• Наши партнеры:
    Tui.ru - Путевки в отели Египта - путевки в египет.
  • Ада, или Радости страсти. Семейная хроника.
    (Часть 2, глава 7)

    Часть 1, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
    24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
    34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
    Часть 2, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    Часть 3, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8
    Часть 4  Часть 5  Примечания

    Часть вторая

    7

    В то время как она скучала в Ардисе, ее навестил сильно переменившийся и подросший Ким Богарнэ. Он притащил подмышкой альбом, обтянутый оранжево-бурой тканью, – грязноватый оттенок, который она всю жизнь терпеть не могла. Ада не видела Кима уже года два-три, – легконогий, ледащий паренек с землистым лицом превратился в сумрачного верзилу, отдаленно похожего на янычара, выбегающего в какой-нибудь экзотической опере на сцену с известием о набеге или казни. Дядя Дан, которого красивая и кичливая сиделка как раз выкатывала в сад, где осыпались медные и кроваво-красные листья, прицепился к Киму, выпрашивая у него эту большую книгу, но Ким сказал: “Возможно, чуть позже” и присоединился к Аде, ожидавшей его в том углу парадных сеней, что предназначался для приема визитеров.

    Он принес ей подарок, коллекцию фотографий, сделанных им в добрые старые дни. Он все ждал, что добрые старые дни воротятся, однако смекнув, что mossio votre cossin (Ким говорил на креолизированном языке, полагая, что в торжественных обстоятельствах он уместней ладорского русского) едва ли в скором времени вновь посетит замок и позволит пополнить альбом свежими снимками, он решил, что, возможно, pour tous les cernйs (для, скорее, “выслеженных”, “взятых врасплох”, чем “причастных” лиц) будет лучше всего, если этот иллюстрированный документ перейдет в ее хорошенькие ручки – пусть она сохранит его (или истребит и забудет, чтобы никому не вышло вреда). Сердито поморщившись в ответ на jolies, Ада открыла альбом на одной из темно-красных закладок, нарочито вставленных там и сям, взглянула, защелкнула замочек, вручила ухмыляющемуся шантажисту завалявшуюся у нее в сумочке тысячедолларовую банкноту, кликнула Бутеллена и велела ему вышвырнуть Кима. Грязного цвета альбом остался лежать на стуле, накрытый ее испанской шалью. Старый вассал, шаркнув ногой, вышиб наружу занесенный в прихожую сквозняком лист тюльпанного дерева и закрыл парадную дверь.

    – Mademoiselle n'aurait jamais dы recevoir ce gredin, – проворчал он, возвращаясь в сени.

    – Вот и я то же самое собирался сказать, – заметил Ван, когда Ада покончила с описанием неприятного случая. – Что, картинки и вправду гнусные?

    – Ух! – выдохнула Ада.

    – Эти деньги можно было б пустить на более благое дело – на какой-нибудь Дом призрения незрячих мерзавцев или задрипанных Золушек.

    – Странно, что ты об этом сказал.

    – Почему?

    – Неважно. Во всяком случае, теперь эта гадость нам не опасна. Мне пришлось заплатить, иначе он показал бы бедной Марине карточки, на которых Ван совращает свою кузиночку Аду, – что уже было бы куда как плохо; на самом же деле, даровитый мерзавец мог докопаться до подлинной правды.

    – Ты действительно думаешь, что купив у него альбом за жалкую тысячу долларов, завладела всеми уликами и тревожиться больше не о чем?

    – Да, а что? По-твоему, я ему мало дала? Я могу послать больше. Вообрази, он читает лекции по искусству фотоохоты в Школе фотографов, в Калугано.

    – Там всегда было на кого поохотиться, – сказал Ван. – И ты, значит, совершенно уверена, что “эта гадость” теперь целиком в твоих руках?

    – Ну конечно уверена. Она со мной, на дне вон того баула, сейчас я ее тебе покажу.

    – Скажи-ка, любовь моя, каким был твой так называемый КУР, когда мы с тобой познакомились?

    – Двести с чем-то. Сенсационное число.

    – Н-да, с той поры ты сильно сдала. У этого поползня, Кима, сохранились все негативы плюс множество снимков, – хоть вставляй в паспарту, хоть доставляй по почте, – чем он погодя и займется.

