – на цветок. |
А там, в палатке, |
Ивейн сидел, колени обхватив |
руками напряженными – и тяжко, |
и пристально смотрел он на жену. |
Она в слезах уснула, как ребенок, |
и странно было праздничное платье, |
и яркий холод яхонтов на шее, |
и золотая нить на лбу. И смутно |
подумал он, что мертвых наряжают |
вот точно так, по праздничному пышно… |
Она спала раскинувшись… Порою |
чуть вздрагивала, морщилась во сне. |
Ивейн смотрел – внезапностью признанья, |
внезапностью потери оглушен. |
гудел рассказ о длительном обмане. |
Бессвязные в мозгу вздувались мысли, |
как те чудовищные числовые |
загадки и растущие шары, |
что иногда в бреду больного мучат. |
Затем, сухие губы сжав угрюмо, |
он рядом лег и пышный душный ворот |
свой расстегнул, и каменные веки |
прикрыл, но спать не мог, хоть ночь провел |
бессонную, шумливую… – и долго |
он так лежал, не двигаясь, как спящий. |
И медленно Нимфана пробудилась, |
и вздрогнула, и встала, и, спеша, |
на блещущее платье легкий плащ |
накинула, взяла, в углу пошарив, |
кошель и зеркальце; на миг нагнулась |
над чистым лбом недвижного Ивейна, |
губами чуть дотронулась и вслух |
подумала: «Вот я вернусь на север |
захочет он последо<ва>ть, – мы будем |
вновь счастливы, – а если не захочет…» |
…И тихо опустела жизнь. Ивейн |
все разглядел сквозь тяжкие ресницы, |
все расслыхал, все принял, отдал все… |
Он был один. Там, за палаткой, умер |
последний звук, последнее бряцанье |
удил, стремян: покорный конь унес |
назад, назад, в обычный мир Нимфану. |
Он встать хотел, подвинулся, но сердце |
затопало и тошно покачнулось |
и рухнуло в глухую пропасть… Долго |
он пролежал в угрюмом, величавом |
беспамятстве. |
И трудно он очнулся, |
и полдень был, – и все кругом звенело, |
и вышел он, шатаясь, из палатки |
на солнце… Закружилась голова |
от брызнувшего блеска. Степь качалась |
горячего сиянья – и в сияньи |
незримый город сказочно звенел! |
Казалось, в нем необычайный праздник |
шел, разрастая<с>ь: вскрикивали песни, |
переговаривались струны, смех, |
смех молодой заплескивал в густую, |
почти лиловую лазурь. |
Без шапки, |
в одежде огненной стоял Ивейн, |
И вдруг в сияньи захлебнулся мир |
цветов и трав, – отхлынуло земное, |
и выступило то, что прежде было |
незримо глазу: самый воздух словно |
деревья, как зеленые фонтаны, |
ограды, как всплывающие волны, |
светящиеся белые дома, – |
и люди легкой плещущей толпою |
на лютнях и цветы бросая в воздух. |
И ждал Ивейн восторженно, и видел |
(не чувствуя, что валится он навзничь |
в траву, в кр<у>женья солнца), видел, слышал, |
по лестнице спускается широкой, |
воздушная, в шафрановых шелках, |
знакомая и сказочно чужая, – |
идет к нему, по имени зовет, |
… |
……………………………………………………… |
Горбун пастух и сын его под вечер |
в траве густой простертый труп нашли. |
Старик вздохнул, нагнулся, тронул легкий, |
окинул степь, палатку, небосклон – |
и прошептал в испуге: «Кто убийца, |
куда бежал?» Отец на запад глянул, |
на рдяный жар под бархатною аркой |
– и посох черный поднял |
и молвил хмуро: «Солнце, знать, не свяжешь…» |
Но юноша, казалось, слушал что то, |
склонив чело, вол<н>уясь и томясь… |
Berlin. Февраль – 23 г. |
Солнечный сон. Сказка. – Впервые: Набоков В. Солнечный сон / Публ., примеч., послесл. А. Бабикова // Connaisseur. Историко‑культурный альманах. Редактор‑составитель И. Н. Толстой. Прага, 2019. № 2. С. 363–379. Публикация самой длинной и значительной ранней поэмы Набокова, текст которой в настоящем издании печатается с уточнениями, завершалась послесловием, которое здесь приводится в новой редакции:
В конце толстой шитой тетради в твердой вишневой обложке, среди переписанных стихов Бунина, Гумилева, Одоевцевой и вклеенных газетных вырезок, на страницах, означенных номерами 5–27, рукою Елены Ивановны Набоковой записана «сказка» ее сына «Солнечный сон». Дата и место сочинения поэмы (февраль 1923 года, Берлин) позволяют определить, при каких обстоятельствах двадцатичетырехлетний русский эмигрант Владимир Набоков написал ее и чем она была навеяна.
Ей предшествовало несколько разноплановых поэм 1919–1922 годов и совсем немного прозаических сочинений, лучшим из которых было эссе «Руперт Брук» (1922). Первое общее описание «Солнечного сна» принадлежит Брайану Бойду:
В конце февраля Набоков закончил самую длинную – 850 строк – из своих поэм, «Солнечный сон», написанную в жанре средневековых видений. Седовласый король посылает своего воина Ивэ[й]на разрешить в поединке спор с соседним королевством и его чернобородым королем. По условиям поединка первый, кто выиграет десять партий в шахматы, считается победителем. Мечтательный Ивэ[й]н одерживает победу, однако во время поединка он все больше и больше попадает во власть колдовских чар города, звуки которого он слышит вокруг шатра, разбитого им на пустынной равнине. Вернувшись к невесте, Ивэ[й]н уговаривает ее разделить с ним его уединение. Несколько недель она делает вид, что слышит те же звуки, что и он, но потом признается, что для нее равнина так и осталась безмолвной. Когда она покидает Ивэ[й]на, тот еще глубже погружается в грезы, слышит и даже видит город странных созвучий, в блаженстве протягивает к нему руки, – и его мертвое тело находят на заросшей травой равнине. Здесь чувства, которые испытал Набоков, когда его оставила Светлана [Зиверт] – невеста, не способная воспринимать божественную гармонию, явленную ему, – трансформируются в историю, предвосхищающую видения одинокого героя «Приглашения на казнь». При этом Набоков хочет сказать: хотя проблеск иного, потустороннего мира может быть вспышкой подлинного видения, лишь безумец абсолютно уверен в том, что из земной жизни есть доступ в потусторонность[1].
Набоков познакомился с шестнадцатилетней Светланой Зиверт 13 июня 1921 года, приехав из Кембриджа в Берлин на каникулы. Увлечение жизнерадостной красавицей из большой и состоятельной семьи горного инженера затмило все его предыдущие романы. Светлане нравились посвященные ей нежные стихи влюбленного Сирина, тогда уже довольно известного берлинского поэта, постоянного автора «Руля», и само внимание блестящего игрока в теннис и шахматиста было ей лестно. Летом следующего года состоялась помолвка. Во второй половине июля 1922 года мать невесты Клавдия Евгеньевна Зиверт, уезжавшая с детьми в курортное местечко Бад‑Ротерфельд, пригласила Набокова присоединиться к ним. 24 июля он писал матери оттуда:
Живем мы в Kurhaus’e, комната у меня веселенькая, светлая, с упоительно‑мягкой кроватью. Клавдия Евгеньевна так очаровательна, что просто слов нет. Сплошной уют. Еда отличная и обильная: вообще – главное занятие здешних обитателей состоит в питании. В саду под кленами и каштанами слушаем музыку и пьем молоко. Оркестр в своей раковине играет попур<р>и из Вагнера[2].
Из этого письма между прочим следует, что в «Солнечном сне» не стоит видеть сугубо автобиографическое иносказание: в Ивейне – самого Набокова, а в Нимфа‑не – его невесту Светлану, поскольку, например, образ ее матери в поэме, «холодной, прямой», осуждающей союз дочери с «мечтателем», не напоминает «очаровательную» Клавдию Зиверт.