    – Ты хочешь сказать, что мой коэффициент упал до уровня Кордулы?

    – Ниже. Ну что же, взглянем на снимочки, – прежде чем назначить ему месячный оклад.

    Первой в пакостной последовательности шла фотография, передающая (под углом, отличным от памятного Вану) его первоначальное впечатление от Ардиса. Схваченный камерой кусок поместья лежал между темнеющей на гравии тенью calйche и отглаженной солнцем белой ступенькой украшенного колоннами крыльца. Марина с рукой, еще скрытой в рукаве пыльника, который помогал ей снимать слуга (Прайс), стояла, воздев другую к небу в театральном приветствии (нимало не вяжущемся с исказившей ее лицо гримасой беспомощного блаженства), между тем как Ада в черном хоккейном блейзере (принадлежавшем, собственно, Ванде), рассыпав по согнутым коленям волосы, стегала пучком цветов Така, заходившегося в воодушевленном лае.

    Далее следовало несколько приготовительных видов ближайшей округи: хоровод пузырных деревьев, аллея, черное О грота и холм, и массивная цепь на стволе редкостного дуба, Quercus ruslan Chat., и множество иных снимков, которые составитель иллюстрированного памфлета полагал живописными, хоть выглядели они, вследствие неопытности фотографа, тускловато.

    Постепенно он набирался мастерства.

    Еще одна девушка (Бланш!), присев на пол и пригнувшись, точно как Ада (и даже походя на нее чертами лица), над раскрытым Вановым чемоданом, “пожирает глазами” силуэт рекламирующей духи Сони Ивор. Следом – крест и тени ветвей на могиле незабвенной Марининой ключницы Анны Павловны Непраслиновой (1797­1883).

    Проскакиваем снимки мелких зверьков – скунсообразных белок, полосатой рыбки в булькающем аквариуме, канарейки в ее изящном узилище.

    Фотография овального портрета, сильно уменьшенного – 1775-й, двадцатилетняя княгиня София Земская с двумя своими детьми (дедом Марины, родившимся в 1772-м, и бабушкой Демона, рожденной в 1773-м).

    – Что-то я его не припомню, – сказал Ван, – он где висел?

    – У Марины в будуаре. А знаешь, кто этот обормот в сюртуке?

    – Похоже на вырезанную из журнала дурную репродукцию. Так кто?

    – Сумеречников! Много лет назад он сделал сумерографии дяди Вани.

    – Потемки перед восходом Люмьеров. О, ты смотри, Алонсо, специалист по плавательным бассейнам. Я познакомился с его милой, грустной дочуркой на одном из празднеств Киприды, – на ощупь и на вдох она напоминала тебя, и точно так же таяла в руках. Могучие чары случайных сближений.

    – Не интересуюсь. А вот и мальчик.

    – Здрасьте, Иван Дементьевич, – сказал Ван себе четырнадцатилетнему, по пояс голому, целящему каким-то коническим снарядом в мраморное предвестие крымской девы, обреченное вечно предлагать умирающему моряку неиссякающий последний глоток мраморной воды из расколотой пулей чаши.

    Скакалку Люсетты тоже проскакиваем.

    Ага, достославный дубонос.

    – Нет, это китайская пуночка (Chinese Wall Bunting). Сидит на пороге двери, ведущей в подвал. Дверь распахнута. За нею садовые инструменты и крокетные клюшки. Ты ведь помнишь, какая масса экзотической живности, альпийской и арктической, уживается в наших краях с обычным зверьем.

    Полдник. Ада, склоненная над поглощаемым ею сочащимся персиком с неумело ободранной шкуркой (снимок сделан из сада, через стеклянную дверь).

    Драма и комедия. Бланш борется в беседке “Пуч-пуч” с двумя страстными цыганами. Дядя Дан мирно читает газету в красном автомобильчике, безнадежно завязшем в грязи Ладорской дороги.