в немецком банке продлилась всего три часа, других попыток позаботиться о будущей жене, кроме туманных планов сочинения выгодных киносценариев, предпринято не было, и когда однажды 9 января 1923 года он, как обычно, зашел к Зивертам, ему объявили, что он нарушил условие и помолвка расторгнута[3].
Светлану услали в Бад‑Киссинген, и на этот раз Владимир уже не мог сопровождать ее. О том, что он тогда же, в январе, написал несколько горьких стихотворений, хорошо известно, но до прочтения рукописи «Солнечного сна» трудно было представить себе всю глубину его отчаяния. «Глухота» Нимфаны потрясает Ивейна меньше, чем ее решение оставить его и ее поспешное бегство из их уединенного шатра. Услышав «последний звук, последнее бряцанье / удил» коня, уносящего Нимфану «назад, назад, в обычный мир», он погружается в долгое беспамятство, от которого ему не суждено оправиться. В финале поэмы Набоков сохраняет надежду, хотя бы литературную, на то, что волновавшая его героя незримая женщина, идущая к нему навстречу по лестнице широкой, «воздушная, в шафрановых шелках», – это она, Нимфана, «знакомая и сказочно‑чужая», ее потусторонний идеальный образ, но в берлинской реальности Набоков ждал напрасно и, так и не дождавшись возвращения своей Светланы, 23 августа написал эпитафию к их несостоявшейся жизни вдвоем:
Его знакомство с Верой Слоним произошло 8 мая 1923 года на эмигрантском балу, за два дня до его отъезда на юг Франции, на ферму друга семьи, в Домен де Больё. Вернувшись 19 августа в Берлин (четыре дня спустя он сочинит приведенные стихи) и разыскав Веру, он свяжет с ней свою судьбу, благодаря чему (как он сам позднее признался Алданову) сможет сочинить свои первые романы и превзойти всех молодых эмигрантских писателей. Но и годы спустя рана от расторжения помолвки с юной Светланой продолжала саднить. В его карманном дневнике за 1968 год можно разобрать запись от 27 июня: «Снилась опять Светлана». Далее следуют стихи, три четверостишия, тщательно вымаранные.
«Ивейн, или Рыцарь со львом» (ок. 1176–1181). «Король чернобородый», с которым набоковский Ивейн сражается в шахматы, напоминает о владельце волшебного источника Черном рыцаре, побежденном легендарным Ивейном в поединке (подразумевал ли Набоков здесь линию к зачаровавшему его героя волшебному месту в степных владениях чернобородого короля?). Любовная драма набоковского героя также пересекается в различных плоскостях с историей Ивейна: в замке поверженного им Черного рыцаря он влюбляется в прекрасную Лодину, женится на ней и уезжает на турниры, дав обещание вернуться ровно через год. Клятвы своей он не сдерживает. Отвергнутый своей дамой сердца, Ивейн теряет рассудок, покидает двор и превращается в одичавшего безумца. Артуровскому Ивейну, в отличие от героя «Солнечного сна», уготовано еще многое – он будет излечен от безумия бальзамом феи Морганы, совершит великие подвиги, вернется к волшебному источнику и вновь обретет милость Лодины. Поэму можно прочитать и как развернутую метафору из стихотворения Владислава Ходасевича «Психея! Бедная моя!..»: «Простой душе невыносим / Дар тайнослышанья тяжелый». Именно так Нимфане и лаолянским мудрецам из переулка Чисел тайнослышанье Ивейна оказывается недоступным. Берлинское издание сборника Ходасевича «Тяжелая лира» с этим стихотворением увидело свет в конце 1922 года и, вполне возможно, направило замысел Набокова. Что Ивейн считал единственным в своем роде безумием и чего стыдился, было на самом деле редким и тяжелым даром, позволявшим ему не только зреть незримое, но и побеждать в узорной игре, в которой другой гибнущий в конце книги гений, Александр Лужин, находил неизведанные глубины и прозрения.
Прямая от пушкинского эпиграфа к строкам пушкиниста и поэта Ходасевича («потомка Пушкина по тютчевской линии», как Набоков позднее скажет в посвященном ему эссе) проводится автором «Солнечного сна» естественно и уверенно, она тянется из этого раннего тематического ядра в «сказке» к знаменитым «Поэтам» – одним из его последних написанных в Париже стихам, и затем пунктирно продолжается в Америке в 1940–1950 годах, и вновь в Европе, вплоть до его последнего оконченного романа «Взгляни на арлекинов!» (1974). До сих пор первым значительным сочинением, началом Набокова, проложившем все главные пути к его контрапунктному искусству и двуплановым композициям, считалась «Трагедия господина Морна», оконченная в январе 1924 года, на заре его нового ослепительного увлечения и новых надежд, перешедших в большую любовь и грандиозную литературу; теперь же, после расшифровки и публикации рукописи «Солнечного сна», открылись неизвестные переходы и галереи к самой «Трагедии», выросшей из этого более раннего замысла, сохранившей сказочный сюжет, кольцевую композицию, тему потустороннего сновидца (Иностранца)[5] и образ увлеченной балами красавицы (Мидии). Подобно Нимфане, Мидия оставляет «волшебника» Морна, однако лишь после того, как он утрачивает свой творческий дар, благодаря которому и существовала блестящая столица его королевства.
Рукопись «Солнечного сна» Набоков, по всей видимости, уничтожил. Несмотря на то, что в американском архиве писателя многие его поэмы и стихи 20‐х годов отложились в автографах, машинописях и в переписанных рукою матери или жены тетрадях, другого текста «Солнечного сна», рабочих материалов или черновиков к нему нам отыскать не удалось. К счастью, поэма переписана хотя и не вполне аккуратно и разборчиво, но от начала и до конца, что можно считать большой удачей, учитывая ее длину и значение для всего дальнейшего двуязычного творчества Набокова.
–1924) с исправлением явных описок и восстановлением часто отсутствующих знаков препинания.
За пять лет до «Солнечного сна» Набоков совместил сюжет шахматного состязания с любовной темой в одноактной стихотворной драме «Весной» (подзаголовок: «Лирическое нечто в одном действии»), написанной в Крыму и датированной 23 января 1918 г. Содержание этого неопубликованного и отвергнутого Набоковым сочинения (его начало перечеркнуто легкой вертикальной чертой, а над заглавием написано: «Вонъ») впервые изложил Б. Бойд, отметивший, что пьеса «открывает нам будущего Набокова: шахматы, судьба, переход из одной реальности в другую, время как неизбежная утрата» (Бойд Б. Владимир Набоков. Русские годы. С. 172). Высказанное Шахматистом в этой драме уподобление шахмат жизни, а шахматной игры ходам самой судьбы («Да, мне знакома ты, двуцветная доска! / Не так ли жизнь моя на ровные квадраты / разделена?») позднее получит у Набокова развитие в «Защите Лужина» и в «Даре».
Следующий фрагмент из драмы, напоминающий точные описания шахматной игры Ивейна в «Солнечном сне», я привожу по беловой рукописи Набокова в тетради стихов «Цветные камешки» (Berg Collection), за присылку копии которой я сердечно благодарю Брайана Бойда.
Эпиграф. – В «Борисе Годунове» (1831) Патриарх в Царской думе передает слова «простого пастуха», слепого старца: «Не посылал Господь мне исцеленья. / Вот наконец утратил я надежду. / И к тьме своей привык, и даже сны / Мне виданных вещей уж не являли, / А снилися мне только звуки». Пастух чудесным образом прозрел после услышанного во сне детского голоса Царевича Димитрия и молитвы у его гроба.
С. 90. Ивейн. – В рукописи имя героя в первой части поэмы пишется как Ивэйн, затем как Ивейн.
…в Лаолян, далекий и ленивый… – Название столицы сказочной державы напоминает о Ляояне – одном из древнейших городов и пограничных пунктов Маньчжурии (провинция Ляонин), расположенном на левом берегу Тайцзыхэ. В Русско‑японскую войну 1904–1905 гг. он был избран местом сосредоточения маньчжурской армии. Под Ляояном произошло крупное сражение 11–21 августа 1904 г., после которого русские войска отступили к Мукдену.