    Чета огромных ночниц-павлиноглазок, все еще сопряженных. Каждый благословенный год садовники и грумы приносили Аде представителей этого вида, по-своему напоминавших нам о тебе, сладостный Марко д'Андреа, и о тебе, рыжеволосый Доменико Бенчи, и о тебе, задумчивый и смуглый Джованни дель Брина (ты принимал их за летучих мышей), или о том, кого я не смею назвать (ибо это научный вклад Люсетты, – который так легко исказить после кончины ученого), быть может, также подобравшем – близ Флоренции, майским утром 1542 года, под стеной плодового сада, над которой еще не нависли ветви еще не завезенных туда глициний (вклад ее полусестры), – двух грушевых пядениц in copula: самца с перистыми усиками, самку с простенькими ниточками, – чтобы затем верно изобразить их (среди других никуда не годных, ни на что не похожих насекомых) на одной из стен оконной ниши в так называемой Зале Стихий палаццо Веккио.

    Восход в Ардисе. Здрасьте: голый Ван, еще не покинувший сетчатого кокона под “лиддеронами”, как называют в Ладоре лириодендроны, кокона, не так чтобы схожего с lit d'йdredon, но все же стоящего рассветного каламбура и уж определенно благоприятного для физического выражения фантазий юного сновидца, итога которых сетка ничуть не скрывает.

    – Здрасьте вам, – повторил Ван, говоря как мужчина с мужчиной. – Первая похабная карточка. Можно не сомневаться, что в приватной коллекции Богарнира имеется увеличенная копия.

    Ада сквозь увеличительное стекло (с помощью которого Ван расшифровывал кое-какие частности на рисунках своих безумцев) изучала узор гамака.

    – Боюсь, не последняя, – севшим голосом отозвалась она, и – благо альбом они перелистывали, лежа в постели (обличая тем самым, как нам теперь представляется, нехватку вкуса), взбалмошная Ада перевела читальную лупу на живого Вана: что она, будучи жадным до научных познаний и развращенным в артистическом отношении ребенком, неоднократно проделывала в отображенное здесь лето Господне.

    – Отыщу mouche (мушку) и заклею его, – сказала она, возвращаясь к плотоядно осклабленному среди нескромных ромбов присеменнику. – Кстати, у тебя в комодике целая коллекция черных масок.

    – Это для masked balls (bals-masquйs), – процедил Ван.

    Картинка под пару: оголенные до крайних пределов белые бедра Ады (надетая ради дня рождения юбка смята листвой и ветвями), оседлавшей черный сук райского древа. Следом несколько снимков, сделанных на пикнике 1884 года, – Ада и Грейс отплясывают лясканскую удалую, Ван, стоя на руках, обкусывает побеги сосновой звездчатки (предположительная идентификация).

    – С этим покончено, – сказал Ван. – Драгоценное левое сухожилие мне больше не служит. Фехтовать или отвесить хорошую плюху я еще в состоянии, но о рукохождении придется забыть. И не надо хлюпать, Ада. Ада больше не будет хныкать и хлюпать. Кинг-Винг говорит, что в моем возрасте великий Векчело тоже обратился в обычного человека, это совершенно нормально. Ага, пьяный Бен Райт пытается изнасиловать Бланш на конюшне, – у девочки порядочная роль в этом ревю.

    – Ну что ты плетешь? Сам же отлично видишь, они танцуют. Точь-в-точь как Красавица и Чудовище на том балу, где Золушка потеряла подвязку, а Принц – свой чудный стеклянный гульфик. В дальнем углу залы различаются также господин Вард с госпожой Фрэнш, исполняющие отчасти брейгелевскую “кимбу” (деревенская пляска). Все эти разговоры, будто селяне в наших краях только и знают что насиловать друг дружку, сильно преувеличены. D'ailleurs, это была последняя петарда мистера Бена Райта в Ардисе.

    Ада на балконе (наш акробатический voyeur сфотографировал ее, свесившись с краешка крыши) рисует один из своих любимых цветков, ладорский сатирион, шелковисто-пушистый, мясистый, вздыбленный. Вану показалось, что он вспомнил и тот солнечный вечер, и несколько оброненных ею (в ответ на его ботанически нелепое замечание) слов: “мой цветок раскрывается только в сумерках”. Тот, что так влажно лиловел у нее.

    Официальное фото на отдельной странице: Адочка, хорошенькая и непристойная в своей кисее, и Ваничка в серой фланели и школьном галстуке в косую полоску стоят бок о бок, с напряженным вниманием глядя в “кимеру” (химеру, камеру); на его лице – призрак насильной улыбки, ее выражения лишено. Оба вспомнили время (между первым крестиком и целым кладбищем поцелуев) и случай: снимок был сделан по распоряженью Марины, вставившей фотографию в рамку и повесившей ее у себя в спальне рядом с портретом своего двенадцати– или четырнадцатилетнего брата в “байронке” (рубашке с открытым воротом), лелеющего в сложенных чашкой ладонях морскую свинку; все трое походили на родных братьев с сестрой, при этом покойный отрок обеспечивал вивисекционное алиби.

    Еще одна фотография, сделанная в тех же обстоятельствах, была капризной Мариной отвергнута: Ада сидит, читая, за трехногим столом, ее слабо сжатый кулачок прикрывает нижнюю половину страницы. Редчайшая, сияющая, никакими резонами не оправданная улыбка лучится на ее почти мавританских губах. Волосы частью льются ей на ключицу, частью стекают вдоль спины. Ван, склонившись, стоит над нею и незряче глядит в раскрытую книгу. В миг, когда щелкнул затвор, он намеренно и сознательно связал недавнее прошлое с неотвратимым будущим и сказал себе, что в этой связи предстоит сохраниться объективной перцепции подлинного настоящего, что он обязан запомнить благоухание, блеск и плеск, и плотскую суть настоящего (и он действительно помнил их полдюжины лет спустя – как помнит и ныне, во второй половине следующего столетия).

    Но откуда взялся на любимых губах этот редкостный свет? Умная насмешка, минуя переходную форму издевки, легко преобразуется в наслаждение.

    – А знаешь, Ван, что за книга там лежит – рядом с Марининым зеркальцем и пинцетом? Могу тебе сказать. Один из самых расфуфыренных и rйjouissants романов, когда-либо “поднимавшихся” на первую страницу Литературного обозрения манхаттанской “Times”. Уверена, что он и поныне валяется у твоей Кордулы в каком-нибудь укромном углу, там, где вы с ней сидели щека к щеке, после того как ты соблазнил меня и бросил.

    – Кошка, – сказал Ван.

    – Да нет, много хуже. “Табби” старика Бекстейна – шедевр в сравнении с этой стряпней, с этой “Любовью под липами” какого-то Ильманна, перепертой на английский Томасом Гладстоуном, подвизавшимся, судя по слогу, в перевозчичьей фирме “Паковка и Доставка”, поскольку на странице, которой упивается здесь Адочка, адова дочка, “автомобиль” назван “фурой”. И представь, нет, ты только представь, что малютке Люсетте пришлось в ее курсе литературы в Лосе изучать и Ильманна и троицу трупных Томов.

    – Ты вот помнишь эту белиберду, а я помню, как мы сразу за тем три часа безостановочно целовались Под Лиственницами.

    – См. следующую иллюстрацию, – мрачно сказала Ада.

    – Ах, мерзавец! – воскликнул Ван. – Наверное, полз за нами на пузе со всей аппаратурой. Нет, я обязан его истребить.

    – Хватит истреблений, Ван. Отныне только любовь.

    – Да ты взгляни, девочка, вот я упиваюсь твоим языком, вот впиваюсь в твой надгортанник, а вот...

    – Перерыв, – сказала Ада, – быстро-быстро.

    – Весь к вашим услугам, пока не стукнет мне девяносто, – сказал Ван (вульгарность подглядывания в щелку оказалась заразительной), – по девяносто раз в месяц, исходя из самых грубых оценок.

    – Пусть они будут грубее, о, гораздо грубее, скажем, сто пятьдесят, это выходит, выходит...

    Но налетевшая буря смела калькуляцию к кинологическим чертям.

    – Нуте-с, – сказал Ван, когда рассудок снова вступил в права, – вернемся к нашему загубленному детству. Мне не терпится – (подбирая альбом с ковра у кровати) – избыть это бремя. О, новый персонаж, и даже с подписью: доктор Кролик.

    – Секундочку. Ты, может, и наилучший Vanishing Van, но все равно безобразно пачкаешься. Да, это мой бедный учитель естествоведения.