С. 93–94. И солнце исполинское глядело <…> по жилам растекалось <…> все пропитывало синью– В пятой главе «Дара» (1938) молодой русский писатель Федор Годунов‑Чердынцев схожим образом описывает собственное «приобщение ко всему мрению летнего леса» на озере в Груневальде: «Солнце навалилось. Солнце сплошь лизало меня большим, гладким языком. Я постепенно чувствовал, что становлюсь раскаленно‑прозрачным, наливаюсь пламенем и существую, только поскольку существует оно. <…> Собственное же мое я, то, которое писало книги, любило слова, цвета, игру мысли, Россию <…> как‐то разошлось и растворилось, силой света сначала опрозраченное, затем приобщенное ко всему мрению летнего леса, с его атласистой хвоей и райски‑зелеными листьями, с его муравьями <…> горячим дыханием крапивы, плотским душком нагретой травы, с его небесной синевой, где высоко‑высоко гремел самолет, как бы подернутый синей пылью, синей сущностью тверди <…>» (Набоков В. Дар. АСТ: Corpus, 2022. С. 434–435).
С. 95. И звуки проплывали сквозь него <…> как будто он без плоти, без веса был– Ср. в «Парижской поэме»: «Так он думал без воли, без веса, / сам в себя, как наследник, летя».
С. 96. Год вечерел… – Описывается вторая половина лета или начало осени («уж созревал нагретый виноград», вторая часть поэмы начинается словами: «В осенний день…»). …уж созревал нагретый виноград… – Ср. строку, приписанную в «Даре» (третья глава) поэту Кончееву: «Виноград созревал, изваянья в аллеях синели».
С. 97. И понял, что один / он одарен волшебным этим слухом. – Мысль о собственной исключительности посещает героя «Дара», который, как и герой «Солнечного сна», – иностранец в столице чужой державы: «<…> и было бы приятно смотреть с высоты на скользящую, перспективой облагороженную улицу, если бы не всегдашняя, холодненькая мысль: вот он, особенный, редкий, еще не описанный и не названный вариант человека, занимается Бог знает чем, мчится с урока на урок <…> Вот бы и преподавал то таинственнейшее и изысканней‑шее, что он, один из десяти тысяч, ста тысяч, быть может даже миллиона людей, мог преподавать <…>» (Набоков В
С. 111. …в толпе заметила Ивейна: / стоял он, молчаливый и далекий, / как спящий, улыбаясь. Вкруг него / носились дуновенья неприязни: / с ним избегали говорить, косились. – Описание королевского пира найдет свое отражение во второй сцене первого акта «Трагедии господина Морна» в изображении бала у Мидии, на котором появляется сам король (инкогнито) и на котором присутствует Иностранец‑сновидец «из обиходной яви, / из пасмурной действительности», ср.:
С. 115. . – Одно из самых ранних, если не первое, изложение повторного автобиографического образа, возникающего затем с вариациями в нескольких русских и английских сочинениях Набокова, например, в «Других берегах», в которых он вспоминает, что до десяти лет был «отягощен исключительными, и даже чудовищными, способностями к математике»: «Математика играла грозную роль в моих ангинах и скарлатинах, когда, вместе с расширением термометрической ртути, беспощадно пухли огромные шары и многозначные цифры у меня в мозгу» (Набоков В. Другие берега. М.: АСТ; Corpus, 2022. С. 39).
Сноски из примечания:
Бойд Б. Владимир Набоков. Русские годы. Биография. СПб., 2010. С. 241.
[2] Berg Collection / Vladimir Nabokov papers / Letters to Elena Ivanovna Nabokov.
[3] Владимир Набоков. Русские годы. С. 239.
[4] Автограф в тетради 1923 г. (Berg Collection / Vladimir Nabokov papers / Manuscript box. Album 8).
[5] Тема сновидений в книгах Набокова, их профетической силы в его собственной жизни, подробно рассмотрена Геннадием Барабтарло в «Я/сновидениях Набокова» (СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2021), в которых воспроизводятся дневниковые записи Набокова 60‐х гг. об увиденных им снах.