    В гольфных шароварах и панаме похотливо стремящийся вослед своей “бабочке” (как зовутся по-русски чешуекрылые). Наважденье, недуг. Что могла знать Диана о подобной гоньбе?

    – Как странно – в том виде, в каком Ким его здесь наклеил, он кажется совсем не таким пушистым и пухлым, каким я его представлял. Сказать по правде, милочка, он выглядит крупным, сильным, симпатичным и матерым Мартовским Зайцем! Требую объяснений!

    – Да нечего тут объяснять. Я как-то раз попросила Кима помочь мне дотащить туда и обратно кое-какие коробки, – вон, видишь? – наглядное доказательство. К тому же это вовсе не мой Кролик, это брат его, Кароль или Карапарс Кролик. Доктор философии, родом из Турции.

    – Люблю смотреть, как у тебя, когда ты врешь, сужаются глаза. Далекий мираж Малой Безобразии.

    – Я не вру! – (с очаровательным достоинством): – Он действительно доктор философии.

    – Van ist auch one, – пробурчал Ван, выговаривая последнее слово как “wann”.

    – Излюбленная наша мысль, – продолжала она, – любимейшая мысль моя и Кролика состояла в том, чтобы описать и запечатлеть самые ранние стадии, от яйца до куколки, всех нимфалид, больших и малых, начав с тех, что населяют Новый Свет. Я отвечала бы за постройку аргиннинария (защищенного от вредителей питомника с подбором температур и прочими усовершенствованиями, каковы, например, особые ночные ароматы и крики ночных животных, позволяющие создавать в сложных случаях естественную обстановку), гусеницы требуют исключительного ухода! На обоих полушариях обитают сотни видов и превосходных подвидов, но, повторяю, мы начали бы с Америки. Живые яйцекладущие самочки и живые пищевые растения, такие как разнообразнейшие фиалки, доставляемые воздушной почтой отовсюду, начиная, из чистой лихости, с арктических ареалов – с Ляски, Ле Бра д'Ора, острова Виктора. Наш гусеничный садок был бы одновременно и фиалкарием, полным чарующих цветущих растений, от endiconensis, это такая разновидность северных болотных фиалок, до крошечной, но величавой Viola kroliki, недавно описанной профессором Холлом из Гадсон-Бэй. Я сделала бы цветные изображения всех возрастных стадий и графические – упоительных гениталий и иных подродностей строения насекомых. Чудесная была бы работа.

    – И с какой любовью исполненная, – сказал Ван, переворачивая страницу.

    – К несчастью, мой бесценный сотрудник умер, не оставив завещания, а садок побочных Кроликов сплавил его коллекцию, включая и то немногое, что принадлежало мне, немецким торговцам и татарским дельцам. Возмутительно, несправедливо и грустно!

    – Мы подыщем тебе нового научного руководителя. Ну-с, а тут у нас что?

    Троица слуг, Прайс, Норрис и Вард, переодетые в карикатурных пожарных. Молодой Бут, алчно лобзающий жилочки на подъеме голой ноги, задранной и утвержденной на балюстраде. Ночной, сделанный под открытым небом снимок двух маленьких белых призраков, прижавших снутри носы к стеклу библиотечного окна.

    Страница, на которой уместились расположенные красивым йventail'ом семь фоточек, сделанных за такое же число минут из далековатой засады – высокая трава, полевые цветы, свисающая листва. Тени и сплетение стеблей чинно маскировали коренные подробности, позволявшие заподозрить, что двое не вполне одетых детей предаются чему-то большему, нежели простая возня.

    Единственной конечностью Ады, видимой на центральной миниатюре, была тонкая рука, в статичном замахе державшая наотлет, будто флаг, сброшенное платье над усыпанной звездами маргариток травой. Увеличительное стекло (вновь извлеченное из-под простыней) отчетливо показало на верхней картинке торчащий из маргариток поганый гриб с толстой шляпкой, называемый в шотландских законоуложениях (еще со времен охоты на ведьм) “Повелителем Эрекции”. На цветочном горизонте третьего фото различалось другое не лишенное интереса растение – марвеллово яблочко, имитирующее зад погруженного в некие занятия отрока. На трех следующих снимках la force des choses (“неистовство совокупления”) в достаточной мере разметало буйные травы, позволяя различить детали запутанной композиции, образованной из неуклюжих цыганских захватов и недозволенных нельсонов. И наконец, на последней картинке, самой нижней в веерной череде, Ада была представлена парой ручек, оправлявших волосы, между тем как ее Адам стоял над нею, и какая-то цветущая ветвь затеняла его бедро с нарочитой небрежностью, позволявшей Старым Мастерам сохранять Эдем целомудренно чистым.

    Голосом, в такой же мере небрежным, Ван произнес:

    – Дорогая, ты слишком много куришь, у меня весь живот в пепле. Полагаю, Бутеллену известен точный адрес, по которому проживает в этих Афинах изобразительного искусства профессор Богарнэ?

    – Только не убивай его, Ван, – сказала Ада. – Он ненормален, он, может быть, шантажист, но при всей его гнусности в снимках различается истошный стон искалеченного искусства. К тому же, это единственная действительно мерзкая страница. И не забывай, что в каком-то другом кусту таилась в засаде рыжая восьмилетняя девочка.

    – Художество, my foute! Это его похоронные дроги, Carte du Tendre, свернутая в ролик туалетной бумаги! Я жалею, что ты мне ее показала. Этот хам опошлил образы, сохраненные нашим сознанием. Я либо хлыстом выбью мерзавцу глаза, либо спасу наше детство, написав о нем книгу: “Ардис, семейная хроника”.

    – Ах, напиши! – воскликнула Ада (пропуская еще один омерзительный эпизод, подсмотренный, скорее всего, сквозь дырку в чердачной доске). – Смотри, наш маленький остров Халиф.

    – Не хочу я больше смотреть. По-моему, тебя эта грязь разжигает. Кое-кому достаточно комикса с оседлавшей мотоцикл девкой в бикини, чтобы прийти в возбуждение.

    – Ну пожалуйста, Ван, взгляни! Вот наши ивы, помнишь?

    “The castle bathed by the Adour:

    The guidebooks recommend this tour.”

    – Единственный цветной снимок. Ивы кажутся зеленеющими, потому что у них зеленоватые ветки, но на деле они безлиственны – ранняя весна, и видишь, там в камышах наш красный ялик, “Souvenance”. А вот и последняя: Кимов апофеоз Ардиса.

    Все обитатели дома выстроились рядами между колонн на ступенях крыльца, за спинами президента банка баронессы Вин и вице-президента Иды Ларивьер. По сторонам от этих двух стояла чета хорошеньких барышень-машинисток, Бланш де ля Турбери (воздушная, в слезной росе, неотразимо прелестная) и черная девушка, нанятая за несколько дней до отъезда Вана в подспорье Фрэнш, с надутым видом торчавшей прямо над ней во втором ряду, фокальной точкой которого был Бутеллен, все в том же costume sport, в котором он отвозил Вана (этот снимок то ли не удался, то ли был выпущен). Справа от дворецкого высилась тройка слуг, слева Бут (бывший лакеем Вана) и дебелый, мучнолицый повар (отец Бланш), а бок о бок с Фрэнш – кошмарный твидовый джентльмен с лямкой бинокля на плече: всего лишь турист (по словам Ады), притащившийся из самой Англии, чтобы полюбоваться замком Бриан, и поворотивший велосипед не на ту дорогу – снимок не оставлял сомнений, что он уверен, будто присоединился к группе таких же туристов, забредших в старинное поместье, тоже стоящее внимания. В задних рядах теснились совсем незначительные мужики, поварята, садовники, конюшенные мальчишки, кучера, тени колонн, горничные горничных, посудомойки, портомойки, портнихи, приживалки, все менее различимые, как на тех банковских объявлениях, где мелкий служилый люд наполовину урезается плечьми более удачливых коллег, но все-таки держится за свое место, все-таки улыбается, смиренно сливаясь с фоном.

    – Вон тот, во втором ряду, это не одышливый Джоунз? Всегда любил старика.

    – Нет, – ответила Ада, – это Прайс. Джоунз появился четыре года спустя. Он теперь заправляет полицией в Нижней Ладоре. Ну, вот и все.

    Ван, бесстрастно вернувшись к ивам, сказал:

    – Все снимки в альбоме, кроме вот этого, сделаны в восемьдесят четвертом году. Я ни разу не плавал с тобой по Ладоре в лодке ранней весной. Приятно заметить, что ты не утратила чарующей способности заливаться румянцем.

    – Это его ошибка. Он, должно быть, сделал эту фоточку позже, возможно, в восемьдесят восьмом. Можем вырвать ее, если хочешь.

    – Радость моя, – ответил Ван, – мы уже вырвали весь восемьдесят восьмой. Вовсе не нужно быть сыщиком из детектива, чтобы понять, что в альбоме недостает по меньшей мере стольких же страниц, сколько в нем уцелело. Я не против, – то есть я ничуть не желаю любоваться Knabenkrдuter'ами и иными подвесками твоих, ботанизировавших вместе с тобой друзей; но ведь он-то восемьдесят восьмой год сохранил и еще объявится с ним, когда потратит первый взнос.

    – Я сама извела восемьдесят восьмой, – призналась гордая Ада, – но клянусь, торжественно клянусь, что мужчина, стоящий за Бланш на perron'ом снимке, был и навсегда остался совершенно чужим человеком.

    – Его счастье, – сказал Ван. – В сущности говоря, это неважно. Важно, что все наше прошлое стало предметом глумления, что оно выставлено напоказ. По здравом размышлении, не стану я писать Семейную хронику. Кстати, что теперь поделывает моя бедная Бланш?

    – О, с ней все в порядке. Все еще там. Она, видишь ли, вернулась назад – после того как ты силком увез ее. Вышла за нашего русского кучера, заменившего Бенгальского Бена, как его называли слуги.

    – Да что ты? Прелесть какая. Мадам Трофим Фартуков. Вот уж никогда бы не подумал.

    – И у них родился слепой ребенок, – сказала Ада.

    – Любовь слепа, – заметил Ван.

    – Она уверяет, что ты увивался за ней с самого первого утра, едва появившись у нас.

    – Кимом не засвидетельствовано, – усмехнулся Ван. – А ребенок так и останется слепым? Я хочу сказать, показала ли ты его настоящему первоклассному специалисту?

    – Да, слеп безнадежно. Но говоря о любви и легендах – сознаешь ли ты, – потому что я-то не сознавала, пока не поговорила с нею два года назад, – сознаешь ли, что у людей, окружавших нас в пору нашей любви, со зрением все было очень даже в порядке? Забудь про Кима, Ким просто никчемный гаер, – но известно ли тебе, какая легенда, подлинная легенда, выросла вокруг нас, пока мы играючи предавались любви?

    Ей было всегда невдомек, снова и снова повторяла она (словно желая присвоить прошлое, отняв его у обыденной пошлости альбома), что первое их лето, проведенное среди орхидей и садов Ардиса, стало в округе священной тайной и символом веры. Романтической складки горничные, чье чтение состояло из “Гвен де Вер” и “Клары Мертваго”, обожествляли Вана, обожествляли Аду, обожествляли радости страсти и Ардисовы сады. Их ухажеры, перебирая семь струн русской лиры под цветущими черешнями или в запущенных розовых садах, распевали баллады (а между тем окна старого замка гасли одно за одним), добавляя все новые строки – простодушные, отдающие лавкой в лакейской, но идущие от самого сердца, – к нескончаемым народным припевкам. Блеск и слава инцеста все пуще влекли к себе эксцентричных офицеров полиции. Садовники по-своему перелагали цветистые персидские вирши об орошении и Четырех Стрелах Любви. Ночные сторожа одолевали бессонницу и трипперный зуд с помощью “Похождений Ваниады”. Пастухи, пощаженные молниями на далеких холмах, превращали громадные “роговые гуделки” в ушные рожки и слушали с их помощью ладорские напевы. Девственные владелицы мощеных мрамором замков прелестными ручками нежили свое одинокое пламя, распаленное романтической историей Вана. А по прошествии целого века красочные словеса расцветут еще пуще, оживленные влажной кистью времени.

    – Из чего следует лишь, – сказал Ван, – что положение наше отчаянное.

    Часть 1, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
    24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
    34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
    Часть 2, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    Часть 3, главы: 1 2 3 4 5 6 7 8
    Часть 4  Часть 5  Примечания
    © 2000- NIV